Наталия Волкова. Прощай и здравствуй
«... и пошел дождь, и разлились реки, и подули ветры, и устремились на дом тот, и он не упал, потому что основан был на камне»
Евангелие от Матфея (7:27)
Глава первая
ЧУДО
Она, отважная Лида (светлая предшественница моих побед и поражений) в первый раз увидела чудо, когда ей было тринадцать лет. В то время обитал в ближних горах странник, чудной, низенький старичок (а, может, старичком он только казался) с рыжеватой бородкой, по имени Егорий. Говорили, что пришел он в Долину Семи Рек аж с Ладожского озера, бывал в Сибири и в Петербурге и видел революцию. Никто не знал, имел ли он к ней какое отношение, но даже само слово это в Семиречье вызывало у многих оторопь, поэтому и Егория остерегались поначалу, но потом попривыкли и даже полюбили, без насмешки называли «блаженным». Он приходил на выселки, и особенно в Вознесенское, где жила и семья Лиды, помогал кому что по дому - то забор починить, или крышу, то травы накосить. За работу брал лишь хлеб, сахар и чай. Ничего другого, говорили, он и не вкушал. Этот странный человек был чрезвычайно худ, казался почти бестелесным, но силой обладал удивительной. И не только физической, а больше скрытой, непонятной, какая дается только некоторым, не таким, как все. Круглый год – и в жару, и в холод - он носил один и тот же видавший виды брезентовый плащ. Зимой, правда, в сильные морозы подпоясывал его широким ремнем. Поговаривали, что рядом с егориной обителью в горах жил медведь. Но медведь Егория не трогал. Придет, постоит рядом, посмотрит и уходит. Иногда старик с ним даже беседовал, и тот его слушал.
- Ну, что, мишка, как жизнь молодая, - спрашивал человек, и животное пыхтело в ответ тоже по-дружески.
Егорий постоянно улыбался, но улыбка его не была праздной – улыбался он так, будто только что получил замечательное известие, которого долго ждал.
Однажды Егорий и отец Лиды (дома ее еще называли Лидашей, в память о бабушке Даше, которая хотя и умерла, но незримо присутствовала во всех семейных делах и разговорах) сооружали летнюю душевую во дворе – тут-то она его и разглядела. Мужчины ходили туда-сюда, пилили, строгали, забивали гвозди, потом выкатили большую железную бочку с встроенным краном и водрузили на деревянный пенал. Подставили лестницу, залили в бочку несколько ведер воды из домашней криницы – вода звенела, дразнила брызгами – а потом несколько раз открывали кран, что-то не получалось, что-то исправляли и были довольны, когда мощная струя вдруг окатила их с головы до пят. Лида за всем этим наблюдала, скрываясь в листьях – что не составляло труда при ее малом росте - виноградника, беззвучно передвигаясь от одного куста к другому. Лицо у пришельца было бледное, стонченное, без кровинки и походило на только что зажженную свечку, преимущественно потому что из глаз, посаженных глубоко, как бывает у слепых, неожиданно пробивалась и трепетала синь. Старость не лишила глаз сини, может, даже добавила ее.
Из-за сочетания спокойного света и свечности лицо выглядело необычным. Такие лица Лиде встречались только на некоторых портретах во взрослых книжках или на образах.
Потом она еще раз видела Егория близко: как-то на подворье у мельника - мама взяла ее с собой за покупками. В тот день Егорий помогал мельнику, у которого было большое хозяйство и восемь детей, чинить амбар и вышел весь в мучной пыли, очень смешной и все же в своем особенном роде выдающийся. Лидаше опять показалось, что, наверное, какой-нибудь художник придумал и нарисовал этого старичка, а потом оживил, и теперь старичок, как ни в чем ни бывало, ходит по земле среди обычных людей, и похожий и не похожий на них.
Егорий почтительно поклонился матушке, и мука с него посыпалась, а мама его в гости звала, вежливо к нему обращалась, батюшкой называла:
«Заходите к нам, батюшка, будем рады, Павел и Иван Павлович рады будут очень...».
А старичок все так приседал низко, от пояса, и с особенной расстановочкой отвечал:
– Благодарствуйте, благодарствуйте...
И улыбался.
Какая-такая у него радость, о которой другие не подозревают, удивлялась Лидаша.
Может, он знает такое, о чем никто не знает, даже ее родители и даже дедушка, хотя знали они и видывали много чего.
Дед Лиды - из семереченских казаков, в шестнадцатом сражался с каракиргызами, с которыми никто не мог сравняться в жестокости. Дед сам настоял на том, что он пойдет воевать, уговорив отца охранять семью. К счастью, Вознесенское находилось за Широким Ущельем, севернее, и разбои до него не дошли. Многие же южные и восточные деревни были выжжены дотла, а поля политы русской кровью. Дед, хоть и был уже немолод, возглавлял отряд ополчения. Он не любил рассказывать об ужасах, которым стал свидетелем, но вспоминал, как с товарищами однажды они разгромили каракиргизский лагерь и в сырых ямах, где много было пленных, полуживых, нашли православного священника, замученного до смерти; пиками резали по частям его тело, пытаясь заставить отречься от своей веры.
Священник выбрал умереть.
Восстание каракиргизов было подавлено, дед вернулся домой истово верующим, хотя и раньше верил, но после войны, как сам говорил, его так развернуло, так встряхнуло, что уже на одну свою волю никогда больше не смел полагаться. А еще говорил, что память о том священнике от любого страха ему пособляла, что для нее он и смерти перестал бояться.
Вот о чем Лида хотела порасспросить странника, Божьего человека, о том, что уже долго волновало ее – о Боге, от которого люди произошли, и встречался ли он с ним.
Она стала искать случая поговорить со старичком, но так, чтобы никто не мешал. Так, чтобы можно было сесть рядышком в тихом месте, например, в огороде где-нибудь за картофельными грядками, чтобы только шмели шумели в листьях, почему бы не сесть там на свежий пенек в тени старой вишни и не спросить прямо, видел ли он Того, Кого все в доме, включая ее саму, всегда о чем-нибудь просят.
Но возможность не представлялась. Как нарочно, целый месяц Егорий не появлялся на выселках. Лида даже начала беспокоиться, не заболел ли. Она жалела его, как бывает жалеешь самых близких, иногда казалось обидным до слез от того, что он такой худой, маленький, одинокий и мало ест. И как он там один в горах, когда гроза, гром и молния, когда даже в родном доме, где всегда уютно, и то бывает страшно.
Удивительно, как лидашина жалость смешивалась с неудержимым ее любопытством, удивительным казалось и то, что она так много думала о старичке – ни о ком она так много не думала в последнее время. Что бы это значило?
Наконец, наступил день, когда родители согласились отвезти Лиду с младшим братом Павликом к дяде на пасеку. Их не пришлось упрашивать долго, тогда настоящая жара началась - от зноя даже крыша пузырилась и плавилась, приходилось латать ее заново каждую неделю. В горах же царила прохлада рая. Дядя, брат отца, слыл лучшим в округе пасечником. Пчельник его находился естественно на холмах повыше, рядом с ущельем. Лида слышала, что именно в тех местах обитали чудной старичок и очень надеялась там отыскать его.
Горы – это крылья, они поднимают тебя высоко до головокружения. И вот ты летишь, сердце бьет в колокола, и дух заходится от пронзительного, молнееносного чувства, что все-все – ширина, высота, земля, небо, люди созданы одним дыханием и нераздельны от рождения.
В то лето горы сплошь покрылись орешником и потому, казалось, что у ног неуязвимых гигантов улеглись на отдых огромные мохнатые медведи. Одна гора так и называлась Мохнаткой. Дети бегали по косматым хребтам, собирали облепиху и ели мед большими ложками из деревянных мисок, выструганных из березовика, в избушке пасечника, всегда полном гостей и родственников. А в особенные мгновения с замиранием сердца Лидаша представляла, что вот где-то здесь, совсем рядом пребывает человек, который знает ответ на ее самый неотложный вопрос.
Она продумала свой план еще дома, порасспрашивала кое у кого, в какой стороне от пасеки жилье Егория, и поздним вечером, дождавшись, пока все уснули, пошла искать его. Она была осторожна, как кошка, ни одна половица не скрипнула, ни одна веточка не хрустнула, когда она (может, уже и ночь наступила) вышла из дома и повернула по тропинке, идущей на восток. Сияющие снега Тянь-Шаня, Небесных (лучше о них не скажешь) Гор – сплошной блеск бесподобной белизны - взмывали над темной землей. От слабого ветерка похрустывал их хрустальный покров. Лида вдохнула глубоко, как будто льдинку проглотила.
Итак, нужно все время идти на восток, на противоположную от той стороны, куда вечером закатилось солнце, и никуда не сворачивая дойти до ближайшей чащи, а потом подняться выше, по соседней горке и там, где-то в зарослях старых елей - домик странника. Она непременно увидит его, потому что представлся ей тот домик почти сказочной избушкой, непременно веселой, как и сам хозяин.
Она шла довольно долго, боясь оступиться, и все время прислушивалась.
Ночью в горах много разных звуков, если, конечно, ухо навострить: усталые жуки кряхтят в траве, стрекочут кузнечики, шуршат в темноте шершавыми крыльями трехцветные ночницы – зоркие летучие мыши. У них бессоница. Бывает страшно, особенно когда вдруг сорвется с внезапным шиканьем с мерцающей высоты звезда и полетит вниз, вычерчивая в своем падении, как в прощальном танце, пылающий зигзаг – знак, знамение, завещание? - не постичь его до конца обычным людям. Но, наверное, и эту тайну падающих звезд знает Егорий.
Вот и Лида остановилась, увидев стремительный лет, и обомлела от красоты и загадочности происходящего, а потом и другая вспышка вслед за первой, третья, и вдруг весь небосклон воспламенился летучими искрами. Июнь – звездный месяц, время их абсолютного блеска. Кто лицезрит звездопад, у того исполнится желание, где-то слышала Лидаша. Значит, и ее желание осуществится – откроется ей секрет человека, который непонятно почему поразил ее воображение и пробудил жалость, так похожую на нежность, и любопытство, так похожее на желание дружбы.
Через несколько минут успокоилось небо, накрылось темным одеялом, пошла Лида дальше и вскоре дошла до места, где должно было по ее расчетам располагаться пристанище старичка. Но на первый взгляд ничего не было заметно, лишь молодые ели, торжественно сплетясь ветками, будто оберегая от лишних глаз то, что могло происходить там, внутри за зеленой стеной, хороводили. Но тут неожиданно послышался стон, тонкий всхлип взвился над кустами по соседству, очевидно, в орешнике неподалеку кто-то плакал или пел. Ступая не дыша, направилась Лида к лещине, откуда доносился не то плач, не то причитание. И вдруг увидела в нескольких метрах от себя небольшую яму. Возвышась над ямой, в воздухе парил Егорий, ноги в коленях согнуты, лик обращен ввысь. Поднятые руки замерли как две стрелы на взлете, только пальцы едва подрагивают.
Молился Егорий, паря в воздухе, и что это была за молитва!
Кольца золотистого света кружились вокруг него, они мерцали, складно, как по-писаному, смыкаясь одно с другим, и будто вспыхивали от соприкосновения с тихим зовом, рассеивая его и обращая в подобный себе свет.
Потом, часто вспоминая это впервые в жизни увиденное чудо, Лида не переставала дивиться тому, что каким бы чудесным не предстал перед ней старичок, творящий молитву на воздухе, в тот момент ее больше поразила именно красота молитвы, ее свечение.
Она ушла, не потревожив странника. Ей казалось, что она приблизилась к чему-то огромному и величественному, и дальше идти не смела.
Не помнила, как возвратилась в дом пасечника, не помнила, как легла спать или о чем ей думалось. Весь этот перелет во времени до мгновения пробуждения, поглотило одно сильное ощущение непрерывного излучения, которому нипочем ни темнота ночи, ни сумерки сомкнутых век.
За одну только ночь многое поменялось. Лишь внешне все оставалось обычным – воздух, не устающий струиться сквозь пальцы, тиканье часов в горнице, запах кипяченого молока, несущийся с веранды, где семья собиралась на завтрак, собственное отражение в маленьком зеркальце над умывальником, даже румянец на щеках тот же - но… как странно было по-прежнему беспечно говорить: «Доброе утро!» домочадцам, садиться с ними за стол, слушать обыденные слова – ведь ни один не догадывался о том, что открылось ей всего несколько часов назад. Казалось, краешком приотворилась сама вечность, а никто и не заметил.
- А вы знаете, - говорила Лида, не в силах дольше молчать, - вы знаете, я видела, как летал один человек, понимаете, он весь светился, лучи пронизывали его сиянием и отрывали от земли. Он был здесь и его как бы здесь не былоь, он был не просто человек, он взмыл (и она широко распахнула руки), как птица. Или как ангел.
Но взрослые не понимали, о чем она говорит. Или притворялясь, что не понимали – о таких вещах не говорят всуе. Они улыбались – ох, Лидаша, вечно ты что-нибудь выдумаешь несусветное, все-то ты мечтаешь, неизвестно о чем. Возьми- ка лучше ведерко, да натаскай из криницы воды в кадку – день обещается жарким; будет, где тебе с братом окунуться.
Но даже и наполняя чан водой, думала Лида о чуде. Теперь она всегда будет думать о нем.
Во всяком случае так ей хотелось.
Глава вторая
ТРИ ЯБЛОКА
Разговор с Егорием все же состоялся. Произошло это несколькими неделями позже той ночи в горах. В яркий, как на картине, день – уже полыхал июль во всю свою многоцветную моготу, а Лида играла с подругами Асей и Павой в поле напротив дома - из раскаленного медного шара, в каковое от зноя иногда превращается солнце, вдруг выкатилось три огромных яблока. Яблоки выглядели как настоящие, с перламутровыми прожилками.
«Смотрите, яблоки в небе! Смотрите!», - закричала Лидаша, и, как по команде, Ася с Павой сразу же подняли головы, но по выражению их лиц скоро стало понятно, что ничего особенного они не увидели. Одна гривастая лошадка в виде облака (и это при совершенном-то безветрии!) возникла откуда ни возьмись и побежала, подрпыгивая, по склону.
- Ничего там нет, - сказала Ася. У нее немного кружилась голова от разочарования и пристального всматривания. – Ты все выдумала... Ты всегда выдумываешь, чтобы нам хуже было...
- Да, Лидаша, ты обманула нас, – согласилась с ней Пава.
- Я не обманывала, я правда их видела. Почему вы мне не верите?
Но девочки засобирались домой.
«Я видела их так ясно. Мне не могло почудиться, - думала Лида, - мне и самой странно, как они там оказались».
И вот тут появился Егорий. Его было легко узнать даже издалека. Тот же постоянный брезентовый плащ. За плечами - полупорожняя котомка. В руках - посох, точнее самый обычный деревянный дрын. Борода выросла еще длиннее, но, как и прежде, старец выглядел крепким и бодрым. Он шел прямо по колдобинам, не разбирая дороги. Лида смотрела на него и, конечно же первое, что, вспомнила - его сиянное парение над землей: сердечко ее подпрыгнуло от воспоминания, будто через канавку перескочило.
Ох, ож эти канавки, овражки, ручейки, лощинки, сколько их в человеке затаилось...
Но неужели Егорий пройдет мимо? Тогда нужно обязательно его окликнуть, однако хорошо ли окликать такого почтенного человека?
Лидаша смотрела в сторону странника с надеждой. И, к радости ее, Егорий сменил курс, приблизился и заговорил первым.
- Здравствуйте, ребятушки, - сказал он, щурясь от солнца. – О чем вы так спорите?
Лида еще раз убедилась, что ему многое, многое известно.
Егорий присел на большой иссохший комок земли, видимо, собираясь передохнуть. Если он шел на хутор от своего шалаша в горах, то прошел не меньше двадцати верст. Земляной комок под ним не рассыпался, хотя должен был, и это тоже казалось удивительным.
- Да, она сказала, – и Ася показала пальцем на Лиду, - что в небе были яблоки. А это неправда, никаких яблок там не было.
- Ну, если кто-то не увидел яблоки в небе – это не означает, что их там не было...
Девочки смотрели на странника во все глаза.
- Вы их тоже видели? – осторожно поинтересовалась Лида. – А куда они пропали? Вы знаете, куда они пропали?
- Да, отчего ж они пропали – они не пропали. Они там, - Егорий прочертил окружность над головой, - там они...
- Тогда почему их сейчас не видно? – спросила Лидаша.
- Так ведь и солнце не всегда видать, а оно все равно есть.
- Да, - согласилась Лида. – Значит, завтра они снова покажутся?
- Может, покажутся, может нет. Ты, главное, не сомневайся, что они там. Будешь сомневаться, в другой раз ничего не увидишь. Так оно бывает. От сомнений – много искушений...
Выходит, если яблоки в небе (возможно, и целый сад) существуют, а люди их не видят, или сомневаются, что видят, то как же они тогда могут жить, как ни в чем ни бывало, думая, что они все видят и все знают?
Но чтобы начать по порядку, она решила задать самый первый вопрос, без ответа на который ничего не могло быть разъяснено.
- А, почему люди сомневаются? – спросила она.
Если честно, она ведь тоже не совсем была уверена, яблоки то были в небе или не яблоки, хотя видела их собственными глазами. Но особенно засомневалась, когда подруги ей не поверили.
Очевидно, догадалась она, что между сомнением и чудом существовала некая связь. Взаимоисключающая. При появлении чуда невозможно сомнение. При появлении сомнения невозможно чудо.
Но Егорий другое сказал.
- Людям свойственно сомневаться, - он, кажется, жалея людей за эту их слабость, потому что голос у него дрогнул. - Но положено сомнения и преодолевать. Как страх, например.
- А, есть такие, которые не могут преодолеть?
- Есть. Люди разные есть... И такие, и эдакие. Все зависит, что у человека внутри.
- А, что у меня внутри? – поинтересовалась Лида.
Егорий посмотрел внимательно, но не на нее и как бы сквозь, будто она была не человек, а какое-нибудь одушевленное облако.
- У тебя - зернышко внутри, - сказал он, закончив свое исследование, и уголки его губ опять потянулись вверх.
- А, канавки, а ручейки?
- И канавки, и ручейки... Но наперво – зернышко...
Егорий встал, чтобы идти дальше. Но ведь нельзя, чтобы он так ушел. Может, никогда уже не представится случай выяснить главное. Сейчас или никогда.
«А видели ли вы Бога?» - она спросит.
Но спросить не получилось, потому что на этом самом месте, пока она собиралась с духом, ее позвали домой.
«Лида, Лидаша!» - покатился по полю мамин эхающий голос, застал важный вопрос врасплох.
Ее искали. Действительно, уже смеркалось, хотя потухающий солнечный пожар все еще вспыхивал там и сям над полосой горизонта, самые упрямые его искры взмывали ввысь и только там рассеивались, гасли, оставляя после себя сиреневый дым.
Лидаша разыскала отца, укладывавшего на ночь виноградную лозу, потому что обещалась скорая буря в горах.
- Тять, а, тять, - позвала она его. – Это правда, что у меня внутри зернышко есть?
Отец оглянулся и посмотрел так, как только у него выходило – чуть удивленно и с лучиками в зрачках - будто в первый раз видит.
- А, кто тебе сказал?
- Странник Егорий сказал...
- Ну, если странник Егорий сказал, значит, так и есть. Да, ты ступай, Лидаша в хату. Мамка тебя обыскалась уже. Буря собирается...
«Среди канавок, ручейков и лощинок, где ты, милое зернышко...», - шептала Лида засыпая в ту ночь, прикладывая теплую ладошку то к сердцу, то ко лбу, то к глазам и ощущая везде биение, пульсирующий отклик. Там внутри кто-то, действительно, откликался и стучал во все дверцы: «Тук-тук, тук-тук...».
