Глеб Анищенко. Выбор и Путь
Глава 16. Калужский круг
Теперь пришла пора поговорить о тех самых «замечательных личностях», которые сгруппировались вокруг Всеволода в 70-80-е годы. О моих друзьях по школе № 16 Андрее Пагиреве и Евгении Полякове я уже писал и говорил, что именно благодаря Жене Калуга срослась с Москвой. Поляков и в дальнейшем продолжал пополнять нашу компанию. Его сокурсником на истфаке был очень интересный человек Михаил Гусев. Сам Миша на Проезжей бывал не часто, но он имел очень широкий круг знакомств в молодой интеллектуальной Москве. Люди оттуда и потянулись (через Женю) в Калугу.
Слава Резников – поэт, окончивший Литературный институт. Правда, ко времени нашего знакомства он не столько сочинял стихи (по крайне мере, не читал их при мне), сколько писал замечательную книгу о Пушкине – вот главы из нее он как раз и читал на Проезжей. На меня его труд оказал большое влияние. Не столько, может быть, как на литературоведа, сколько как на преподавателя: многое в «Онегине» и в стихотворении «К морю» я до сих пор трактую в русле славиной концепции. Гораздо позже он издал книгу о Пушкине, но, кажется, в радикально измененном виде. Каюсь, до сих пор руки не дошли прочесть. Работал Резников в газете «Известия»: там наверху здания зажигалась бегущая телетайпная строка, вот Слава-то и заставлял ее «бегать».
В его жизни был переломный момент. Многие из нас тогда приходили в Церковь, но никто не шел такими семимильными шагами, как Слава. Поэт и литературовед, он стал отрицать вообще всю светскую культуру. Этому отрицанию была посвящена его последняя работа того времени – о «Братьях Карамазовых». Своими радикальными взглядами он на вступительных экзаменах напугал даже руководство семинарии. Тем не менее, Слава был принят и вскоре стал отцом Вячеславом. Церковная карьера у него как-то не сложилась: служил он чуть ли не пятым священником храма Покрова в поселке Черкизово под Москвой. Но стал знаменитым проповедником: его сборник проповедей является классическим.
Перед его поступлением Резникова в семинарию мы общались довольно много. Я работал тогда грузчиком на почтовом узле на Соколиной Горе, а Слава жил рядом. (Если уж говорить о московских районах, то Слава – до семинарии – служил дьячком Преображенского храма в Богородском – на моей родине). Мы с ним даже покумились: я был крестным у его первого сына. Крестили в Виноградове у отца Димитрия Дудко. На полпути к храму сломался автобус, и мы остались в совершенно пустынном месте, в метели, с ребенком. Все-таки через какое-то время вынырнула попутка. Мне в то время очень часто приходилось быть крестным (молодых христиан было сравнительно мало, поэтому крестными, как правило, выступали одни и те же лица) и не помню ни одного случая, чтобы перед крещением не случалась какая-нибудь каверзная помеха.
Потом наши со Славой пути разошлись почти буквально: он пошел своей дорогой, я – своей. Даже не пересекались больше никогда. Так, какие-то слухи доходили. И вот через 30 с лишком лет, когда стал писать эти записки, вдруг ни с того ни с сего в голову начали лезть мысли о Славе. Без всякого повода, причины, цели… И так несколько месяцев. Совершенно случайно узнаю, что именно в это самое время отец Вячеслав почил в Бозе (16 мая 2011 года).
Другим человеком, попавшим на Проезжую по линии Гусев – Поляков, был Виктор Аксючиц. Он поначалу не столько принадлежал к нашей компании, сколько ездил персонально к Всеволоду. Виктор вообще не производил тогда впечатления компанейского человека: всегда молчал. Сам он пишет о себе в то время (хотя и о другой компании): «Я сидел в углу букой…» Обращал Аксючиц на себя внимание только когда выкладывал на стол свои кулаки такого размера, что, как говаривал Гоголь, дрожь проходила по телу. Как-то мы ехали с ним куда-то в Щукино в книжный магазин добывать только вышедшую книгу Бахтина «Проблемы поэтики Достоевского» – так часа два промолчали, я тоже был не больно разговорчив.
