Глеб Анищенко. Выбор и Путь

Глава 17. Олеся Запальская

 

После Обнинска Дима переехал в Калугу и как «связной» связал эти два города, привезя к Всеволоду свою обнинскую знакомую Олесю Запальскую. Олеся погибла в 2008-м году. Она была для меня самым дорогим человеком. Писать об Олесе и посейчас не могу. Разве что потом, по ходу дела. Приведу лишь статью-некролог и воспоминания Аллы Белицкой.

Некролог был напечатан в обнинской газете «Час-пик» за подписями В.Аксючица и Г. Архангельского (мой псевдоним):

 

«23-го сентября в Обнинске произошел, увы, обычный и малозаметный случай – ДТП. Вечером на переходе напротив Торгового центра водитель-таджик на маршрутке сбил женщину, выгуливавшую собачку. Да так сбил, что та пролетела метров восемь. На хрупком теле неповрежденного места не осталась. Неопознанный труп отвезли в морг. Повторяю, для нашего времени – дело обычное.

Только вот женщина была необычная. Олеся (в крещении – Елена) Александровна Запальская родилась на самом краю России – в городе Александровске-Сахалинском. Родилась после того, как ее отец и мать, политзаключенные, осужденные по 58-й статье, были освобождены из лагерей, когда Берия «исправлял ошибки» Ежова.

Так сложилось, что всю жизнь Олеся оказывалась в эпицентрах катастроф, потрясавших Россию и мир. Началось все с того, что когда американцы бомбили Хиросиму и Нагасаки, жители Александровска отсиживались в простом бомбоубежище: никто тогда, конечно, не знал, как защищаться от атомного взрыва. Навсегда она запомнила сердобольного мужчину в этом бомбоубежище, который газетой вытирал слезы маленькой плачущей девочки (ей тогда это казалось очень смешным, потому и запомнилось).

Во время взрыва в Кыштыме она была в Челябинске и ездила по службе на место взрыва.

В Обнинске работала в самой «грязной» (в смысле радиационного заражения) лаборатории ИМР.

Когда произошла трагедия Чернобыля, Олеся находилась совсем рядом – в геологической партии под Рославлем Смоленской области.

То же самое касалось и катастроф политических. В 1980-е, во время борьбы с инакомыслием, на нее обрушились обыски и допросы – совсем немного не хватило для ареста. В 1991-м – Олеся была среди защитников Белого Дома от танков ГКЧП, в 1993-м – от танков Ельцина.

В Обнинск в 1965-м году Олеся приехала из Челябинска, будучи еще студенткой биофака Воронежского университета. Гениальный генетик Тимофеев-Ресовский, принимавший ее в свою лабораторию, сказал: «Эту возьму: в Челябинске подлецов нет». Руководил дипломом еще один известный человек – Жорес Медведев. Была уже полностью готова диссертация по генетике. Но научная карьера прервалась по вроде бы смешной причине: Олесе стало жалко резать крыс. Смешным это может показаться лишь на первый взгляд: в этом была вся Олеся. Она по-настоящему любила людей и животных. Животные окружали ее всю жизнь. Недаром и в последнюю минуту погибла она сама, а собачка спаслась.

Во второй половине 70-х годов в Калуге сложился неформальный кружок людей, обсуждавших философские, религиозные, исторические, культурные и политические проблемы, запрещенную тогда литературу – «самиздат», читавших друг другу свои собственные сочинения. Входили туда писатели, поэты, философы, богословы, историки (многие еще были тогда студентами) из Москвы, Калуги, Обнинска, Екатеринбурга. «Мозгом» этого кружка был умерший в прошлом году калужанин философ Всеволод Всеволодович Катагощин; «сердцем» же кампании была Олеся Запальская. «Ведь ты была – животворенье всего, что около тебя», – напишет после ее смерти московский поэт Евгений Поляков.

Ни политикой в прямом смысле этого слова, ни диссидентством – правозащитным движением – эти люди вовсе не занимались. Целью их было осмысление жизни, окружающей действительности, творчество. По-иному на это смотрело КГБ. Калужские блюстители госбезопасности решили раскрыть крупный антисоветский заговор, во главе которого стоял морской офицер (один из членов кружка – Дмитрий Марков – действительно когда-то служил на флоте). В 1982-м году был арестован и осужден на полтора года за распространение антисоветской литературы Анатолий Верховский. По его делу начались повальные обыски. У Олеси обыск длился три дня. Было изъято четыре мешка «запрещенной» литературы – 277 предметов в 20-ти пакетах с разного рода материалами (курьез состоял в том, что никто из обычных граждан СССР не знал, какие именно книги являлись запрещенными, узнавали об этом лишь на суде).

Только старания блюстителей закона оказались совершенно бесполезными. Все горы изъятых книг и рукописей не имели ровным счетом никакого значения в смысле юридическом. Дело в том, что политические статьи УК РСФСР 50 и 191-1 предусматривали наказание лишь за распространение антисоветской литературы, но отнюдь не за ее хранение. (Вот, например, Дмитрий Марков надписал на ксерокопии «Собачьего сердца» Булгакова: «Олесе в день рождения» и подписался. Это, да еще две подобные книги, стоило ему трех лет лагерей). У Олеси же был блокнотик, в который она записывала для памяти кому и какие книги давала. Это было самое страшное: безусловный судебный приговор самой Олесе и жуткие неприятности десяткам других людей. Но Господь помог, причем непосредственно. На второй день обыска из Москвы приехал один из друзей Олеси. Его долго не хотели пускать в квартиру, но согласились при условии личного обыска. Тогда тот потребовал составления протокола. Несколько ошарашенный следователь стал созывать всех понятых и сотрудников. В том числе и из комнаты, где находилась огромная гора изъятых книг и сама хозяйка квартиры. Минуты на полторы Олеся осталась одна. Но найти маленький блокнотик в огромной куче было практически невозможно. Олеся перекрестилась на икону Богоматери, наобум сунула руку в кучу – и вытащила блокнот. Тут же вернулись понятые. Но было поздно – спрятать книжечку на себе и потом сжечь (когда отвезли ночевать на квартиру матери) было делом пусть очень сложной, но техники. И сама Олеся, и десятки людей были спасены, труд гэбистов оказался сизифовым[1].

Потом потянулись бесконечные допросы в Обнинске и Калуге, на которых Олеся даже опытных следователей поражала мужеством и хладнокровием: она не пошла ни на один компромисс, не назвала ни одного имени или факта. Но вдруг дело неожиданно приостановили и даже вернули изъятые книги (правда, несколько наиболее ценных изданий защитники госбезопасности все-таки сперли). Позже один из работников органов рассказывал, что дело о «калужском заговоре» якобы попало на стол к самому Андропову, и тот повелел прекратить его за явной нелепостью. Однако Анатолий Верховский из Екатринбурга, Дмитрий Марков из Калуги, Елена Фролова из Обнинска, Михаил Середа из Москвы все-таки пошли под суд и получили разные виды наказания.