«Ах, как было бы хорошо снова поговорить со странником: неужели, в самом деле, есть люди - какие же они несчастные - которым не нужны чудеса, и интересно, живет ли в небесном саду садовник, а садовник – не одно ли он и тоже, что ангел, и не сине-пресиние ли у него глаза, как у Егория...».
На этой мысли воззванный к воплощению ангел взмахнул крылом с алой подкладкой, и все, что виделось и о чем думалось мгновение назад отодвинулось, замерло. Лида уснула.
Глава третья
ЗА ЧТО УБИЛИ ЦАРЯ?
Утром ее разбудил шум в доме. Все встали спозаранку, все говорили громко и что-то тревожно обсуждали.
«Ироды, злыдни, креста на них нет, пропади они пропадом!» – услышала Лида разгневанный голос деда.
Мама плакала:
«Детей –то за што загубили, - причитала она, обращаясь неизвестно к кому, - дети-то в чем виноваты...».
Дверь открылась и с красными глазами в комнату вошел Павлуша.
«А ты че спишь,- с укором сказал он. – Вставай! Царя убили! И царевича, и царевен, всех убили!».
- Кто убил? Зачем? – спросила Лидаша, чувствуя, как от слова «убили» у нее в одно мгновение пересохло во рту, - разве царя можно убить...
Она сразу же вспомнила фотографию царской семьи в одной из книг отцовской библиотеки, которую потом он спрятал куда-то вместе с другими книгами. Она вспомнила нежных царевен в белых одеждах и то, с какой скрытой завистью и любованием она смотрела на них. Та царевичная жизнь казалась незыблимой, неприкасаемой, а теперь вот стоит рядом напуганный Илюша и говорит, что она кончилась...
- Христопродавцы, - прерывающимся голосом повторил дедушкино слово Павлуша и в изнеможении сел на табуретку. Потом наклонился к Лидаше и прошептал: «Что там на хуторе делается! Тятя задумал что-то, и дедушка за него. А вдруг и их убьют?
И старавшийся быть храбрым уже около часа, выговорив, наконец, сестре свой страх, мальчик заплакал.
Лидаша встала и обняла его:
- Не плачь, мы не пустим его, мамуся его не пустит, чего бы он не задумал... – она успокаивала брата, хотя сама совсем не была уверена в том, что отца удастся не пустить. При всей своей внешней мягкости, отец был тверд, как камень, и если что-то решал – никогда не отступался. Все знали об этом.
С улицы донесся резкий гул, голоса и брань. Лида подошла к окну, но из-за густой пыли, облепившей стекло, ничего сначала не могла различить. Пыль вилась столблом: тополя, окаймляющие поле, еще вчера чистенькие, сверкающие светлым серебром, теперь напоминали призраков. Пробиваясь сквозь клубы порошины, по дороге громыхали груженые барахлом телеги с пьяными возницами, шествие ряженых мужиков и баб сопровождало их. Одна из девок, безобразная, растрепанная, ряженая в священническую ризу, дочь недавно умершего настоятеля местной церквушки, кривляясь и выкрикивая ругательства, пыталась забраться на бричку. Кто-то лихо подсадил ее, и она пухлым своим несвежим лицом ударилась о кузов. Раздался одобрительный хохот, все остановились. Девка барахталась в соломе и оставалась в центре внимания.
«Давай подсоблю, батюшка!», - закричал мужик с длинным деревянным шестом в руках, на верхушке которого была привязана кукла в белом платье вниз головой, и ткнул девку острием в телеса. Та взвизгнула. Кукла сорвалась с веревки и упала в пыль. Все еще громче загоготали.
Распряженная коротконогая кляча стояла на обочине, и по-человечьи печально глядела сквозь пыль на происходящее. Собаки, охрипшие от собственного лая, кружили, спотыкаясь, возле брички.
Лида выбежала во двор и увидела, как мать, рыдая, пыталась удержать отца, а отец быстро, не останавливаясь и не обращая на нее внимания, шел к сараю. Мать тянула его за рукава рубашки, и то соскальзывала к земле, то снова поднималась, пока не упала на колени и тогда поползла к нему, закидывая голову вверх и крича в отчаянии.
«Не надо, не пущу, детей родных пожалей! Не пущу!».
Лида еще не знала, о чем мать умоляла отца, но, почуя беду, тоже ринулась к нему: «Тятя, тятя, не надо!», – заплакала она, но вдруг остановилась, отпустила и осела, поняв детстким своим чутьем, что все бесполезно, что ничто в эту минуту, никакие мольбы и причитания не помогут. Неведомая сила вела отца - только на мгновение успела Лидаша взглянуть в его лицо, но выражение гнева и решимости, изменившее почти до неузнаваемости прежде добродушные черты, не позабыла во всю свою жизнь.
Лицо стало как меч, как стрела, как снаряд - прекрасна и ужасна ярость смиренника, когда настает его час защитить образ Того, во имя кого он смирился.
Она видела, как широким, твердым шагом ступал по земле бесстрашный воин с оружием в руках, как открылась перед ним, будто в знак единения, калитка, как в ужасе и плаче и в неосознанном, нездешнем восхищении смотрели на него все, кто любил его и кого любил он, но ради кого, не в состоянии он был теперь остановиться, отсидеться и не пойти в бой.
Только много лет спустя поймет Лида, кого защищал ее отец и против кого и чего начал неравное сражение.
Держа впереди себя огородные вилы зубьями наружу, молча, но необратимо пошел он на толпу. Толпа тут же расступилась, взвился, как змей, чей-то мат, кто-то упал, кто-то со спины пытался сбить отца с ног, но он двигался к цели – к калымаге, где сидела, ряженая в священническое облачение орущая девка.
Он встал рядом с повозкой и громко крикнул ей: «Слазь!».
Девка одурело смотрела на него.
- Слазь, тебе говорю, не то, как навоз, стащу, поганицу! – повторил отец.
Девка заплывшими глазами тупо глядела то на отца, то на толпу, однако не двигалась.
Бричку тесно окружили, хотя никто ничего пока не предпринимал.
- Чего зыркаешь, я жду, - уже тише, но также решительно сказал отец- Сщас не слезешь, на себя пеняй...
Девка выругалась, и тогда отец резко поднял вилы вверх, приблизив острия к ее лицу.
- Ну, ты? Че? Че? Федька? Ты де? – завопила ряженая.
Федька не откликнулся. Девка уразумев, что подмоги не будет, поозиралась по сторонам и начала медленно спускаться. Никто не шевельнулся, и она снова упала, на этот раз в дорожную грязь.
Отец, держа одной рукой вилы, наклонился и поднял ее.
«Стоять! – приказал он. – Стоять! Теперь снимай! Снимай ризу, бесстыжая!».
Девка с трудом сообразив, что от нее требуется, стала снимать облачение.
- Ты, Павел, того, потише с бабой, - послышался чей-то, наверное, Федькин голос из кучки собравшихся.
– Покарулесили и будя, давай по домам... – сказал еще кто-то, обращаясь к толпе. – А ты, Варька, давай делай, что говорят... Чай не смешно ужо...
Девка сняла ризу, оставшись в исподней рубахе. Отец, не глядя на нее, взял облачение и пошел сквозь толпу обратно к дому.
Но не прошел он и двух метров, как сильный удар в спину повалил его, он упал животом на развилье, чувствуя, как одновременно огромный жердняк, повозничья оглобля впилась в его левый бок сзади. От боли помутилось в голове, но отец только теснее, из последних сил прижал к себе ризу, воспринимая себя во вторую очередь, а в первую - ощущая то, что нужно защитить спасенное и любой ценой не отдать его снова на поругание.
Не дойдя до дому, он потерял сознание. Несли его на носилках дед и еще двое мужиков, добрых соседей, с которыми отец еще только вчера косил траву в лугу. Он был весел вчера, смеялся и шутил, он обещал детям свозить их в город за сладостями, а теперь вот лежал неподвижно под дедовой овечьей тужуркой, будто устал смертельно от дел своих и уснул.
«Он уснул, уснул, он не умер», - рыдая приговаривала Лидаша всю ту страшную ночь, уткнувшись лицом в подушку, и сама не спала. Да, и никто не спал в доме и творилось в нем – с передвижениями, голосами, приготовлениями, запахами - что-то непонятное, тревожное, не похожее ни на что, что творилось прежде.
Лиде казалось, что волшебная лестница, по которой она так увлеченно взбиралась на башню жизни, треснула, обломилась, и она полетела в неизвестность, в пугающую пустоту.
Что-то важное разрушилось на этом отрезке земли, развинтилось, расхлябилось и стало не так. Сбилось спасительное равновесие.
Наутро с гор пошел сель.
Глава четвертая
ПОТОП
Наутро с гор пошел сель.
На рассвете – едва часы в в прихожей пробили пять – серый туман пополз с верхних холмов и потом полил дождь. С каждым порывом ветра и в соответствии с его силой дождь то отбивал тарабанную дробь, то напоминал заунывное стенание. О, эти капли, эта влага, эти слезы... они всегда о чем-нибудь, если вслушаться. Лидаша лежала на железной кровати поверх одеяла в клетчатом холстовом платье и носках. В горницу, где лежал отец, их с Илюшей пока не пускали, и от этого невыразимо закатываясь в гулкую глубину, сильно билось сердце, и это биение сливалось иногда до самозабвения со стуком дождя по крыше.
Дождь быстро перешел в ливень, ливень перешел в надрыв, уже слышалось в нем неудержимое отчаяние. Лида встала и подошла к окну, крупные капли летали со свистом, как отточенные мечи. Назло страху, она припала к оконному стеклу и тут увидела, что вдали со стороны гор прямо на поселок неслось что-то большое и лохматое. Привычный ажурный пейзаж, который всегда особенно по утрам представал перед взором верхом совершенства и гармонии, обратился в грязный, беспорядочный поток.
В доме уже знали.
Слышно было, как застучали двери в сенях. Вот они взвизгнули истошно, срываясь с петель. Это дед вышел во двор. Он притащил, едва удерживаясь на ногах, два тяжелых бревна из сарая и подпер ими крыльцо. Потом тщетно пытался закрыть ставни на окнах – их срывало, ураган приближался.
Дед взглянул туда, откуда уже неслись мутные реки – талая вода со снеговых гор, много талой воды, увлекающий все на пути - кустарники, деревья, постройки. Это был оползень, каких не видывали еще в тех краях.
Дед перекрестился и вошел в дом. Слышно было, как он что-то сдвигал в горнице, мамуся взяла за руки Лидашу и Илюшу и поставила на колени перед иконой. Лида повторяла за ней слова молитвы, но страх и жалость к близким, к себе и к Егорию, который в это время там, посреди лавины, наедине с ураганом... охватила ее. Она заплакала, Павлик тоже заплакал.
«Ничего, дети, образуется, образуется, ничего, ничего, ясоньки мои...», - утешала мама, пальцы у нее дрожали, а ладони, всегда мягкие, как пух, были мягче и нежнее обычного, и эта нежность давала надежду, что все будет хорошо.
Но наступил момент, когда вопреки надежде дом вдруг затрясся, загромыхал и, как игрушечный, начал отрываться от земли. Его расшатывало и бросало в разные стороны, Лидашу оторвало от мамы и Павлуши и сразу же она очутилась в чудовищной смеси из глины, воды и щепок. Ее понесло, и чем больше она сопротивлялась, тем безысходнее погружалась в поток.
Она барахталась в этой жуткой, неодолимой жиже, пока новая волна ни подхватила ее и ни подняла так высоко, что в какое-то мгновение она увидела крышу своего дома, застрявшую между двумя старыми яблонями. Тяжелая, длинная ветка ударила ее по лицу, безотчетно Лида ухватилась за нее и поползла. Она карабкалась, отбиваясь от хлестких толчков, захлебываясь и снова обретая дыхание. Наконец, ей удалось доползти до ствола.
Ствол казался надежным, по крайней мере наощупь, и тогда, вцепившись в него, она начала по шажкам перемещать свое тело вверх. Вершина дерева возвышалась над крышей и пока еще была недосягаема для оползня. Но Лидаша об этом ничего этого не знала, она двигалась по наитию, в любой момент жижа могла снова поглотить ее.
Работая изо всех сил руками и ногами, не обращая внимания на порезы и занозы, Лида достигла кроны дерева. Там она нащупала настил из прутьев, что-то вроде большого гнезда, чудом уцелевшего в круговерти. Настил мог не выдержать и сорваться вниз, как и все вокруг, но он мог стать и единственным ее укрытием. Интуитивно стараясь быть невесомой, она заползла в гнездо, и только когда почувствовала его относительную прочность, перевела дух.
Тело ее было избито и изхлестано. По рукам и ногам текла кровь, но она не чувствовала ран. Она чувствовала страх, он взял, наконец, свое. Лида потеряла сознание.
Когда она очнулась, было тихо. Тишина стояла такая, что зазвенело в ушах. А, может, звенело от тоже проснувшейся боли, нестерпимой особенно в руках. Лида не сразу поняла, где она и что с ней. Она лежала неподвижно с полуоткрытыми глазами и сквозь искалеченные ураганом ветки, видела желтое небо в розовых атласных лентах. Небо подрагивало, будто успокаиваясь, будто после трудной битвы. Все-таки оно победило, хотя чего стоила эта победа...
«Наверно, утро», - подумала Лида. – Где же все? Где папа и мама, где Павлуша, и дедушка?». И вдруг вспомнив почему-то именно крышу родного дома, стиснутую между стволами и казавшуюся такой обескровленной, только потом осознав, что случился сель, тот самый, о котором всегда с опаскоой, говорилось в семье, и что в той безжалостной лавине могли погибнуть ее близкие, она закричала, что было сил.
Она кричала и кричала... Преодолевая жуткую мысль, недопустимое, невозможное предположение. На пределе отчаяния она звала тех, кого любила, умоляя их, называя их самыми ласковыми словами, какие только знала; она звала их долго - громче, тише, шепотом и снова в голос - но никто не пришел, никто не откликнулся.
«Для кого же наступил этот день? Для кого и зачем он наступил? - думала она позже, когда уже не могла больше ни звать, ни плакать, и, свернувшись клубком в своем убежище, лежала, даже не пытаясь встать. – А мне не нужно. Мне уже ничего не нужно...».
«Если бы опять пошел сель, - думала она, - если бы опять пошел сель...».
Она пробыла так в укрытии еще несколько часов.
Когда же к полудню солнце начало припекать, высушивая ветки и обнажая ствол, ей пришлось приподняться. Голова кружилась, но, преодолевая головокружение, она заставила себя взглянуть вниз. Дерево, благодаря которому ей удалось спастись, застряло между другими - придорожными тополями. Тополя оказались настолько могучими, что их не смог сдвинуть даже оползень. Они, да еще небо, сохраняли в себе признаки прежней жизни, все остальное было неузнаваемо. Груды щепок, обломки стен, кровли, куски запекшейся земли, корни кустарников и камни, камни, везде камни – большие и поменьше, острые как бычьи рога, торчащие там и сям из завалов.
Лида вылезла из гнезда и начала спуск. Осторожно она нащупывала ногами опору, иногда опора была мнимой и обламывалась под ее ступнями. Все же ей удалось добраться до земли - это был маленький островок, на котором можно было встать во весь рост. И только когда встала, она поняла, что идти ей некуда.
«Мама!», – хотела позвать она вслух, но вместо слов вырвалась из груди дикая птица с шуршащими крыльями и улетела прочь. Только ее и видели.
На островке прошел весь тот день. Ноги немели и, чтобы размять их, она заставляла себя ходить. Сделав несколько шагов вперед, потом назад, Лида снова опускалась на землю, и глаза закрывались сами собой.
С закрытыми глазами голова кружилась еще больше, тошнило и мучила жажда.
Есть не хотелось, но при мысли о воде, мгновенно пересыхало во рту. Она думала о колодце.
Когда-то он был в саду, в нескольких метрах от виноградника. В какой стороне от нее теперь находился виноградник, Лида не знала, потому что никак не могла сориентироваться, где же находится она сама. Но был ли колодец рядом или нет, пробраться к нему из-за завалов все равно не представлялось возможным.
Сумерки наступали тяжело, без блеска зари, и ночь пришла быстро. Отточенный серп луны изподтишка слева острием проткнул бок темнеющего неба, и на месте раны образовался воспаленный круг. Лиловые волны расходились от него, подрагивая, накрывая с головой редкие звезды.
Небо в этот час уже не выглядело победителем, вокруг него и, вероятно, в нем самом опять шла борьба.
«Кто же и с кем все время борется, - подумала Лида, - и почему люди, люди всегда в середине? Почему я в середине и одна?».
«Не думай об этом, - приказала она себе. – Сейчас нельзя думать. Потом, не сейчас. Если ты хочешь найти своих родных, ты не должна думать о плохом, ты должна продолжать жить. Продолжать жить, хотя кругом война. Между небом и землей война».
Глава пятая
ЧТО МОЖЕТ БЫТЬ ПРЕКРАСНЕЕ КОЛОДЦЕВ?
На молитве она уснула. Ей снилась радость: отец и Егорий снова сооружали душевую, и снова звонко, переливаясь серебром, текла в цинковые ведра вода из колодца. Наклоняется Лида к лазурной струе и, жмурясь от солнца, черпает горстями и пьет, пьет, пьет.
О, сон, как жизнь, а жизнь, как сон, а между ними – дверь, лишь в ней мое спасенье, я пробираюсь, делая усилье, одно, другое, вдруг на счете – три, осознаю, что дверь закрыта изнутри и неизбежно возвращенье... обратно в жизнь, похожую на сон.
Солнечные лучи уже вовсю разогрели ее лицо, а проснуться не было сил. Она лежала на сухих вперемежку со щебнем листьях, ощущая себя всего лишь одним из них. Во рту, до самой гортани, все пересохло. Жажда! Вот, что такое жажда, когда хочешь и не можешь напиться.
«Надо искать колодец». (Кажется, кто-то говорил с ней). Да, она отчетливо слышала, как кто-то сказал: Надо идти искать колодец».
«А, если я не найду? – ответила она незримому своему собеседнику. - Если колодца больше нет? Если я так и останусь здесь одна умирать без воды?
«Но ты должна попробовать найти колодец. Ты должна встать и идти искать колодец...»
Она встала, оглянулась по сторонам - кто же это только что говорил с ней? - и начала разгребать завалы.
Крупные глыбы не поддавались, но были и те, что помельче, те, что подсохли на жаре и растрескались. В куче хлама нашлась большая крепкая палка с загнутым концом, похожая на оглобли. Лида поддевала ею залежалые куски и тянула их со дна, тянула, пока не рушилась вся горка. Так она работала час или два, а может, три или четыре - время рассыпалось, как песок на ветру, и лишь солнце со своей незыблимой определенностью еще могло чертить ему пределы, но и солнце устает и засыпает иногда в разгаре дня. Вот и теперь потемнело, скрылось в тени, хотя до колодца еще далеко, еще не видно подходов к нему, да, и есть ли где-нибудь тот желанный колодец, и почему она решила, что его так же, как и все вокруг не разрушило, не завалило - пощадило.
Все же солнце явилось вновь, и стало понятно, что до вечера еще далеко. Постепенно рухнул еще один завал, и за ним показались картофельные грядки - точнее, участок, где когда-то рос картофель. Самих грядок уже не существовало, но Лида узнала это место сразу, потому что оно было любимым местом ее уединений; узнала еще и потому, что чудом уцелела возле старенькая вишня, правда, остался от нее лишь голый ствол, дививший раньше своими причудливыми изгибами. Да. это была та самая вишневая сказочница, которой никто не мог сказать, сколько лет, может, вечность - вот пережила она и еще один потоп.
Колодец мог находиться неподалеку. Нужно только подняться на следующий ярус бывших грядок, пройти влево к винограднику и там искать.
Она так и сделала.
Она узнала его еще не видя – бугорок, заваленный ветками. Он жив, жив, значит, и все мы будем живы. Если бы у нее были крылья, она взлетела бы от этой мысли. Надо непременно это запомнить – особенные мысли могут окрылять.
