ПИСЬМА ПУТЕШЕСТВЕННИКА ПО НЕОТЛОЖНОЙ НАДОБНОСТИ
ТРИ ДНЯ СРЕДИ КОЛОДНИКОВ
Хорошего Вам дня, Лизанька, добрый мой ангел! Нахожу себя в весьма затруднительном положении. Памятуя наказ Ваш писать непременно каждый день, теперь гадаю, что можно сообщить о моем пребывании на Сахалине. Жизнь здешняя - все каторга да поселение бывших колодников, так что Вам с вашей чувствительной натурой никак невозможно знать обстоятельств здешней жизни. Ужасы кандального житья-бытья нельзя описывать в письме к такому небесному созданию, каким я почитаю Вас. Также и о социалистах и дамочках-бомбистках, которых здесь предостаточно, упоминать не считаю нужным, поскольку, хотя и велики их страдания, но мысли их, речи и образ жизни простому разуму недоступны. Да и довольно о сем предмете писано у господ Достоевского и Дорошевича.
И потому решил я, милый мой ангел, поведать Вам о некоторых людских типах, которые привелось мне встретить в рудниках и на поселении на исходе нашего девятнадцатого столетия. Намеренно оставляю в стороне их преступления, ибо когда слушаешь исповедь какого-нибудь кандальника, то кровь стынет в жилах от картин необыкновенного душегубства, и страшно после этого не то ночью - днем на улицу выйти из боязни встретиться с подобным типом. Кроме того, примечательны они не своими прошлыми прегрешениями, а настоящей своей жизнью, избавления от которой не ждут, а порою уже и не желают. И через это пребывают в крайне тяжком умственном состоянии, которое иные назвали бы помрачением рассудка.
Взять хотя бы здешнего сидельца Регенова, человека необыкновенной физической силы и, увы, сумрачного ума. Довольно будет сказать, что он постоянно ходит здесь с самодельным хлыстиком, который называет «бичом для человечества», а к нему в пару носит и скрипку - ею он, по его же словам, «пробуждает спящие сердца».
Про него на каторге ходят неимоверные легенды - словно бы о греческом богатыре Геракле. Так, рассказывают, что раз в его некрепкую голову пришла мысль проводить заезжих журналистов, которым вздумалось ласково с ним говорить. И он бежал из поселения к пароходу. А чтобы весть о его побеге не распространилась по округе, сей Регенов по пути руками выдергивал из земли телеграфные столбы. И более того - с упавших столбов, опять же голыми руками, обрывал начисто металлические провода.
После охранники нарочно померили его путь - шесть с лишком километров шел богатырь и дергал из земли столбы, что репку. Вот ведь силища в человеке! Тот же Регенов, встречая на пирсе пароходы, обращался к прибывшим на них людям: «Осталась ли жизнь на материке? Каждый день пишу письма, чтобы правду установили на земле, - ни одного ответа еще не получил! Может, все вымерли?»
Ежели говорить о чудачествах каторжан, то первое место по праву стоило бы присудить старику Шкандыбе. Человек этот, попав на каторгу, с первого дня приезда своего заявил, что не будет работать. И ничего с этим упрямством здешнее начальство поделать не может. Уж и секли его, и в темную сажали, а он опамятуется после наказания и опять за свое: « А все-таки не буду работать!» И что же Вы думаете? Уж не ведомо, лентяй ли он первостатейный или идеологию на сей счет имеет, да только добился своего. Обломало начальство об него розги да и плюнуло в сердцах. С той поры так и ходит сей Шкандыба по округе в праздности да песни поет.
Однако же не только чудачествами своими привлекателен здешний народ. Встречаются порой такие жизненные сюжеты, что ими не погнушался бы Фенимор Купер. Или даже Вальтер Скотт.