Говорить Виктор стал много позже, весь этот процесс происходил на моих глазах. Когда мы с Аксючицем только-только приступили к изданию журнала «Выбор», известный правозащитник Сергей Григорьянц устроил на своей квартире пресс-конференцию с западными журналистами. Правда, самого «Выбора» еще не существовало, у нас было только предисловие издателей и эскиз обложки. Тем не менее, мы выступали гвоздем программы, так как другие участники пресс-конференции – «союзные» националисты галичанин Вячеслав Черновил и армянин Паруйр Айрикян – и тем похвастаться не могли, а говорили только о своих намерениях издавать нечто. Так вот, когда начал выступать Виктор, даже мне трудно было что-то понять. Пришлось выправлять положение: оратор я вполне средний, но по сравнению с тогдашним Аксючицем, думаю, слушался Цицероном. На следующем выступлении Виктор говорил чуть-чуть лучше. А вот на третий раз, как в сказке, родился настоящий оратор – тот самый Аксючиц, которого завороженно слушали на съездах и собраниях, митингах и демонстрациях, по радио и TV. Откуда что взялось! Я мог спокойно помалкивать. Эта первоначальная заторможенность не была случайностью, а чем-то глубоким, родовым. То же самое я наблюдал у первой дочери Виктора Инны: когда я ее готовил в институт, она ровно год молчала, а потом внезапно заговорила и записала очень прилично. Правда, на ней эта галатеевская родовая традиция и прервалась: другие дети Виктора отлично говорили чуть не с пеленок. Федор Аксючиц, например, еще в детском саду выдал афоризм, который до сих пор бытует в нашей компании. Воспитательница пожаловалась, что от Феди нет продыху: дерет других детей. Виктор: «Федечка, как же такое происходит, что ты дерешь детей?» Федя (еще «р» не выговаривал): «А очень пйосто: беешь детенка и деешь его».
Я уже писал, что Аксючиц ездил в Калугу главным образом для того, чтобы проходить философскую школу Катагощина. И он эту школу блестяще закончил. Если я сравнивал Всеволода с Сократом, то в этой системе Виктор – Платон или Ксенофонт. Виктор, в отличие от Всеволода, написал очень много, и круг его философских интересов гораздо шире. Катагощин, например, вовсе не занимался богословием. Но главное состоит в том, что Аксючиц перенял знамя в той точке, где Катагощин его оставил. Этой точкой стало крушение коммунистической системы в 1991-м году. Всеволод по-прежнему продолжал смотреть назад, видя средоточие мирового зла в хладеющем трупе коммунизма. Об этом говорят последние его работы – о Дзержинском, Маяковском. Виктор же – человек другой эпохи, и в своих работах он прослеживает в социальных условиях нашего времени трансформацию тех духов зла, которые раньше существовали в исторической форме коммунизма[1].
Продолжаю галерею людей «калужского круга». Если из моих одноклассников по 16-й филологической школе туда входили Поляков и Пагирев, то из предыдущей – 9-й английской – Михаил Байзерман. Миша – поэт, высокого роста, с двумя запутанными комками черной колючей проволоки: на голове – один, на подбородке – другой. Внешность человека до Рождества Христова, даже вовсе не еврейская, хотя явно восточная, какая-то «шумеро-аккадская». Позже он напечатал у нас в «Выборе» исследование об «Эпосе о Гильгамеше», после чего прежнее прозвище «Бузя» сменилось на новое – «ГильгаМиша». Байзерман одно время сотрудничал в Христианско-демократическом союзе, «Бюллетене Христианской общественности» Огродникова и там стал первым в СССР, и единственным на то время, квакером (об этом даже сообщала радиостанция «Свобода»). Позже Миша эмигрировал в Израиль, где и проживает.
У меня с Мишей сложилась курьезная «семейная» ситуация. Ее описывает первый сын Байзермана Глеб Запальский:
«Отец женился на Елене Александровне Запальской, а Глеб Анищенко – на Олесе Александровне Запальской – ее матери. Таким образом, получилось, что мои отец и дед (правда, некровный) учились в одном классе».
