Сергей Глушков. Что значит быть русским?
Чтобы обрести кумира, надо его сначала похоронить. Эта старая, как мир, модель, в отношении Солженицына как будто бы не срабатывает. Признанный классик, нобелиат, ставший объектом изучения на научных форумах и университетских спецкурсах, породивший целую отрасль науки под названием «солженицыноведение» - кто еще из великих доживал до подобного? Есть, однако, ощущение, что Александра Исаевича все это мало удовлетворяло.
Стоит задуматься: почему для своего возвращения на родину он избрал невиданный прежде маршрут, решив прийти домой не с Запада, на который его вытолкнули за двадцать лет до этого, а с Востока, совершив одно из самых длительных в истории кругосветных путешествий? Не в мистических посылах тут дело, а в явном стремлении поглубже врезаться в российские просторы, оставить на них видимый след своего пребывания. Смешно и думать, будто причиной этого стало желание максимально продлить свой триумф - он был слишком крупен для элементарного тщеславия. И все-таки триумф был ему нужен, и именно такой – многодневный, с множеством телекамер, толпами встречающих и провожающих, полных воодушевления и восторга. Но он был нужен не писателю Солженицыну, наверняка знавшему, что в этих толпах далеко не все прочли хотя бы строку из его писаний. И даже не зэку номер Щ-854, чья душа должна была требовать возмещения долгих лет отверженности и изгойства. Он был нужен пророку, каковым он себя ощущал и каковым по сути и был. Солженицын знал жгучую силу глагола и верил в то, что ее хватит для того, чтобы вразумить Русь, так и летящую безответной гоголевской тройкой в неведомую и страшную даль. Он остро нуждался во всеобщем внимании, чтобы иметь возможность сказать то, что сказать было необходимо.
Услышала ли его страна? Конечно, нет. То есть услышавших-то было много, и горячо поддержавших тоже, но в целом Россия не вняла, не приняла солженицынского плана собственного обустройства. Более того, его попытка повлиять на ход исторического процесса вызвала яростные нападки тех, кто увидел в этих попытках угрозу своей власти, своему влиянию. В чем только не обвиняли Солженицына – и слева, и справа, и из самого центра: в великодержавном шовинизме, в незнании страны, от которой он был оторван двадцать лет, в ненависти к демократии, в политической наивности. В этих обвинениях и ярлыках не было даже малой доли правды. Был только страх тех, кто, в отличие от русского гения, не способен был охватить единым взором исторический путь России, кто жил сегодняшним, сиюминутным интересом, не задумываясь о том, куда может прийти страна, толкаемая корыстью самозваной «элиты».
Эта неуслышанность была главной болью, главной мукой Александра Солженицына. Ради ее преодоления и продолжил он, уже весьма пожилой человек, свое путешествие по России, один из отрезков которого в сентябре 1996 года прошел по малым городам Тверской области.
Мне довелось быть рядом с ним всю ту неделю, и я не помню дня, да что дня – часа, в который не ощущалась бы стремление Александра Исаевича достучаться до самой души русского человека, которая здесь, в этих малых городах и весях, не была еще загажена политическим словоблудием, в обилии льющемся в уши жителей столиц и крупных городов.
Наивности в нем не было нисколько. Он знал, насколько неудобна его прямая речь для привыкших жить «по лжи» при всяком строе – коммунистическом или демократическом. Но, имея силу прорываться этой речью из-под глыб тоталитаризма, сокрушению которых он в немалой степени способствовал, с увертливостью «рыночной» демократии и он справиться был не в силах. В ту пору его не выпускали в прямой телеэфир, почти не печатали в высокотиражной прессе, замалчивали его высказывания по самым жгучим проблемам российской жизни – о приватизации, о чеченской войне, о создаваемой политической системе, и особенно о местном самоуправлении, которое он считал основой всего государственного устройства. Потому он и ездил по российской глубинке в надежде дойти туда, где, как он свято верил, жива истинно русская душа с ее нравственной, неподвластной лжи основой, где люди не разучились говорить искренне, а не из корыстных побуждений. Надо сказать, что слушали его повсюду замечательно.