После «перестройки» Олеся активно сотрудничала в первых в советскую эпоху христианских изданиях – журнале «Выбор» и газете «Путь». Она написала замечательную статью о «Мастере и Маргарите»; известный режиссер Элем Климов собирался снимать фильм, взяв за основу трактовку произведения, данную в статье. До последнего дня Олеся работала над книгой о Булгакове.

Вот такой человек ушел из жизни в обычном ДТП сентябрьским вечером 2008 года.

Пять православных священников отпевали рабу Божию Елену. Когда одного из них, настоятеля Мещевского монастыря[2], поблагодарили за то, что он смог приехать издалека, тот ответил: «Что, приехать, – пешком бы пришел!»

Да приимет Господь душу твою во Царствие Свое, ОЛЕСЯ!

 

Еще – три стихотворения друзей Олеси на ее смерть.

 

Евгений ПОЛЯКОВ

 

Тебя не стало в день беззвездный.

На наших скорбь сейчас устах.

И даже обнинский сам воздух

Воскликнул обморочно: «…Ах…»

 

Свечей бессмысленно горенье.

Неважно, скажут что друзья:

Ведь ты была – животворенье

Всего, что около тебя.

 

Ведь ты и муза, и улыбка,

И свет каминного тепла.

Какая, Боже мой, ошибка,

Что ты, блаженная, ушла.

 

Неужто ваза раскололась,

Судьба закончила игру,

Ошеломительный твой голос

Не будит хвою ввечеру?

 

Что сентября велеколепье?

Боль эту нам не побороть.

Душа твоя чиста пусть в небе,

И да хранит тебя Господь!

29.09.2008

 

 

Олег МРАМОРНОВ

 

Облака меняют очертанья:

жизнь глядит в свое окно –

в продолжение существованья.

Рвутся наволоки, полотно.

 

Рвется нить, чтобы ее основа

выявила связь,

чтобы этой нитью можно было снова

жизнь вышивать.

 

Этой нитью ты и вышивала:

гладью и крестом:

выткала ковер и покрывало,

кое-что оставив «на потом».

 

Что потом? Наверное, зачаток

нового холста,

новой нити прошва, отпечаток

свежего листа.

 

Вдруг по телефону: «Алик,

где ты, милый, приезжай!»

Прохудился мой старинный ялик –

ты уж не серчай.

 

Вот, приехал. Только где ты, где ты?

Где твой голосок?

Польско-сахалинские приветы?

Где же ты, дружок?

 

Чудная твоя, неподкупная,

в переливах счастья речь.

Щебетанья в предвкушеньи рая

милостивых встреч.

                                                                                              27.09.2008

 

 

Глеб АНИЩЕНКО

ЖИВЫЕ И МЕРТВЫЕ

Вся жизнь театр:

со сценой, мизансценой.

Актеры – МЫ,

а зрители – ОНИ.

ОНИ – поступкам нашим знают цену,

но совершать поступки в силах МЫ одни.

 

Актер блистал – ему в ладоши били,

актеру свист – паршивая игра.

Любили, разлюбили, полюбили –

позавчера.

И только смерть –

вчера.

 

Сегодня –

перемена состояний:

стал зрителем уволенный актер.

Но связывают НАС и покаянье,

и вечности зияющий простор.

 

Из этой вечности ОНИ глядят пристрастно:

боятся, чтобы ближний не упал…

А если так, то помереть – не страшно,

переходя со сцены в зал.

 

А завтра –

завтра тоже будет:

присядет в кресло выбывший актер –

уходят люди.

Приходят люди –

срывая голос, пробует стажер.

  1. ней после гибели Олеси

 

О времени и об Олесе

(воспоминания Аллы Белицкой)

«С середины 80-х годов я никогда не вспоминала нашу диссидентскую юность, полную и рискованных, и трагических, и глубоко значимых для дальнейшего происшествий, встреч и общений. Как будто был вырезан из жизни целый кусок, который, собственно, в основном сформировал мировоззрение и круг общения. Гибель Олеси словно упразднила табу на воспоминания об этом периоде: ничто, связанное с ней, не должно кануть в Лету – и по феноменальности ее личности, и по эпохе, которая отразилась в ее судьбе и характере сполна.

 

Калуга-1

«В начале жизни» помню ее юной, маленькой, красивой и… застенчивой. Эта застенчивость с незнакомыми и малознакомыми людьми так и осталась с ней до конца. Мы познакомились в 1972-м году в Калуге у Всеволода Всеволодовича Катагощина, куда привез меня мой друг Глеб Анищенко. Мы учились на 2-м курсе филологического ф-та МГУ, были молоды, беззаботны, и трагические противоречия в стране и в общественной жизни ощущались большинством из нас, может быть, несколько романтически. Олеся к этому времени, в отличие от нас, пережила очень многое, незадолго до нашей встречи погиб ее муж, и она долгое время находилась в глубокой депрессии, на грани жизни и смерти. Новые знакомства, новые знания, книги и, конечно, постоянная забота ее старых верных друзей помогли ей отчасти справиться с этим состоянием.

 

***

Олеся, биолог по образованию, никогда не стремилась «переквалифицироваться» под влиянием новых людей и новых интересов. Ее главным «гуманитарным» талантом была ее личность – не по любви к самой себе (что было ей не свойственно до патологии), а по Божьему дару принимать, впитывать и укоренять в себе все глубокое и подлинное. Для меня, человека нерешительного, всю жизнь было загадкой то, как безошибочно она определяет, где правда, а где полуправда, как должно поступить, что можно сделать или сказать в том или ином случае. Это происходило вовсе не потому, что она была «правильным» человеком – не было такого, да и самой ей в самом страшном сне никогда бы не привиделось. Это не было также свойством «решительных» людей всегда обо всем высказывать свое мнение, не сомневаясь в его правильности. Нет и нет – у нее внутри было какое-то устройство, которое как будто независимо от нее самой определяло правду, подлинность, лучший нравственный выбор. Поэтому ты никогда не ощущал ее превосходства, все было как раз наоборот: в ее присутствии ты как полноценная личность чувствовал себя в полной безопасности. Олеся, с ее исключительным даром ценить другого человека и с полным пренебрежением к своим дарам, часто говорила: «Ты – культура, а я – варвар». Однако близких людей таким приговором обмануть было нельзя. Это ее «варварство» было не что иное, как цельность, «натура», по Достоевскому, которая выше знаний и культуры. Что это такое? – Дар Божий: она могла сомневаться, обдумывать, предполагать, но поступала всегда по порыву, и этот порыв всегда был единственно верным. Я не знаю ни одного поступка Олеси, который имел нравственно дурные последствия. Более того, ни одно ее слово не отозвалось дурно в чьей-то жизни или в каких-то событиях. Не по осторожности (опять же, по Достоевскому, слишком «широка» была), а впоследствии даже не по христианству, а по тому же дару Божьему, внутреннему «компасу». Эта ее натура, широта, естественно, нуждалась в реальном, а не книжном выражении».

