Глеб Анищенко. Выбор и Путь
Глава 18. Калужский круг и КГБ
В нашем кругу было много и других людей, о некоторых из них я еще поговорю по ходу дела. А теперь перейду к событиям. Шел 1982 год – самый конец «брежневского застоя». Как-то мы решили повезти в Калугу на свадьбу Андрюши Пагирева нашего знакомого иностранца. А с этим в Советском Союзе было строго: иностранцы без специального разрешения могли тогда посещать пункты только в радиусе
Звали знакомого, которого мы решили свозить в Калугу, Ричард Саква. Он считал себя чистокровным англичанином, хотя отец его – чистокровный поляк, в молодости эмигрировавший в Англию и до конца жизни не говоривший по-английски. Мать же чистокровного англичанина – чистокровная француженка. Дик показывал замечательную фотографию конца XIX или начала XX века: его французский дедушка где-то в Африке в окружении двух черных типов, весьма смахивающих на каннибалов. Правда, одно время Ричард подозревал в себе и еврейскую кровь: «саква» по-польски значит мешок для денег, и так звали евреев-ростовщиков. Но позже, когда пал «железный занавес», Дик, съездив на свою прародину, выяснил, что его предок по фамилии Саковский участвовал в очередном антирусском бунте, и после его подавления, опасаясь преследований, отбросил польский хвост и таким образом стал Саквой.
Ричард к тому моменту окончил исторический факультет Бирмингемского университета и стажировался в Москве, так как занимался советской историей. Тогда Дик был человеком левой политической ориентации, одно время даже возглавлял нечто вроде комсомольской организации в Бирмингеме. И в СССР он искал подтверждения своих просоветских взглядов. Поначалу он все у нас хвалил. Помню, первый раз пригласил его к себе в гости. Встретились у Красных Ворот и зашли в гастроном в высотке купить что-нибудь поесть. Там лежат какие-то заморенные сосиски. «Извини, – говорю, – придется их брать: ничего другого нет». – «Замечательно, – отвечает Дик, – у нас сосиски точно такие же». Молчу: откуда я знал, какие в Англии сосиски. Не встретив сопротивления, Ричард подумал и добавил: «Правда, их у нас сортов тридцать».
Позже, когда Саква год или два жил в Москве постоянно (работая в издательстве «Мир», выпускавшим книги на заграницу), он из принципа отказался что-либо привозить из Англии или покупать в наших валютных магазинах под сусальным названием «Березка». Употреблял только советские продукты и тоже поначалу их нахваливал. Например, в СССР была неизбывная «чайная проблема». В магазинах лежали исключительно грузинские и азербайджанские чаи, пить которые было совершенно невозможно[1]. Изредка продавался, правда, вполне приличный чай индийский – как правило, в больших желтых пачках с почему-то голубым слоном – но достать его было трудно.
Дик покупал самый мерзкий грузинский чай за 38 копеек, находил его превосходным и принципиально отказывался от раздобытого нами индийского. Но через какое-то время терпение его лопнуло, и прокоммунистическая идеология дала трещину. Приходит он как-то в гости и прямо на пороге с видом победителя вытаскивает эту самую желтую пачку: «У меня со слоном! В издательстве «Мир» в «заказе»[2] дали!»
Ричард стал жалеть и о том, что зарекся что-либо привозить из Англии. Едем в троллейбусе, Дик смотрит на свои светлые башмаки: «Зря я все-таки в Лондоне белый гуталин не купил». – «А что, – спрашиваю, – разве гуталин бывает белым?» Мы-то знали только черный и коричневый… Вдруг обычно сдержанный Дик на весь троллейбус раздраженно кричит: «У нас всякий гуталин есть – и красный, и синий, и зеленый». Будто все пассажиры виноваты в отсутствии этой гуталинной радуги.
Но по-настоящему коммунистическая идеология дала трещину в сознании Дика, конечно, не из-за бытовых неудобств (да и испытывал он их вовсе не в той степени, как обычный советский человек). Гораздо серьезнее было другое. Во-первых, Саква изучал источники по русской истории периодов революции, гражданской войны и первых лет Советской власти. А в них многое говорило само за себя. Во-вторых, в нашей компании, где собрались люди с антикоммунистическими и антисоветскими взглядами, велись бесконечные разговоры на эти темы, и мы всячески пытались вправить мозги «наивному иностранцу». Так или иначе, но к концу каждого периода пребывания Ричарда в СССР от его коммунистических убеждений не оставалось и следа, он становился нашим единомышленником. Но удивительное дело, из Англии Дик всякий раз возвращался во всем блеске своей прежней левизны. Процесс раскодирования приходилось начинать по новой.
Все, что я писал о Дике, естественно, не касается его нынешних взглядов. Ныне Ричард Саква – профессор Университета Кента, известный политолог, автор многих книг о России (в частности, известной биографии президента Путина). Насколько я могу судить о его сегодняшней политической ориентации, то она не только не прокоммунистическая, но даже и не демократическая, а либеральная. Хотя, с моей нынешней позиции консерватора, все-таки слишком левая.
Вот такого человека мы тайком и повезли в Калугу. Тут в первый раз и зашевелилось КГБ. Кое-кого с периферии нашей компании стали вызывать и расспрашивать. В общем-то, ничего особенно страшного. Но тут грянуло по-настоящему.
За два года до этого ко Всеволоду Катагощину на Проезжую перебрался его шурин – двоюродный брат Альбины Анатолий Верховский с женой Светой и маленькой дочкой Юлей. До этого Толя работал геологом в Екатеринбурге и анонимно переправил на Запад материалы о «Кыштымской аварии»[3]. В КГБ об этом догадывались, но фактов не было, поэтому и приняли полумеру - лишили допуска к секретным материалам. А «секретные материалы» – это карты, без которых геолог работать не может, поэтому Верховский был вынужден уволиться из экспедиции и переехать в Калугу.