Закончив со школьными друзьями, перехожу к студенческим. С филфака в нашу компанию входило два лица, которые уже фигурировали в этих записках: Алла Белицкая и Олег Мраморнов. Об Алле гораздо лучше меня расскажут ее собственные тексты: я их уже цитировал, а чуть позже приведу другие отрывки из ее воспоминаний. Их стиль, тональность, отношение к людям и к эпохе великолепно характеризуют саму Аллу. Хорошо, когда речь идет о человеке пишущем: он сам о себе лучше любого мемуариста расскажет.
Олег Мраморнов, конечно, тоже товарищ пишущий, но все-таки скажу несколько слов. Он – донской казак. Хотя отец – из ярославских краев, да и сам Олег родился там же, в Тутаеве. Вообще-то этот город называется Романов-Борисоглебск (оттуда, между прочим, пошли романовские полушубки, которые делались из романовских же овец). «Тутаев» звучит очень по-русски, так и отдает стариной. На самом деле Илья Тутаев – никому не известный красногвардеец, погибший при подавлении савинковского восстания в Ярославле (первоначально городок был назван причудливо – Тутаев-Луначарск, но потом наркомовский хвостик отвалился). У большевиков вообще прослеживается какая-то топографическая мимикрия: они часто давали свои, коммунистические названия, которые очень быстро начинали восприниматься как исконные. Самый яркий пример – переименование Сергиева Посада в Загорск. Название вполне приличное (не то что, например, Георгиу-Деж, как коммунисты назвали город Лиски), только вот гор там никаких и близко нет, а Владимир Михайлович Загорский – это псевдоним большевика Вольфа Михелевича Лубоцкого, убитого при известном взрыве в Леонтьевском переулке. Город Днепропетровск (Екатеринослав) вовсе не с Петром Первым связан. Да вообще ни с каким ни с Петром, а с большевиком Григорием Петровским. Абельмановская (Покровская) застава и так далее... Это все не случайности, а мистический закон: нежить, чтобы существовать должна мимикрировать под нечто-то живое, естественное.
Впрочем, хватит политической географии. Итак, по отцу и по месту рождению Мраморнов – ярославец. Но он – казак. И по матери, и потому, что вырос в глухой станице Кременская на Верхнем Дону, и по самоощущению, и по нравственному выбору, наконец, по довольно выраженному фенотипу. Из станицы он и явился в Московский университет. Когда мы с Поляковым сдавали документы на филфак, Женя указал на одного поступающего: «Смотри, какой краснорожий провинциал. Небось, на наши места метит». Цвет лица молодого человека действительно был подобен донскому помидору. Если помидор – не слишком поэтично, то приведу цитату из стихов самого Олега: «Я засну с лицом зари». Это потом уже Москва посогнала с Мраморнова румянец. Высокий лоб, идущий наскось и надбровными дугами нависающий над носом, делал это лицо особенным.
У нас – москвичей – был круг общения, библиотеки, филологическая школа, Гусар. А у него – станица в верховьях Дона и сельская школа. Оттуда он и вышел – много образованнее всех нас. Как? Не знаю. Таким и остается до сих пор.
Наглости мне было не занимать, и почти сразу по поступлении устроил на филфаке наш поэтический вечер: читали Поляков, Пагирев и я. Вот после этого вечера подходит ко мне у выхода из читалки «краснорожий» и говорит, что тоже пишет стихи, грозится почитать. Читать он почему-то решил в перерыве между лекциями в гудящем коридоре. Читает Алик бесподобно – густым утробным рокотом. Но и этот рокот тонул в студенческом птичьем базаре. Я ровным счетом ничего не понял; показалось, что полная галиматья. Но, чувствуя себя мэтром, похвалил и соизволил взять стихи на прочтение. И тогда открылось: поэт-то настоящий.
Парадоксально, но в Москву с Дона Алик приехал модернистом, а в Москве стал донским поэтом – классическим. Поскольку поздние стихи Мраморнов публикует, и их можно при желании прочесть, приведу два ранних.
***
И с каждым днем закат ранней,
И сострадательно обилен
В признаниях своих светилен,
И угловатости странней.
Никто ему не позволял
Листать затейливо страницы
Из звуков, взятых у цевницы,
Заснувших отголоском скал.