 

Глеб Анищенко. Не могу согласиться с Аллой в том, что «Олеся, биолог по образованию, никогда не стремилась «переквалифицироваться» под влиянием новых людей и новых интересов». Мне, напротив, представляется, что Запальская за свою жизнь разительно изменилась в смысле интеллектуальной ориентации: она постоянно добавляла к себе, впитывала в себя то, что встречалась на ее пути. Например, круг ранних друзей Олеси, в основном, составляли молодые шестидесятники-западники. Она вспоминала, что в принципе не понимала тогда чувства патриотизма. Мы с Олесей очень много говорили об этом. Постепенно ее взгляды кардинально изменились: она стала искренной и яростной патриоткой.

Под влиянием Всеволода Запальская серьезно занялась изучением философской литературы и была в этой области самой компетентной из нас (за исключением, разумеется, Катагощина и Аксючица). Интерес к «Мастеру и Маргарите» подвинул ее к серьезной литературоведческой работе, которая отлилась в замечательную статью «Выбор и покой»[3]. Все эти «добавления» превратили биолога в чистого гуманитария. Это ли не переквалифицикация?

Что же касается заявлений Запальской «я – варвар», то это, отчасти, самоуничижение, свойственное ей, а отчасти – своеобразная бравада. На самом деле, Олеся была очень хорошо образована (биофак Дерптского университета, в годы войны перенесенный в университет Воронежский; работа в научных институтах, готовая диссертация) и очень начитанна. Ее огромный детско-юношеский запас пополнялся до последних дней. Единственное, чего она почему-то не могла читать, это историческая литература. Причем, история ее интересовала: она с упоением могла слушать исторические рассказы. Читать – нет. Еще один пробел – география. Хотя это – общеполовое свойство, присущее большинству женщин. Впрочем, география ей была вовсе и не нужна, Олеся вообще не утруждала себя ориентировкой в пространстве. Запальская, если ее кто-нибудь не направлял, всегда шла по прямой, аккуратненько в ту сторону, куда в данный момент смотрела. Вне зависимости от того, куда ей надо было дойти.

Еще одно маленькое замечание. Алла пишет: «Ни одно ее слово не отозвалось дурно в чьей-то жизни или в каких-то событиях». Единожды такое случилось: одна неосторожно сказанная фраза породила сплетню, которая пошла гулять по нашему кругу и, в конце концов, дошло до ушей того человека, о котором шла речь. В итоге ничего страшного не произошло: человек всех нас великодушно простил. Однако Олеся пережила это как личную трагедию и урок на всю жизнь. Она все время вспоминала этот эпизод и в любых разговорах даже перестраховывалась.

 

Алла Белицкая (продолжение). «Отношение Олеси к поэзии, а главное, к поэзии своих друзей, как говорится, особая песня. Заряд слышания и понимания поэзии она получила от своей матери Валентины Михайловны, которая и в пожилом возрасте наизусть знала не только великих, но и так называемых второстепенных поэтов 19 века. Ни одна встреча не проходила без чтения и обсуждения стихов наших поэтов. Мы, женщины, естественно, любили их – и стихи, и поэтов. Подлинная поэзия заразительна, она вызывает не только отклик и поклонение, но и подражание. Был период, когда все наше небольшое общество буквально опоэтизировалось: одним из любимых развлечений стала игра в буриме, позже – составление альбомов (оригинальный жанр: фоторгафии-коллажи к поэтическим строчкам) и газет-коллажей. Как-то на день рождения Глеба Олеся подарила ему такой альбом[4]. Это был шедевр остроумия. Она обладала исключительным чувством юмора – легким, естественным, вплетающимся в речь как само собой разумеющиеся комментарии и поэтому, увы, совершенно не запоминающиеся. Эта особенная черта нашего общения – чувство юмора – одно из самых дорогих моих воспоминаний об Олесе, особенно в последнее время нашей совместной жизни в этом мире. Но ковалось оно именно в калужско-щелыковский период. Не зубоскальство, не пошлость, но особый тип осмысления действительности, в классическом, ломоносовском понимании этого слова: остроумие как «сочетание несочетаемого».

 

Щелыково

Вторым[5] этапом в нашей совместной судьбе стало Щелыково – костромская усадьба великого русского драматурга Александра Николаевича Островского. <>

Олеся, для которой В.Н.Бочков нашел подходящую должность лесовода (так на долгие годы и закрепилась за ней эта «кликуха» – лесовод) расчищала усадьбу Островского, ее источники, леса, просеки, ухаживала за цветниками и любимыми драматургом маргаритками, во множестве произраставшими вокруг. <>

Но пробыла она в Щелыкове совсем недолго, меньше года, Олеся уезжала первой из нас. Надо сказать, что в Щелыкове у нее как-то не складывалось. С одной стороны, были близкие люди, интересные ей во всех отношениях, был «размах» тоже во всех отношениях. Но «размах» Олеси был особой субстанции: она была широким человеком, приспособленным для узкого пространства. По сути, ее душевная полнота не очень-то нуждалась в просторах России. Как островной человек (Олеся выросла на Сахалине), она предпочитала нечто более замкнутое. Своя квартира, набитая гостями, была именно тем местом, в котором она чувствовала себя как рыба в воде. В какой-то степени Щелыково стало для нее жертвой (дружбе, товариществу), искушением, ненужным испытанием.

 

Абхазия

Спустя два года после Щелыкова, в 1979 году, мы совершили поездку, во многих отношениях уникальную. Олеся не любила отдаляться от дома дальше, чем на 2-3 километра. В эти годы в Обнинске существовал четко означенный маршрут ее передвижений. Конечно, она нередко приезжала к нам в Москву, в Лефортово. Собственно в электричке ей было довольно комфортно: все просто и по-человечески – едешь по прямой и разговоры разговариваешь; но, войдя в метро, она становилась просто невменяемой, всего боялась, никогда не могла запомнить маршрута и висла на поводыре, отдаваясь на его милость. Тем не менее летом 79-го года она отважилась поехать в Абхазию. <>

Конечно, было и море, и купанье. Правда, на берегу, точно как в московском метро, у Олеси начиналась «лихорадка»: она стеснялась купаться, то есть обнажаться, стеснялась почему-то своей фигуры, хотя, на мой взгляд, была удивительно хороша во всем… Чтобы затащить ее в воду, я придумала выход: мол, православные женщины купаются в платье. Так она в своем православном платье и входила в их мусульманское море.