И вот в апреле 1982-го Толю арестовали, а на Проезжей произвели обыск. По-видимому, искали кыштымские материалы, но нашли только недописанные рукописи статей Верховского (одна из них называлась «Исчислить число зверя»). На суде его обвиняли по ст. 190-1 УК РСФСР, инкриминируя «распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй», содержавшихся в четырех недописанных статьях и неотправленном письме в парижскую эмигрантскую газету «Русская мысль». Прокурор утверждал, «что наличие клеветы налицо, т.к., например, Верховский пишет, что коммунистическая агитация и пропаганда лишают человека возможности быть человеком. Прокурор зачитал моральный кодекс строителя коммунизма и ряд статей из Конституции СССР, после чего задал риторический вопрос: «Неужели это плохо и может лишить человеческих качеств?» Говоря о работе Верховского о сталинском терроре, прокурор сказал, что автор приводит завышенную цифру жертв «культа личности», явно взятую из западного радио»[4]. Наличие клеветы признал даже адвокат Верховского товарищ Россол (это – фамилия, а не кличка; у адвоката Майкла Середы фамилия была еще более затейливой - Аксельбант).
Для полной ясности приведу полный текст статьи 190-1 УК РСФСР:
«Систематическое распространение в устной форме заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно изготовление или распространение в письменной, печатной или иной форме произведений такого же содержания -
наказывается лишением свободы на срок до трех лет, или исправительными работами на срок до одного года, или штрафом до ста рублей».
Суд счел, что прокурором было доказано «изготовление произведений клеветнического характера», хотя подсудимый «виновным себя не признал, сказав, что признает авторство инкриминируемых ему материалов, согласен, что в них могут быть ошибки, преувеличения, неточности, но наличие клеветнических измышлений отрицает. В частности, он сослался на то, что нельзя говорить о клевете, если сочинение, кроме автора, никто не читал».
Сложнее было с «распространением». Кое-кому Толя свои статьи, конечно, показывал, Всеволоду, например. Но никто из допрошенных этого факта не признал. Единственным свидетелем по распространению проходила жена Верховского. Дело в том, что письмо в «Русскую мысль» было переписано ее рукой, а это уже – распространение. Света (которая вообще во всей истории с арестом и судом вела себя не только очень активно, но, можно сказать, героически) «сказала, что работ мужа не читала, письмо в «Русскую мысль» переписывала по просьбе мужа, т.к. черновик был на отдельных клочках; в смысл письма не вникала и с мужем его не обсуждала». В результате в тексте приговора не было ни одного упоминания о распространении, и суд вынужден был дать средний (из возможного) срок – полтора года. С большим скрипом, но нас все-таки допустили на суд, и мы наблюдали всю эту трагикомедию. Мне даже удалось кинуть Верховскому цветы на лестнице, когда его выводили из здания после суда.
Почти одновременно с налетом на Проезжую прошли обыски у других людей нашего круга: в Обнинске – у Олеси Запальской и Лены Фроловой; в Москве – у Жени Полякова.
Лена Фролова среди нас фигура особая, совершенно не похожая на других. Прежде всего, она не была интеллектуалом. Смотрит как-то Лена на многотомное собрание сочинений Диккенса и в раздумье говорит: «Господи, сколько же он слов знал!» Интеллект ей заменяли предельная честность и устремленность к тому, что она считала правильным. Основой ее характера была прямолинейность, но если уж она прочерчивала какую-то прямую, то жирно и навсегда. Это извечный русский тип правдоискателей и праведников. В нашу компанию Фролова попала только благодаря дружбе с Олесей (при всей их несхожести), с которой раньше работала в обнинском НИИ медицинской радиологии (ИМР). Олеся и начала подсовывать ей запрещенную литературу, которую Лена поначалу резко отталкивала: «Ну всю эту вашу антисоветчину к свиням!» (Вообще человеком она была резким до грубости). Но так же резко потом и приняла. Прочитав, наконец, «Архипелаг ГУЛАГ» восприняла все написанное как свое, кровное. И с этой выбранной точки никакому КГБ ее было не сбить. Таким же был и ее путь в Церковь. Раз придя ко Христу, она оставалась в Церкви, как вкопанная. Уже смертельно больная (рак) ходила в храм, постилась. Живи Лена в другое время, ее легко можно было бы представить первохристианской мученицей, из которой жилы рвут, а она крестится.
Во всей нашей истории Фроловой пришлось, пожалуй, тяжелее всех. Нет, ее не посадили, как Верховского и Маркова. Но те отсидели свое и вышли героями. Лена же прошла через испытание унижением. На обыске у нее не нашли ничего антисоветского, зато обнаружили большую бутыль домашнего вина. Само по себе это не запрещалось, но только если не добавляются дрожжи и крепость напитка не превышает двенадцати градусов. В этом случае предъявлялась статья о самогоноварении. В Ленкином вине обнаружили 12,5. Первоначально Фролову пытались пристегнуть к «делу» Верховского, но никаких показаний из нее выбить было невозможно. Тогда следователь заявил, что «совместное дело Верховского и Фроловой по ст.190-1 УК РСФСР» в отношении ее «прекращено за отсутствием достаточного количества материалов», после чего предъявил обвинение в изготовлении и хранении браги для личного употребления (ст.158 УК РСФСР). Несмотря на то, что крепость вина превысила допустимую всего на полградуса (а может быть, и вовсе не превысила – не мы проводили экспертизу), суд дал самое строгое наказание, возможное по этой статье – два года исправительных работ. Само по себе это уж не такая страшная вещь – нечто вроде штрафа: тебя не лишают свободы, а из жалованья по месту работы вычитают определенный процент. Но для КГБ важно было обгадить человека в общественном мнении: в обнинской газете тут же появилась статья, объявляющая Фролову злостной самогонщицей; ее увольняли даже с «почетной» должности сторожа (восстанавливали только по суду); оказывали давление на сестру, которая служила адвокатом. Все сводилось к тому, чтобы показать: никакие вы не инакомыслящие, а жулики, самогонщики и пьяницы. Это была обычная практика, любимая забава КГБ. Толе Верховскому пытались инкриминировать кражу мотора (не вышло), Майклу Середе – хранение оружия (два патрона), Всеволоду и Олесе – кражу библиотечных книг. Я уже рассказывал, как меня следователь КГБ грозился посадить за то, что я своровал у государства 87 копеек (междугородный звонок со служебного телефона).