За примерами далеко ходить не надобно. Теперь дожидается смертной казни душегуб Клименко. Раз пришло ему в голову бежать, да вышло все неудачно. Поймал его надзиратель по фамилии Белов да по дороге обратно в острог крепко побил. В тот же день дал Клименко крепкую арестантскую клятву, что поквитается с обидчиком. И что же? Опять сбежал Клименко, но на сей раз нарочно. Сбежал да и явился на кордон, где служил Белов. Там сдался ему. И вновь, как в прошлый раз, повел надзиратель беглого арестанта в острог. Да не довел - дорогой убил его Клименко. А после сам явился в тюрьму и сделал признание о сем преступлении. Говорит, что в петлю идет с легким сердцем - мол, исполнил клятву. Сам не знаю, каково о подобном судить. Вроде бы дрожь пробирает, а где-то в потемках души свербит: не кандальник сей Клименко, а просто герой римской истории, из тех, которыми мучил нас в гимназии профессор Иловайский...
Местное население любит такие анекдоты и пересказывает их от сидельца к сидельцу. Особой любовью пользуется рассказ о том, как попался некто Антонов из банды «замоскворецких башибузуков». Зарезал он раз богатого купца, после обыскал всю квартиру и, представьте себе, ничего не нашел. То есть ни единой гнутой полушки.
А на другой день сидит он в портерной, неудачу вином заливает. И попалась ему на глаза газета, а в ней подробное описание давешнего его черного дела. И в самом конце: ничего не нашли убийцы, потому что хранил купец все тридцать тыщ в голенище старого сапога.
Прочитал это Антонов, и сделался у него истерический припадок. Принялся он утробно хохотать и скоморошничал до тех пор, пока хозяин портерной не вызвал околоточного. Так через собственный смех и пошел он сперва в суд, а потом и на каторгу.
Еще одна история, которая безмерно веселит и арестантов, и надзирателей. Нам же, людям с тонкой организацией души, видится в ней скорее нечто демоническое. Случилось, что конвоир застрелил некоего колодника Пащенко, когда тот был в бегах. И при осмотре вещей убиенного была найдена тетрадочка, в которую его рукою были переписаны стихотворения Кольцова и Фета.
Вот и судите, ангел мой, какие дрожания могут совершаться в душе эдакого угрюмого висельника, на совести которого тридцать две загубленные жизни.
Тут кстати было бы вспомнить о приятеле этого Пащенко, Федоре Широколобове, с которым они вместе бежали. Он всю зиму скрывался не где-нибудь, а, не поверите, сперва в руднике, а после в соседней тюрьме! Все это время его искали, но безо всякого результата. И лишь только по весне ушел он в тайгу, его тут же поймали. Какая ироническая судьба.
Как нарочно, для финала сих безыскусных заметок подвернулся удивительный старик Матвей Васильевич. Дольше него на каторге никто не сидел и уж, верно, сидеть не будет. Всего провел он здесь 51 год, при том что срок ему назначен ровно 120 лет - столько «штрафных» лет заслужил он своими бесконечными побегами.
Помер же он днями не столько от старости, сколько от того, что, будучи сам искусным столяром, в отсутствие водки пристрастился к древесному лаку и многие годы употреблял его ежедневно...
Засим прощайте, мой милый ангел, до следующей остановки моей, которая теперь Бог весть когда случиться.
Неизменно Ваш П***
АНАБАСИС ШТАБС-ФУРЬЕРА ШАХТУРОВА
Доброго Вам дня, свет мой Лизанька! Вот и достиг я города Иркутска. Город это весьма интересен, хотя и суров с виду, как сурова и неприютна окружающая его сибирская природа. Однако напрасно вы теперь ожидаете от меня подробного рассказа об Иркутске. О нем куда больше и занимательнее написано в том ежегоднике, что я имел случай поднести Вам на день ангела. Однако льщу себе надеждой, что сумею позабавить мою единственную читательницу. Ибо не мною замечено, что незначительная примета местности, далекий шепот или даже аромат способны вызвать в не чурающемся наук разуме целую цепь будто бы давно почивших мыслей и суждений. Так и случилось со мною, когда я передавал подорожную на заставе города Иркутска. Невесть почему всплыла у меня в ту минуту в мыслях фамилия Шахтуров. Немало истерзавши память, я лишь в гостинице понял, что заставило меня прошептать это имя.