Никто его не призывал
Сойти к березовой подружке,
Ручьисто плачущей дурнушке,
Смущеньем милых покрывал.
Он так призывно оттенит
Мою тоску рябин потухших,
Он станет мне дорогой дружных,
Спокойных, желтых пирамид;
Ведь он в пустынность устремлен,
В молчанье гулкой Палестины,
В ее печаль, в ее руины,
В сумятицу моих времен.
***
Да пребудет благодать
Растревоженному бденьем –
Вас, меня ли пеньем, пеньем,
Золотистая, листать.
Сколько здесь отслоено
Вспышек, пушек, спозаранок
День кричит в своей красе
Ярмачно и пыльно марок.
Запятнит меня в пыли,
Изваляет до мигрени.
Раньше всех под запах сеней
Я засну с лицом зари.
На этом московская составная нашего круга в основном закончена (если считать москвичами дончанина Мрамронова и белоруса, жившего в Латвии, Аксючица). Из Калуги в доме Всеволода появлялось довольно много разных людей, но я их не очень хорошо знаю, да и особой роли они не сыграли. Кроме одного – Дмитрия Маркова, о котором я уже довольно много писал. Он, пожалуй, был второй по авторитетности (после Всеволода) фигурой среди нас. Дима вовсе не такой уникальный интеллектуал, как Катагощин. В нем всегда привлекало другое – цельность натуры, нутряное стремление к правде и свободе. Если Сева был для нас эталоном интеллекта, то Дима – честности. Приведу отрывки из записки (пояснения к судебному приговору Калужского областного суда от 12.10.83), которую сам Марков написал для фонда Солженицына.
Дмитрий Марков. «Во всем, что произошло, я совершенно не виновен (по известному принципу: «Не виноватая я, не виноватая я, – он сам ко мне пришел…»). А во всем виновата природа-мать: та самая, что при Роде. В географическом плане – виновны Сибирь и Москва. В генетическом – предки по обеим линиям, сосланные еще в XVIII веке на поселение на берега реки Лены за неповиновение властям, т.е. за свободомыслие. Оба рода в Сибири крестьянствовали, но дед мой по отцовской линии еще в молодости сбежал из своей семьи. Вся его последующая жизнь была стихийным стремлением к свободе и знанию. Приблизительно тем же путем шла и моя мать.
До 20-ти лет воспитателями моими была тайга и горы на золотых приисках севера Якутии – в тех условиях воля (свобода) была естенственно-единственным ощущением бытия, дополнительно к генетике формировавшим мироощущение. А уж на такой-то почве заполучить устойчивое либеральное мировоззрение – сам Бог велел… Поэтому и привел Он меня после долгих мытарств (почти 7 лет в армии, геологоразведка в Норильской тундре, первые палатки на первой алмазной трубке в Мирном…) в Историко-архивный институт, в котором в силу специфики профессии я получил и устойчивую прививку стремления к поиску первоисточников, т.е. стремления к истине. В некотором смысле получается, что не я выбрал Свободу, а она выбрала меня и стала судьбоносной, а оттого и не виноватый я – они (ГБ) сами ко мне пришли. Ну, это лирическое вступление, надеюсь, вы простите мне…
По окончании МГИАИ в 1963 г. я по воле случая, то бишь распределения, очутился в городе Обнинске Калужской области. До века компьютеризации было этакое упование на микрофильмирование, как средство хранения сжатой информации, а в МГИАИ этот способ изучался. В Обнинском филиале Физико-химического института я должен был организовать лабораторию микрофильмирования, – так я получил дополнительно профессию фотографа.