Лена все это выдержала стоически. Она не только выстояла сама, но и все время помогала другим: Свете Верховской в ее хлопотах по поводу Толи, Олесе при ее бесконечных вызовах на допросы. Вообще меня всегда поражала мужественность наших женщин (прошу прощения за оксюморон, но не знаю, как сказать иначе).
Я именно от Лены и узнал об идущих обысках. Сижу на службе в сторожке на Волочаевской улице, охраняю с Кроном производственный гараж, и тут звонок Фроловой: у нее обыск уже завершился (изъятием браги), а у Олеси идет второй день (в итоге длился три дня). Лену к Олесе не пускают. Звоню моей тогдашней жене Алле Белицкой: все спокойно. Обзваниваю всех знакомых: у Полякова обыск уже закончили и почти ничего не нашли. Тогда бросаю свой стратегический пост, он и без меня находился под присмотром: шоферня водку допоздна глушила. Перед выходом тщательно проверил карманы и сумку, все лишнее запер в сторожевский шкафчик (там у меня хранилась и запрещенная литература). Уже на пороге вспомнил, что не предупредил кого-то из знакомых, отпер шкафчик, взял записную книжку и позвонил. Потом забросил Крона домой (благо сторожил по соседству), купил по дороге на всякий случай две бутылки «Зубровки» и вихрем на электричку в Обнинск.
Олеся жила тогда в самом отдаленном от центра районе. В 1960-е годы во многих городах отдаленные районы называли «Мирный» в честь советской антарктической станции. Вот и у Запальской был адрес поселок Мирный, Пионерский проезд, 26-6[5]. Подхожу к дому, а перед ним горка, и с нее видно, что на скамеечке сидят двое в штатском. Делаю вид, что случайно прохожу мимо, а у самого подъезда – резкий рывок внутрь его. Те срываются с лавочки и бегут, пытаясь меня задержать. Но я успеваю позвонить в дверь. Открывает Леночка, дочка Олеси (ей тогда было чуть больше двадцати). Нагло, по-хозяйски пытаюсь пройти в квартиру, но путь перегораживают мужики: «Сюда нельзя, здесь обыск». – «Извините, – говорю, – вы меня можете не выпустить из помещения, если в чем-то подозреваете, но впустить обязаны по Уголовно-процессуальному кодексу РСФСР». Чушь собачья: ничего похожего ни в каком кодексе не было. Но я давно понял, что правоохранительные органы знают советское законодательство хуже меня (хотя и я не блистал, но все-таки читал законы). Смутила их моя наглость и уверенность. «Ладно, проходите, только с условием, что мы вас обыщем». – «Ради Бога!». Ведут в кухню. Тут я ставлю свое условие (в квартиру-то уже зашел – обратно не выгонят): «Обыскивайте, только под протокол». – «Да зачем эти формальности, вот если чего найдем, тогда и протокол составим». – «Так не пойдет, без протокола я у себя по карманам шарить не дам». Зачем я устраивал весь этот балаган, сам понятия тогда не имел. Оказалось, смысл был, да и какой! Именно в этот момент произошла история, которая описывается в Олесином некрологе[6]. На мой обыск и составление протокола следователь Камышанский созвал всех понятых и сотрудников. В том числе и из комнаты, где находилась огромная куча изъятых материалов и сама хозяйка квартиры. Олеся, помолясь, сунула руку в кучу и вытащила блокнотик, в который записывала (для памяти) кому и какие книги давала. Сама Запальская и десятки людей были спасены, все старания гэбистов оказались напрасными, доказать факт «распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй», было уже нельзя: Олеся сожгла блокнотик, когда ее отвезли ночевать на квартиру матери.
Начался мой обыск. Со спокойной душой открываю сумку: там только две бутылки. Как писал Высоцкий, «мол, вы не трогайте его, мол, кроме водки – ничего, – проверенный товарищ!» – «Это не запрещено», – хмыкает следователь. Но тут наступила расплата за мое фрондерство. Стали лазать по карманам – и сердце у меня похолодело: вытаскивают ту самую записную книжку со всеми телефонами, которую я брал из сторожевского шкафчика, чтобы позвонить, и, как оказалось, не вернул назад, а машинально сунул в куртку. Это был удар: могли начать дергать кучу людей. Я, в отчаянье, стал опять качать права: мол, вы не имеете права лишать меня общения с людьми. В какой-то мере подействовало: часа два переписывали телефоны, а саму книжку вернули[7]. Потом пришлось обзванивать и предупреждать знакомых (некоторые из них прекратили со мной отношения из-за того, что я засветил их телефоны). Обошлось: никого из записной книжки по этому поводу не вызывали.
Эту фотографию Олесе подарил Даниэль, что, впрочем, не запрещалось. Беда в том, что на обороте Женя Поляков написал шуточный стишок: «Ах, оставь слова утонченные! Неужели не видишь ты: В СССР в политзаключенные Попадают даже коты». Бедный котяра дествительно стал политзаключенным: его фотку изъяли при обыске у Запальской. Правда, когда дело на хозяйку закрыли, и кота реабелитировали: вернули.
Было уже поздно, и обыск перенесли на другой день. Олесю повезли к матери, а я стал разбираться со своей водкой: одну бутылку всунул для успокоения Запальской, а вторую целиком выглушил из горла в обратной электричке – даже чуть-чуть хмеля не почувствовал.