Эту историю дед мой со смехом рассказывал мне во время о’но. Теперь же, войдя в возраст, я вовсе не вижу в ней ничего потешного, а одну лишь трагедию человеческой судьбы. Имела она место в восемнадцатом столетии. Эпоха эта ныне подернулась флером старины и величайших свершений, и нехорош бывает тот, кто смеет говорить о ней с самым малым оттенком неодобрения или, упаси Бог, иронии.
Я, однако, имею на сей счет свое мнение. Свершения минувшего века для нашего Отечества велики и благодатны, однако же курьезы его и несуразности помогают видеть его критическим взглядом. К чему далеко искать примеры. Хорошо известен Вам, душа моя, сочинитель Татищев, автор «Истории Российской» и т.д. В какой бы город он не приезжал, непременно устраивал там школу. И к сему такой contraste - в те же годы жил на свете другой Татищев, петербургский обер-полицмейстер. Он придумал невинно клейменным выжигать перед словом «вор» частицу «не» - мол, «не вор». Вот он каков, век восемнадцатый. Который нам теперь представляется чем-то сродни сказке.
Ведь разве не в сказках бывает, что лишь махнет Государыня правой ручкой - сто голов с плеч. Махнет левой - сядет судьей в сибирский город Тару человек, обвиненный за убийство. Ибо грамотен был, а такими разбрасываться негоже. Случиться с утра распогодиться - и Государыня, разомлев от удовольствия, отменяет смертную казнь. Каюсь, не вполне кстати припомнил я эти анекдоты, имевшие хождение во дни молодости наших дедов.
II.
К чему бы такое вступление, можете cпросить Вы? А к тому, что посредством подобного царственного мановения вовлечен был в великие бедствия некий штабс-фурьер Шахтуров, тот, чье имя блеснуло в моем уме на иркутской заставе. Личность он вовсе незначительная - мелькнул на небосклоне исторических курьезов и сгинул без следа. А имя осталось. И вот как такое случилось.
Вовсе не желая нанести урон Вашей безупречной нравственности, должен сказать, что государыня Елизавета Петровна нрава была веселого, даже легкомысленного. И просто-таки изумительно необразованна. Веди я речь о ком ином, сказал бы даже - простовата. Однако ж невеликий ум сослужил ей, как известно, добрую службу - уберег от удавления или иной смерти. Претенденты на престол ее в расчет не брали и потому не сжили со свету. Однако проглядели - вот уж идет дочь Петра Великого к трону. Утвердившись на Российском престоле, назначила она день торжественной коронации - через полтора года, считая от сего дня. И задумала Государыня, чтобы на торжествах в ее честь присутствовали бабы и девицы от всех народов Российской империи. Бесстрашно хотела она стать рядом с ними, ибо не можно было не то что затмить ее красоту, но даже сравняться с нею. Слышал я, опять же от деда своего, будто один гамбургский профессор, увидев Елизавету на коронации тетушки ее, Анны Иоанновны, от красоты такой сошел с ума и вошел обратно в ум, только возвратившись к себе в Гамбург.
III.
И вот разослали царских курьеров во все пределы Российской империи с наказом доставить оттуда местных Венер с Артемидами. И самый дальний путь выпал штабс-фурьеру Шахтурову. Ехать ему надлежало на самую Камчатку, за которой никакой российской земли более нет. Говорят, иные при дворе засомневались - мол, успеет ли обернуться за полтора года? Однако ж Государыня лишь отмахнулась- не велико, мол, дело.
Увы, не ведала она размеров собственной империи. Здесь уместно будет сказать, что и прочие познания ее в географии отличались оригинальностью. Ведь доподлинно известно, что до конца жизни отказывалась она верить, что Англия - это остров... Да и что удивляться такому невежеству, когда в те времена любому посетителю Кунсткамеры подносили угощение - лишь бы зашел да толики ума набрался.