Научные центры, каковым был и Обнинск, всегда становились в Советском Союзе и центрами свободомыслия, инакомыслия. Период идеологического потепления заканчивался, но, как известно, в физическом и духовном мире существует единый закон, по которому на всякое действие следует равное и противоположно направленное противодействие, а в той части человеческого мира, где преобладают духовно-интеллектуальные интересы, это противостояние, возможно, имеет даже больший потенциал энергии сопротивления, чем оказываемое на него давление. Я не скрывал своего инакомыслия и несогласия с мерами идеологического давления, что, с одной стороны, заинтересовало местные органы ГБ, а с другой – расширило круг знакомств с единомышленниками. Где-то с 1968 г. я начал делать фоторепродукции самиздатовской литературы – и для себя, и для друзей. Мое знакомство в институте с Петром Якиром (1958–1963) в годы вольнодумства перешло в более тесные формы общения: я получал от него «Хронику текущих событий» и распространял ее в Обнинске. К тому времени я уже был исключен из КПСС и уволен с работы. Возможно, я был одним из первых официальных советских безработных, так как, избегая обвинения в тунеядстве (как было, например, с Иосифом Бродским), я после увольнения тотчас же зарегистрировался в комиссии по трудоустройству Обнинского горисполкома в качестве безработного, ищущего работу по специальности. Но в городе таковую мне предоставить не могли: все организации были секретными почтовыми ящиками.
Круг же моих знакомств с единомышленниками расширялся и в Обнинске, и в Москве, и в Калуге. Расширялась и возможность получения и обмена литературой «самиздата» и «тамиздата». Еще в Обнинске со стороны сотрудников ГБ были попытки направить меня на «путь истинный» – этакие душеспасительные беседы; на суде эту безуспешность воспитательных мер вспомнили как дополнительное доказательство виновности.
В процессе следствия и суда над П. Якиром так получилось, что лично от него я услышал объяснение его «отступничества»: на двух допросах в Лефортово я категорически отвергал показания Якира о его передачах мне «Хроники текущих событий» и других материалов «клеветнического характера». Третий допрос оказался очной ставкой с ним самим. При следователе он напрямую попросил меня подтвердить его показания о передаче им мне всех этих материалов, – иначе его «чистосердечное признание» не будет принято во внимание и срок наказания будет намного большим – до 15 лет. А он по состоянию здоровья не выдержит… Я подтвердил. Хотя сейчас думаю, что этого не следовало делать: свою ссылку в Рязань на 3 года он получил бы и без моих подтверждений. В диссидентских кругах тогда говорили, что он «показал» чуть ли не на 700 человек. На суде, где я присутствовал в качестве свидетеля, этой цифры не озвучивали, но косвенно можно было сделать предположение, что она близка к истинной. Думаю, что причиной его «раскаяния» была потеря воли к сопротивлению: последние годы перед арестом он никогда не был трезв, а вскоре после быстрого освобождения (до срока) умер от цирроза печени. Незадолго до его смерти мы случайно встретились в Коктебеле и в разговоре поневоле затронули тему «чистосердечного признания», так как услышали громко сказанную фразу в адрес Якира: «Вот идет стукач всесоюзного масштаба…».
Но это не к теме и так длинного повествования, которое, мне кажется, я вынужден сделать по простой причине: я должен сказать, что при всем моем неприятии советской действительности и ее идей, я не был человеком активного противодействия советской власти. Все, что я делал, это был внутреннее духовно-интеллектуальное стремление к истине. Но это стремление было настолько прочно и глубоко настойчивым, что совершенно игнорировало все опасности на этом пути – при ясном их осознании. Естественно, что в условиях полной закрытости интересующей меня информации я постоянно искал единомышленников и оказался в роли некоего связующего звена. Роль «связного» позволяла иметь более широкий доступ к закрытой для общества информации, и для меня в то время эта деятельность была естественной духовной потребностью.
Всех нас – и в Обнинске, и в Москве, и в Калуге – интересовали одни и те же вопросы духовного бытия: проблемы общечеловеческой и русской культуры, освещаемые философией, историей, художественной литературой. Политика как таковая не входила в круг наших интересов, но она сама совала свой идеологический нос во все человеческое бытие, и так или иначе мы постоянно натыкались на нее, а она – на нас. Время от времени мы собирались (в основном как-то спонтанно) и вели долгие разговоры, споры на самые разные темы, но никогда не помышляли о создании какой-либо организационной формы наших «посиделок», не было и в помине мыслей об «организации со статусом»».
[1] Этой теме посвящена моя рецензия («Коммунизм умер – да здравствует коммунизм!») на главу «Идеократия в России» из книги Виктора «Миссия России».