Домой надо было спешить. Ожидал, что и ко мне вот-вот придут, а там одна Алла. Ничего особенно запрещенного в нашей квартире в тот момент не находилось, но зато скопилась куча книг, ворованных из библиотеки. Дело было вот в чем. Во время экзаменов в Университете мы тайком выносили учебники из читального зала, чтобы заниматься дома. Поскольку я чаще всего сдавал экзамены последим, а то и пересдавал, спертые всем курсом книги скапливались именно у меня. В общем-то, они были давно не нужны, но вернуть не представлялось возможным, а выбрасывать как-то было совестно. На всех стоял штамп читального зала, и доказать воровство не представляло труда. Я и спешил в Москву, чтобы избавиться от этих вещдоков моих преступлений. Кстати, у Олеси как раз изъяли множество книг с библиотечными штампами. Всеволод когда-то, работая в чебоксарском архиве, натащил множество томов, подлежавших уничтожению. Правда, раздуть из этого уголовное дело не удалось, так как почти везде стоял штамп о списании. Но зато в обнинской газете «Вперед» появилась статья со знаменательным названием «Есть у книг не только друзья», в которой Всеволода и Олесю обвиняли в воровстве. Хотя, если говорить откровенно, то тащить книги из библиотек в нашем тогдашнем кругу не считалось воровством.
Но пронесло – обыска у меня дома так и не было. Думаю, потому, что с Верховским я, в отличие от всех обыскантов, был едва знаком, встречался раза два-три. Правда, есть и другое объяснение. Жене Полякову при допросе в Москве сказали: Анищенко мы не обыскивали потому, что он женат на писательнице Петрушевской, и поднялось бы много шума. На самом деле Людмила Петрушевская была женой Бориса Павлова и ко мне никакого отношения не имела. Так что не знаю, как относиться к этой версии. Бори Павлова (одного из ближайших друзей Олеси) и Петрушевской эта история, в общем-то, никак не коснулась. Хотя много позже Людмила Стефановна вдруг закатила мне скандал по поводу того, что именно я в свое время привез Ричарда Сакву в Калугу, что побудило КГБ к репрессиям, от которых пострадала и она, Петрушевская. Неожиданная для меня трактовка событий. Хотя, по-видимому, и естественная для беллетриста.
Однако надо было эвакуировать запрещенную литературу, хранившуюся у меня на работе. Погрузил в рюкзаки и перетащил частью на дачу к своему университетскому приятелю Коле Репину, а частью – в геологическую экспедицию к Ивану Бирюкову. Закончив эту эвакуацию, пошел вечером на свое сторожевство: заявляются три мужика и говорят, что пришли с проверкой из пожарной охраны. На пожарников они похожи, как я на китайского императора: чистенькие такие и с гебистской печатью на личиках. Обыскивают все сверху донизу. На сладкое оставляют мой шкафчик: знали, наверное, что там есть пожива. А там – пусто, я даже пыль не успел стереть вокруг места, где книги лежали. «Что это у вас тут хранилось?» – спрашивают «пожарники». – «Деньги, - говорю, – фальшивые, но вы опоздали: я уже все сбыл. А какое отношение мой шкафчик и то, что в нем лежало, имеют к пожарной безопасности?» Ушли не солоно хлебавши.
Правда, вскоре меня с этой работы все-таки выперли. После суда над Верховским и моего бросания там цветочков вызвали к самому высокому руководству – начальнику Отдела вневедомственной охраны Калининского района. До сих пор помню, как его звали – полковник Анатолий Иванович Баталин. Отличный был мужик. Пошел он как-то проверять посты, заходит на один, а там сторож портвешок квасит. «Что же это ты пьянствуешь на рабочем месте!» – «Да брось, Анатоль Иваныч, не бранись. Мы с тобой оба фронтовики, давай лучше выпьем вместе». – «Наливай!» – отвечает Баталин и после распития записывает в журнал: «Обнаруженные недостатки устранены на месте».
Вот в кабинет к этому Баталину меня и вызвали. «Где тебя, Анищенко, носит? У нас авральное положение на постах, а я тебя отыскать не могу! Жене твоей звоню, а она мне грубо так: мол, права не имеете его во внерабочее время беспокоить! Права я не имею…» Только рот открыл, чтобы честно признаться, что был на суде (все равно ведь знали, к чему комедию ломать), а он прерывает и снова про жену: «Я понимаю, почему она такая злая: ты, Анищенко, по бабам бегаешь, вот что. Я все из своего окошка вижу. И вчера, небось, бегал». Полковник, действительно, жил в доме прямо напротив моей сторожки, но не знаю, что уж он там мог видеть. И вообще не понимаю, при чем тут бабы и что происходит. А он глазами указывает в угол за моей спиной. Оказывается, входя, я не заметил, что там сидел незнакомец в штатском. Для него Баталин и устроил весь этот спектакль: уж лучше бабник, чем антисоветчик. Не знаю, почему милиционеры мне помогали, но выгораживало меня начальство довольно долго (не только Баталин, но и его заместитель подполковник Евгений – фамилии и отчества, увы, не помню). В конце концов их все-таки сломили. И то, меня не уволили, а оформили перевод в другой отдел вневедомственной охраны, где я уже смог договориться – при переводе не прерывался стаж. Порядочные люди могут вести себя порядочно при любой системе и на любой службе.
Правда, с нового место через какое-то время тоже выгнали. И так продолжалось постоянно до самой «перестройки».
Следующей жертвой КГБ, вслед за Верховским и Фроловой, стал Дмитрий Марков. Дима сам рассказывает свою историю:
К тому времени в наших квартирах накопилось преизрядное количество «Самиздата» и «Тамиздата», и все мы психологически были готовы к тому, что рано или поздно за нами придут. Слежка и прослушивание наших квартир, телефонов практически не скрывались. Несколько человек, уходивших из моей квартиры, рассказывали, что их от двери до двери сопровождали дюжие молодцы. Тому подтверждение и такой эпизод: у меня был многолетний хронический гастрит, и после очередного обследования я получил направление на стационарное лечение в больницу «Красный крест». Назавтра с утра надо было явиться со всем «имуществом» в приемный покой. Вернувшись домой с направлением, позвонил Катагощину и сообщил о сем событии. Через час звонит главврач поликлиники (не мой лечащий врач – а самый главный!) и говорит, долго извиняясь, что мое направление аннулировано, положить на лечение не могут. Тут я и понял, что готовить мне надо не узелок с зубной щеткой и мылом, а мешок с сухарями.