Помчался Шахтуров на Восток, в пределы первобытной дикости ительменов, как и по сей день называют себя жители Камчатки. И то сказать - делают оружие себе из камня, железу не очень доверяют.
Вот в такую непролазь кинулся Шахтуров. И исчез.
Минуло с того дня шесть лет. Уже и коронацию четыре года как отпраздновали. Поди, пожрали российские просторы порученца, - решили при дворе. Быть бы тут концу нашей сказке... И вдруг на иркутской заставе объявляется престранная кавалькада. Впереди царский шабс-фурьер, а за ним семь пригожих камчатских девиц. И у каждой на руках по младенцу. Ибо столь долог переход от Камчатки до Иркутстка, что за время пути успели явиться на свет Божий шесть новых душ.
Однако ж впереди у страдальцев путь и вовсе необозримый - почитай вся Российская империя. В другие годы, может статься, и не тронулся бы далее штабс-фурьер, пристроил бы девиц в услужение по купеческим домам, да и сам бы поселился в Иркутске. Однако, возбуждая фантазию, могу представить, что стоило лишь подобной идее блеснуть в уме офицера, как немедля увидел он внутренним оком кроткий лик Елизаветы и крепкие, умелые руки ее пытошных дел мастеров.
Оттого, видно, поспешил штабс-фурьер покинуть город. Как сейчас вижу, будто покорно бредут вслед за ним семь камчадалок, у каждой дитя на руках. Выбрались на тракт. Уходят все далее. Вот и сгинули вовсе, в дикости заплутали, пропали в морозах трескучих. Не судьба вышла Елизавете Петровне подивиться на самых далеких своих подданных. И уж тем более не судьба штабс-фурьеру Шахтурову прожить жизнь в петербургской неге. И девицам вырастить младенцев не судьба. И младенцам тем тож не судьба иметь хотя бы какую-то, даже самую плохонькую судьбу.
IV.
Помните, как немало повеселил нас с Вами один рассказ из прошлогоднего календаря?
О том, как камердинер Государыни был пожалован дворянским званием и родовой фамилией Лебедев? Ежели позабыли, так я оживлю Вашу память: этот камердинер, который еженощно дежурил под дверью опочивальни, лишь приступали терзать Елизавету Петровну кошмары, входил к ней, клал руку на лоб и тихонько приговаривал: «Лебедь белая».
И вот если бы писал я исторический роман о сем приключении, то непременно сделал бы так, что в кошмарах этих являлись Государыне штабс-фурьер, да девицы, да детишки их- все, кто пропал в трескучих морозах. Однако ж до славы Dumas мне далеко, поэтому спешу выйти из сочинительского настроения и завершить и без того пространное письмо. Странным оно вышло, уж не обессудьте. То ли про курьезы минувшего века. То ли про скорбный путь штабс-фурьера Шахтурова. То ли про Государыню-попрыгунью. Да про все сразу - ибо столетие было такое.
Вот ведь на какие размышления порой может навести полосатый столб у городской заставы.
Теперь прощаюсь с Вами, добрый друг мой, ибо слуга кричит через весь зал, что возок заложен и, стало быть, пришла пора мне продолжить путь.
Душевно преданный Вам П***
КРАСНОЯРСКИЙ ДЖЭК ЛОНДОН
Доброго дня Вам, Лизанька, бесценный друг мой! В великой скуке совершается ныне мое путешествие, и ничто не разнообразит эту картину - одна станция похожа на другую и сегодняшний вид из окна совершенно неотличим от вида вчерашнего. Ниcколько не украшают пейзаж ровные ряды берез, насаженных вдоль Сибирского тракта еще по приказу Екатерины I - с тем, как объяснил мне смотритель очередной станции, чтобы люди в пургу не теряли дороги. И то сказать - разве можно что-то разглядеть в здешнюю непогоду, когда, взглянув в окно, ловишь себя на мысли, будто едешь в океане молока - такая снаружи густая и непроглядная белизна. Каково же может быть пешему путнику, застигнутому эдакой завертью в десятке верст от ближайшего жилья. Думаю об этом с содроганием.