 

Олеся и животные[6]

Я не помню, кто лидировал в разговорах при наших первых встречах: сама Олеся или ее собаки. Ларса (московской сторожевой) уже не было в живых, а Юла (черного дога, названного в честь голливудского актера Юла Бриннера после «Великолепной семерки») мне довелось видеть. Это были две любимые до конца жизни собаки Олеси и ее второго мужа Владимира, с которыми было связано много забавных и трагикомических историй. Но не только. Эти умные псы, воспитанные хозяевами так, как не всякий ребенок бывает воспитан своими родителями, отождествлялись для Олеси с очень важным периодом в ее жизни (1960-70-е г.г.): первые годы в Обнинске, работа в лаборатории ИМРа, круг друзей и коллег, кинологический клуб, муж Владимир, гибель которого сильно отразилась на ней, о чем я уже говорила в самом начале.

С нами, новыми друзьями, из той прошлой жизни она чаще всего вспоминала именно собачьи истории. Например, когда в отсутствие хозяев собак выгуливал Боря Павлов[7]. Боря, который последнюю рубаху мог отдать собаке (реальный эпизод), готов был на все ради друзей, даже на выгул двух огромных псов одновременно. Юл, интеллигентнейший из четвероногих, не доставлял никаких хлопот. Но Ларс однажды сорвался и от души вывалялся, как победитель, в кошачьей падали, после чего БД (Борис Дмитриевич Павлов) возвращался через весь город в этом зловонии, так что от него все шарахались.

После смерти Юлика было много собак, т.е. так или иначе они были всегда. Одним из первых знаков проявления дружбы и полного расположения Олеси к Глебу послужило то, что она выбрала для него в подмосковном питомнике «Звезда» щенка сенбернара и привезла в Щелыково. Глеб назвал его Кроном. Дома мы звали этого огромного, даже для сенбернара, пса Крошей – за его милый нрав и любовь к ближним. Олеся обладала абсолютным чутьем в отношении собак. Кроша стал для всех нас (и для Олеси, и для наших друзей и близких) тем особым существом, без которого немыслимо время, прожитое рядом с ним. Это был период (1977 – 1985 годы), когда, после Щелыкова, центром сборов нашей пестрой компании стал наш дом в Лефортове. Кроша всегда встречал друзей радостным лаем, прыгал на входящего так, что передние лапы оказывались на его плечах, и облизывал все лицо в знак особого расположения. Когда Кроша умер, как бы закончился очередной виток нашей диссидентской эпопеи. Двое из наших друзей были осуждены, и один из них, Миша Середа, узнав о смерти Крона, писал Олесе из лагеря: «Я уверен, что сейчас Кроша сидит на облачке и машет нам хвостиком».

Одной из последних Олесиных собак был приблудный дворовый пес, из которого она сотворила циркового артиста. Он жил у нее в тот год, когда я бывала в Обнинске каждую неделю и наблюдала возрастание интеллекта этой собаки своими глазами. Таскание тапочек или газеты по желанию хозяйки, круговые па на задних лапах и тому подобное – все это было уже само собой разумеющимся. Новая фишка заключалась в платке. Собака нюхает платок и выпроваживается за дверь. Олеся прячет платок в укромное место. Входит собака и, подстрекаемая словами хозяйки, типа «холодно – жарко», в результате его находит. Немногое в последние годы доставляло ей столько радости и удовлетворения. Эту собаку, по ее абсолютному сходству с египетским божеством, мы назвали Анубис. Объясняя свои фокусы с животными, Олеся говорила примерно так: нельзя принуждать их делать то-то и то-то, нужно следить за их повадками, особенностями поведения – и делать на них ставку, т.е. раз за разом повторять, усиливая, те особенности в поведении животного, которые присущи ему самому. Эту методику подсказал ей Куклачев по ТВ (она смотрела телевизор, включала его с самого утра, и умела извлекать из него полезные вещи).

Какая-то особая связь существовала между Олесей и животными. Последняя ее собака Ламка, китайская хохлатая, стала свидетелем ее гибели и осталась в живых, скорее всего, опять благодаря Олесе. Образы любимых животных, умерших и живых, она расположила на стенах своего дома так, чтобы всегда видеть. С людьми, фотографии которых заполняли панно на противоположной стене кухни, их связывали прямые или ассоциативные связи: серьезные, милые или смешные моменты прошлого или настоящего. Вот Патрик, которого оставили родственники Владимира, уезжая в Америку; вот маленькая Ленка[8], держащая, как коня, за поводок громадного дога Юлика; вот наш Кроша, которого она так счастливо и зорко распознала среди щенков в питомнике «Звезда»; котик Рюша без задних конечностей, который наконец обрел счастье и покой в ее доме. Фотографии появлялись в результате ее общения со всеми этими животными и никогда уже не исчезали. Этой звериной галерее, еще на прежних квартирах, предшествовал поясной портрет «человекообразного» леопарда-оратора, зафиксированного в момент «произнесения речи» – помесь животного и трибуна[9]. В этом портрете, который когда-то раз и навсегда поразил Олесю, можно увидеть ее отношение к животным вообще – то есть не совсем как к животным. В отличие от большинства животнолюбивых женщин, она не ласкала своих питомцев, не потворствовала им, но видела в них меньших братьев по разуму и делала из них таковых. Как и во многих других проявлениях личности Олеси, здесь было больше мужского, разумного, а не душевного женского. При этом без всякой критики женских слабостей.

 

Олеся и мир вещей

Как-то раз мы вспоминали свое детство и нашли общую точку: детьми мы легкомысленно разбазаривали материальные ценности наших родителей (я – трофейные немецкие, она – японские). Однажды я «профукала» мамину золотую цепочку с сердечком своей подружке-цыганке. Мы бросали предметы в снег, и мои, конечно же, исчезали. Нам с Виолой Чинцовой было по семь лет. Олеся не была таким «лопухом», как я: прочитав «Трех мушкетеров», она решила уподобиться одному из них и смастерила себе шпагу из медного маятника японских напольных часов. Помнится, мы обе с благодарностью вспоминали, что наши родители не устраивали нам по этому поводу никаких экзекуций: чужое добро – как досталось, так и пропалось. Наверное, там, на Сахалине, в ссыльном крае, где главное не деньги, не вещи, а свобода, сформировалось ее отношение к миру материального. Воспитательная роль (доминанта) в этом плане в родительском дуэте принадлежала не робкой бессребренице Валентине Михайловне, а Александру Станиславичу. Отец Олеси был бухгалтер от Бога – умный, знающий, амбициозный. В любой точке необъятной России – от Сахалина до Москвы – он мог бы сколотить себе состояние, но был гол как сокол. Этому последнему обстоятельству способствовала черта, никак не совместимая с его профессией: он был слишком широк душой и пестовал именно это свое качество, а все остальное – хоть трава не расти. Так, уезжая с Сахалина на материк, он буквально раздал все свое имущество и большую библиотеку, хотя сам же заказал фуру для перевозки вещей. Олеся всегда рассказывала о чудачествах отца не только с юмором, но и с гордостью: несмотря на его тяжелый характер (проявляющийся главным образом по отношению к матери), она любила в нем широту души, способность бескорыстно помочь даже незнакомому человеку – например, когда А.С. отдавал свою зарплату, спасая кого-то от суда, или раздавал деньги, вырученные за проданный на Сахалине дом, чужим детям.