Как, например, такая: как пркрасно, что на свете есть колодцы! Или - что может быть на свте прекраснее колодцев?
Лида стащила ветки, рассчистила трубу и, встав на колени, открыла кран. Протянутые в ожидании ладони дрожали. Труба тоже напряглась, застонала, словно просыпаясь после плохого сна, а потом - все, как прежде - вода, чистая, лучистая потекла к ней, как ни в чем ни бывало, будто не случилось ни беды, ни боли.
Дом Павла Волохова пострадал от потопа меньше других, в сущности по-настоящему у него разрушило только крышу. Большинство же построек поселка снесло почти полностью. Погибли люди, а те, кто остался в живых и мог двигаться, ушли на запад, на север, подальше от гор.
Но Лидаша не знала об этом. Ей страшно было бы знать. И хотя выступающие из завалов стены родного дома иногда будто нарочно попадались ей на глаза, когда, выбираясь из своего убежища, несколько раз в день она шла к колодцу напиться, какая-то сила заставляла ее не смотреть. Она боялась увидеть там нечто, что могло бы убить ее веру в спасение близких. С этой верой, даже не видя их – тятю, мамусю, брата, дедушку - Лида сумела бы прожить оставшуюся ей жизнь, а без нее – ни за что.
«У Бога нет мертвых», - говаривал дед, после этих слов вдруг замолкая, вдруг окунаясь в глубины ему одному ведомые - и теперь, как никогда хотелось познать те глубины: в них Бог обещал иной отсчет времени, в котором, чтобы ни случилось, будет бессмертно пребывать ее семья, как пребывает и сейчас почти зримо в несдающейся ее памяти.
Иногда, лежа в неподвижности в своем укрытии, Лидаша вспоминала, как освещалась сухим блеском маленькая горница на закате солнца, и залетала горлица в сени, устраивалясь в своем гнезде под карнизом, и как тогда мама, управившись с делами, садилась у окна и начинала петь. Голос ее был печален и странно одушевлен - в какой-то момент вдруг почему-то становилось жаль его до слез и хотелось спрятать его у себя и убаюкивать, как дитя. Да, вот что было больше всего в мамином голосе – жалости ко всему.
Такую жалость Лида встречала и потом в других русских женщинах, испытавших немало горя, но не утративших ни одной капли сердца.
Лидаша вспоминала отца, однажды помчавшегося вытаскивать пьяного мужика, Петьку Рыжего, свалившегося с крутого обрыва за логом, куда никто не рискнул бы соваться из-за его мрачной истории; то, как дедушка и мамуся стояли перед Образами и молились о спасении рабов божиих Петра и Павла – и как сочетание этих двух имен тогда поразило Лидашу – когда-то она уже слышала их вместе, хотя не могла припомнить по какому поводу. И только позже в день Святых Апостолов Петра и Павла ее осенило, почему такой пронзительной показалась ей та молитва. И догадка (что случайное совпадение имен – совсем не случайно), открывала сверхестественную связь святых и грешников и то, как первые, удостоившиеся небес, заботливо и трогательно поддерживают лестницу, по которой взбираются вторые.
И еще вспоминалась ночь в поле на сеновале всей семьей после душного летнего дня, алмазная завеса звез д в глубине притихшего сада, и теплый лунный луч чуть ли не до самого утра, не дававший ей спать.
Все звал он куда-то, подавал знаки и о чем-то вздыхал.
Конечно, она думала о Боге. Но не так, как раньше, в наивную пору детства, когда представлялся Он мечтательной ее душе величайшим волшебником, из ничего, из одних только загадочных дуновений своих создавший и землю, и небо, и чудеса.
Как прекрасно туманились глаза у бабушки, когда она бывало нашептывала внучке, утешая ее в маленьких ее бедах:
«Глянь, детка, все, что ты видишь вокруг, все Бог создал Словом своим. Отец наш! Он и каждую крошечную травинку жалеет, а тебя и подавно – ох, как жалеет и любит».
.
И все же Он, Бог, Отец был несказанно далек тогда, пребывал в такой выси, какую, как ни старалась Лида, не могла представить. Он был бесконечно недосягаем и бесконечно крылат, и, думалось, лишь иногда, лишь некоторым, особенным людям, таким, как например, Егорий, приоткрывал свое присутствие.
Теперь многое изменилось. Теперь Он приблизился, она знала, что Он рядом. Она чувствовала его взмах. Она чувствовало его взгляд. Она не могла бы объснить, откуда и когда к ней пришло это чувство. Но бешенство человеков, случившееся после известия об убийстве царя, которое оказалось похлеще бешенства собак; оползень, затопивший весь это смрад и прекративший враз надругательство и злобу; и то, что она уцелела, и то, что память ее жива, как никогда прежде – все это непосредственно и непостижимо соотносилось с Богом.
Соотносилась с Богом не только вот эта жизнь и та смерть, все жизни и смерти, но и самое главное, самое поразительное - бессмертие.
Именно в бессмертии отныне не было никаких сомнений.
А раз так, то страхов не существует. А, раз не существует страхов, она пойдет в дом. Всю ночь она обдумывала свой план. Ее мучил голод и чувство вины за бездействие. Пора было что-то делать, пора было искать людей - должны же бы быть где-то люди! В голове у нее что-то складывалось, раскладывалось, становилось яснее, а потом снова все путалось. И все-таки она решила, что на следующий день попробует пробраться на проселочную дорогу. Но сначала пойдет в дом.
«Если в доме «никого» не найду, - говорила она себе, - значит они ушли в Серпух или еще дальше от гор в Красное. Просто искали меня и не нашли».
Ей вдруг припомнилось, что кто-то, действительно, звал ее, когда в полусознании она лежала в своем укрытии на верхушке уцелевшего тополя, и сквозь оцепение будто слышался ей родной голос, но сил не хватало отозваться.
Как только рассвело, она пошла к дому. Раньше от сада до порога она добегала за минуту, теперь ей понадобился почти час. Низкие окна избы оказались так плотно завалены глыбами грязи и щепок, что к ним было не подступиться. Оставался один путь – через крыльцо. Преодолевая завалы, один за другим, Лидаша пробралась к нему, но и на крыльце заиндевелые куски глины не давали ходу. Она надеялась расчистить их в три-четыре приема, до полудня, но солнце уже начинало спускаться, а ей удалось освободить лишь ступеньки. Дверь все так же была занесена хламом. И тут Лида вспомнила о гнезде: как это раньше ей не пришло в голову! Ведь можно было снова вернуться туда, повторив свой теперь уже не казавшийся таким опасным переход, и от него пробраться на крышу. Должна же быть оттуда лазейка в дом!
И хотя ствол дерева, так спасительно возникшего рядом в минуту ее надвигающейся гибели, уже не выглядел, как раньше, прочным и крепким - он истончился и высох - Лида начала карабкаться. Она ползла с большой осторожностью, останавливаясь и прислушиваясь.
«Да, это сердце мое стучит в тугую перегородку, как дятел – тук-тук- тук – что отделяет меня с миром, а ты, душа моя, где ты? не вздумай улететь, что без тебя я? потом когда-нибудь мы полетаем вместе между землей и небом, свободные от всех потерь, как птицы, и как они, не знающие страха и как они, с одним лишь удивленьем, и как они с одним лишь восклицаньем о том, как милосерден и как неподражаемо прекрасен был от рожденья этот падший мир ...».
Она уже видела и мысленно благославляла две скрещенные перекладины наверху, по одной из которых, вероятно, можно было бы спуститься в дом, как что-то предательски треснуло у нее под ногами. Лидаша замерла, треск не стих. Стараясь не делать лишних движений телом, не оборачиваясь, она лишь ступней попробовала нащупать нижнюю опору. Опоры не было, нога повисла в пустоте, но тут же носок нащупал дыру, котора не переставала расширяться. В первое мгновение Лида не поняла, что произошло, осознание беды пришло позже, когда пытаясь приподняться, она почувствовала, как ее с силой потянуло вдоль ствола, уже разломанного пополам. Падение было таким безудержным и стремительным, каким безудержным и стремительным бывает, наверное, только взлет.
Глава шестая
ПРИНЦ НА БЕЛОМ КОНЕ
Она летела вниз и летела, казалось, никогда уже она не коснется земли. Но вот, коснулась - всем телом своим, сердцем, и ощутила полынный запах ее, так похожий на свой собственный. Мы – одно с тобой, плоть от плоти. Мы пропитаны единой кровью. Единой тоской. Мы связаны в одно, и одно прорастает в нас. Из любви – рай, из ненависти - ад.
Наконец, Лида открыла глаза. Она лежала в снежной степи, но то была – не зима. Раскачивались и шелестели над головой гибкие ветви деревьев, но то был не сад. Кружились в воздухе крылатые стрелы, но то были не ласточки.
Вдали из мерцающей, пленительной мары выступал кто-то на белом коне, его шелковый плащ развивался на ветру, а лик сиял. Этот кто-то был великолепен. Красота его могла бы затмить красоту самой высокой вершины Тянь-Шаня, хотя мало что на свете может сравниться с ней.
Он подъехал близко, очень близко, он сошел с коня; все мягче, любезнее становилось его сияние.
Лидаша зажмурилась, привыкая к блеску.
- Вы живы, барышня? – услышала она. Голос звучал ласково, ему было небезразлично.
Никто и никогда не называл ее барышней. Это было просто божественно.
- Я умерла, сударь, - сказала Лида, - мне кажется, я – умерла...
Никому и никогда она не говорила «сударь». Это было просто головокружительно.
Всадник взял ее в седло, конь ступал медленно, осторожно, предаваясь смиренно чувству хозяина. В какой-то момент Лидаша ощутила, что они пошли вброд. Захлюпала вода, повеяло влажной безбрежностью, ей стало зябко. Всадник понял и укрыл ее своим плащем. Сквозь сомкнутые веки она чувствовала близость моря, бесконечного темного моря вокруг.
- Где мы? - спросила она, пробираясь чрез пленящую дрему. – Где земля? Где мой дом?
- С гор сошел сель, вам ли не знать... – ответил всадник. - Мне очень жаль...
И мысль, тоска о родных кольнула больно. О, нет, не умерла она, если еще помнит о том, что было всего дороже на земле. Но, может, и в другой жизни воспоминания человеческие остаются в неприкосновенности, не поддаваясь тлению. В каких-же тайниках хранится этот драгоценный комочек, в котором – вся ее трепещущая память?
- Куда мы идем? – снова робко спросила она, обращаясь к голосу всадника. – Куда вы меня везете?
- Идем искать землю. Любое место, где можно согреться и найти пропитание. Может быть, мы будем идти очень долго, вам нужно набраться терпения.
- А если мы не найдем землю? Если мы никогда не найдем землю?
Ей хотелось черпнуть из ручья его уверенности, ей хотелось говорить с ним. И, о, какое это было забытое наслаждение, наконец, говорить с кем-то!
Но всадник замолчал, он вел коня с абсолютным вниманием, заботясь, чтобы тот не споткнулся о камень или дерево, погруженные в густой мутной воде.
Трудно сказать, сколько времени прошло, пока изнуренный конь, наездник и спасенная девушка достигли островка суши. Это был рай, потому что там можно было согреться. Оставаясь все таким же прекрасным, как и в первую минуту встречи (хотя теперь, попривыкнув, лидины глаза могли различать точеные черты необыкновенного лица) всадник развел костер, добыв откуда-то огонь и сухие ветки. Так могло быть только в сказке или во сне, но ведь и губительный оползень - обитатель кошмаров - случился же в действительности, и потому Лидаша ничему не удивлялась.
Нет, было одно, чему, наверное, она немного поражалалась – тихой нежности, появившейся в уголке сердца, где совсем недавно зияла дыра страха. И, как в детстве, любя совершать маленькие открытия – головокружительные прыжки в сплошную гармонию – она вдруг сделала еще одно: ей открылось, что чувство, простое человеческое чувство – отнюдь не просто, а имеет свой цвет, температуру и интонацию, и особенную свою судьбу.
И что именно нежность, как ничто другое – оправдание жизни...
У костра они сидели вдвоем. Хотя, кажется, был и третий, где-то неподалеку, но кто он и почему не появлялся, оставаясь за чертой видимости, знал только он сам. Но если бы тот, третий, и вошел, сел рядом, Лидаша все равно смотрела бы только на всадника, потому что не смотреть не могла. Глаза у него блестели как спелые сливы в бликах огня, но сколько же покоя, почти неги было в его руках, когда он подавал ей скрученный в воронку плотный лист лопуха, в котором плескался влажный луч, почерпнутый из родника, тонко бьющегося из–под каменной горки.
И кроме этих глаз и этих рук ей уже ничего было не надо. Она влюбилась.
Это было новое чувство, сладкое и горькое, застенчивое и отважное, слепое и всевидящее - о каком раньше она не знала, хотя и сладость, и горечь, как виноградные гроздья, незримо вызревали с каждым восходом в глубине ее существа, между севером и югом.
«Ни одна мечта не проходит бесследно...», - думала Лидаша, отпивая из лопушинной горсти, засыпая прямо у костра; и как блаженно тяжелели веки и умировторялась душа.
Жизнь легка, как перышко, пока ты в забытьи, пока ты в ажурных снах беспамятства, и потому лучше снова соскользнуть в сказку о любви и всаднике. И она соскальзывала, скользила, пока боль, резкая, жгучая, ни возвращала ее в реальность, ни брала в тиски, ни крутила безжалостно в своих жерновах, и помучив, вдруг так же резко отпускала на волю. А что была воля? Дыхание была воля. Свобода было дыхание. Разве не воровать воздух у мира, не хватать его урывками, в страхе, что каждый глоток может стать последним - не есть свобода?
Но обо всем этом Лида размышляла позже, после того, как стих жар, и горячка ушла (сквозь приоткрытые веки она увидела, как мелькнула ее зловещая, исчезающая в окне тень) – было раннее утро, и не сразу стало понятно, где она, что-то подсказывало, что в горах: здесь воздух казался гуще, чище, миндальнее. Она лежала и разглядывала свое новое пристанище. С безошибочной ясностью различала глиняные стены с глубокими морщинами трещин, керосиновую лампу на низком деревянном срубе, подрагивающий синий фитиль и крошечный огонек вокруг него.
Кто-то вдруг задвигался в углу, встал, заслонил лампу.
- Слава Богу! Очнулась! – сказал чей-то голос. Голос показался знакомым. Где-то она уже слышала его? Давно, наверное, в другой жизни, да, была другая жизнь, а это ее продолжение, или, может, вот только сейчас – начало, а жизнь еще будет, еще впереди...
- Больно, - прошептала Лида. – Больно...
- Где болит? – спросил голос, - дитятко, где болит?
Лида хотела что-то сказать, но не смогла и заплакала. Это ласковое и неловкое «дитятко» было невыносимо.
- Шш –шш сейчас, вот так, на-ка выпей, чаек, хороший, поможет, дай Бог, поправишься.
Потерпеть надо...
Лидаша сделала глоток, посмотрела на руки, державшие чашку, – сухие, изборожденные, а потом на лицо – такое же сухое, изборожденное с двумя влажными синими звездочками – это был Егорий – но сил удивляться не было, однако где-то выше боли, вне ее власти, вне ее невозможных возможностей - заискрилась, как неблизкая молния, мысль, почти надежда, что и ее родные тоже где-то живы.
Сознание прояснялась, и, да, это был Егорий. Как, какими судьбами она оказалась в его жилище в горах, так далеко от дома и от всего, что произошло там, на хуторе, она не знала. Но всадник, белый конь, белоснежное поле, неспокойная вода и дымчатый разговор у костра имели к этому явно какое-то отношение.
- Я, кажется, упала с крыши, - с трудом произнесла Лида, припоминая свое падение. – Вы там меня нашли?
- Там нашли, парнишка знакомый, племянник монахини, они тут повыше живут на Мохнатке, он тебя и вытащил, привез вот, Господь его сохрани...
- У него лошадь была? Белая?
- Не то что бы белая, а хорошая лошадь, выдюжила. Да ты много не говори, отдыхай. Нельзя тебе. Ребра повредила, пожалуй. Руки-ноги, целы, Слава Богу....
«Вот почему внутри так холодно. Так холодно бывает в начале зимы, когда первого снега наешься. Тогда заканчивалось это обычной простудой, за три дня все проходило. А теперь... когда теперь заживет?». Ребра повредила...
Лиде почему-то вспомнилось, как дед однажды, невзирая на свой возраст, сразился с бодучим быком и тот сильно «помял ему грудину». Случилось это в разгаре лета. Взбесившийся бык-вожак напал на погонщика, изрядно покалечив его, отбился от стада и носился потом с выкатившимися, налитыми кровью глазами по поселку в поисках другой жертвы. С перепугу все по хатам попрятались и сквозь щели в оградах наблюдали, что будет. Дед один вышел поперек разъяренному животному с решимостью матадора в сердце и с железным ломом в руках, и не дожидаясь атаки, ударил его в правый рог. Удар был такой мощный, что полрога отлетело вмиг. Бык стушевался, потерял равновесие, но ярость не прошла сразу, успел он в исступлении боднуть деда в бок, и только потом сдался, отступил. Дед сам на своих ногах вернулся домой, но тут же свалился, и две недели, несмотря на знойную погоду, пролежал на печи, укутавшись в овечий свой тулуп. Ребра-то деду бык измял не на шутку, но в стадо возвратился присмиревший, однорогий, как бы другим в назидание – с тех пор уже подобных нападений на людей не случалось.
...
Избушка в горах Егорию досталось от некого древнего отшельника, который неизвестно сколько в ней жил в полном уединении, неизвестно как претерпевал в одиночку бури, снежные метели и оползни. Несмотря на природные катаклизмы и катастрофы, избенка стояла и стояла, хотя собрана была из обычных полуглиняных кизяков. Говорили, что дед Егорий, когда пришел в Небесные, еще застал отшельника в живых и хоронил его сам, оттого что преставился старец в лютый мороз, пурга усиливалась, и ходы занесло так, что ни один человек, если бы и пожелал того, не смог бы их сыскать.
А, может, сам отшельник, на долгие годы уклонившийся от мирского, наказывал Егорию не оповещать никого на случай своей кончины и не отвлекать его душу мирским в решающий час разлучения с телом. Егорий об этом и словом ни с кем не обмолвился.
Однако после смерти старца в наследной избушке не обитал: пристроил к ней что-т о вроде шалаша, странное сооружение их вербных прутьев без окон и повсюду натыканной соломой, в котором и дневал, и ночевал. Свиду шалаш больше походил на птичью клетку, чем на жилище человека. В избушке же кто только ни останавливался – странники, беглые, пришлые монахи или просто заблудившиеся мимовольно в горах.
Теперь в ней была Лидаша. Дед Егорий приносил ей еду, питье, часто и подолгу сиживал рядом. Любил молчать, молчали они уютно вдвоем, только лампа иногда издавала короткие потрескования, будто расставляла запятые в безмолвных их диалогах.
Но иногда Егорий начинал мыслить вслух. Голос его, как и он сам, не поддавался охвату. Взмахнет гласными, приподнимет над всем, что вокруг, и держит так, в полной невесомости - боль в груди проходит внезапно, и так же внезапно, как после долгого сна, обостряется слух.
Чудной жизни был этот странник. Иногда ночью, когда не спится, выглянет Лида из окошка, а он вокруг кельи бегает и бегает, шепчет что-то, может, молитву. А иногда сядет и сидит неподвижно часами и опять шепчет.
Мылся дед Егорий в горных речках в любую погоду, талым снегом от него всегда пахло и елками.
Однажды поведал он ей свою историю, которую, может, никому не рассказывал, как в детстве болен был, ходить не мог без посторонней помощи, не вставал почти. Мать собрала его и повезла скорченного и немощного к Иоанну Кронштадскому. Батюшка исцелил его, а когда прощались благославил на странничество. Егорий подрос, расспрощался с матерью и пошел по миру, путешествовал много; как-то услышал про горы семиреченские, собрался и пришел сюда. И так ему здесь понравилось, что уже никуда больше его не тянуло.