Разве только областная столица, Тверь, была не столь внимательна. Может, из-за многолюдства встреч создавалось такое впечатление. Одни приходили поглазеть на нобелевского лауреата, другие – довести до него, а заодно и до собравшейся по такому случаю публики что-то свое. Но и здесь порой звучал живой голос, от которого в глазах Солженицына вспыхивал огонек внимания.
А слушать Александр Исаевич умел как мало кто. Порой казалось, что он впитывал буквально все, что говорили люди на встречах с ним. В более тесном кругу пустых слов при нем почти не звучало. Создавалось впечатление, что люди умнели от одного соприкосновения с Солженицыным. Все мелкое и суетное словно испарялось от накала его могучего интеллекта. При этом никого и никогда не подавлял он своим величием. Скорее, напротив: люди раскрывались навстречу его очевидной искренности и прямоте.
Наверное, в чем-то он, как и всякий, даже гениальный человек, ошибался. Может быть, несколько идеализировал, например, дореволюционное земство. Вопреки распространенному мнению, сам себя он не считал непогрешимым. Но он не мог принять возражений от тех, кто использовал аргументы для оправдания собственного эгоизма, кто мыслил узкими категориями сиюминутной политической или экономической выгоды. Примеров такого рода «критики» Солженицына в столичной прессе можно было найти немало.
Но ни в Кашине, ни в Торжке, ни в Кимрах ничего подобного не звучало. Большинство людей здесь жило трудно, однако все почти понимали: в одиночку не спасешься, надо вытягивать страну, строить ее на основах справедливости и правды. Это было очень созвучно солженицынской позиции, поэтому ему было легко говорить с людьми, которые, может быть, и не читали его книг, но думали о том же – пусть со своей невысокой точки зрения, но с той же болью за страну.
Мне показалось, что более всех наших городов Александра Исаевича тронул самый скромный из увиденных им – Калязин. С видимым удовольствием прошелся он по его тихим улочкам, по безлюдной в тот час набережной. Надолго задержался его взгляд на знаменитой колокольне, в которой он увидел не причуду местной топографии, а символ удивительной жизнестойкости русского духа. Мы шли рядом, но старались не мешать, лишь поясняя то, что вызывало интерес писателя. Запомнился и разговор его с калязинскими бабушками – из тех, что проводят дни, приглядывая за гуляющими внуками. Вряд ли они догадывались, сколь знаменит их собеседник, но человека, способного выслушать их, понять и сделать что-то доброе и нужное, угадали сразу.
Вспоминая эти дни, я опять возвращаюсь к мысли о том, что Солженицына никак нельзя считать только писателем – пусть самым большим и даже великим. Словесное творчество для него было не целью, а средством. Вослед Гоголю, Достоевскому и Толстому он хотел словом своим духовно укрепить русского человека, а вместе с ним и Россию, которая была для него высшей ценностью.
Конечно, мы еще будем открывать для себя Солженицына, находя в нем многое из того, в чем нуждаемся ныне и будем нуждаться впредь. Возможно, его будут пытаться залакировать, как бывало с многими классиками, но это будет нелегкий и почти наверняка безнадежный труд. «Лишний» для всех политических систем – сталинско-брежневской советской, демократической западной, посткоммунистической российской, он всем им дал нелицеприятную, но точную с нравственных позиций оценку. Ни одна партия, ни одна политическая идеология не сможет назвать Солженицына «своим» - просто потому, что он больше любой партии, любой идеологии. Вместить его целиком может только одна «система», имя которой – русская культура.
О «русскости» Солженицына хотелось бы сказать особо.
«Что значит быть русским?» - такой вопрос задали ему в Угличе, в который он пожелал завернуть по пути из Калязина в Кашин.
«Колоссальный вопрос!» - определил его Солженицын. Можно сказать, что все, о чем он говорил во время этой поездки – о природе, об истории, о спасении национального самосознания и о судьбах 25 миллионов «отрезанных» русских – все было ответом на него.