Однако мне не хочется омрачать Ваши часы досуга рассказами о страхах диких земель. Тем более что в запасе у меня есть изрядный анекдот. Историю эту я услышал, будучи проездом через Красноярск. Случилась она минувшим летом, однако о ней по сию пору еще не забыли и рассказывают приезжим с удовольствием.
Жарким июньским днем рабочие ставили сруб купцам под магазины. И едва успели положить три венца, как грянула гроза и молодцы бросились в укрытие. Добежали до заброшенной усадьбы и в ней переждали стихию. После, выходя оттуда вон, они в промоине, сделавшейся после ливня, нашли золотой самородок не меньше чем на полфунта. Не умея далеко заглядывать в будущее, счастливцы сочли правильным немедленно получить всю возможную выгоду от ценной находки. Самородок снесли в ближайшую лавку, так за него получили восемь рублей, которые немедленно и употребили к собственному удовольствию. А самородок пошел гулять по рукам, с каждой продажей прибавляя не столько в цене, сколько в слухах. Через несколько дней весь город ровно по волшебству решил, что подле той заброшенной усадьбы нашли много самородного золота. Нетрудно представить, в какую ажитацию пришли красноярские обыватели. Тот, кто рассказывал мне эту историю, уверяет, что и сам было поддался общему настроению и побежал к красноярскому Эльдорадо, однако принужден был расстаться с мечтами о богатстве, так как не сумел и близко подойти к вожделенному месту. Те, что оказались посноровистей, совершенно заполнили все пространство перед усадьбой, и новому золотоискателю стало положительно невозможно проникнуть к вожделенным россыпям. Землю к Енисею таскали кто в чем горазд - кто в ведрах, кто в мешках, кто в стиральных тазах. Несчастливцы, не озаботившиеся приобретением инвентаря, принуждены были переносить землю в бабьих платках, снятых тут же с жен и дочерей. У воды землю принимали домочадцы, они немедля начинали перемывать ее, тогда как добровольные «кули», вывалив свою добычу, без роздыха бросались за новым грузом. Мальчишки, которым непоседливость натуры не давала равнодушно следить за событием, подрядились шнырять в возбужденной толпе и множить слухи рассказами о том, будто то там, то здесь кому-то удалось отыскать наконец золото. Вскоре вспыхнули ссоры из-за лучшего участка, воздух наполнился дурными словами, а иные старатели уже и переведались на кулачки. Самые жаркие споры велись именно за то место, где был найден роковой самородок - вскоре там сделалась яма, на дне которой топталось никак не менее десяти человек.
К вечеру возбуждения в толпе поубавилось - главным образом оттого, что все поиски оказались напрасными - ни единого грамма золота не удалось извлечь из разоренной усадьбы. Тогда люди, наконец, прислушались к разумным словам некоторых старожилов, которые разъяснили незадачливым добытчикам, что некогда, еще в те времена, когда в крае и правда мыли золото, на месте усадьбы стоял кабак. В этом заведении коротали вечера окрестные старатели. Кто-то из них, опасаясь, видно, потерять дневную добычу, зарыл самородок у входа. Да, видно, во хмелю и позабыл об этом. А уж через семь десятков лет ливень сей клад и вымыл.
Такой вот вышел в Красноярске Джек Лондон.
Всегда готовый повеселить Вас П***
ЕХАЛ Я СИБИРСКИМ ТРАКТОМ, УМОРИЛ МЕНЯ ЯМЩИК
Хорошего дня Вам, Лизанька, друг мой ненаглядный! Спешу поделиться немалой радостью - наконец я достиг города Томска. Любопытство Ваше наверняка теперь возбуждено сверх меры - что же за город такой Томск, куда путешественник по неотложной надобности въезжает с чувством облегчения и едва ли не счастья. Спешу разочаровать Вас - ни особенных красот, ни важных в моей судьбе встреч в этом городе нет и не предвидится. И эмоционально мое восклицание оправдано разве что тем, что в этом благословенном городе мне выдастся счастье три или даже четыре дня передохнуть от невозможного пути. Насколько нужен сей передых в необозримом странствии можно судить по одному лишь тому, что редкий путешественник минует Томск, не задержавшись здесь хотя бы на несколько дней, что совершенно необходимо «для приведения в порядок органов и мыслей» - как выразился на последней станции один презабавный старичок.