«Таких гор во всей русской земле нет! - говорил он. – А, может, и есть, но мне эти дороже. Тишина в них особливая, будто земля, а будто и не земля…».
Глава шестая
СВЯТАЯ ЛИДИЯ
- Имя у тебя славное, - скажет он, и Лида затаит дыхание, ощущая волны внутри, не потому что похвала косвенно к ней относится, а от предчувия, что вот сейчас дед Егорий приоткроет потайную дверцу в свой мир, сокрытый от людей, и она узнает, хотя бы частицу того, что творится в нем в эту минуту.
«Она была красавица, каких мало земля видывала. Это чудный род красоты – все святые были красивы – потому что духом украшены».
Она слушала, переводя дыхание, как бывало в детстве в ожидании волшебства.
Какое яркое слово – «красота»! А рядом со «святая» и вовсе – спошное сияние, призыв, возглас, взмах, звезда в ультамарине, лира, скажи мне, что еще…
«Она была красива, святая Лидия. Все святые - красивы. Особый род красоты… Возросшей возле слюдяной реки Зигакт…».
Лида внимала рассказу, теплело у нее в груди, утихала ломота в ребрах. Глоточки воздуха, один, другой, третий –какая радость! Вдыхаем свет и выдыхаем боль. Она дышала водами целомудреной Зигакты, она видела ее блеск, ее перламутровые отражения. И блеск, и отражение Лидии. Ее погружение. Лилии вдоль берега, золотая стрела песка, шелк волн. Она - посредине. Светлая святая. Раз, два три. Крещается раба Божия Лидия… Во имя Отца и Сына, и Святого Духа!
Она будет помнить это погружение, когда позже начнут погружать ее в котел с кипящей смолой. Она будет помнить о нем, глядя в белое лицо императора Адриана, изкаженное бессильной злобой, и на руки палачей в судорогах стругающих ножами ее тело. Она не забудет и будет помнить, прося у Бога милости для них…
«Помилуй их, Господи, ибо не ведают, что творят».
- Милости для врагов? Разве можно это понять, деда Егорий? – спроаивает Лида.
- Можно, детка. Потому, как и они Богом созданы. Просить за тех, кто за нас просит – не велик труд. А, как научишься за врагов просить – все крючки с души спадут, будет она, как голубь.
- А, у меня крючки в душе, деда Егорий. Я ненавижу того, кто тятю заколол, и никогда не прощу. И еще ненавижу, кто царя и царевен с царевечем расстрелял.
- Да, за таких трудно просить…
- А, у тебя были враги, деда Егорий?
- Были.
- И ты их простил?
- Простил и прощаю.
- А, в детстве у тебя был враг?
- Был.
-- А, что он сделал?
- Собаку у меня украл и на дереве повесил рядом с моей избой.
- Зачем? Почему?
- Может, завидовал, что у меня была хорошая собака, а у него нет. А, может, еще хуже, я его чем обидел.
- Ты плакал?
- Плакал. Долго плакал и горевал.
- Как же ты его простил?
- Молился за него. От злобы и мести молитва – первое лекарство.
- Что ж мне теперь за папиного губителя молиться надо?
- Надо.
Лида задумалась.
- Я не смогу. Да, и звать его как, не знаю. Не знаю, кто он.
- А, ты без имени молись. На небесах всему название есть, что на земле делается.
- У меня духу не зватит за такого молиться.
- Хватит. Дух у тебя крепкий. Вишь, в одиночку от потопа спаслась, шутка сказать.
Егорий похлопал Лиду по руке. Так делал дедушка когда-то, так делала мамуся и тятя, так она сама ободряла Павлушу, когда он болел и долго не выздоравливал.
– Ну, мне идти надобно, людям на хуторе обещался, а ты отдыхай. Я до вечера ворочусь. Гостинцев принесу.
Егорий взял котомку, дрын и вышел; в проеме двери сочной лазурью окрасился его силуэт и скрылся.
Лида лежала и смотрела на столбик света, оставшийся после него.
«Вдыхаем свет и выдыхаем боль», - сказала она вслух.
Глава седьмая
СТЕНЬКА
Этот необыкновенный чай с шепчущим шиповником прибавлял сил каждый день. И также, как и ее легендарный дед, через две недели Лида встала на ноги.
Вскоре появился и тот, кто вынес ее из разрушенного дома, о ком думала она тайком, выздоравливая, то запрещая себе, то разрешая, непозволительно часто для юной еще девушки. Встреча с ним, даже в забытьи, была вехой ее взросления. В том смысле, в каком вехой взросления может быть первая влюбленность. И вот он явился. Точь-в-точь каким обитал в ее летучих мечтах. Внезапен, как Томур, вершина из вершин Небесных гор; прекрасен как Сириус, зримый в южном небе особенно в конце лета во всем своем блеске и несравненной близости к людям.
Прекрасная недосягаемость, однако, к Лидиной смущенной радости, не помешали гостю приземлиться рядышком, где она сидела на сухом полынном пригорке любуясь, как на легком ветру, предваряя осень, кружился путанный-перепутанный колотун.
- А, я на днесь приезжал, проведать, да ты спала, Егорий сказывал. Теперь поправилась?
- Поправилась, - отвечала Лида тихо. – Спасибо вам. Дедушка Егорий говорил, это вы меня спасли.
- Да, не-е, не меня, моего Белого благодарить надо. Он сквозь огонь и воду пройдет.
- Белый – это лошадь ваша?
- Конь мой, конек-горбунок, сивка-бурка – вещая кавурка...
- Он что в самом деле белый? Мне показалось белый, а Егорий говорит – не то чтобы белый...
- Не то, чтобы белый, а беляк еще тот. Его жеребенком моей тетушке один барин подарил, у одного лошадника выкупил. Хороший барин. Из дворян. Приезжал в скит, аж с Москвы, по каким-то делам своим, кто их знает, и к монашкам подался, о чем-то с ними там разговаривал.
- Что ж, раз из дворян, так сразу и белый.
- Сразу – не сразу... Сейчас, кто не красный, тот - белый. А он точно не красный. Потому как к монашкам бы не пошел и о душе не говорил.
- Будто у красных души нет. Все люди от Бога, значит у каждого душа есть. Только кто-то знает об этом, а кто-то нет. А те, что не знают, думают, что им все дозволено. Так тятя считал.
- Что ж если все от одного Бога, почему всем по-разному выпало, у кого - густо, а у кого - пусто.
- Не знаю. Только что ж, теперь убивать за это?
Всадник молчал.
- А, вы за кого – за белых или за красных? – снова спросила Лида.
- Я-то? Я сам по себе.
- А вы знаете, что Царя и всех их убили? Семью его?
- Слыхал...
- И что? Это же красные убили! Горе им будет на том свете...
- Выдумки все это – про тот свет, одна фантазия. Помрет человек и хана.
- Сами вы - фантазия. У меня доказательства есть.
- Какие доказательства?
- Не скажу пока.
Всадник посмотрел на Лидашу внимательно, как-то особенно посмотрел, будто одним взглядом задумал всю ее охватить, с ее мыслями, убеждениями, со всем, что ему непонятно в ней. Непонятно, но так притягательно.
Лидаша покраснела и отвела глаза.
- Пора мне, - сказала она, вставая, отряхивая прилипшие к подолу сухие листья.
Солнце вдруг ахнуло и побежало по ее лицу, волосам, рукавам ситцевым.
– Вас-то как зовут, если что?
- Стенька я. Степан. А тебя дед Егорий так чудно Лидашкой называет – то ли Лида, то ли Даша...
- Меня так дома звали...Мама у меня была Лида, а бабушка – Даша. А Егорий к нам домой приходил, с тятей душевую ставили во дворе.
О чем бы она ни говорила, чтобы ни делала – все возвращается к прошлому.
Оно никогда не станет пеплом, песком, ветром. Она не отпустит от себя ни детство, ни родных: вот они, преодолев невидимую преграду, становятся рядом и идут с ней, куда она идет, и видят то, что она видит.
Лида ушла, а Стенька долго смотрел ей в след, смотрел до тех пор, пока она не скрылась в орешнике, не понимая, что с ним творится, понимая только одно, что вернется сюда утром, если утро наступит. Он знал, что будет возвращаться к ней снова и снова, еще когда в лиловых подтеках и ссадинах она лежала на его руках, и он выносил ее из развалин - бережно, как ребенка - и Белый, ощутив эту бережность, тоже принимал ее безусловно, как не принимал никого, кроме своего хозяина.
Они не разлучались все оставшееся лето. Дед Егорий много странствовал, и появлялся всегда неожиданно, неизменно улыбчивый, еще более исхудавший и светлый. Стеня рассказывал, что видел его раз в Серпухово в церкви в окружении людей; видел, как приходили красные в красивой форме и фуражках и всех разогнали. Красных боялись, потому что у них теперь была вся власть.
Он взял ее однажды с собой купать Белого в озере. Озеро называлось Слепое. День выдался погожий, и оно, как блестящая застывшая слеза сверкало на солнце меж красных холмов. Они договорились встретиться на южном ровном берегу, другой, северный был крут, скалист и начинался с обрыва. Говорили, что когда-то на месте озера действовал вулкан, но во время землятресения его затянуло в огромную впадину шарообразной формы. Из впадины пробился горячий родник и заполнил ее пенистой водой. Говорили, что водоем когда-то пламенел, особенно по ночам, как пламенел прежде кипящий вулкан; огненные столбы поднимались из самой глубины: ни люди, ни птицы, ни звери - не могли к нему приблизиться. Говорили, что это буйствовал утонувший вулкан, не хотел мириться со своей участью. Агония его длилась долго. Но с годами он сдался, родник оказался сильнее и остудил его жар навсегда.
Потом озеро утихло и как бы замерло в четко очерченном круге, похожем на большую каплю – жители Небесных, склонные к одушевлению природы, говорили, что оно ослепло от жалости к тому, кто так и остался погребенным в его недрах.
Слепое, Стенька и Белый очень гармонировали между собой. Лида стояла на берегу и наблюдала, как спокойно и бесшумно принимал о в свое лоно коня и юношу. Стенька, загорелый, раздетый до пояса, в серых холстяных портках сидел на Белом верхом, и Белый, оттеняя яркий загар хозяина своей матовой сединой, сначала настороженно и тоже молча, потом все смелее погружался в воду, начиная двигаться аллюром, как на рыси. Шея его вытягивалась, словно в танце – Лида подумала тогда, что есть в лошадях и достоинство и грация, и преданность, каких и в людях часто нет, отчего же так? - а Стенька, наклонившись к его загривку нашептывал, наверное, что-то очень ласковое ему на ухо. Лида читала по губам, выходило умиляющее даже ее саму –
«Беленький, хороший мой, счас, счас...потихоньку, белочка моя, белячок мой, булочка, болезнушка, бахмааанушка...»
Белячок слушал нежности, навострив уши, приседал от предвкушения важного поступка. Через метра два от берега Стенька спрыгнул с коня и поплыл рядом, держа его под уздцы. Плюхнулся и Белый и тоже поплыл – легко, с удовольствием, как будто всю свою жизнь только этим и занимался. Они плыли вместе – конь и юноша - по блескучей голубоватой глади, а под ними, чуть южнее в чистой глубине беспечно раскачивалось желтое солнце.
Она полюбила Стеньку после того купания еще больше.
Она чувствовала в нем нетронутую ласку, которая и в ней была, только затаилась на время, а теперь открывалась, как почка на ветке. В той своей любви она многое находила по частям, по крупицам, это был клад с драгоценностями, рассыпанными по полю ее души. Она шла и собирала алмаз за алмазом.
Однажды Стенька привез ей из города ботики. Ботики были лаковые, на больших застежках и пришлись аккурат впору. Он не сказал, где их взял, купил или выменял у кого, такие ботики непросто достать; лицо его сияло, когда он стоял у порога и смотрел, как Лидаша с удовольствием примеривает обновку, как ладно и легко прохаживается взад-вперед, смущенно и изящно приподнимаясь на цыпочки при каждом повороте. Распробовав и налюбовавшись, она села на лавку и поглядела на него так мило, что Стенька тоже смутился и отвернулся, хотя больше всего в эту минуту ему хотелось сесть с ней рядом и обнять ее. Но преодолев первый свой порыв, он не устоял перед вторым, и неожиданно для самого себя и особенно для Лиды подошел близко и встал на колени, наклонился низко к ее ногам, взял их в руки и поцеловал ботики, не смея коснуться ее самой, не смея даже поднять на нее глаза. Она прижалась к пахнущему полем и пылью затылку и, окунувшись лицом в пшеницу волос, соскользнула к самым губам его; одно заветное слово, сладкое, горькое рвалось наружу - может, она и сказала его, без голоса, шепотом, а, может и нет.
Чувства были как сверкающие, плавучие создания, ускользающие на глубину от любой попытки ухватить их.
В конце лета вдвоем они ходили собирать травы на зиму. Воздух с золотыми строчками солнца, смоляной дух от гор, и ощущение непорочной близости, от которого земля кажется островом мира и света, вполне подобным раю.
Прикосновения, едва ощутимые – словно касания невидимого крыла, так иногда бывает во сне перед самым пробуждением. А сердца в одно слиты. Ни до, ни после, никогда и ни с кем она не чувствовала такого родства – физического и душевного – за всю свою жизнь.
- Скажи, - спрашивала она его, - что ты любишь больше всего?
- Белого, – без запинки отвечал он и смотрел на нее весело, испытующе. Было у него другое на уме. Но не время пока. Весной, когда все утонет в новом цветении, он откроет ей свою любовь. Весной они обвенчаются тайно.
Он заплывал, когда они ходили к Нижним Озерам, далеко. Жадно, с мальчишеским восторгом налетал на волну и плыл, плыл, а она сидела на берегу, наблюдая, как тот, без кого теперь она не могла жить, без кого теперь она не могла дышать, превращается в маленькую блестящую точку, двигающуюся к линии горизонта. Иногда точка исчезала из виду, и тогда ей становилось страшно; она забегала в воду и стояла посреди волн, всматриваясь, замирая, пока точка ни повлялась снова и Слава Богу! – все ближе, ближе, и только тогда нестерпимо начинало ломить ноги от холода и до косточек пронимала чешуйчатая дрожь облегчения.
Потом наступила осень, чей приход в горах исполнен особенной тревоги. Тревогой веет ветер, тревожны внезапные дожди, беспокоен скорый ноябрьский жар, мгновенно сменяющий их, способный в несколько часов высушить хребты, так же неожиданно чередующийся с похолоданиями и сыростью. Перепады, переливы, переходы природы. Так близко к агонии, к очередной лавине. Завтра не существует. Существует только этот день, час. Жизнь хрупка, как сухая ветка чинары. Осенью здесь нет прадности. Время не расточается, душа и тело готовятся к смирению.
Избенка Егория совсем прохудилась. Стенька и Егорий латали ее, сколько могли, но с крыши текло, стены оседали, по ночам из дыр в поисках тепла выползали ужи с пугливыми повадками.
Зима обещала быть суровой, потому что лето было сплошь звездное. Егорий договорился с монашками, чтобы с наступлением холодов взяли Лиду к себе. Их скит находился повыше, в безопасном, огороженным ущельем месте. Скит был тепл и надежен.
- У них тебе будет хорошо, - говорил Егорий. – Тебя никто там не обидит.
- А, вы, как же вы, деда Егорий?
- А, что со мной станется? Не первую зиму зимовать. А захаживаю к ним часто, так что видеться будем. Еще надоем.
Было решено Лидаше переехать на следующий день, а на рассвете Егория арестовали.
Егорий, хотя и спал в своем шалаше на полу, на соломе, для Лиды оставался в некоторм роде недосягаем. Он явился ей загадочной величиной с самой первой их встречи и пребывал таковой до последней. Его присутствие, его погружения, его парения, из которых он всегда возвращался, как из далеких путешествий слеп и глух, но при том особенно светел, вызывали в ней трепет. Даже воздух вокруг него преображался. Глядя на него в такие минуты, невозможно было не верить, что человека создал Бог.
А на рассвете пришли двое с печатью разрушения на больших выбритых лицах. Люди совсем другого рода.
Лидаша, услышав чужие шаги, выскочила в сени - дед Егорий, сухой, маленький, тихий стоял босой на голых досках и ясным взглядом смотрел на пришлых.
- Ничего, ничего, дитятко, иди в горницу, - сказал он Лидаше. – Я тут погостить схожу к людям добрым и вернусь. А ты иди, иди, простудишься...
- Я не отпущу вас, дедушка Егорий. Не отпущу, - и она быстро встала, загородив его собой.
«Я не отдам его, - сказала она себе. – Я никогда ни за что больше не отдам своих близких».
- Брысь, отсюда!» - крикнул один из тех и грубо толкнул ее в сторону. Лидаша не удержалась и упала и, взглянув снизу-вверх, вдруг увидела того, о ком не раз думала в недетских своих думах: именно таким она его и представляла, именно он мог убить Царя. Он мог бы убить и ее и, может, еще и убьет, только так просто она не дастся. И тогда новое, не испытанное прежде чувство ненависти и злобы подняло ее с ног. Она вскочила и что есть силы впилась зубами в ненавистную персть. Зубы у нее стукнулись о что-то твердое, но тут же погрузились в отвратительную мякоть. Потом уже было не остановиться - кто-то тяжело ударил ее по голове, кто-то потянул за ноги. Она не отпускала, пока ни почувствовала гадкий привкус крови во рту. В голове сразу помутилось, ее стошнило. Потом уже ничего не видела.
Она даже не видела, как уводили деда Егория.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
ЛЮБОВЬ И НЕНАВИСТЬ
Очнулась Лида, когда в ближнем ущелье что-то сильно бухнуло, ахнуло и покатилось по холмам, вскрикнула перепуганная птица, и часто, прерывисто застучал дождь. Она сидела на полу в сенях, пытаясь понять, что произошло, кто были те люди, зачем им понадобился святой и что означало оглушительное, похожее на взрыв, бухание – гроза или расстрел...
Потом, позже, хотя дождь усилился, пришли две женщины. Это были монахини. Промокшие, обе худые, в темных салопах и в резиновых сапогах с налипшими кусками тяжелой грязи, и в темных платках, повязанных квадратиком – так носила когда-то и лидина бабушка – они обе чем-то походили на Егория. В них была та же тишина, если вслушаться. Одна из них, более высокая, сняв плащ, села около на пол и погладила Лиду по голове. Несмотря на погоду, рука была теплая и сухая, будто подогретая изнутри. Глаза и руки – самое важное в людях. По ним можно определить, кто рядом - свой или чужой. Лида вспомнила маму. Она наклонилась к незнакомой женщине и заплакала. Она плакала тихо, как в детстве, с ощущением того, что в огромном непонятном мире вот - она, и она - не одна.
Горе обесточивалось при этой мысли, теряя над нею власть.
Через несколько часов они уже были в пути.
Дождь понемногу стихал, и скоро стих совсем, являлось солнце там и сям. Воздух очистился до бесчувствия, день проступал прозрачный, казалось, совершенно неведающий с какой беды начался.
Затропок, по которому монахини шли утром к избе Егория, размыло окончательно, и нужно было искать где ступить, чтобы не скатиться вниз. Лида в своих новых ботинках с тревожными мыслями о деде Егории ставила ноги в следы впереди идущей высокой женщины, и когда скользила или спотыкалась, ее поддерживала другая, шедшая позади – это было похоже на жизнь с ее внезапным скольжением, опасными поворотами и ощущением непрочности бытия.
И благо, если рядом другая душа и не даст упасть, а, что если совсем никого, и вот – горы, ни зги, ни знака, ни помощи, ни пристанища – что тогда, откуда тогда взять сил?