Олеся любила красивые вещи, ценила их, но нисколько ими не дорожила. Однажды в Щелыкове она надела на меня свой красивый шелковый пеньюар (подарок американской тети) и сказала: «Пусть только попробует тебя в нем не любить!». Пеньюар, правда, был с дырой, но она в тот же день заштопала его прекрасным цветком гладью. Я носила его долго, до состояния полной обветшалости, а потом отдала подруге, которая сшила из него блузку. В другой раз она решила смастерить для меня новый наряд. Поскольку было не из чего, в ход пошли ситцевые кухонные занавески. Два разреза, несколько стежков – и получилась настоящая цыганская юбка. Мы обе были абсолютно счастливы до того момента, пока все это не увидел Глеб, хозяин занавесок. Скандал был грандиозный, прямо пропорциональный нашему счастью. Эту юбку я любила больше других своих вещей и тоже буквально сносила до дыр. Да, она любила красивые вещи и, когда ей дарили что-то изящное, прыгала до потолка… но через день-два могла спокойно передарить это «более стоящей» женщине.

Однажды в Обнинске, уже на Ленина[10], она приютила двух бездомных детей. Через несколько дней они исчезли со всеми ее драгоценностями. Смеху было больше, чем слез. Слезы, конечно, о детях, которые вынуждены жить такой страшной бездомной жизнью.

Ее отношение к вещам было не только бескорыстно-легким, но и творческим. Это сочетание встречается крайне редко. Свое жизненное пространство она всегда устраивала сама: ремонт, декор, конструирование мебели… вплоть до починки сантехники и электроприборов, если приспичит. В доме всегда были доски от старой мебели, из которых она строила новую. Другим строительным материалом была бумага. Она, например, умела из копирки делать «багеты» для картин и фотографий, подкрашивая их бронзовой краской. А из кухонных разделочных досок – «киоты» для икон, когда ни икон, ни киотов взять было негде (в начале 90-х мы молились бумажным ликам, которые в виде открыток присылали из-за границы по почте). В то время мы все жили небогато. Но в ее доме никогда не было заметно признаков уныния. Есть такой книжный стереотип: «Ее жилище выглядело бедным, но очень чистым». Это к ней вовсе не подходило, и, конечно, не из-за отсутствия чистоты: книги, подаренные знакомыми художниками картины, вещи, мастерски и со вкусом сделанные своими руками, делали ее дом уютным и нарядным.

Владея этим материальным миром лучше, чем большинство женщин, Олеся совершенно им не дорожила, вернее, была свободной от гнета вещей. Она не столько устраивала свой быт, сколько осваивала его как объект познания и приложения своих творческих возможностей. Знать и уметь все было не то чтобы установкой, но потребностью человека независимого – с одной стороны, и подлинным интересом к незнакомым вещам – с другой.

Олеся была совершенно уверена, что вещи должны подчиняться человеку, а не наоборот. Благодаря своему таланту и многочисленным умениям она довольно легко реализовывала этот принцип. Однако в последнее десятилетие начало обнаруживаться явное несовпадение ее с техническим прогрессом. В быту появилась масса новых вещей. Олеся вначале радостно набрасывалась на них, как умный ребенок на механическую игрушку, пыталась тут же обуздать и приручить силой своего интеллекта. Но испытанный метод на сей раз особых результатов не давал. Новые вещи были не столько сложны, а просто непривычны для нас, и прежние навыки не годились. В этот период Олеся сделала дневниковую запись: «Я забыла строгую физику и математику, но то, что находится у меня в руках я, рассмотрев, думала объяснить смогу. Не смогла».

Олеся же, всю жизнь управлявшая вещами, вовсе не собиралась превращаться в ученика, которому надо осваивать новые навыки. Неподчинение вещей она воспринимала как личное оскорбление и начинала люто ненавидеть «обидчиков».

Так было с компьютером, на котором она нажимала все клавиши подряд, а потом негодовала, что он, неблагодарный, зависает или просто вырубается. Доходило до трагических сцен, когда ей надо было срочно сдавать материалы для «Дубравушки», а компьютер этого не понимал и бастовал, измордованный бесконечными нажиманиями. Таким же способом Олеся осваивала стиральную машину, подаренную дочерью Леной. Включила, загрузила, а вот остановить методом тыка в нужное время не может. Машина все крутится и крутится, а Олеся свирепеет. Наконец, среди ночи в квартире Лены раздается телефонный звонок: «Ленка, как остановить эту сволочь?!» Та же история происходила с различными упаковками, которые почему-то не хотели открываться с первого раза. Объяснять что-то было бессмысленно, Олеся набрасывалась на несчастный пакет или коробку и курочила их, разрывая все на куски, мстя вещам за непослушание человеку. Если же разорвать было затруднительно (банки) она просто отказывалась ими пользоваться. Эта женщина, всю жизнь с энтузиазмом осваивающая интересные ей вещи, с новой эпохой не ладила.

 

О типах познания

Большинство людей, овладев какой-то специальностью, в былые времена делали из этого карьеру, в наше время – делают деньги. Теперь это будущие бизнесмены. Другие, немногие, видят в образовании только старт дальнейшего познания – это ученые. Третий тип – профессионалы. Всю жизнь они углубляют полученные ими знания, делают из этого профессию, ни на что ее не меняя, а она за это их кормит.