Впрочем, человеку, ни разу не садившемуся в сибирскую кошевку, ни за что не понять путника, проделавшего в ней многие версты пути. Посему позвольте в меру моих сил представить Вам, с позволения сказать, портрет дороги.
***
Выехал я из Норильска зимой, посему мои знакомые в этом городе, истинные сибирские жители, узнав о моем намерении пуститься в дорогу, снабдили меня, как это не покажется дико, одеждой. Когда же я указал им на мой великолепный и не раз спасавший меня в самые лютые морозы волчий полушубок, Павел Семенович разве что не посмеялся надо мною. Так что я позволил себя уговорить и взял еще доху из оленьей кожи, удивительно легкую и жаркую, что печка. И, поверите ли вы, через три часа после того, как мой возок проехал норильскую заставу, я уже сидел, укрывшись «оленем» поверх «волка». Так, в двух одеждах, я и путешествую теперь между большими городами. Впрочем, когда я вхожу в помещение станции, то оставляю оленью доху в санях - в тепле она начинает немилосердно линять. Кроме того, я, забыв о моде, купил у первого же станционного самоедскую шапку с длинными ушами, которые здесь используют как шарф, заматывая ими шею.
Однако двойная одежда - это лишь малая часть тех премудростей, которые должен знать путешествующий зимой по Сибирскому тракту. Каждый новый возчик, принимая меня в свою кошевку, наново устраивал меня согласно местному «этикету». Он несложен и весь направлен на то, чтобы безумец, бросивший вызов сибирской зиме, не отдал Богу душу до срока. Дно саней уставляют твердым багажом, укрывают его пуховой периной, сверх которой стелют еще рогожи. А уж поверх этого Афона усаживают путника. Правда, он принужден делить пространство с самоваром, медным чайником, непременным кульком с угольями, а если повезет, то один бок его будет угнетать горшочек с морожеными щами и пельменями, а другой - мешок с белым хлебом. Кроме того я довольно скоро приучился, подобно истым сибирякам, ценить «жареные сливки» - то бишь сливки, пережаренные с сахаром. Здесь их добавляют в чай.
Вы можете спросить, к чему устраиваться так основательно, когда впереди всего лишь один перегон в 30 верст. Однако здесь путь от станции до станции занимает восемь часов, а то и больше, так что порой приходится ночевать в санях, которые никак не могут пробиться к жилью. Впрочем, и сами станции вовсе не являются оазисами неги и отдохновения. Это все сплошь тесные помещения с тяжелым духом, по стенам которых стоят лавки, обыкновенно занятые прежде прибывшими. Да и станционные лица здесь все люди грубые и неуслужливые. Ночевать (если, не приведи Бог, выпадает остаться на такой станции до утра), вынуждены на тех же лавках или на печи. Из еды кроме опостылевшего за долгий путь самовара редко что можно добыть - хотя обыкновенно прейскурант обещает многое. Поэтому путник быстро приучается по крайней мере есть по крестьянским избам – окрестные жители не отказывают проезжающим в своей простой пище. Правда, через это обстоятельство ты в скором времени отучаешься есть ножом и вилкой.