Они пришли в скит к полудню. Феодора и Варвара, так звали монахинь, переступив порог, встали на молитву. Лидаша тоже опустилась на колени перед образами, бронзовеющими в углу маленькой комнаты, вглядываясь в вечные лики икон и в лица монихинь, ощущая силу притяжения, связывающую и тех и других. Так солнце притягивает землю.
Но и после, когда втроем сидели они за низким столиком, собранным из обычных опилок, это соедининение не ослабевало. Можно было бы, если протянуть руки, нащупать в воздухе тугие невидимые нити.
- Сюда никто посторонний не придет, - сказала Феодора, высокая монахиня. - И Егория скоро отпустят. Нет у них ничего против него.
Другая, Василиса вздохнула.
Потом Лида сидела и смотрела в окно, пока ни начало смеркаться. В темнеющем небе вспыхнула золотая дуга молодого месяца. Хорошо было бы, если бы в эту минуту дед Егорий тоже видел его.
Стенька уже знал о случившемся, но в скит он долго не приходил. Уже месяц она не видела его. А, вдруг его, как Егория, забрали? Или - еще хуже - переманили к себе. У них – пистолеты, кожаные куртки и холодные взгляды. Из разговоров матушек Лида узнавала, что «те люди» теперь хозяйничали на высылках. Слышала, что в нижнем Замятном случился пожар, сгорело несколько домов, что поджигали из ненависти. Ненависть поднималась из смятенных душ, как пена, как слепая трехглавая гидра.
Феодора, доводившаяся Стеньке родственницей по матери и много занимавшаяся им в детстве, кое-что знала, но по бычаю своему молчала, только глубокие вздохи выдавали и ее тревогу.
Он появился, как всегда, неожиданно.
Просто и прекрасно показался его пшенично-бронзовый силуэт на косогоре. Силуэт приближался, выступал, переливаясь светотенью, пока не воплотился в того, кого она ждала. День выдался погожий, сухой. Она вышла к нему молча. Она дрожала, дрожали зеленые кусты орешника на легком ветру.
Как же она скучала! Не говоря ни слова, они пошли вверх, в гору. Гора блестела, не мигая, глаза его тоже блестели, все от макушек до кончиков земли было залито блеском.
«Я вижу солнце, - думала она. – Сегодня оно особенное. От него растекаеется много ручейков. И каждый ручеек течет в какой-нибудь уголок земли и нагревает его. Мне кажется, я вижу все эти уголки и все эти ручейки. Солнце всегда другое, когда приходишь ты».
«Почему же, когда ты молчишь, мне тревожно? – спрашивал он себя. – Но мне тревожно, когда я вижу тебя и когда не вижу. И надо что-то с этим делать. Но что? Может, забраться на крышу Мохнатки и помчаться вниз. Я бы мог для тебя это сделать. Чтобы доказать. Доказать, что? Что мне все нипочем, кроме тебя...
Хотя они уже и так поднялись в гору достаточно высоко.
И тут он сорвался - внезапно, взахлеб - и понесся по крутому склону. Бежал, раскинув руки, подпрыгивая на кочках. Чем опаснее спуск, тем бесстрашнее порыв. Она замерла от неожиданности. Но только на мгновение. Потом вдруг загорелась вся и полетела за ним. Куда, зачем – неважно, лишь бы за ним, лишь бы с ним. Бег превратился в лет, она настигла его уже у оврага. Но не успела ухватить. Он повалился на спину у вывороти старой ели, лежал неподвижно с закрытыми глазами, лицом, обращенным к небу.
Сквозь холст платья она слышала, как трепещет ее сердце, вечнозеленый кустик, однажды проросший во вселенной ее существа.
Она наклонилась, и биение уже было не унять.
- Я люблю тебя.
- Я люблю тебя.
Он открыл глаза и смотрел на нее долго, не отрываясь.
- У тебя есть тайна? – спросила она.
- Да. Твое лицо – это тайна. Я хочу ее разгадать.
- А, ты весь в колючках, дай-ка, я тебя почищу…
Она протянула руку к его волосам. В тонких пальцах – колечки света, узкий узор на влажных ладонях, и жаркая линия жизни, уходящая в бесконечность.
Он целовал ее пальцы, ладони, линии, целовал саму бесконечность…
Что было сказано, что было решено между ними в тот день, никто не слышал. Он стал приходить каждый вечер, и вечеров стало уже не хватать. Тогда он оставался на ночь. Феодора стелила ему в сенях, и Лида в такие ночи почти не спала. Она лежала и прислушивалась к его дыханию, она видела его сны, она боялась проспать рассвет, когда он вставал спозаранок и уезжал в поселок. И все-таки сон иногда брал свое и, пробудившись, выйдя в сени, она обнаруживала с упавшим сердцем, что Стеньки уже и след простыл. И тогда, ей казалось, она любила его еще больше, тогда нелепая мысль поражала ее, как выстрел, – а что если больше он никогда не придет.
Зима та последующая равнялась любви. Любовь была в чувствах, мыслях, в ожидании, в бесшумных снегопадах, в сиянии гор, в остроте елей, в жарком потресковании дров в печи, в морозных замысловатых узорах на крошечных окнах. Сквозь них проступали инициалы – С и Л, кто-то старательно вычерчивал их каждое утро.
Лидаша смотрела на матушек. Они тоже любили. Она любила Стеньку. Монахини любили Бога. Ее любовь зиждилась на желании, любовь Феодоры и Василисы состояла из молитв и молчания. Лида любила зримое, матушки – незримое. Глядя на них, Лидаша иногда спрашивала себя: «Можно ли любить свет? Можно ли любить без осязания?». И убеждалась, что можно. Только для такой любви необходимо особое состояние души. Есть люди, для которых стремление к свету – смысл жизни, а есть другие, для которых смысл жизни – в стремлении к осязанию. К какому роду принадлежит она?
Она вспомнила один из последних разговоров со Стенькой. Он сказал, что скоро они поженятся.
- А, потом, - спросила она. – Что будет потом?
- Потом мы построим дом, - ответил он.
- А, потом, что будет потом, после того, как мы построим дом? – снова спросила она.
- Потом у нас родится сын, - снова ответил он.
- А, после сына?
- Я буду тебя целовать, целовать и целовать.
- А, потом, когда ты устанешь от поцелуев?
- Я никогда не устану.
- А, потом, когда ты никогда не устанешь, что будет потом?
- У нас родятся другие дети.
- Мы будем счастливы?
- Да, мы будем счастливы.
- … А потом умрем, - сказала она. Он ничего не сказал.
И ей тогда вдруг стало грустно. Нет, ей по-прежнему хотелось быть счастливой с одним только им. Но в таком счастье не хватало чего-то щемящего, тайного; она вспомнила о зернышке, о котором говорил ей Егорий. Что он тогда в ней увидел? Где оно, это зернышко? Она чувствовала его в себе все меньше и меньше; на месте его, может быть, в той самой лунке проростал теперь Стенька. Может, нужно совершить нечто необычное, чтобы Стенька не вытеснял зернышко, а оба они росли рядышком под одним солнцем ее души?
Но что нужно было сделать, Лида не знала.
Весна наступила дождливая, душная.
Внизу, на выселках уже все было бесповоротно: там управляли новые люди с ружьями и на лошадях.
Об Егории все также не поступало новостей.
Матушки часто ходили в храм в Вознесенское и там расспрашивали. Но мало, кто что знал.
А в тот день, когда из-за лепного ливня вышла из берегов река Илийка, так что мост снесло напрочь, они не смогли спуститься и остались в скиту. Сидели как-то очень тихо, будто к чему-то прислушиваясь. Горы набухали венами. В мутном окошке, когда поток на мгновение обрывался, будто для того, чтобы перевести дыхание, проступали на их рыхлых спинах и лапах воспаленные до черной синевы полосы. В каждым новым порывом бури избушка раскачивалась и трещала; со стороны могло показаться - вот сейчас она рухнет или взмоется вверх и унесется вместе с ветром в туман и морось. Но домик держался, хотя и оседал к земле, и странным образом сохранялось в нем незыблимым ощущение безопасности и тепла.
В дверь неожиданно постучали - это был пасечник, захваченный непогодой в пути. Это был брат отца Терентий, у которого Лида с Илюшей гостили в то исключительно счастливое лето, когда жизнь казалась нескончаемой сказкой. Он был все также статен и красив, но за прежней прямой внешностью проглядывала теперь скрытая скорбь – в поблкекшей голубизне глаз, в седине в бороде и усах, в наклоне головы читалось новое чувство утраты.
Лидаша узнала его – то, что хранилось на чистых вершинах памяти, куда поднималась она только в уединении, без попутчиков, без свидетелей – вдруг воплотилось и предстало пред нею, и можно было прижаться к тому, кто был связан с отцом рождением, родством, детством и кровью.
Он подошел, обнял ее первым. У него даже запах был отцовский.
У него не унимались руки, и весь он, большой и сильный, волновался, как ребенок.
- Что слышно? – спросила Василиса, потчуя гостя чаем.
- Оттудова хороших новостей нонче не бывает, - сказал Терентий и скрестил руки на груди.
«Так тятя делал часто» – с болью подумала Лида. Она не отрывала от него взгляда.
Терентий хотел еще что-то сказать, но у него перехватило горло, он закашлялся и замолчал.
Все сидели за узким столом молча. Каждый думал о своем, и все же об одном и том же - о жизни в разных ее проявлениях, которые невозможно предугадать, а точнее, о том чужеродном, что врезалось в их общее тело в образе большевистской власти, к чему можно было относиться только, как к испытанию, чтобы не сломать души.
Когда дождь стал утихать, Терентий засобирался:
- Может, переедешь ко мне, Лидаша? - спросил он.
«Если перееду, как же Стенька?» – первое, о чем она подумала.
Стенька был теперь главным в ее мыслях. Если бы что-нибудь стало помехой встречам с ним, она бы умерла.
- Я приеду к вам погостить, дядя Терентий. Скоро.
- Ну, буду ждать. И вы, матушки, наведывайтесь, хоть, знаю, и не близко. Храни вас, Христос! - он поцеловал Лидашу, поклонился монахиням, они поклонились ему.
У порога Терентий остановился, смял шапку в руках, потом сказал:
- Утром монахов убили. Из Большой Щели. Василия и Луку. У них Егорий бывал часто. Обоих так и нашли мертвыми на коленях у образов. Запостреляли прямо на молитве. Василий за столбик ухватился. В руках - четки… Да, монахи!
Он вздохнул.
И брызнула кровь в голову, в виски, в сердце. Монахи! Какие они были, как верили, что и в последнюю минуту перед самой кончиной не встали с колен. Лида смотрела на скорбное лицо дяди Терентия - думал ли он о том непонятном мире, что всегда неожданно в мгновенных проблесках по крупицам открывался ей? Здешний мерк, и не то, чтобы становился совсем неважен, но утрачивал свое первенство в отсветах его. Все самое потрясающее – полеты Егория, его улыбка, и то, что он назвал «добрыми» людей в кожанках, уводивших его; матушки с их беспримерным терпением; монахи, не прервавшие своих молитв даже перед расстрелом – все это принадлежало другому, высшему миру, как и ее собственное, тонкое-претонкое предчувствие, что есть нечто, сильнее смерти, а. значит, и смерть можно победить.
Феодора, вышедшая проводить Терентия, не возвращалась. Лидаша, накинув, платок, пошла узнать, где она. И вдруг увидела ее на соседнем холме: матушка сидела неподвижно на мокрых кочках, прислонившись к сосне.
- Матушка Феодора, матушка Феодора, - закричала Лидаша, - я здесь, я иду, иду, подождите…
А когда подбежала близко, увидела, что лицо у матушки заплакано, и бледность на нем такая, что содрогнулось все внутри. Феодора, всегда сдержанная в своих чувствах, глубоко страдала, но выражение решимостии и смирения, равноценно совпадавших в ее взгляде, не покинуло ее. В красивых, ровных чертах проступало и еще что-то - очень женское, горестное, чего раньше Лида никогда не замечала.
Лида подала ей руку и Феодора встала. Молча они пошли в скит.
Они весь тот день между собой слова не вымолвили.
А потом опять долго не появлялся Стенька. На этот раз прошло уже больше месяца. Не находя себе места, Лида считала дни. Но успокаивать себя становилось все труднее, и она сама засобиралась в Вознесенское.
- Не можешь ты туда одна идти, - останавила ее Феодора. – Нельзя. Там сейчас, Бог знает, что делается. Я пойду с тобой.
- Да, жив он, жив, Лидаша. Может, по каким делам поехал, в дороге застрял. – Василиса всегда говорила мягко, слишком мягко, это не убеждало. С ней хорошо посидеть, когда солнце заходит, и помечтать. А вот матушка Феодора в любую минуту на поступок спора. Феодора походила на большую, сильную птицу, у которой нет гнезда, которая всегда настороже, и если приземлится ненадолго, то взлетит по первому же зову – этот зов в любую минуту у нее на слуху. Ждет она его, бодрствует.
Они собрались быстро и отправились в путь.
Большие дожди и повадки уже несколько дней, как закончились, а мелкие, безобидные случались иногда и по нескольку раз на дню. Погода все же начинала налаживаться. Пробивалась трава, чешуйчатые кусты орешника покачивались в предчувствии первых цветков, небо поднималось выше и выше, становилось шире и полнее – почему-то весной оно выглядит, как шар, в котором плавают, меняясь неустанно, перлы облаков. Если заприметить одного из таких перламутровых барашков и наблюдать за ним достаточно долго, то можно разглядеть поразительные его превращения в невиданных существ, похожих и не похожих на тех, что живут на земле. А в бездонье, на бесконечной глубине, там, конечно, раскинут во всю небесную ширь райский сад, и садовники его не кто иные, как ангелы – это Лида усвоила еще во времена Егория.
Но в горах нельзя долго смотреть в небо – голова закружится, а следить нужно за каждым шагом, особенно при спуске. В гору идти тяжело, а вниз - еще тяжелее, особенно весной, когда местами почва рыхлая, с провалами. Того и жди, что соскользнешь и покатишься в слепь, то есть в ближайшую щель – их тут немало по горным подолам натыкано, будто кто гигантской иглой избороздил.
Они часто останавливались на приступках, чтобы сориентироваться и дух перевести. Феодора взяла хлеб и воду.
Лидаше еще с того дня, когда приходил Терентий, хотелось расспросить Феодору об убиенных монахах. Матушка говорила мало, но с ней хотелось говорить. Ее ум, ее мысли интересовали Лиду необычайно. Но не из простого любопытства. Лиде казалось, что если она узнает то, что знает эта необыкновенная женщина, она сама поменяется. Станет умнее, терпеливее, и поймет, наконец, зачем, для чего пережила потоп.
- А, за что монахов убили? – спросила Лида.
Феодора посмотрела на нее пристально, и опять как тогда на холме во взгляде ее показалось что-то женское, горестное.
- За то и убили, что – монахи. Настоящие. Сейчас все настоящее начнут рушить. Шакалы к власти пришли, а кто они еще, если в Бога не верят…
- А. вы хорошо Луку и Василия знали?
- Хорошо. Мы с Василием росли вместе. Он для меня, как брат. Больше, чем брат. Нас помолвили, -еще в детстве, наши родители. А перед самой свадьбой мы другое решили. В подстриг ушли. Он – в мужской монастырь, я – в женский. И какой из него монах вышел! Сколько людей к нему ходило за помощью, никому не отказывал, а вечером встанет на молитву и плачет, и плачет. Много плакал, говорили. Столько людской боли в сердце забрать… Не каждому дано, не каждый и подымет.
- Почему же вы не поженились? Вы его не любили? Ну, не так, может, любили?
- Любила. И так, и эдак.
- Значит, он вас не любил?
- Любил. Сильно любил.
- Тогда почему? Зачем? Я не понимаю…
- Иногда лучше не понимать, Лидаша. А делать, как душа подсказывает. Бог подсказал, мы и пошли.
- Но если бы вы поженились, он, может быть, сейчас жив был, и у вас дети были бы, и вы были бы счастливы.
- Мы и так счастливы. Иначе. Другим счастьем. Хотя он там, а я пока здесь. Один вздох нас только и разделяет. И глазом не успеешь моргнуть – и мы снова вместе. Вечность стократ ближе к нам, чем мы себе тут напридумывали.
- А, мне плохо без своих. Очень плохо. Если бы не Стенька, не знаю, чтобы со мной стало бы. Это грех, да, матушка, так любить?
- Там, где любовь – там нет греха, а вот там, где грех – там любви нет. Стенька – бедовый, знаю, всем парням парень. Да, уж слишком скорый. Смотри любовь с малиной не перепутай.
Да, похожа ли ее любовь на малину! Местами колючая, правда, особенно если с дикой сравнивать, иногда кислая, до оскомины, а чаще – сладкая такая, что не остановиться. Цветет и плодоносит два-три месяца, а остальное время терпит, выживает до следующего цветения. Хорошо, если не пропадет, не усохнет.
Да, ее любовь – не малина. Но что же ее любовь тогда? Словами не описать… только сердце жжет, и от восторга до грусти, от радости до тревоги – один шаг. Не должно быть так, неправильно это… А, что правильно? Разве бывает правильная любовь? И что за любовь у Феодоры с Василием, такая уж совсем непонятна…
Дождь пошел хотя и мелкий, неокладной, однако пришлось свернуть в ближайший ельник. В мохнатых еловых лапах можно укрыться от дождя и смотреть, не отрываясь, на сизую завесу и думы думать, как бы ни странно они ни притекали. Любовь или малина, жизнь или смерть – смотри, не перепутай, но разве она еще не сделала свой выбор, разве не решено, что она и Стенька – одно целое, какие бы трудности не встретились. И другого не будет. В нем одном ее душа, для него одного создана.
О, если бы не так внезапно стих дождь, если бы так и осталась Лида на том пригорке в мягких ельних лапах очарованная влажной печалью природы с этой своей мечтой о счастье со Стенькой, если бы не ее жгучее желание увидеть его целым и невредимым, если бы хоть что-нибудь помешало им с матушкой Феодорой в тот час спуститься на хутор - медведь, например, который известно обитал со своим семейством на Мохнатке– она бы, может быть, нескоро узнала, что ее ненаглядный, свет очей ее переметнулся к шакалам.
Уже на подходах к станице Замятное (после селевых разрушений только через Замятное можно было теперь добраться до Вознесенского), они с Феодорой увидели много народу. С высоты холма толпа выглядела, как одно большое беспокойное человеческое тело. Оно двигалось то в одну, то в другую сторону. Посреди – сгуртовались несколько лошадей, вокруг них гарцевал всадник на стройном коне. Это был Стенька. В руках у него ходил ходуном длинный бич, он размахивал им, никого, однако, не задевая. Стенька на себя не походил, лицо воспаленное, с рдеющими пятнами по щекам то ли от гнева, то ли от стыда, то ли еще от чего.
- Расходись! Дорогу! Расходись! – кричал он.
Люди не расходились; они (в основном, мужики) окружили табун, пленные лошади со взбитыми гривами мялись, перебирая ногами, как в принужденном танце. Они поглядывали напряженно то на своих хозяев, не желая удаляться от них, то на Стеньку. Стенька был ловкий наездник и отменный лошадник – влиянием на лошадей обладал непонятным, взгляд его смелый (упрется им в лошадиные зеницы и держит так настырно и прямо хоть минуту, хоть пять), и голос то вкрадчивый, то звонкий до пронзительности, как клич, напоминавший чем-то жеребячий визг в момент опасности, странно дейстовали на животных. Потому-то и сумел угнать косяк верховых битюгов чуть ли не из-под носа казаков, потому-то кони и мешкали и не знали, что им делать.
- Отпусти жеребцов по-хорошему, - выкрикнул из толпы один из мужиков. – Не будет по-хорошему, будет по-плохому… - мужик выругался.
- Теперь все общее, еще и скотину отдашь! - снова громко заорал Стенька. – Расходись!