Надо сказать, что незадолго до всех этих событий я познакомился с Сергеем Ивановичем Григорянцем, жившим в ссылке в городе Боровске Калужской области. И получилось так, что после нашего очередного свидания у меня в квартире (в конце февраля 1983 г.) он с довольно объемистым портфелем (что в нем было – я понятия не имел) ушел повечеру на вокзал и, как я уже после своего ареста узнал, был на платформе арестован. В портфеле были журналы «Грани» и «Континент», которые ему предал старший Богословский в Калуге[8]. Поскольку Григорянц вышел на вокзал от меня, слежка решила, что эту «антисоветчину» он от меня и получил. В тот же вечер у меня начался обыск, продолжавшийся до 9 часов утра. Потом было еще два обыска. Увозили мешками – не только Самиздат, но и массу «нейтральной» литературы, всю накопившуюся переписку.
Меня арестовали 22 марта 1983 года через два дня после «того» звонка главврача. Все было по канонам фильмов про шпионов: я шел на работу (фотограф краеведческого музея), откуда невесть возникает черная «Волга», из нее, как черт из табакерки, выскакивают два дюжих молодца, и я оказываюсь стиснутым меж них на заднем сиденье. В здании КГБ следователь Борецкий (Иван Петрович) предъявил ордер на очередной обыск (уже без моего присутствия). Снова в машину – в прокуратуру за ордером на арест и обратно в ГБ на допрос. Сразу говорю, чтобы внесли в протокол мое заявление: по этическим причинам отказываюсь впредь отвечать на любые вопросы, касающиеся конкретных лиц, – когда мой ответ хоть в малейшей степени может повлиять на их судьбу. И все, что любыми лицами будет сказано или заявлено в ходе следствия, не собираюсь опровергать или подтверждать. Полагаю, что эту линию поведения я выдержал. Психологически для меня «нож острый» – ложь, и «фигура умолчания» в этой ситуации мне показалась наиболее подобающей.
Вначале обвинение было предъявлено по ст.70 УК РСФСР[9]. Беря во внимание адресантов моей переписки (друзья школьных лет и службы в армии), обыски и допросы велись, почитай, на всей территории СССР – в глухой тайге Якутии (поселок Эльдикан на реке Алдан), в Калининграде, в Крыму (поселок Коктебель – Дом Поэта), в Ленинграде. Подразумевалась разветвленная антисоветская организация. Следствие длилось почти 7 месяцев. Где-то на 6-м месяце статью переквалифицировали с 70-й на 190-1.
Не все единомышленники оказались психологически готовы к этим испытаниям, и поэтому я не испытывал, и тем более сейчас не испытываю к ним никаких отрицательных эмоций. Хотя вначале, узнав об их признательных показаниях, и был «неприятно» удивлен. Фамилии их озвучены в приговоре, и надо заметить, что все они не были в нашем «первом круге»[10]. Но обязательно нужно сказать о тех, кто в начале следствия по тем же, чисто психологическим, причинам хотя и дал признательные показания, но спустя короткое время «пришел в себя» и, несмотря на огромное давление со стороны ГБ, отказался от этих показаний, и они на суде уже напрямую не фигурировали. Это Владимир Петрович Купченко – исследователь творчества Макса Волошина, изгнанный после этого из созданного им Дома-музея поэта в Коктебеле, и Михаил Середа.
Возможно, стоит упомянуть о трех эпизодах во время допросов. Два из них – это «стычки» со следователем. Видимо, среди методик допросов есть и обязательная этакая проверка подсудимого «на вшивость». Один из первых очередных допросов проходил, как и до этого, в спокойном тоне с обеих сторон. И вдруг взрыв ярости – удар кулаком по столу и крик: «Да ты что, не понимаешь, где находишься и что тебя ждет!?.. Отвечай или…» Я и сам не знаю, почему моя реакция была столь неожиданна – как для меня самого, так и, возможно, для Борецкого: я так же – ударил кулаком по столу, вскочил со стула и заорал, а что орал – помню смутно, что-то вроде того: будешь орать – вообще перестану разговаривать… Опешил-не опешил Иван Петрович, а во всяком случае посмотрел молча на меня, сел: «Ну ладно, ладно, успокойтесь…» И на протяжении всех восьми месяцев следствия подобных инцидентов уже не было.
Второй эпизод тоже был неожиданным для меня. По выражению лица и тону я понял, что чувство Борецкого неподдельно, когда он вдруг закричал: «Да что вы все время улыбаетесь! Все, что здесь происходит, слишком серьезно, чтобы все время улыбаться!» Разумеется, я никак не мог «сознательно улыбаться» во время допросов: анализ вопросов и ответов постоянно держал в напряжении. Мне нечего было сказать Борецкому, но я понял, что он прав: как-то сразу пришло сознание, что я действительно при ответах «держу улыбку» на лице. В то время я так и не понял, что заставляло меня улыбаться, выводя из себя следователя. Но несколько лет спустя наткнулся-таки в какой-то статье по психологии на объяснение этого «феномена». Давно известно, что психологи рекомендуют чаще улыбаться для поддержания душевного равновесия и здоровья вообще. Оказывается – улыбка, как сознательная, так и бессознательная, это и весьма определенное мимическое изменение мускулатуры лица, которое связано с центрами головного мозга, снимающими стрессовое состояние. То есть бессознательная улыбка, это и бессознательная реакция организма, который пытается защититься от стрессового напряжения. Что со мной и происходило независимо от моего желания[11].
А третий эпизод – не стычка, а безуспешная попытка объяснить следователю принципиальное различие понятий «диссидент» и «инакомыслящий». Мне надоело выслушивать его иронию по поводу моего «диссидентства». Но для статей УК 70 и 190-1, категориями которых мыслили тогда все работники права, этого различия не существовало. Их духовно-интеллектуальная тупость меня подчас выводила из себя. Инакомыслящий – это только иначе, чем другие, мыслящий человек. Диссидент же в переводе с английского: несогласный. А несогласие подразумевает как инакомыслие, так и другие формы несогласия вплоть до терроризма.