Задавший этот вопрос угличанин, судя по газетке, редактором которой он себя отрекомендовал, и по тому угарному духу, что веял от сопровождавших его вопрос комментариев, был ультрапатриотом. Но Солженицын комментариев не заметил. С его ли высоты полемизировать с людьми, собственной злостью и недомыслием загнанными в узкую щель ксенофобии? Для Солженицына «русскость» определялась не тем, от кого себя надо отделять, а тем, что ты делаешь для восстановления того действительно колоссального организма, каким представлялся ему русский народ.
Вот дословная цитата из его выступления в Угличе: «Русским быть – значит, вернуться к той самодеятельности, которая у нас была. До тех пор, пока мы будем ждать, когда же у нас появится спасительный вождь, мы ничего не добьемся…Да при нынешнем терроризме его убьют через несколько дней, как только этот вождь появится. А вот массу, живую деятельную массу никто не перебьет, местного самоуправления никто не перебьет. Мы сами, сами должны все строить…».
Сам он, безусловно, был очень русским человеком. Чуждый какой-либо сентиментальности, он буквально светился, соприкасаясь со всяким следом родной культуры – будь то полуразвалившаяся сельская церковь под Калязином, провинциальный музей в Кимрах, библиотека в Торжке. О знаменитой калязинской колокольне над Волгой он написал одну из самых пронзительных своих «крохоток» - в ней все сказано.
А вот столь привычной нам российской расхлябанности в нем не было ни грамма. Меня поражала его работоспособность. Похоже, он работал всегда. Во всяком случае, всякий разговор, всякое новое впечатление или мысль он тут же заносил в свой рабочий дневник, который всегда был при нем – в старой, чуть ли не времен войны, полевой сумке, с которой он не расставался. Все лишнее, мешающее он отметал сразу.
Поражала и его способность вовлекать в круг своих размышлений и переживаний любого собеседника. Его мощное энергетическое поле заряжало всех оказавшихся рядом на такую высокую волну, что всякое пустословие испарялось, не родившись. Было видно, как он сам заинтересован в такой подзарядке: всякую интересную мысль или информацию он улавливал мгновенно и тут же откликался. Рядом с ним все поневоле умнели.
Надо сказать, что Солженицын никогда не подчеркивал своей религиозности. Но супруга писателя Наталья Дмитриевна как-то рассказала, что в заокеанском изгнании именно православная церковь оставалась для их семьи той родиной, которую они никогда не покидали. Они и там, в далеком Вермонте, старались соблюдать все правила благочестия. И детей так же воспитывали. Сыновья писателя с младых лет прислуживали в церкви, были алтарниками. Выступая 2 сентября 1996 года перед одиннадцатиклассниками конаковской школы, Солженицын сказал об этом просто и ясно: «Только ощущая над собой Бога, можно вообще устоять в нашем тяжелом мире. Без этого вы будете сироты».
Запомнился еще один момент. Какая-то женщина, подойдя к Солженицыну, стала возмущаться тем, что власть, дескать, дает деньги на восстановление церквей, а лучше бы эти деньги истратить на учебники. Александр Исаевич спорить не стал, но ответил коротко: «Без Бога ничего не будет».
Помню, как взволновало его выступление ребят из детского православного центра «Новая Корчева», на которое он отозвался такими словами: «Это поразительная сегодня награда нам среди того дикого вихря разнузданности, разврата, непорядочности, злобности, который бушует над нашей страной». Солженицын буквально заклинал юных христиан: «Сохраните вашу прекрасную чистоту. Надежда нашей России только в том, что будет расти чистое поколение, чистое племя – так, как растут деревья, благословляю землю».
И на сам топоним – Корчева (уездный город между Тверью и Москвой, затопленный при создании Ииваньковского водохранилища) отозвался восхищенно: «Корчева – какое изумительное русское слово! Какая прелесть! Сколько в нем связи с этими корнями! Корчеву не удалось выкорчевать. И не удастся. Так же и Россию».