Но тут он увидел Лидашу с Феодорой. Они уже подошли, стояли поодаль. Он увидел ужас в лидашиных глазах. Солнце уперлось жаркими стрелами в ее спину. Но жар ужаса был сильнее. Стенька остановил Белого. Мгновенно что-то странное овладело им. Еще час назад, когда по приказу «кожанок» он мчался конфисковывать лошадей у замятинских мужиков, он был уверен в себе, он знал, что делает верно, и совесть его была чиста. И вдруг пылающий лидашин взгляд все поменял, разрушил его уверенность и правоту. «Что ж, у нее своя правда, а у меня своя, – подумал он. - Но двух правд не бывает, и кто-то из нас неправ».
Пока Стенька размышлял, мужики проворно разобрали лошадей. У Стеньки пропало намерение воевать с ними.
Он пребывал наедине с лидашиным ужасом. Он слез с коня и подошел к ней. Он давно ее не видел, он скучал, ему хотелось обнять ее…
«Сейчас она ударит меня», - мелькнуло у него в голове. И в своем воображении он это сделал за нее – хлоп, плюх – нет, не потому что чувствовал себя виноватым, а потому что почувствовал ее невинность. Но Лида не ударила, она только смотрела. Но лучше бы ударила, взгляд ее становился невыносим.
- Ты чего? – наконец, выговорил Стенька. – Чего ты? Лошади общественные. Это теперь моя работа. Понимаешь?
Она ничего не сказала, отвернулась и пошла обратно в сторону гор. Там, по крайней мере, есть надежда. А здесь все разрушено, все перепуталось, где свой, где чужой.
С тех пор они не виделись. С тех пор много чего произошло, еще более страшного, чем угон Стенькой мужицких жеребцов. В том же Замятном у тех же мужиков и еще у многих других отбирали домашний скот, увозили утварь, присваивали нажитое кровью и потом. Особенно сопротивляющиеся исчезали без суда и следствия. В одном их храмов все иконы повытаскивали, да, и попалили во дворе, в назидание несогласным. Священник бросился спасать, они и его в огонь столкнули – еле жив остался. Они – это были антихристы, шакалы, но и за них Бог велел молиться. Феодора молилась, и Василиса, а Лида не могла.
«Научишься, - говорила ей Феодора. – А когда научишься за врагов молиться, тогда уже ничего не страшно будет».
Феодора, часто бывавшая на выселках знала еще более жуткие подробности происходящего, но говорила, как всегда, мало. Вернется в скит, встанет в своем углу на колени у образов, губы еле шевелются. Образа темнеют, наливаются бронзовой слезой, слушая ее. Час так простоит, а то и больше. Потом поднимется прямая, прозрачная, как луч, с лицом потусторонним, бесстрашным. У Лидаши дрожь пробегала по коже, когда она видела ее в такие минуты. Ее личное горе, предательство Стеньки тускнели в сравнении с этим лучом, с прозрачной прямотой бесстрашия.
Матушка Феодора вступилась однажды за женщину, которую «кожанки» впрягли в телегу по подозрению в краже общественного добра. Женщина многодетная, корову-кормилицу увели у нее со двора, не спрашивая, чем детей кормить станет. В общем коровнике корова чахла, скучала и ничего не ела. Ночью, дойдя до отчаяния, женщина вызволила ее, и охрана ей в том помогла. Охранникков побили, а ее вместо лошади в плуг заложили и в непаханное поле пустили. Феодора узнала об этом в церкви от селян. Когда добежала до пашни, женщина уже падала от изнеможения, а один с кнутом шел рядом и погонял. Матушка как увидела это зрилище, палача с ног сбила и тем же кнутом его стеганула. Пока мужик в себя приходил, она женщину из упряжки вызволила и домой отвела. Потом сама пошла к кожанному начальнику. Никто не узнал, что за разговор у них сотоялся. Может, Феодорина сила духа взяла верх, только отпустили ее тогда. И женщину ту больше не трогали, хотя корову опять увели.
Но через несколько дней, пришли за матушкой Феодорой двое, разнюхали-таки про скит. От них уже нигде нельзя было укрыться. У них карта была, где кельи монашеские, где скиты расположены, где места удаления пустынников. И кто бы им такие сведения доносил? Кто эти секретные следы и тропаки так подробно мог описать? Не Стенька ли, и не такие ли, как Стенька – думала Лида с болью.
Феодоре разрешили взять узелок с вещами, взяла она платок да иконку.
Она нежно обняла Лидашу.
- Не плачь, милая моя девочка, - успокаивая ее. – Это всего лишь тело мое у них во власти. Не душа. Над душой у них нет власти.
Говорили, что посадили ее в одиночку и никого к ней не пускали.
Оставалось только ждать и надеяться.
Глава девятая
ДУША И ТЕЛО
Год прошел в ожидании. На прежнем месте оставаться было небезопасно и ранней осенью Василиса с Лидией переселились на Прохладную Сопку. На Прохладной всегда холодно, потому что рядом – ущелье с вросшими в его темное нутро каменными глыбами – осколками гор, сломленных селевыми потоками. В любое время года в том тесном ущелье заверть кружит - говорят, что там безутешный ветер ищет и не может найти свою возлюбленную, унесенную век назад лютым оползнем.
Шли они около суток, ночью по стылой щели пробирались по хребтам, натыкаясь на скалы, обходя ночлежки шакалов – разжигали костры, чтобы не дать подойти им близко. Такие ночи без Бога не пережить. А к утру нашли заброшенную мазанку, подобные опустевшие избы теперь уже нередко встречались в горах, кое-как перезимовали зиму, а по весне обвязали ее прутьями вербы, укрепили.
По вечерам они пели. Василиса была хорошая певчая, все время пела, а глаза всегда красны от слез. и Лиду научила. Как взмоют их голоса «Царица моя, Преблагая…», дух захватывает. А кто услышит? – снега белые, да, елки, да, живность какая по ущельям схоронившаяся, да эхо волнистое.
У Василисы лицо круглое, восковое, глаза глубоко посажены. так что не угадаешь, какого цвета.
- А, как вы монашкой стали, матушка? – осмелилась спросить однажды Лида.
Может, о таком и не справшивают.
- Очень просто. Было мне лет двенадцать, вышла я как-то за ограду, а по дороге парни идут, наши, сельские, один из них уж больно мне нравился. Как его увидела, остановилась, будто к земле приросла, и смотрю, оторваться не могу, про стыд забыла… А они проходят мимо и смеются, и он, ненаглядный мой, на меня как взглянет и говорит: «Ох, и страшная девка! Что ж с ней будет, когда вырастет. Кому такая страшная нужна!». Меня, ровно кипяткуом ошпарило, в жар бросило, аж пятки покраснели, забежала в дом и к зеркалу – и, правда, какое страшилище! А потом еще оспой переболела. Какой там замуж! В шестнадцать лет ушла в монастырь, никто и не отговаривал, - Василиса улыбналась мягко, застенчиво, вроде в чем виновата была и прощения просит, так только у нее получалось. – Это потом я поняла, что таким образом Богородица меня призывала. Это ведь и есть моя жизнь, другой и быть не могло. И никогда другого не хотела.
- А. что с тем парнем стало, знаете?
- Знаю. Женился, детей родил, только пил много. От пьянки и кончился. Жалко его. Сильный был, умный, добрый.
- Как же добрый, если он над вами посмеялся?
- Да, если б не посмеялся, я, может, до сих пор гусыней ходила…
На хутор в мороз не спускались, а как погода восстала, тропинки оформились, стали ходить в Никольский храм села Ананьева, ближайший к Аксайским горам. Он все еще существовал, хотя многие другие были разрушены или захвачены. Священников каких в ссылки поссылали, за какими слежку установили.
Пришли обновленцы – «волки в овечьей шкуре», так их Василиса называла. И непонятно было, что они тем же знамением крестятся, а руки у них не отваливаются.
В тот день в Никольском храме, получила Лида благословение на иночество.
- Это хорошо. Времена почти апостольские, - сказал священник. - Все явным стало, кто за кем и куда идет, теперь – хочешь-не хочешь выбирай.
Его аррестовали через неделю, обвинили, что соблазняет народ концом света и контрреволюцией, пытали, а потом повели на расстрел к Большой Щели - там эхо раскатистее - чтобы все слышали. Батюшка палачам своим о вере говорил всю дорогу. На проповеди жизнь его земная и оборвалась.
Дошли слухи, что одним из расстрельщиков был Стенька. Говорили, что он по хуторам теперь на Белом с ружьем разъезжает. Но Лида не верила этому. А если и верила, то молитва о нем постепенно стала сильнее боли. Молитвой она спасалась и от своих чувств, и от ночных кошмаров, и от стенькиного предательства.
Многое из того, что говорили про Стеньку, было правдой. И с ружьем разъезжал по селам, и в отряде разказачивания состоял, скот уводил со дворов, мельницу у мельника конфисковывал, пасеку у пасечника, только ананьевского священника не расстреливал. Не было его там. За все время, что у красных служил – никого не убил. Рука бы не поднялась, хотя ружьем угрожал, было дело, и в потасовках участвовал. Работа его в том состояла, и причины идеологические были. Все нужно поделить, чтобы всем поровну – в этом он с новой властью полностью согласен. И «кожанки» ему нравились, собрания их, жесты (правая рука с кулаком вперед, так что и его колотушки невольно начинали сжиматься при виде такого телодвижения, и сила из нутра поднималась могучая, а голова вверх или в сторону – гордая голова), ну, и, конечно, призывы к светлому будущему. И Стенька у них не просто Стенька, а товарищ Степан. Мать Степана от непосильных трудов кончилась, отца пьяные мужики заживо затоптали ни за что. А он - молодой, здоровый, грамотный, он по-другому жить хочет. Чтоб жизнь его, как меч блистала, а не коптила, как керосинка. Мечтал он также, что говорить красиво научится, точно, как большевики, так, чтобы все слушали не дыша, когда он говорить станет, чтобы слова, как огонь, прожигали. Только вот о чем он станет говорить, он не мог сообразить пока. Потому что среди слушающих, когда в славных мечтаниях своих брал он слово, всегда появлялась Лидаша - от взгляда ее ужасного, такого, каким она смотрела на него в последнюю их встречу, мысли у него путались, и он рта не мог раскрыть.
«Ох, Лида, Лидаша, Лидия, девчонка моя с крылами, все ты в облаках витаешь, а я тебя хоть какую люблю и любить не перестану, пусть, даже ты меня разлюбила», - думал он в конце дня, когда уже никакие идеологические причины не владели им, одни только непрошенные нежные воспоминания. При этих воспоминаниях у него начинало щипать в глазах, и совесть поднималась и бодала, как бык рогатый, - ничем он ее не мог усмирить, никак не мог оправдаться. И тогда от невыносимости ложился он на топчан, не раазувшись, не раздевшись, укрывался старым кожухом с головой – и плакал там, в душной темноте, пока не засыпал.
Однако наступал другой день, он вставал и шел в контору, на крыше которой рьяно плескался красный флаг, а на двери багрянел полотняный бант, похожий на скрученную петлю.
Страшное известие поступило от одного пасечника, повстречавшегося Василисе и Лидаше случайно, когда по горам путешествовали они в поисках своих, гонимых православных. Многие тогда перебрались ближе к Актарской пропасти, и там сооружали кельи и пещеры. Места были крученные, крутые, поэтому «кожанки» туда не совались.
Рассказал беглый пасечник, поминая добрым словом матушку Феодору, которую, ходили слухи, сослали в Колтас, что Стеньку, ее племянника, того, что красным продался, его же коняга в овраг скопытил. Кто-то сердобольный подобрал его полуживого и снес в какую-тот хату между Ананьевым и Заречным, там он и помирает, если не помер уже.
От этого известия помутилось у Лиды в глазах, всколыхнулсь, как смятая трава от ветра, прошлое. Не могла она не пойти, не могла не узнать, что с ним – может, помощь нужна - хоть и по разным берегам они теперь, а вдруг и правда ушибся до смерти. И все перед глазами картина встает, как Белый вдруг взбрыкнул и скинул в самом ответственном прыжке любимого хозяина, низверг в отчаянии Стеньку, который души в нем не чаял, в глубокую ложбину. Что произошло между ними? Как могли так трагически разделиться они – лошадь и наездник - прежде нераздельные?
Странным, невероятным был поступок Белого, но имел смысл особенный, не всем доступный; умный конь таким образом спасал Стеньку от другой, более страшной погибели, когда уж не осталось бы в нем ничего человеческого. Как в новых его идолах.
Василиса не захотела отпустить ее одну.
Пошли они сначала в Ананьево, из Ананьева в Заречное, так люди подсказали, - то, что уже совсем в стороне гор, и там в хате бедной женщины нашли Стеньку.
- Да, вы проходьте, проходьте, - приглашала женщина, - меня Евдосьей зовут, а вы ему кто будете?
- Он – племянник нашей знакомой, - сказала Василиса. – Что с ним?
- Зашибся. Ох, зашибся, парень. Лошадь свалила. Да, и лошадь то своя, объезженная, сказывали, кто видал.
Стенька лежал бледный и недвижный на деревянном лежаке в узком темном проходе.
- Уж, третьи сутки бедник калечный пласт пластом, - вздохнула женщина. – Руки-ноги вроде целы, а глазоньки не открывает. Да, и жалко его, молод кончаться. Слава Богу, вот и родные отыскались, а то не под силу мне – немощная я, может, ему чего нужно, а я чего знаю? Моя хата перво-наперво на краю, вот мужики и затащили ко мне, затащили, да сбавились. Мол, сделай милость Богу, присматривай, глядишь, выживет… А, што я, кто б за мной поприсматривал, слепая, старая…Начальник его тоже приезжал из теперящних, в блестящем весь, начищенный, хоть куда, с кобурой на боку, испужал меня, но ничего, постоял, посмотрел и ушел, не охнул. А, мне што с ним делать? Што мне с ним делать?
- Я помогу, - сказала Лида. – Я с ним останусь. Вы не пытайте себя зря…
- Да, уж оставайся, коль воля твоя. Не выкидывать же его со двора…
Василиса тоже пробыла в избе до утра. Женщина принесла табуретку, на ней они вдвоем и переночевали. А поутру решили, что Василиса пойдет на Медовую Гору к Терентию и если застанет его там в целости, попросит подмоги. Может, что подскажет, может, телегу найдет перевезти Стеньку – только куда везти и доедет ли живым, не знали.
Напали на Василису по дороге к Терентию быки ничейные, видимо, от стада отбившиеся. Один – ничего, а другой несся, выпучив глазищи бордовые, с горы прямо на бедную матушку Василису. Головой тресет в стороны, рога, как оглобли, огромные, а у нее прутик в руках тоненький, она этим прутиуком по земле стучит и приговаривает: «Хороший, хороший мой, ну, успокойся, успокойся. Дай пройти…». Бык остановился перед Всилисой в двух шагах и ни с места. И она прошла мимо него. Если б не ее ласка, не дошла бы до Терентия. Не нашлось бы телеги для Стеньки, и кто знает, что бы с ним стало. О Стеньке она много в своем походе к пасечнику Терентию думала, дорога неблизкая, двадцать километров почти и все на подъем и на подъем, с редкими перелесками, но и в перелесках не засидишься, не то время: не от зверей – от людей страшно.
За Терентием новые устали охотиться, хотя пчельник его порушили. Склоны и ущелья он - потомственный пасечник, изведал, как свои пять пальцев.Теперь все это ему ох, как пригодилось. Раньше от кого было прятаться? – а нынче, на человека, будто на медведя, пучком ходят, да, с ружьями. Осторожен стал, как архар старый, хищников чувствовал на расстоянии, завидит или заслышит их шорох и сразу укроется в месте, одному ему известном. Так и жил последние два года практически отшельником. Но своих выглядывал, сообщался с монахами из Актарской пропасти и в Талгарских горах – свои, нехоженные туда следы протоптал.
Василису он заприметил издалека и сам пошел ей навстречу. Стеньку Терентий знавал, и о подлых его промышлениях конечных слыхивал, но там рядом с ним теперь была Лидаша, и потому он не рассуждая собрался, смекнул, у кого бричку взаймы взять и куда больного переправить.
Глубокой, но светлой - из-за множества звезд - ночью они подъехали к хате Евдосьи.
Стенька был жив. Продолжая блуждать в своем отрешенном мире, он начинал чувствовать присутствие Лидаши. Сквозь млечное безмолвие пробился на исходе дня его голос.
- Белый… - прошептал он. – Пить… - прошептал он.
Сознание мало-помалу возвращалось к нему.
Глава десятая
ВОЗВРАЩЕНИЕ
Терентий погрузил Стеньку на бричку, и все вместе они повезли его в направлении Талгарских холмов. Было одно надежное местечко за урочищем – там мазанка пустовала, казачья бывшая, пожить можно, и колымажка должна была одолеть переход, потому что дорога отложистая, без обрывов.
Только в рассвету они доехали до места. Терентий вел лошадей ровно, останавливались часто, чтобы больного проверить. А как дошли - небо уже розовело влажно, словно младенец новорожденный, воздух хрустел от чистейшей свежести, переливаясь то тут, то там перлами неподдельного жемчуга. Горы же дальние, снеговые, словно из тончайшего хрусталя выточеные, оберегали все это богатство – хотя, как знать, кто кого оберегал, кто кем больше любовался.
На третий день Стенька открыл глаза. Глаза были ясные, будто он всего лишь крепко спал все эти дни, и ничто не мучило его. Он увидел Лиду: новая красота ее поразила его – еще больше в ее лице стало от гор, от цветов, от озерного воздуха. Ему хотелось улыбнуться, но не получилось – губы не слушались, он сам не слушался себя, и это было странно - он привык сам собой управлять. Но вспомнив все, что произошло с ним, вспомнив Белого, его необъяснимый кардабалет и мгновенную потную дрожь перед бешеным прыжком и то, как он чуть-чуть замер на миг возле канавы, будто раздумывал – скинуть, не скинуть; осознавая и эту, настоящую минуту, вернувшуюся к нему ясность, тепло Лидаши – он понял, что есть сила выше его силы над собой, есть власть выше его власти над собой. И благодарность этой высшей силе власти за свою спасенную жизнь тонко прошла по сердцу. Как золотая нить по полотну.
- Тебе лучше? Уже ничего? – она наклонилась к нему низко, чтобы слышать дыхание.
- Расскажи мне про рай, - вдруг тихо сказал он. – Какой он? Правда, что в нем есть покой?
- Правда.
- Просто покой?
- Покой и тишина.
- И нет боли?
- Нет.
- И нет зла?
- Нет.
- Одна идеальная любовь?
- Одна идеальная любовь.
- А, ты откуда знаешь?
- Я не знаю. Я просто верю.
- И я тебе верю.
- Не мне надо верить, а тому, кто тебя спас.
- А, кто меня спас?
- Потом поймешь.
Он смотрел на нее и смотрел, день разгорался жарче. В открытую дверь влетали колечки света и, покружив, замирали на стенах.
- Я только что разгадал тайну твоего лица, - сказал Стенька. - Оно похоже на рай. Не бросай меня. Я без тебя пропаду.
Стенька поправлялся быстро. Он уже вставал на ноги, и вместе с Лидашей они выходили из избы и садились, как прежде, в пору их первой любви, на пахнущий облепихой пригорок. Она брала с собой книжки, что приносила Василиса.
В тот день, когда со стенькиной душой происходило что-то непонятное, похожее на ощущение, будто поменялось само его дыхание, его пульс, поменялось то, отчего зависело все его существование - он не смог бы объяснить, что именно, потому что находилось оно вне внешних чувств и вне слов - в тот день она читала ему о чудесном обращении святого апостола Павла.
«До крещения его звали Савлом, был он одним из самых образованных иудеев и истовым гонителем веры христианской. Однажды на пути в Дамаск, куда Савл направлялся предать на мучения укрывшихся там христиан, колесница его вдруг восстала, Божественный Свет ярче, чем солнечное сияние, осиял его.