Но есть еще один тип познания. Независимо от своей специальности и не утрачивая ее основ, человек стремится к приобретению новых знаний и навыков, как научных, так и бытовых. Цель таких людей, во-первых, докопаться до сути и, во-вторых, обрести независимость. Поэтому, как правило, они рано или поздно начинают заниматься философией и гуманитарными науками. Они хотят научиться не только без посторонней помощи вбить гвоздь, но и объективно судить о главных в жизни вещах. В результате такой человек может самостоятельно отремонтировать свою квартиру, понять сущность философии Шопенгауэра и Ницше и написать статью о «Мастере и Маргарите» Булгакова в том единственно приемлемом ключе, до которого не додумались маститые литературоведы. Да, Олесю можно причислить именно к этой категории «homo notitiae» (человека познания). Но, конечно, такой человеческий тип в области познания, как Олеся, появляется не только вследствие определенной жизненной позиции и умонастроения. Это гены, порода, характер, воспитание, в конце концов. Когда мы познакомились (в 1972 году), она еще не далеко ушла от биологии, ее прямой специальности, которую оставила по морально-этическим соображениям (не хотела и не могла производить эксперименты над животными), но спустя три года легко переквалифицировалась в лесовода. По возвращении из Щелыкова она поступила в медучилище и закончила его. Это были «гвозди», которые она «вбивала» в свои отношения с практической жизнью, осваивая то, что сможет дать ее физической личности самостоятельность. Одновременно, начиная со «школы на Проезжей», она усваивала философские и духовные аксиомы, поглощая огромное количество книг, которые Вс. Вс. Катагощин перетащил из Калуги в Обнинск. Результатом жизнедеятельности людей того типа познания, к которому принадлежала Олеся, является интерес к определенной теме, в разгадке которой для них сосредоточивается смысл жизни. Она нашла свою жизненно важную тему не в философии, а в русской литературе.

Она сначала открыла для себя загадку «Мастера и Маргариты», а затем стала ее разгадывать[11]. В это время Олеся была уже церковным человеком, и представления о добре и зле, свете и тьме, Христе и антихристе не были для нее проблемными – она владела духовной истиной и верила в нее. По сути, у нее было все для решения этой булгаковской «загадки»: ум, определенная филологическая и философская подготовка, волеизъявление, понимание субъективно сформулированных автором вопросов и объективное, духовное знание ответов на эти вопросы. Недостающее звено в этой цепи (т.е. сама разгадка) – авторское разрешение духовно-нравственных проблем, поставленных Булкаковым в романе «Мастер и Маргарита». Именно это она смогла увидеть на перекрестье булгаковского и ортодоксального понимания главных моментов христианской гносеологии, сформулировать различия и показать возможные варианты читательских предпочтений. Это была ее «лебединая песня»: она это сделала, расшифровала, и одной загадкой а русской литературе стало меньше.

 

Олеся, педагогика и я

Кажется, в 1995 году познавательное направление в жизни Олеси зашло в тупик (если не считать постоянного фона – интереса к творчеству Булгакова). И тут-то ей Бог послал новое дело – в обнинской школе-пансионе «Дубравушка» Олеся вела внеклассные занятия с «трудными» учениками, которые не справляются с домашним заданием. С этого момента в ее интеллектуальной жизни совершился еще один, очередной взлет. Не имея педагогического образования, она была, кроме всего прочего, прирожденным педагогом. Эта линия ее многочисленных дарований никогда не «дремала»: Олеся воспитала такого внука, которым, без сентиментальности, могла гордиться как самым лучшим результатом всей своей жизни, и она гордилась (в свою меру, конечно). Но при этом ее личная жизнь, т.е. жизнь ее личности, вовсе не была завершена. В ней оставалось еще много нереализованного, но в этот, последний период педагогика, наверное, стала главным. Олеся никогда не «воспитывала» взрослых людей: ничего не советовала, не навязывала, не давила. Объектом приложения ее педагогических способностей были дети и животные, а методика в воспитании и тех и других была простая и древняя, как мир. Во-первых, она их любила; во-вторых, они были ей интересны и, в-третьих, она использовала приоритет высшего интеллекта над низшим. В результате ее собаки отыскивали спрятанные платки, а «дикие» дети усмирялись и становились сносными учениками.

Об одном педагогическом эксперименте в «Дубравушке» Олеся рассказывала не просто с удовольствием, а с внутренним удовлетворением – как хорошие педагоги рассказывают об удачно найденном приеме, когда удовлетворены и результатом, и своим авторством. Как-то она оказалась в «клетке» с совершенно дикой и распущенной девочкой лет 11-12. Никто не мог обуздать эту ученицу и тем более заставить заниматься. Оставшись наедине с новой «теткой», девочка, балансируя на грани просторечной и непечатной лексики, сообщила о своем отношении к учебе, школе и миру вообще. Олеся была подготовлена к такой встрече и, обдумывая свой ход, запаслась диктофоном. «Все, что ты сейчас сказала, я записала на пленку. Твои друзья, одноклассники, учителя, услышав, как ты к ним относишься, какими словами выражаешься, отвернутся от тебя». Непонятно, как можно было додуматься до такого, единственно правильного решения. Ребенок, каким бы он ни был, все-таки усваивает определенные законы отношений между людьми в этом мире. Он догадывается о том, что такое «клеймо», он боится одиночества, остракизма, если, конечно, более или менее здоров психически. Но, закаленный долгой борьбой с этим миром, ребенок так просто не сдается: «Ха, вы обманываете, ничего такого у вас нет». Следующий, решающий ход в этой сложной игре, конечно, за взрослым: Олеся достает свой диктофон и включает его. Это был переломный момент. Она, конечно, его не предвидела, но рассчитывала на удачу. Услышав свою площадную брань как бы со стороны, а возможно, и взвесив моментально своим изворотливым хитрым умишком все последствия, девочка испугалась. Педагог одержал победу и мог уже диктовать свои условия. А вся школа только поражалась переменам, которые произошли с «диким» ребенком.

Эту страшную историю Олеся рассказала мне в один из моих еженедельных приездов в Обнинск в 2005-м году. Тот год нас обеих связывал с «Дубравушкой»: меня – как внештатного преподавателя русского языка, ее – как преподавателя, помогающего отстающим готовить уроки. Я приезжала вечером, накануне занятий, и начиналась «школа». Это было интересно, весело, творчески для нас обеих. Я рисовала ей теоретические темы и орфограммы в схемах, в системе, и сложное становилось простым. Это приводило ее в восторг как человека, который сразу схватывает суть дела и способен применить ее на практике. А ведь лингвистика, сложная и казуистическая наука, не была ее специальностью. Ей нравился сам подход, сама идея – изобразить сложные положения простыми схемами. Иногда она помогала мне проверять домашние работы. Олеся была абсолютно грамотным человеком – вследствие огромного количества прочитанных книг, начиная с раннего детства (по ночам с фонариком под одеялом), и высокой культуры родителей. Но в данный момент все это было для нее ничто, т.к. она не могла объяснить, почему надо писать так, а не эдак. После того как все картинки с непонятными орфограммами были нарисованы и все «почему» разрешены, она приобретала вид абсолютного довольства: как кот, наевшийся сметаны – был у нее такой тип реакции. Теперь можно было говорить о литературе, о философии и сквозь эту призму – о своей жизни.