После суда (12 октября 1983 г.) я недоумевал, почему меня так долго держат в следственном изоляторе. Все разъяснилось после этапирования в Москву уже летом 1984 года. После «молчаливого» месячного сидения в Бутырке я 18 июля очутился в зале суда, где увидел подсудимого – Сашу Богословского. Вспоминаю об этом суде потому, что там произошел казус с моим «принципом умолчания». Уже после моего осуждения в Калужскую тюрьму дважды из Москвы приезжал следователь с вопросами «когда и что» передавал мне Александр Николаевич Богословский. Свои три года я уже получил, и ответ был каждый раз одинаков: «По этическим причинам на подобные вопросы не отвечаю».
На суде Богословского в ответ на вопросы судьи я снова сослался на свой этический принцип. И тут встает адвокат Богословского: «А если отвлечься от этических принципов, вы можете конкретно сказать: передавал или не передавал вам Александр Николаевич Богословский антисоветскую литературу?» Я понял, что «промедление гибели подобно» и тотчас же выпалил: «Никогда и ничего!» Я и ныне утешаю себя мыслью, что ложь была во спасение ближнего.
Потом снова Калуга, а через несколько дней трехмесячные этапы: Рязань, Куйбышев, Красноярск, Якутск, Ленск. Тюрьмы этих городов хорошо отложились в памяти беспределом администрации и охраны. «Звонок» мой прозвенел в урочный день 22 марта 1986 года.
Глеб Анищенко. По делу Маркова, как и по делу Верховского, бесконечно вызывали на допросы в Калугу Всеволода Катагощина и Олесю Запальскую. Им, кстати говоря, тоже устраивали проверки «на вшивость», подобные той, о которой рассказывал Дима. Приведу два случая. Вообще-то на допросах Олесе разрешали курить. Но в один из разов, когда она достала сигареты, следователь КГБ В.С. Денисов заорал: «Не курить!» А я перед этим дал Запальской свой портсигар вместо карманной пепельницы; он, между прочим, довольно громко захлопывался. Так вот, Олеся с треском захлопывает этот портсигар и заявляет, что в таком случае рта не раскроет и промолчит весь допрос. В отношениях с людьми она была мягким и даже робким человеком – подобный ответ психологически ей дорогого стоил. Следователь, по-видимому, не ожидавший от маленькой женщины столь жесткой реакции, тут же сменил тон: «Ну что вы, Олеся Александровна, кипятитесь… Я просто сам недавно бросил… Ну уж, курите, ладно…»
В другой раз Денисов устроил еще одну инсценировку. Заявил, что ему надоело выслушивать бесконечные отказы от дачи правдивых показаний, и он принимает решение об аресте. Звонит по телефону и спрашивает, есть ли свободные места в женской камере, и якобы получает положительный ответ. Из калужского Большого Дома «воронок» везет Олесю в тюрьму, где она больше часа ждет размещения в камеру. Все, что у нее есть с собой, – яблоко. В конце концов оказалось, что этот мерзавец Денисов таким образом обставил очную ставку Запальской с находившимся в тюрьме Марковым. Ставка, конечно, не дала никакого результата, не считая того, что Олеся получила стресс, а Дима – яблоко.
Свою принципиальную позицию Олеся сформулировала в письме следователю КГБ А.Г. Ефимову (тому самому любителю Маяковского, о котором я упоминал в главе «Текстология»), излагая обстоятельства своего предыдущего допроса (так как они впоследствии перевирались калужским следователем Денисовым):
- Я признала, что мои убеждения и поступки по закону должны рассматриваться как антисоветские, но что саму статью 190-1 УК РСФСР я считаю противоправной.
- На вопрос, обещаю ли я в дальнейшем «исправиться», я ответила, что обещаний не даю.
- Официальное предупреждение, с которым Вы меня ознакомили, я не подписала, о чем, как мне помнится, сделана соответствующая отметка.
Свой отказ по 2-му и 3-му пунктам я мотивировала тем, что не хочу иметь дел с Вашим ведомством.
Сначала мы были совершенно уверены: пересажают и всех, пока остававшихся на свободе. Однако через некоторое время стали понимать, что дело о разветвленной антисоветской организации во главе с бывшим морским офицером Марковым у ГБ не склеивается. Разваливались и персональные дела по обвинению Запальской и Катагощина. Во многом это происходило благодаря их стойкости на допросах и потому, что никто из нашего круга не давал показаний.
Тогда тактику сменили: вместо уголовного преследования за антисоветскую деятельность (хотя следствие и не прекращалось, но текло вяло) в ход пошла бытовая травля, направленная на то, чтобы сделать жизнь невыносимой. Я уже упоминал об обвинении Всеволода и Олеси в воровстве книг. Это – капля в море. Обрабатывались все знакомые, родственники; клевета текла рекой. Вокруг все время крутились стукачи (двое сами в этом признались). Упорно препятствовали квартирному обмену. Когда же он все-таки совершился, горисполком Обнинска чуть не год вел дело о незаконно возведенной перегородке в квартире Запальской. Участковые через день приходили проведывать эту несчастную перегородку (пришлось заплатить штраф и сломать перегородку).
Олеся многие годы стояла в очереди на телефон. Наконец эта очередь подошла, но начальник телефонного узла Корсунов заявил, что телефон все равно не поставят, так как мы по нему будем звонить на западные радиостанции и клеветать на нашу страну (какой там звонить – тогда и слушать эти «голоса» было крайне трудно – глушили). Только после жалобы в Министерство связи телефон подключили.