Савл упал на землю и услышал голос, говорящий ему:
«Савл, Савл, что гонишь меня?».
«Кто ты, Господи?», - в священном ужасе воскликнул Савл.
«Я, Иисус, Которого ты гонишь. Трудно тебе идти против рожна...».
Савл был поражен и голосу, и сиянию, такому ослепительному, что в одно мгновение глаза его перестали видеть.
«Что же мне делать, Господи?», - сокрушенно воскликнул он. – Господи, что же мне делать?».
«Что же мне делать, Господи?» - тоже спрашивал про себя Стенька, наблюдая как на Мохнатой сопке, над самым ее венцом, набирая мощь и блеск, проступали два встречных, от края и до края луча. Все явственнее, светозарнее проступал по склону сотворенный ими крест.
И глядя на этот сотканный из воздуха и света крест, Стенька плакал, сам не зная почему.
Через месяц он ушел в Актарскую пропасть, к монахам, и оставался с ними два с лишним года, до того осеннего дня, когда всех их арестовали и отправили в Караганду. В эти два с лишним года они виделись с Лидой несколько раз случайно в своих пересечениях по горам. Стенька стелил на островке посуше свой брезентовый плащ, похожий на тот, какой когда-то нашивал дед Егорий, они садились рядышком и чаще молчали.
Глава одиннадцатая
«МЫ БЫЛИ НЕ НА ЗЕМЛЕ»
Теперь Лида постигала любовь Феодоры. Оказывается, можно любить не видя, не глядя в глаза, не держа за руку, не чувствуя прикосновений. Любовь остается любовью, меняется лишь ее форма, ее очертания. А лидашина походила на облако, оно обвалакивало ее с ног до головы, оно несло ее сквозь дни и ночи.
Но одна мысль, внезапная, как суховей, налетала порой и сокрушала его равновесие. Эта мысль о том, что она никогда не родит Стеньке сына.
А, что, если и он думает о том же? Ведь ни единого слова у них про то не было.
Но думает о том она. И если думает, значит, не готова ее душа на монашеский подвиг. Но так и Феодора тоже любила Василия больше, чем брата. И все-таки стала монахиней. Значит, не было у нее никаих сожалений о несбывшемся. А, может, были? Может, оставаясь наедине с собой, в одиночестве ночей представляла она их с Василием жизнь вдвоем, мужем и женой, с детьми, со всем тем уютным семейным счастьем, в каком и тятя с мамой жили. А кто-то другой в это время уходил в горы, в отшельничество, на постриг, и молился за них и за весь божий свет. Но ведь и те, и другие все равно к Богу шли. Все люди идут к Богу, даже если они этого не знают или не хотят знать. Идут, подвигаются ежеминутно, только разными дорогами. Мама, папа, бабушка, дедушка, Егорий, Феодора – каждый находил свою.
«Теперь моя очередь, - думала она. – Бог поможет».
Она решилась однажды. Через путешествующих монахов, появлявшихся на нижних склонах все реже, а больше обитавших теперь по ущельям или в малодоступных рассохах, передала она для Стеньки бумажный треугольник. В нем звала его прийти на Егорину гору пополудни через три дня по получении этой записки. Если встретятся они глаза в глаза, она сразу поймет – и про себя, и про него, и про это свое невозможное желание. И почему же оно невозможно?
Они не виделись почти полгода, для нее - целую вечность. И когда он показался из-за пролеска, Лидаша почувствовала, как горячо стало в груди.
Стенька сильно изменился, но это был он.
«Пусть бы все мужчины мира отрастили точно такие же густые бороды, я бы все равно узнала тебя, - с нежностью подумала Лидаша. – Золото на твоем челе, чистое золото…».
Стенька и вправду стал красив. Резкость его сменилась неторопливостью – в движениях, в походке, в той степенности, с какой он наклонял голову, когда спускался с холма. Он больше не спешил жить. Не брызжет из него, как раньше, неуемная жадность к жизни, а исходит сквозь шелковая дымка, та, что окружала и Егория; и выражение новое, сродни спокойному обещанию, что все отныне будет хорошо.
Она любовалась Стенькой, пока он присаживался к ней рядом на косогор и вдруг коснулся едва ее руки своими тонкими пальцами.
Он стал тонок теперь, все утончилось в нем, высветилось.
- Как ты, Лидаша? – спросил он первый.
- Я? Я - Слава Богу! - ответила она. Она ужасно волновалась.
А он? Он был тот же и другой. Он был, как чистый лист, на котором хотелось написать что-нибудь сокровенное.
«Что же? Что бы ты написала на этом чистом листе?».
«Любить и помнить, - ответила она сама себе. – Что может быть сокровеннее».
- А, ты? – спросила она.вслух. – Как ты?
- Хорошо. Что-то случилось?
И он повернулся к ней близко, посмотрел пристально. От долгого его взгляда у обоих заслезились глаза.
- Что-нибудь случилось? – еще ласковее спросил он.
- Я не могу без тебя… - прошептала она, и сама не ведая почему, встала перед ним на колени на колючую траву. – Не могу без тебя. И все.
Он поднял ее бережно, посадил на плащ и взял ее руки в свои, в охапку, с безошибочным чувством, будто в ручье поймал. Он целовал их, как никогда не целовал прежде. Она видела его влажное лицо. Как она любила его в эту минуту, как он любил ее!
- Если бы не ты, - наконец, сказал он, - я бы никогда не научился плакать. Если бы не ты, я бы никогда не узнал, что такое настоящая любовь. Если бы не ты, девочка моя с крыльями, я бы никогда ничего не понял. Господь послал мне тебя, чтобы я понял…
Она ничего не могла говорить – все, о чем она хотела говорить уплыло. Был только он. И эти его первозданные слова.
Она тоже плакала у него на плече, плакала до тех пор, пока слезы не кончились.
- Пойдем, я что-то покажу тебе, - сказал Стенька.
Он повел ее осторожно, как ребенка. Они шли и шли. Места становились все узнаваемее. Вот крутой скат, вот опять подъем, вот рослая облепиха с нежно обнявшим ее за талию синим вьюном, вот орешник, вокруг которого, не уставая хороводят, елки. Они пришли к домику Егория, тому самому, куда он, принц на Белом коне, полуживую привез ее после оползня, туда, где начиналась их личная сказка.
Мазанка стояла полуразрушенной. В сенях на топчане лежала старая дерюжка, свитая из конопли. Может быть, здесь останавливался кто из беглых на ночевку.
Они постояли рядом, потом пробрались к орешнику, раньше там была извилистая тропинка вверх, да, вот и она; и вдруг сердце у Лидаши упало - она узнала то заветное место, ту огромную впадину – над кототой когда-то (как давно же это было!) со священным ужасом и восторгом наблюдала за оторвавшимся от земли Егорием, которую потом, живя неподалеку, в егориной избушке, не зная почему, обходила далеко. Может, потому что не хотелось в суете дней тревожить первое в своей жизни чудо.
Они подошли к самому краю.
- Смотри, - сказал Стенька, - смотри!
Лида взглянула вниз. Все обширное дно впадины было усыпано небывалыми, даже для гор, ярко алыми с длинными стеблями цветами. Лепестки цветов подрагивали от легкого дуновения, казалось, исходившего из недр земли; там, в глубине плескалось и переливалось живыми волнами ало-кораллавое море. Ветки елей, склоненные теперь в одну только сторону, к яме, преобразившейся в роскошный сад, то ли любовались его красотой, то ли с благоговением поминали того, кто некогда в порыве к Богу в горячих молитвах воспарял здесь.
- Деда Егория в тюрьме год продержали, недалеко, под Талгаром, - сказал Стенька. - Он много издевательств притерпел. Потом в Кзыл-Орду перевели. Но на ту ссылку он не попал, его по дороге с обрыва сбросили за то, что вслух при них молился.
Они уже знали о том, что произошло – цветы, горы, ели. Они уже знали об этом и много еще о чем.
Замирая и умирая представила Лида последний полет Егория. Он умел летать, он не погиб, небо забрало его живым, как это бывает с праведниками. Ангелы унесли его на крыльях в лучший мир.
Она уже не думала о своем личном маленьком счастье рядом со Стенькой. Ей вдруг стало ясно, что ее личное «я» не заключалось лишь в ней самой, что были у него иные истоки. Физически, на грани невероятного она ощущала эти истоки внутри, эти родники, что дали и ей возможность течь. И вера деда Егория была одним из них. Она думала о нем, его страданиях, его радости, о прекрасном цветнике, посеянном его молитвами, и о том, что когда-то он разглядел в ней зернышко. Эта минута рядом с чудесным садом разрешила ее сомнения. Людям свойственно сомневаться, однажды сказал Егорий, но и свойственно сомнения преодолевать.
Они стояли еще долго возле благоухающей впадины. Ничего не осталось между ними недосказанного: впервые он ведал, о чем думает она, и впервые ведала она, о чем думает он.
- Мне пора, - сказал Стенька.
- Да, мне тоже пора.
- Я проведу тебя.
- Не надо, я – сама.
- Хорошо, что мы свиделись, - сказал он.
- Да, хорошо. Спасибо тебе.
- И тебе спасибо. Ты помни, Лидаша, что я всегда с тобой, чтобы ни случилось.
- Я буду помнить.
Он снова едва коснулся ее руки.
- Прощай.
- Прощай, храни тебя Господь!
Она повернула в сторону Большой Щели, он – к Актырской пропасти.
…..
Василиса уже начала волноваться. Уже собралась идти искать – они встретились на крыльце.
- Слава Богу, воротилась! Жива! А, я уж за тобой направилась.
- Все хорошо, матушка. Я со Стенькой виделась.
Василиса ни о чем не спросила. Кивнула в знак понимания. Хотя что бы это значило: «Со Стенькой виделась?». И лицо тихое, ни одна черточка не дрогнула.
Лида опустилась на ступеньку. Василиса примостилась рядом. Они сидели, глядя перед собой, а перед ними, как всегда, были горы, и днем, и ночью холмы и горы с их тишиной, тайной и терпением.
«Мы были не на земле, - сказала Лида вслух. - Нет, не на земле…Там на Егориной горе в яме цветник зацвел. А самого Егория замучили…».
Василиса перекрестилась.
- Царствие Небесное в земле отражается… А Степана твоего Бог возлюбил, потому что крест надел, когда другие посрывали от страха. Мне о вас беспокоиться не надо.
Глава двенадцатая
ПРОНЗИТЕЛЬНЫЕ ЖИЗНИ
Но наступит время, когда земля и небо соединятся, не будет между ними борьбы, а будет одно утро, один вечер – день един. Для всех пронзительных жизней. Для всех званных и избранных.
И весь ужас, творящийся внизу, у подошвы гор, в гуще страстей людских, тоже когда-нибудь закончится. Потому что всему в этом мире приходит конец, кроме души человеческой. В это она теперь верила.
На хуторах шли аресты. Забрали отца Пахомия, священника одного из деревенских храмов, куда Василиса с Лидией последнее время ходили на Литургию. Советскую власть он не признавал, не кланялся им, не привечал, поминал Царскую семью на службах, и об этом скоро узнали в штабе. Слежки и доносы были повсюду – пришлая власть развращала даже невинные души. Ночью нагрянули в храм, разбили алтарь, нашли у батюшки в келье религиозную литературу и запрещенную книгу об императоре Николае Втором.
Потом он исчез, и никто его больше не видел, хотя слухи ходили разные. А правда состояла в том, что в тюрьме его жестоко пытали, заставляя признаться, с кем связан, в каким контрреволюционных организациях состоял. Потом расстреляли без суда и следствия. Убивали тогда часто по настроению, от одного лишь взбешения и злобы.
А бывало поднимался он с Василисой и Лидашей на Егорину гору. Придут и перво-наперво панихиду по убиенным и замученным отслужат, а потом сядут на бревна восле благословенной впадины и поют – с наступлением сумерек исходило от цветника неизменно неземное сияние, воздух сверкал и лился – слеза, соль и сладость – все в нем.
«Вы, сестры, после меня, великую скорбь понесете», - говаривал отец Пахомий. – Крепитесь, молитесь. Но главное – не страшитесь! Не страшитесь! Кхе-кхе-кхе… – и за кашлем смущенно прятал слезы, застилавшие ему глаза.
Он мог предвидеть, он жалел их, особенно Лидашу.
Через две недели взяли всех, кто подвизался в Актарской пропасти. Стеньку в их числе.
Как она могла знать, что с ним случилась беда? Спозаранку, еще луна не расплела косы у сонного солнца, и не бросил с дальних вершин свой бодрый клич острокрылый коршун, Лида встала и вышла из избы. Что ж так тревожно на сердце!
«Степана взяли!».
И помчалась вниз с горы. Так когда-то она летела за ним вслед до самого оврага, до самого порога их первого признания.
«Стеня-ааа… Стеня- ааа», - звала она, и не останавливаясь, бежала, спотыкаясь о колдобины, падая и снова поднимаясь.
Рассветное эхо сеяло по влажным холмам ее голос, ее горе.
Он услышал зов, когда вместе с монахами под прицелом винтовок выходил из своей обители. И замер на миг, сливаясь с ним, забирая его вглубь. Разделенные пространством, но пребывающие в одном времени, которое подвластно только Богу, они продолжали внимать друг другу. И благодать была у них одна, и боль одна.
Потом, обессилев, она долго лежала, уткнувшись мокрым лицом в росистую землю. Сколько раз она вдыхала ее мятно-полынный запах, сколько раз просила у нее защиты, но никогда с таким острым, осознанным ощущением утраты.
После полудня, спустившись на хутор, они с Василисой узнали, что новая власть разгромила Актарское ущелье - разрушили кельи, побили прикладами иконы, разодрали ризы, подожгли пасеку - что у монахов нашли запрещенную литературу, что были они все за Царя и монархию, и что всех угнали в неизвестном направлении. Однако свои, обитавшие вблизи ущелья, уверяли, что в то утро никаких выстрелов в окрестностях не слышалось. Значит, дай-то Бог, никого не расстреляли, а отправили в заключение.
Глава тринадцатая
ПРОЩАЙ И ЗДРАВСТВУЙ
За Василисой и Лидией пришли в конце осени. Моросило. Они собрались молча, без слов, будто давно ждали, что за ними придут.
Месяц их держали в городской тюрьме. Допрошивали каждый день Босая, под конвоем, шла Лида по холодным каменным настилам, но ей не было страшно. Ей не было страшно даже, когда повели ее в особое отделение, в душный отсек, откуда часто доносились крики и стоны узников.
Она вошла и сразу увидела того, кто приходил за дедом Егорием. Он сидел за столом и смотрел на дверь, когда ее вводили. На руке у него краснел круглый незаживающий шрам. Она вдруг снова ощутила отвратительный привкус его крови. Он узнал ее, и рот его скривился в презрительной усмешке.
Кожаная куртка, застегнутая на оба ряда пуговиц, на нем лоснилась. Он думал, что неуязвим.
Яркий свет лампы ударил ей в глаза, но она не отвернулась, не зажмурилась.
- Егория знала?
- Знала.
- Рассказывай!
«А ведь когда-то он тоже был ребенком…» - подумала Лида.
- Пахомия знала*
- Знала.
- Рассказывай!
«И у него тоже были отец и мать, и когда-то в первый раз он им улыбнулся»
- Александра Кротова знала?
- Знала.
- В церковь его ходила?
- Ходила.
- Рассказывай!
- Феодору монашку знала?
- Знала.
Она ни от кого не отказывалась. Она могла бы рассказывать о Феодоре и об Егории и всех них долго, на одном дыхании.
- Вы когда-нибудь кого-нибудь любили? – спросила она.
- Вопросы здесь задаю я!
Из-за бьющего света лампы она не могла видеть его лица, но почему-то ей показалось, что он испугался.
«Значит, любил. Не мог же он прожить жизнь, никого не любя.Но однажды пришел бес и взял его душу. И это самое ужасное, что может произойти с человеком».
Допрашивающий выключил лампу.
Лида, преодолевая резкую боль в глазах, взглянула на него. Он что-то записывал в протокол.
- Монахов из Актзрского Ущелья знала?
- Знала.
- Степана Громова знала?
И тут она вздоргнула, сердце у нее забилось часто. Но глагол в прошедшем времени не выбил ее из равновесия.
- Знаю, - ответила она, утверждая его жизнь. – Хорошо знаю.
- Со Степкой твоим у нас особые счеты. Поганец…Ну, говори, чем они занимались. Чем этот оборотень сопливый занимался, против пригревшей его власти пошел.
- Они молились. Они – монахи, послушники, призваны молиться, вот они и исполняли свой долг - молились. И за вас тоже…
- Они шли против государства, а ты им помогала в этом! Есть доказательства ваших связей. Что скажешь?
- Если у вас есть доказательства, зачем вы меня допрашиваете?
- Признаешься добровольно, расскажещь, что, где, когда, с кем -мы тебя отпустим за малостью лет.
- Мне не в чем признаваться. А, что с ними сделаете, то и со мной делайте. Ничего я вам больше не скажу.
- Дура ты, тебя ж расстреляют!
Лидаша ничего не сказала. Почему-то вдруг вспомнились яблоки в небе. Тот ясный, счастливый день детства, когда все только начиналось.
- Тебя расстреляют, как последнюю дрянь. Готовься. Я лично проконтролирую, - и кожаный человек громко встал со стула, показывая, что терпение у него кончилось, глаза блеснули гадко – не взгляд, а укус змеи, но и от ядовитых змей есть защита - подошел к ней близко, так близко, что она почувствовала его несвежее, сдавленное дыхание. Медленно, не отводя от нее злобного взгляда, он вытащил из кобуры револьвер. Дуло у револьвера было неестественно длинным и узким, там, в его тесной, мрачной темноте таилось не что иное, как смерть. Она вдруг ощутила ее холод у виска. – Вот так. Пух! И все…и нет тебя… - с наслаждением сказал кожаный.
Но он не выстрелил в этот раз.
- Подумай хорошенько, я долго ждать не стану, - он еще что-то сказал, но она уже не слушала.
… Да, в тот день все только начиналось, все только открывалось – через райские яблоки, через первую встречу с Егорием, через убийство Царя и оползень, каких не видывала прежде ее земля - открывался особый смысл всей ее недолгой жизни. Открывалась тайна за семью печатями.
- Тебя расстреляют…Тебя расстреляют… - звучало у нее в ушах. Как это, расстреляют? Возвращаясь в барак, она представляла этот расстрел: щемящее утро (они ведь любят расстреливать до восхода), последняя молитва, очи ко Христу, посмею ли?.. смешаются слезы с росой… Смерть и рождение – два окна в вечность. Прощай, жизнь! Здравствуй, жизнь!
Прощай и здравствуй!
«Как хорошо, что он предупредил, у меня будет время подготовиться.Было бы хуже, если бы прямо сейчас…», - думала Лида, и от этой мысли ей становилось легче.
Затем забирали Василису, и с Василисой обращались жестоко: перед допросом долго держали в темном сыром погребе, кишащем мышами и крысами, потом пытали. В кровяных подтеках, припадая на левую ногу, она возвращалась в тюремную конуру после приводов, садилась на топчан и начинала петь - тихо, едва шевеля от боли губами. В последнее время пела она больше, чем говорила. Она и на приводах, слышали заключенные, пела, чем доводила мучителей до исступления.
Вскоре в Воскресенском случился бунт - казачий отряд, организованный одним из местных казаков Андреем Рокотовым, напал на военно- революционный штаб в разгар дня, и хотя за несколько часов бунт подавили, казакам все-таки удалось уничтожить верхушку извергов. На их место были присланы другие, однако Лидию, Василису и других, находящихся на тот момент в городской тюрьме не расстреляли: им было объявлено, что отправляют их в ближайшие сроки в исправительные лагеря.
Она была трусливой внутри – это новая кровавая власть – жаль, что мало кто вовремя расспознал это.