 

О сокровенном

Хорошему человеку – тонкому, открытому и доброжелательному – нет житья ни в жизни, ни после смерти. При жизни все кому не лень одолевают его своими проблемами и состояниями. И после смерти к нему постоянно взывают почти как «Господи, вскуе оставил еси мя!» И я ловлю себя на этом самом постоянно. Перед другими держишься, хорохоришься, чтобы не сочли тебя вовсе никчемным в этой современной жизни, за которой ты даже не помышляешь угнаться. А Олесе всегда можно было сказать все, и особенно это, о своей неприспособленности и слабости, потому что в общем совпадало с ее самооценкой в этом мире, которую она тоже хранила про себя. Ей и в голову не могло прийти, что это гордыня. Будучи человеком широким, открытым и страстным, она не смогла, а может, не хотела выработать в себе какое-нибудь защитное устройство для тупиковых ситуаций в общении с людьми: например, уход в себя или сознание своей правоты. Столь полезное в повседневной жизни свойство не входило в состав ее натуры, и в этом смысле она была слабой и незащищенной. Разговоры с Олесей о самом сокровенном (и об этом, в частности) происходили не в форме диалога или, как часто между женщинами бывает, не в форме монологических жалоб и сетований, а в форме, если можно так выразиться, диамонолога. Это когда одна реплика с другой настолько созвучны по содержанию, так дополняют одна другую, что усиливают стремление понять суть, и в результате получается маленькое открытие. На тему своей беспомощности мы разговаривали не раз, нас обеих это обстоятельство мучило и томило, и, конечно же, мы обе не склонны были зарывать себя в землю из-за этого. Потому и говорили, искали не столько поддержку друг у друга, но выход – хотя бы теоретический и, как правило, именно теоретический, умозрительный. Потому что разве может быть реальный выход из такого? И мы находили этот умозрительный выход и были счастливы своим «хитроумием»: не объективно, не окончательно, но вот сейчас, в этот момент, когда слабость, боль или обида уже не довлели тяжким бременем и было весело и свободно. Как важно сейчас вспомнить, что же мы тогда такое утешительное открывали для себя! Но открытия такого рода всегда как дуновение, может быть, результат сострадания Ангела-хранителя, которому стало невмоготу смотреть на все это. От них не остается следа.

Однако у этих разговоров был свой алгоритм. Сначала некий факт или слово-обида, затем «кружение»: выход на орбиту ассоциативных связей – философских, литературных, человеческих, чтобы отойти от себя, увидеть в этом факте типические черты. И наконец освобождение от той страсти (боли, упреков), что послужила началом разговора. Вот откуда каждый раз свобода и легкость и взаимная благодарность. Ответ рождался из выговоренных раздумий и становился нашим общим знанием: чтобы понять и простить, нужно забыть свое «я», «выйти из индивидуальности во Всеединство», как говорят философы. И то, что этот духовный закон известен человечеству вот уже две тысячи лет, нисколько не умаляет ценности «открытия» – каждый раз и каждым человеком.

 

О многогранности и аристократизме

(вкус, такт и «вежество»)

«Лицом к лицу лица не увидать». Но на том расстоянии смерти, которое одно дает объективное представление о человеке, личность Олеси сейчас видится отшлифованным многогранником. Сколько разных ипостасей способен реализовать в себе человек, сохраняя единство личности? Это вопрос обоюдоострый: здесь не только «я», другие тоже вносят штрихи в твой портрет. Многогранность Олеси нисколько не мешала цельности. В ее характере сочеталось как будто совершенно несочетаемое: с одной стороны, она была проста, безыскусна, иногда даже простонародна и бесшабашна; с другой – изысканна, интеллектуальна, утонченна и духовно глубока. Причем каждая из сторон уживалась в ней самым естественным образом и переходы из одного состояния в другое были тоже естественны: она вряд ли их замечала, просто менялись регистры. Этот широкий спектр привлекал к ней людей самого разного толка, потому что с каждым она общалась на его «поле». Она, как пушкинское эхо, откликалась на все, и в разговоре с ней ты плавал, как рыба в воде, т.е. ощущал свою значимость. Редкостное свойство. Как правило, бывает наоборот. Умышленно или нет большинство людей как-то уклоняются от ценности собеседника: либо выставляя себя, свой опыт, либо просто не обращая внимания на то важное, что говорит другой, что он собой являет. У Олеси было по-другому. С ней ты чувствовал себя и умным, и остроумным, и находчивым, и правым. Я не раз наблюдала это, сидя за столом с ней и еще с кем-то, не слишком умным, может быть, несколько самоуверенным: складывалось впечатление, что либо она сама дурочка, либо ей приятно дурачить собеседника. Но нет, просто в этот момент она была с ним на равных, оценивала как такового и иначе говорить не могла, если только он очевидно не лгал, не злословил или не пытался кого-то очернить. А если собеседник был действительно и умен, и остроумен в данный момент, она просто купалась в атмосфере разговора, подавая все новые и новые стимулы для праздника мысли, интеллектуального фейерверка.

В какой-то степени это можно объяснить вкусом, тактом или, как говорили в старину, «вежеством», то есть способностью в любой ситуации, даже с врагом, сохранять достоинство и уважение к противнику. Возможно, это результат воспитания таких противоположных натур, какими были родители Олеси. Главной чертой Валентины Михайловны была ее кротость. Так получилось, что она вышла замуж за человека страстного, решительного, умного, необузданного в своих порывах; много выстрадала и претерпела наряду со своим веком, но осталась кроткой и доброжелательной со всеми на свете. Самым страшным ругательством в отношении вовсе не кроткой, порывистой дочери был ее всем нам памятный афоризм: «Ну что же ты, Аля!» В личности Олеси природная кротость матери и врожденный ум отца преобразились в добрынинское «вежество». Я наблюдала этот феномен в течение трех десятилетий как некую аномалию. Хорошо, собеседники бывают разными. Но почему не дать отпор наглецу? Почему умная женщина с огромным словарным запасом не ставит на место нахала? Почему не уличит во лжи аргументами, которые ей хорошо известны, и не посадит в лужу? Сейчас ответ на эти вопросы кажется простым: она принимала любого человека таким, какой он есть, и безо всякой иерархии. Для нее это было естественно. За редкими исключениями, от которых страдала сама, она никогда никому не давала нравственно отрицательной оценки – не по смирению и кротости, а по глубинному интуитивному отношению равенства. Принять другого таким, какой он есть, – самая трудная задача, поставленная перед человечеством Христом. Потому-то это и есть вторая заповедь. На этом камне преткновения строятся все болезненные, неразрешимые и трагические отношения между близкими людьми, даже если есть попытка что-то понять. А уж дальних кто принимает в расчет? – Просто мы поступаем так, как считаем нужным для утверждения своего «я». Похоже, что Олесе удалось в жизни соответствовать почти недостижимому и в то же время самому главному – второй заповеди о любви к ближнему.