Но это все – игрушки. Самым серьезным было обвинение Запальской в «паразитическом образе жизни». Я уже писал, что нас постоянно увольняли с работы, а иногда соответствующий звонок поступал еще и до зачисления на нее. Олеся все это прошла. А в Обнинске вообще положение было особое: практически все предприятия (включая детский сад, оранжерею и т.д.) были «режимными», так как формально относились к Физико-энергетическому институту (атомной станции). А если не брали на работу, то ты автоматически становился тунеядцем и подлежал уголовному наказанию (до двух лет лишения свободы по ст.209 УК РСФСР). Олесе сделали уже официальное предупреждение, а через месяц за этим неизбежно следовало возбуждение уголовного дела и суд.
Тогда мы попробовали еще одно средство. Сейчас много говорится о том, что «СМИ – четвертая власть». Не знаю, не считал. А вот в те времена пресса действительно была властью, вернее, ее частью: поскольку все СМИ были советскими, то они тоже входили в понятие «советская власть». Ну, радио и телевидение были практически недоступны для простых граждан, а газеты и журналы – вполне. В каждом существовали специальные отделы писем, в которые люди могли направлять жалобы. И это зачастую оказывалось весьма действенным: даже относительно высокое начальство смертельно боялось «сигнала» в прессу. Все зависело от того, захочет ли данное издание отреагировать на твой «сигнал».
Вот мы и решили, что Олесе надо написать письмо в журнал «Человек и закон», который как раз и занимался подобными вопросами: там была даже специальная приемная.
Уважаемая редакция!
Я неоднократно обращалась в юрконсультации с просьбой дать мне разъяснения по моему вопросу, но безуспешно. Поэтому я вынуждена обратиться к вам.
Мне 44 года, я имею двадцатилетний трудовой стаж. Я живу с престарелой (74 г.) больной матерью-пенсионеркой (пенсия 110 руб.). Кроме того, у меня на воспитании находится мой 4-х летний внук, родители которого живут в Москве. Его мать (моя дочь) учится на 4-м курсе мединститута (стипендия 50 руб.), отец работает на заводе (средняя зарплата около 300 руб.). Этих средств вполне хватает нашей семье, поэтому я взяла на себя заботу о матери и внуке и в настоящее время не работаю. Прошу разъяснить мне, имею ли я юридическое право не работать на производстве, а вести домашнее хозяйство.
06.05.86.
Я взялся это письмо отнести. Прихожу в редакцию, которая находилась в районе Мещанских улиц за Олимпийским стадионом. Сидит совсем молоденькая девочка – заведующая приемной. Даю письмо, она читает и ничего не понимает: в Олесином случае нет абсолютно никаких оснований для уголовного преследования. Тут я испугался, что втяну эту юристочку в нашу гебистскую историю, и рассказал ей все как на духу. Был уверен, что она, узнав, в чем дело, откажется от какого-то участия. Ничуть не бывало: девочка не испугалась всесильного КГБ и пообещала что-то предпринять. Действительно, написала запрос от журнала в прокуратуру Калужской области. И – сработало! Прокурором Обнинска был «принесен протест об отмене официального предостережения №15 о прекращении ведения паразитического образа жизни, необоснованно вынесенного» в отношении Запальской Обнинским ГОВД. Дело прекратили. Конечно, наивно думать, что КГБ спасовал перед какой-то юристочкой и ее журналом: просто не хотели лишнего шума. А юристочка этот шум уже начала поднимать. Обнинская милиция, по-видимому, в ответ на запрос из области, сослалась на указания «смежников», а те не стали засвечиваться в деле, которое у них и без того не слишком срасталось. В любом случае девочка из «Человека и закона» по тем временам – герой, до сих пор вспоминаю о ней с чувством неизменной благодарности. Судя по подписи, звали ее Т. Каширина (жалею, что имени ее не знаю).
Уже после суда над Верховским и во время сидения Маркова в следственном изоляторе арестовали еще одного человека из нашего круга – Михаила Глебовича Середу. Елена Фролова, Нина Константинова, Борис Павлов, Геннадий Шеянов (в связи с описываемой историей его исключили из партии и выгнали с работы, не дав защитить готовую докторскую диссертацию) и Миша Середа – ближайшие друзья Олеси по работе в ИМРе. Когда-то, в их молодости, это была компания западников, и у многих так и остались клички на западный манер: Ковбой Уэлл, Гумберт, Боб, Мура и т.д. Середа был Майклом. Сын многолетнего ректора обнинского филиала МИФИ, сам закончивший МИФИ московский, кандидат технических наук и вообще технический гений, Майкл к тому времени давно перебрался в Москву и занимал должность заведующего лабораторией НИИ синтетических пленок. По иронии судьбы этот самый институт стал первым местом моей сторожевской работы после Щелыкова. Легко представить наше взаимное удивление, когда человек, у которого я потребовал пропуск, оказался Майклом.
В марте 1983-го года дома у Середы провели обыск, потом предложили уйти с работы – отказался. Была создана комиссия, признавшая работу отдела безупречной. Тогда директор НИИ попросил все же уйти «по собственному желанию», так как «оттуда звонили и не успокоятся». «Будет лучше, – сказал директор, – если Середа тихо устроится в другом месте». «Тихо устроиться» не удалось: за Майкла взялись вполне серьезно. А почему, я до сих пор не понимаю: Майкл был личным другом Олеси, политикой интересовался мало, ко всей нашей компании, к Верховскому, к Маркову имел весьма далекое отношение. Либо ГБ был плохо осведомлен о ситуации, либо имел какие-то тайные планы. Так или иначе, но в Мишу вцепились мертвой хваткой. Главной зацепкой были приборы и оборудование институтской лаборатории, обнаруженные на квартире Майкла в Москве и на квартире его отца в Обнинске. Миша был изобретателем, имеющим государственные патенты. Естественно, приборы, необходимые ему для занятий, он брал и домой. Однако эта совершенно обычная по тем временам история послужила основанием для возбуждения уголовного дела по статье о хищении государственного имущества в особо крупных размерах. Объяснение простое: дело было инспирировано КГБ. На всем протяжении следствия путем сильнейшего психологического давления из Майкла пытались выбить показания по политическим делам против разных людей нашего круга. На каком-то этапе Середа, которому грозили огромным сроком, не выдержал и дал требуемые показания против Димы Маркова (причем они не соответствовали действительности). Однако это было минутное затмение: вскоре Майкл взял свои показания назад, и на судьбе Димы они никак не отразились. А вот на судьбу самого Миши этот отказ повлиял роковым образом: в итоге он получил больший срок, чем Верховский и Марков, – 7 лет – причем по уголовной, а не по политической статье (правда, потом этот срок в результате апелляции сократился до 2-х).