В то утро, когда их увозили из тюрьмы, на горы сошел туман. Густой голубоватой сеткой обволакивал он крутые хребты, матовел обыкновенно блестящий, почти в зените, хрусталь вершин; до странных толчков в сердце можно дойти, если вглядеться в эти пики, в эти максимы, недоступные и непревзойденные никем из живущих, в этот апогей всевышней тайны. К какому все-таки смирению призван человек, окруженный таким величием, но нет, не смирился, не пал на колени в священном ужасе, а стоит вот с револьвером и душой, не знающей молитв, и смотрит по-недоброму.
- Ну, давай, шевелись, чего раззевалась, - кричит он Лидаше.
Она все же поклонилось холмам и кронам – свидетелям ее первой земной любви и единственной неземной.
Их отвезли на железную дорогу и затолкали в вагон. Было их семеро, еще две монахини из Иверского монастыря, три инокини и прихожанка одной их верненских церквей Софья, тоже обвиненная в сообщничестве с контрреволюцией.
Она, эта Софья, худая, избитая, была весела всю дорогу, будто не в ссылку уезжала, а на праздник какой. Все потому, что надеялась встретить мужа и сына, сосланных в лагеря уже больше года назад.
«А, что, если и Степан где-то там? Где-нибудь поблизости… - думала Лида. – Там ли, не там ли, был бы только жив. А если жив, обязательно встретимся».
Они ехали уже вторые сутки, все дальше и дальше от дома, от некогда цветущей родины, где даже воздух казался сущим медом.
«Нет больше дома, нет больше родины, Господь - моя родина. Другой не надо».
Другой и не было.
Они не знали, куда их везли – но не все ли равно? – и в ссылке – землля, и там – небо, солнце, люди, как и везде. Лида закрывала глаза и слушала, как натужно, хрипло стучат колеса.
«Бог… Родина… Ссылка… Жизнь… Жить…». И вдруг шквал скрежета и беспорядочных звуков прервал ее мысли, вагоны запрыгали, рельсы завопили, а поверх всего железного людской стон - прямо по нервам. И первая мысль, что кому-то нестерпимо больно от невыносимой тряски, и вторая – что произошло крушение. Но в судорогах поезд затормозил. Еще некоторое время по инерции его колотило, как в затихающей лихорадке, и ходором ходили засовы. Наконец, все стихло.
Это была вынужденная задержка; может, что-то случилось с усталой машиной, может, ждали встречного. Остановились они в степи. Прильнув к щели, заменявшую пересыльным окошко в мир, она увидела степное поле. Жадно выхватила истосковавшимся по чистым просторам взглядом его божественную медиану. Степь была необозримой, но самое невероятное творилось именно на том его отрезке, открывшемся ее глазу. По ковыльному полю шла девочка в белом платье - золотые колечки ее волос вспыхивали на солнце, а выражение лица… - ах, если бы можно было разглядеть выражение лица!
«Куда же она идет?» - подумала Лида. – И почему одна?».
«Лида! Лидаша-ааа!», - раснеслось по полю.
Это был мамин голос – только она умела так бережно произносить гласные.
«Я сейчас, мама! Я – здесь!» - откликнулась девочка». И побежала, заструилась между небом и землей, пока не исчезла из виду.
Лида припала горячей щекой к щели, пытаясь разглядеть еще хоть что-нибудь. Поезд не трогался. Слава Богу, поезд не трогался.
Вагон качнулся.
«Все будет хорошо, девочка моя», - услышала она мамин голос уже совсем рядом, в наглухо закрытых закромах. – Все будет хорошо! Ты только верь!».
«Я верю, мама!».
«Когда-нибудь мы снова будем вместе. Верь!».
«Я верю, мама!»
«Когда-нибудь мы все воскреснем! Верь!».
«Я верю, верю, мама!».
Поезд заскрежетал, содрогнулся, завопил истошно, готовясь к отправке.
Она верила. Она не оторвалась от просвета, от степи, от маминого голоса, тонко проникающего сквозь шелк души.
Из глаз у нее текли слезы, но она не переставала смотреть. Она смотрела и смотрела.
«Чух- чух- чух» - потянулся состав, «чух-чух-чух» - потянулась, замелькала степь.
«Мы воскреснем, милая моя, родная мама… Воскреснем, и будем, как дети!».
Эпилог
«Дорогая моя сестричка! Пишет тебе твой брат Павел. Очень надеюсь, что ты получишь это письмо. О тебе и о месте твоего пребывания мне рассказала одна женщина по имени Евфросинья из города Верный, в котором я сейчас проживаю. А она узнала о тебе от матушки Василисы, кажется, они были подругами и некоторое время от матушки к ней приходили весточки. Я долго разыскивал тебя и родителей, и дедушку, как только выздоровел и начал понимать, что произошло с нами. Меня нашли наши соседи Новоселовы, помнишь, их дом был у лощины, нашли в завалах после оползня – так они рассказывали - и увезли с собой в Талды-Курган, и я долго болел, но потом, Слава Богу! - поправился. Лидаша, сестричка моя, я верю, что ты - жива и скоро вернешься. Некоторые ссыльные вернулись. Сердце болит за тебя, за всех наших, но мы должны ждать встречи. Я очень тебя люблю, столько лет прошло, а ни одного дня из нашего детства я не забыл, твое лицо все время у меня перед глазами, и мамусино, и тятино, и дедушкино. Мы были счастливыми тогда.
Пишу эти строки и представляю, как ты – дай-Бог! – будешь их читать. Сестренка, жду от тебя ответа. Держись и крепись! Горячо обнимаю, твой вечно любящий брат Илья.
Если когда-нибудь у меня родится дочка, я назову ее Лидой в честь мамы и тебя. Я так решил, тогда мы снова будем вместе.
Хочется написать еще что-нибудь, но главное – я тебя люблю и жду».
Ее Павлик! Выжил ее Павлуша! Благодарение Богу, благодарение добрым людям!
Тысячу раз она целовала письмо, прятала его на груди и снова брала в руки и снова перечитывала.
Теперь только одно – когда выпустят. И выпустят ли?
Уже неделю, как матушка Василиса не вставала. Лежала на топчане в углу барака и тихо напевала. Иногда голос ее обрывался, значит, становилось совсем худо. Потом пробивался снова – слабый, едва слышимый - так поет иногда иволга в ненастные дни.
С вечера трясла лихорадка, а к утру чуть отпустило.
Вставало воскресенье. Особенный день для тех, кто способен вместить. Где-то далеко в уцелевших храмах идет Литургия. И запах ладана, и звон колоколов. А у тебя – белый голубь внутри, так и трепещет, так и бьет крылами. Твоя Литургия здесь, прямо здесь, в храме души, недоступном для разрушения никаким злом. И на работы до обеда не гонят. Семь свободных часов, как семь жизней.
- Матушка Василиса! Вы меня слышите? - Лида позвала ласково, наклонилась низко. - Я письмо получила от брата. От Павлика. Он жив-здоров, живет в Верном. – Вы меня слышите, матушка Василиса?
Василиса повернулась к Лидаше. Она слышала. У нее все еще был жар, и мучили боли, от которых другой бы кричал, но, уткнувшись в сырую стену, превозмогая муки, она продолжала тихо напевать.
- Какая радость! – сказала Василиса и улыбнулась. – Слава тебе, Господи! Теперь можно и помирать.
- Ну, что вы такое говорите, матушка!
- Ничего, ничего, это я так, пошутила…
Василиса снова прикрыла глаза. Лида села рядом, сидела долго и гладила ее по щекам и прядям, выбившемся из-под платка, уже совершенно седым – чем-то эти ласки походили на ласки матери, укладывающей спать больное дитя. В какое-то время Лиде, лействительно, показалась, что матушка уснула. Дыхание ее стало почти ровным, но странно, необычно холодела ласкающая рука.
На зоне завопила сирена.
- На выход! На выход! – заорали лагерные надзиратели. Заколотил в двери ветренный полдень.
Как, уже двенадцать?
Вдруг, показалось, что дыхание у Василисы оборвалось. В испуге Лидаша прислонилась к ее груди, пытаясь разобрать - стучит ли сердце, но грудь молчала.
«Матушка! – шепотом позвала Лида. – Матушка Василиса, не оставляйте меня!».
Но матушка не отозвалась, она лежала неподвижно, а на губах – странная, тонкая застыла улыбка, как будто она, наконец, увидела того, кого долго искала.
- Все на выход! – кричали караульные.
Лида встала, взяла ставшую по-детсти легкой и маленькой Василису на руки и вышла из барака. По внутрилагерному пятаку уже ходили люди. Лида пошла между ними. Они смотрели то на одну, то на другую, некоторые украдкой крестились.
- Отставить! - Заорал один из конвойных. Прозвеще у него – Гнида, это как же нужно себя показать, чтобы другие тебя и за человека не считали. – Опустить! Кому говорю!
Он быстро направился к Лидаше, но напарник сильно дернул его за плечо – даже свои его презирали.
- Тише, - попросила Лида, - Пожалуйста тише! Вы ведь тоже когда-нибудь умрете.
Конвойный остановился, соображая, что предпринять.
«Когда-нибудь вы тоже умрете», - ошеломило его. Наступила полная тишина. А Лида все ходила и ходила по кругу, бережно прижимая к себе драгоценную ношу. Последння их воскресная прогулка - считанные минуты перед разлукой.
Вечером Василису положили в запряженную телегу, чтобы вывести на кладбище для заключенных.
Лида шла за ней до лагерных ворот. А дальше не пустили.
Прошаясь, прижималась она мокрым от слез лицом и целовала ту, которая на многие годы заменила ей мать. В ком сошлись и мама, и матушка. Вдруг тонкие пальцы монахини дрогнули, вверх потянулась еще мгновение назад безжизненная рука, сотворяя в воздухе крестное знамение. Потрясенная, Лида опустилась на колени, принимая благословение, превозмогшее порог небытия.
В ненастный осенний день около ста заключенных, в их числе Лидию Волохову, вызвали в комендатуру на чрезвычайную проверку. Чрезвычайный вызов к коменданту – это надвое: или выпустят или расстреляют. Но в этот раз вышло третье – объявили, что отправляют в трудовую колонию. Срочно забирали тех, у кого вот-вот должен был закончиться срок заключения, и кого лагерь пока не сломал физически, чтобы не упустить бесплатную рабочую силу.
Куда отправляют – не сказали, но ходили слухи, что на юг, в Голодную степь, где песок и глина на тысячи километров. Говорили, что в необозримых песчанниках тех случаются ураганы из красных дождей, что ураганами теми, как крупинки, поднимаются в воздух цепкие архары и бойкие сайгаки и уносятся на дальние равнины или разбиваются о вулканические скалы. Поговаривали, что везут их в это адово пекло, чтобы тянуть водоканал из речки Чу, и что немало людей уже полегло на той стройке, и нет сведений, вернулся ли кто оттуда вживе.
Но мысли и предположения были и пострашнее, потому что был случай – отсортировали раз лагерные начальники спецгруппу, а потом, по дороге, якобы, к другую тюрьму, расстреляли их без суда и следствия на глухой станции.
Вечером стоял в бараках женский вой: те, кто оставался, оплакивали тех, кого увозили, а те, кого увозили, жалели остающихся. Лида тоже прощалась с подругами. Но слез не было. Она встала на молитву и вернулась из нее только к утру. Молитва дала ей силы – кем бы она стала без нее. Было и еще одно утешение; теперь, когда она узнала, что Павлуша жив, ее собственная жизнь ей казалась неуязвимой. Они обязательно встретятся. Если есть на то воля Божья.
Наутро их отвезли на железную дорогу и затолкали в грязные вагоны. Это был товарняк с мрачными закромами, оборудованными двухярусными нарами, в которых кишмя кишели насекомые. Освещения не предусматривалось – лишь куцое, густо зарешеченное окошко на крыше, обитое железом, на всякий случай, если кто вздумает бежать. Прежде бывали случаи, когда заключенные расширяли отверствие для нужд в полу и выбрасывались прямо на пути, но теперь и отверстие было тщательно околочено кусками крицы. Все-таки в вагоне, куда попала Лидаша, в укромном месте оказалась незамеченной надзирателями выломка – небольшая выщербленная дыра – чья-то щемящая тоска по воле - сквозь которую пробивался слабый луч дневного света. Благодаря этому глазку, можно было примерно знать время суток.
Лишь на третьи заключенных вывели из вагонов. Яркое солнце ударило в глаза, и от первого глотка воздуха закружилась голова. Лидашу качнуло, но она удержалась, только поплыли под ногами рельсы, извиваясь как змеи. Это был жедезнодорожный узел из трех пар встречных путей. На противоположной стороне станции, попривыкнув к свету, она увидела большую группу мужчин, тоже лагерных, тоже в сопровождении конвойных. Сердце ее сжалось, как перед прыжком, как перед рывком – из разных лиц, исполненных всевозможных значений от страдания до решимости, от смирения до злобы, от усталости до горения – взгляд выхватил одно – самое дорогое – лицо Степана. Он тоже стоял и смотрел на нее. И только когда глаза их встретились, поднял руку, улыбнулся. По губам она прочитала: «Лидаша, я – здесь!» или: «Лидаша, я – жив». Она тоже подняла руку, но от волнения во рту пересохло – ничего не сказала: только внутри голосило счастье: «Степа, Стеня, Стенька…».
Эта их неожиданное свидание простерлось в вечность, и из вечности прилетела, похожая на долгожданную весточку, истина, что теперь ничто, даже смерть, не разлучит их. Они стояли и смотрели – сияли земля и небо. На средние пути начал прибывать состав – секунда, другая, и они потеряют друг друга из виду, - замельтешили вагоны – и чтобы еще раз увидеть в просветах между ними родное лицо, Степан сделал несколько шагов. Тут же раздался выстрел.
Лида замерла, ей показалось, что стреляли в нее – так больно толкнуло в сердце, но в следующую секунду осознала, что стреляли на другой стороне. Ужас охватил ее, и, упав на колени, на четвереньках, не помня себя, она поползла по рельсам - с одной только мыслью быть с ним, быть там, где он. Протянулся, покачиваясь, последний вагон, обдав ее гарью, и она увидела, как на противоположной платформе конвойные разгоняли ружьями заключенных, а двое волокли тело Степана к грузовой телеге. Потом она уже ничего не помнила. Все стало красным от крови. Она потеряла сознание.
Лида очнулась в тесной комнате с низким серым потолком.
Ясно, до малейшей детали, до последнего ощущения она вспомнила, что случилось на станции.
Дверь в комнату отворилась, и в ней появилась очень старая женщина, одетая в темно коричневый, обветшавший, как и она сама, салоп.
- Батюшки, опомнилась! - и старушка всплеснула по-детски руками. – Это ж надо, очухалась на третьи-то сутки! Ну, и хорошо. Только лежи пока, тебе лежать надо. начальство придут – смотри не выказывай, на смену погонят. А, оно рано тебе. Да, и мне послабление, покамест возле тебя топчусь. Поручение от фельдшера такое. Еще Бог миловал, что не выкинули. Бывало, человек в беспамятстве падает, а они - ну, и ну его, чего с ним цацкаться. А тут фельдшер добрый попался. Настоял. А, сказывают, ты на станции по шпалам распласталась и того… - старушка перекрестилась, - - то ли сбежать хотела, то ли над собой, не приведи Господь, чего сотврить. И как это они сдуру тебя не порешили? Конвойный пожалел, показал, что ты, мол, случайно упала на железку, мол, с перепугу, а потом уже и не соображала ничего… Заступился, значит. И среди них, значит, люди есть… А. что с тем человеком стало, в кого стрельнули, и за что его – никто не знает…
Старушка говорила про Стеньку. Лида прикрыла глаза.
- Да, лежи покамест, потом потолкуем. А, если хочешь - поплачь, легче станет.
Старушка вышла.
От хлопка дверей погасла лампа на шнурке, и в комнате стало совсем темно.
«Он, может быть, только ранен. Всего лишь ранен», - думала Лида.
И только теперь могла плакать.
Вскоре она встала на ноги, и сразу же ее определили на работу – на завод саманных кирпичей. Завод – это было сказано громко, потому что никакого завода не было, все делалось вручную – на себе заключенные таскали песок и глину, собирали навоз, до тошноты чесали коноплю, чтобы сколотить кострику для саманов. Работали по 10 часов, а то и больше. Надорвалась Лидаша уже через год. Вернулась однажды со смены в барак и слегла. Перевели ее в другой барак, для больных, и было их там двенадцать женщин.
А, накануне случился невиданный даже в этих краях зной: палевое солнце палило землю, как перед концом света, и потом, как и положено после зноя, поднялась буря: страшный ветер и страшный ливень. Лидия не спала, смотрела, не отрываясь, в маленькое окошко напротив. Наутро поползли по стеклу красные подтеки - раскаленный до ярости багровый песок, смешанный с плачем ливня. Так вот они - красные дожди! Пропиталась ими вся земля, омылась их кровью…
Собравшись с силами, она встала на молитву. Колени дрожали, но молитва струилась из ее воспаленной души, как луч.
- Блаженная, - сказал кто-то из соседнего угла. – Лежала бы уж. То ли пожалел, то ли рассердился.
- Пусть молится, если у самой тяму нету, пусть монашка помолится, - сказала другая.
- Она что, монашка?
- Вроде того…
- То-то я гляжу – блаженная. Им помирать не страшно.
«Вот теперь хорошо», - сказала Лида себе, возвращаясь на топчан. Она легла и закрыла глаза. Чуть ли не сразу, чуть ли не в ту же минуту барак осветился странным светом, как будто кончилась буря, и сорвало крышу, и открылось небывалой лаской солнце. Стало так светло и легко, что Лида не могла не открыть глаз. Рядом стоял Степан. В руках он держал букет прекрасных цветов, очень похожих на те, что они видели когда-то на Егориной горе.
- Это тебе, - сказал он. – Вставай. Пойдем.
И она подднялась.
«Какие цветы! Какой удивительный свет!», – подумала она.
И, вдохнув этот сияющий свет, полной, облегченной грудью она выдохнула боль.
,,,
«Прощай и здравствуй! Ты не сказал последних слов, и я пришла сама, ведомая любовью - без примеси иллюзий, без обмана снов и без людьми придуманных прелюдий.
Прощай и здравствуй! Я теперь твоя. Узнавшая тебя – жить без тебя не в силах. Ты звал? Как я тебя звала, как одиноко трпетали крылья!
Прощай и здравствуй! Вот моя душа, в ней трижды отразилось солнце, когда гуляли мы по склону – ты и я, и черпали бессмертье из ручья – предчувствие благих бессониц. Твоих, моих, в бессмертье нет числа, как нет прощаний, лишь святое «здравствуй».
Ну, милый, здравствуй, я пришла».
… … …
Пятьдесят лет спустя мы с дедом Павлом ходили на Егорину гору. Он знал дорогу безошибочно, видимо, поднимался по ней не раз. Тогда-то воочию увидела я благословенную впадину и дивный, нерукотворный цветник, возросший в нем. Говорили, что он не увядает ни в какое время года. Он - прекрасен и одушевлен, и если вслушаться, среди множества звуков гор можно различить его вдохновенное дыхание. Рядом с цветником на возвышении встал во всей своей незыблимости православный Крест, вобравший в себя и человеческую трагедию, и нечеловеческую любовь. Мы сидели там долго. Сердце мое стучало громко и часто, как перед прыжком, как перед рывком, как будто готовилось к чему-то очень значительному. Этим значительным мне представлялась моя жизнь. Глаза деда были полны слез. Он вспоминал свою любимую сестру и всех тех, кто когда-то был здесь. Странное не проходило чувство, что она, моя бабушка Лидия, инокиня Параскева в славных своих путешествиях в вечности порой залетает в это гнездышко, в этот край рая на земле, где расцвела когда-то ее душа.
Когда мы уходили, я положила у подножия Креста три больших красных яблока на случай, если она снова прибудет сюда, и в знак того, что память о ней жива.
Октябрь, 2017 г.