В 1991 году, в Париже, я увидела то, что по своей абсолютной ценности превосходило и Лувр, и Эйфелеву башню – потомков русских аристократов. Простота в общении, чувство чести, достоинства, долга, почитание других как самого себя – одним словом, аристократизм был присущ этим людям не столько по воспитанию, сколько по природе (так, по крайней мере, тогда мне показалось). До этой встречи я не знала, что такой тип человека существует в реальности. Наша Олеся была этой породы, если не по рождению, то по личности – в советской России явление столь же уникальное, как и в Париже.

 

Homo ludens[12]

Странно, что желание дурачиться, играть, балагурить проходит у взрослых людей. Ведь в их окружении остаются те, с кем можно все это вытворять – дети, внуки, ученики. Но большинство из нас, вырастая, перестают быть балагурами. Может быть, действительно есть такая категория людей – homo ludens. После смерти Олеси мое существование стало каким-то тусклым: и оттого, что ушел близкий человек, но и оттого еще, что не с кем больше посмеяться так, как можно было с ней. В Олесе, безусловно, была сильно развита склонность к игре. Это игровое начало способно творить невероятное. Только что ты умирал и был безразличен ко всему, но встретил homo ludens – и уже жив, и весел, и полон сил. Да, после ее смерти я начала медленно увядать, но тут подросли внуки, которые Божией милостью, оказались наделенными чувством юмора, и силы стали возвращаться.

Чувство юмора – одно из проявлений вкуса, породы. В обыденной жизни оно, извините, как сорняк, выживает и обнаруживается даже там, где как будто ему совсем не место: в неблагоприятных, даже трагических обстоятельствах. Всем нам памятно время, когда решалась судьба наших близких: андроповские репрессии 1982-84 годов. Олеся была свидетельницей по делу нашего друга Димы Маркова. Уходя на допрос, она оставила надпись на снегу: «Ушла на базу, щас вирнус». Другой наш друг, Миша Середа, ложно обвиненный в растрате государственного имущества, писал Олесе из ссылки о том, что ее чувство юмора поддерживает его как ничто другое. Игровое начало и чувство юмора проявлялись у Олеси в отношении животных, детей и взрослых. Она передала его по наследству своей дочери Лене и своему внуку Глебчику. Благословенный дар, который делает человека открытым, легким, как бы тяжело ему ни жилось. Но здесь было и еще нечто редкостное, идущее от ее отношения к людям: она слышала юмор других и реагировала на него своим громким раскатистым смехом. Эта реакция – знак интереса к собеседнику, она сродни Олесиному «вежеству» и, как ни странно, действительно редкая черта.

 

О любви

На 23-м году жизни, будучи человеком неуверенным в себе и в своих взаимоотношениях с людьми, я повстречала Олесю, и она в какой-то степени помогла мне укрепиться (хотя по сути никто не может сделать человека сильным, кроме него самого). Как это произошло? Полюбив, она всегда стояла за тебя, независимо от твоей объективной вины. Не по малодушию или жалости, а по любви и особому расположению ума: она всегда твердо исходила из того, что ты не мог хотеть причинить зла другому, и, главное, из того, что ты испытываешь боль. Она не особенно размышляла над этим, все выходило просто, естественно. Ты прав даже в своей неправоте уже потому, что скорбишь – никаких аргументов ей было не нужно. Твоя боль давала ей право решать дело в твою пользу. Тогда, по живому, это почти не осознавалось – просто ты выходил из мрака на свет. Этот ее особый алгоритм любви и после смерти Олеси не раз спасал и укреплял меня в трудную минуту. Наверное, как-то так мы получаем помощь от ушедших близких, за которых молимся и которых продолжаем любить как живых.

Это отчасти проливает свет на то, почему у ее гроба стояли пять священников, хотя она вовсе не была ангелом. Но по своему отношению к людям она была тем праведником, на которых мир стоит и которых так упорно искал и нашел Лесков в своих Однодумах, Несмертельных Голованах, Маланьях… И батюшки это о ней знали, несмотря на ее слабости, о которых она им честно докладывала в своих исповедях. Несколько сокровенных вечеров перед исповедью мы провели вдвоем. Перед чтением правила была одна и та же прелюдия: Олеся ходит по кухне, что-то лепечет о том, как же она может, как смеет, что будет говорить, что не допустят. Я беру молитвослов и начинаю читать. При всей своей свободе, придя в Церковь, она стала (тайно) человеком богобоязненным. Она боялась осквернить Бога, а потому ничего не могла скрыть или умалить на исповеди, хотя была уверена в том, что ее жизнь несовместима с причастием. Но мудрые священники[13], встретившиеся на ее духовном пути, понимали что-то главное, из ее исповеди извлекали суть человека, за словами покаяния видели ее особые духовные дары.

 Вечная память».

 

 

 

[1] К этому эпизоду я возвращаюсь в главе «Калужский круг и КГБ».

[2] Игумен Георгий (Геннадий Евдачев).

[3] Эта работа и записки Запальской о Булгакове печатаются в третьей части моей книги.

[4] Первый свой альбом коллажей Олеся сделала на юбилей своего друга Дмитрия Маркова; альбом изъяли при обыске – там Дима был изображен в обществе Хрущева, Брежнева и т.д. Мой альбом сгорел при пожаре.

[5] После Калуги.

[6] Некоторые истории про Олесю и собак я рассказываю в приложении «Мои собаки».

[7] О нем я пишу в комментариях к очерку «День жертв».

[8] Дочь Олеси.

[9] Сначала висело две (парных) фотографии: был еще лев, но он обветшал раньше леопарда. Эти огромные фото выпускала гэдэровская киностудия ДЕФА как рекламу своей фотопленки.

[10] Последняя квартира Запальской.

[11] Работы Запальской о Булгакове печатаются в 3-й части моей книги.

[12] Человек играющий (лат.).

[13] Были и не слишком мудрые. Олеся как-то в юности в Ектаринбургском музее увидела минерал, который ослепил ее своей красотой и сам заставил себя стащить. Она мучилась этим всю жизнь. Но на исповеди не решалась признаться. Потом созрела. Долго готовилась, преодолевая еще детский страх и стыд. Возвращается в полном недоумении: священник на ее этот «смертный» грех, исповедаться в котором она собиралась много-много лет, вообще никак не среагировал: «Давай дальше…»

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2018

Выпуск: 

3