Много позже всех этих историй Виктор Аксючиц предельно точно одной фразой определит наши тогдашние столкновения с КГБ:
«Огромные органы безопасности огромной страны занимались тем, что выслеживали и гоняли совершенно безопасных талантливых людей, в результате профукали страну…»
[1] Вильям Васильевич Похлебкин дает весьма любопытное объяснение низкого качества грузинского чая: в СССР «было решено обратить особое внимание на резкое увеличение продукции чая в традиционных районах отечественного чаеводства – Грузии, Азербайджане, Краснодарском крае, с тем чтобы целиком специализировать их на чайном производстве, изъяв под новые плантации чая земли, предназначенные там под другие, обычные культуры. Этот целесообразный с точки зрения интересов всей страны план, однако, натолкнулся на упорное, вначале тайное, а затем и явное нежелание грузинских хозяйственников развивать чаеводство как профильную отрасль с непременным повышением качества продукции. С конца 70-х годов это нежелание переросло в сопротивление и саботаж всего чайного дела. С 80-х годов уже прямо стали сокращать ручные сборы чайного листа, дающие самые высокие сорта. Качество же сырья при машинном сборе катастрофически ухудшалось. Официальным мотивом для такой политики у грузинской администрации и тогдашних грузинских партийных кругов, в первую очередь секретаря ЦК КП Грузии Э.А. Шеварднадзе, было то, что надо, дескать, покончить с ручным трудом, хотя, как свидетельствует мировой опыт, все чаеводство и в Индии, и в Китае, и в Японии покоится только на ручном труде и без него невозможно. Но проповедовать ручной труд в СССР считалось ересью, и ловкие грузинские демагоги умело использовали это обстоятельство для фактического подрыва советской экономики. Их истинным мотивом против чаеводства в Грузии было то, что самим грузинам чай не нужен, а делать вклад в общесоюзную экономику, а тем более помогать России, они считали для себя невыгодным. Они хотели, чтобы Грузия занимала положение «балованной дочери» России и всего Советского Союза, который бы обеспечивал ей безбедное существование за счет напряженной работы и ресурсов других республик, и в первую очередь РСФСР. Выпрашивая и выторговывая у центрального правительства всякие поблажки для Грузии, такие деятели, как Мжаванадзе и Шеварднадзе, искали себе лично популярности среди грузинов и за счет интересов русского народа хотели прослыть в истории «радетелями Грузии», «защитниками от России». В этой бесчестной националистической игре и был использован вопрос о чаеводстве в Грузии, вылившийся в прямой саботаж с поставками чая и направленный на ухудшение качества грузинского чая, что должно было посеять недовольство между русским и грузинским народами».
[2] «Заказ» – это такой специальный паек из дефицитных продуктов, который в советское время выдавался сотрудникам некоторых учреждений; само наличие этих «заказов» и, тем более, их качество зависело от статуса данного учреждения.
[3] В 1957-м году на химкомбинате «Маяк» в закрытом городе «Челябинск-40« произошел взрыв в емкости для радиоактивных отходов. В СССР информация о взрыве тщательно скрывалась вплоть до 1989-го года. Жителям Урала, видевшим столб дыма и пыли высотой до километра, который мерцал оранжево-красным светом, произошедшее пытались выдать за Северное сияние. В челябинской газете появилась такая заметка: «В прошлое воскресенье вечером… многие челябинцы наблюдали особое свечение звездного неба. Это довольно редкое в наших широтах свечение имело все признаки полярного сияния... Изучение природы полярных сияний, начатое еще Ломоносовым, продолжается и в наши дни. В современной науке нашла подтверждение основная мысль Ломоносова, что полярное сияние возникает в верхних слоях атмосферы в результате электрических разрядов». Заканчивалась публикация совершенно замечательно, если иметь в виду страшный радиоактивный взрыв: «Полярные сияния… можно будет наблюдать и в дальнейшем на широтах Южного Урала».
[4] Цитирую по самиздатскому правозащитному бюллетеню «Хроника текущих событий».
[5] По иронии судьбы я сейчас живу и пишу эти записки через дом от того места.
[6] Глава «Олеся».
[7] При другом обыске этот финт у меня не прошел (глава «Текстология»).
[8] Дядя Саши Богословского, о котором упоминалось и еще будет упоминаться в этих записках.
[9] Статья 70 – вторая и более серьезная (по сравнению с 190-1) политическая статья тогдашнего УК:
Антисоветская агитация и пропаганда
Агитация или пропаганда, проводимая в целях подрыва или ослабления Советской власти либо совершения отдельных особо опасных государственных преступлений, распространение в тех же целях клеветнических измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй, а равно распространение либо изготовление или хранение в тех же целях литературы такого же содержания –
Наказывается лишением свободы на срок от шести месяцев до семи лет и со ссылкой на срок от двух до пяти лет.
Те же действия, совершенные лицом, ранее осужденным за особо опасные государственные преступления, а равно совершенные в военное время, –
Наказываются лишением свободы на срок от трех до десяти лет и со ссылкой на срок от двух до пяти лет или без ссылки.
[10] Это было несколько именно Диминых знакомых, никто из «наших» никаких показаний не дал. Если не считать Майкла Середы, о котором Марков пишет ниже. Об этой истории я еще расскажу.
[11] Я лично от этого «феномена» страдаю всю жизнь. В самые тяжелые и даже трагические жизненные моменты начинаю по-идиотски улыбаться. Сдержать эту улыбку совершенно невозможно: рот сам искривляется. Это еще в школе началось: меня ругают, а я улыбаюсь. Учителя приходили в бешенство: думали, что издеваюсь над ними.