***
Из моего рассказа Вы, Лизанька, верно заключили, что все зло зимней поездки по Сибирскому тракту заключено в ее утомительности, холоде и отсутствии удобств. Отнюдь, друг мой! Она исполнена опасностей, угрожающих не только здоровью, но и порой самой жизни путешественника. И речь вовсе не о разбойниках, которых мне так и не выпало встретить. Нет, я говорю о лиходеях совсем иного рода - а именно, о местных возчиках. О, эти люди достойны обширной поэмы или хотя бы народной песни в духе произведений о Стеньке Разине - во всяком случае по части душегубства они ему, пожалуй, не уступят. Нет, не подумайте, что здешние «ваньки» режут своих пассажиров. Вовсе нет, они просто везут их, сообразуясь с собственным характером. Поверьте, я никак не ожидал встретить на сибирских дорогах настоящий африканский темперамент.
Едва успев разогнать лошадь, этот туземный Автомедонт мчит по кочкам, сугробам и пням, по длинным и глубоким колеям, оставленным обозами. Нередко при этом они теряют то груз, то седока, а то и сами оказываются выброшенными прочь из своих саней. По этой-то причине с обеих сторон кошевки приделывают по железному кольцу - к ним веревками привязывают весь багаж, чтобы он не выпал во время бешеной скачки или не придавил пассажира.
И еще подобная манера езды принуждает путешественников запасаться перинами и подушками, чтобы, обложившись ими, уберечься от ушибов и увечий. Не избегнул этой моды и я. Помучившись два или три перегона от беспрестанных ударов то о край саней, то об углы неаккуратно устроенного багажа, я разжился в небольшом городке всеми возможными средствами умягчения и далее путешествовал эдаким Шахрияром, разве что вместо чарующего голоса Шахерезады внимал одному только неумолчному вою ветра.
Полагаю, такая скорость передвижения привита сибирским ямщикам казенными курьерами, которые, исполнившись важности поручения, понукают возчиков не жалеть лошадок. В результате Сибирский тракт на всем протяжении более всего напоминает Старую Смоленскую дорогу во время отступления французов - по обочинам лежат остовы павших от безумной скачки лошадей.
***
Справедливости ради надобно сказать, что все подвиги сибирских лихачей совершенно бледнеют перед безудержным ухарством байкальских возчиков. Сам я, благодарение Богу, не был свидетелем их эскапад, однако достоверно знаю, что эти башибузуки, погоняя свои сани по льду, без страха перелетают через метровые трещины. Рассказывали мне и про таких, что встретив особенно широкую полынью, которую не преодолеешь никаким разгоном, обкалывают вокруг саней льдину, и на ней переправляются через пустую воду.
Должен заметить, что среди «работников тракта» не одни лишь возчики проявляют удивительную, даже безрассудную храбрость. Те, кто подрабатывают перевозом саней через реки, готовы в самую негодную погоду - пусть даже шуга идет по воде - переправить путника на другой берег. Стоит это обыкновенно либо ведро водки для всей артели, либо «синенький билет» - как здесь зовут бумажку в пять рублей.
Здесь можно и завершить рассказ о сибирских лихачах. Осталось добавить лишь удививший меня факт: здешние ямщики в дороге совершенно не поют песен. Видно, полагают, что пение убавляет им солидности. Все, что мне привелось слышать от моих возчиков на перегонах, это восклицания вроде: «Гай! Шевель, бычок-батюшко... А чтобы те язвило! У, чтоб те пятнало!», которыми они более будоражат себя, нежели и без того угорелых лошадок.
***
Если бы меня попросили одним предложением сказать, чем представляется мне езда по Сибирскому тракту, я бы сказал, наверное: «Тряска, недосыпание, недоедание и бураны». Я не случайно приписал бураны к главным бедствиям дороги - они здесь бывают такие, что, не поверите, начисто сдувают снег на десятки верст, так что мне два раза приходилось пересаживаться из саней в бричку.
Впрочем, теперь весна уже начинает подтачивать снежные укрепления по обочинам тракта, так что я, верно, вскорости навсегда избавлюсь от лисьей дохи, самоедской шапки и прочих непременных атрибутов зимней сибирской дороги. Вместе с ними уйдут в воспоминания жестокая стужа и сопровождающая ее сонная одурь. Впереди меня ждут непролазные весенние грязи, навстречу которым я и намерен выехать через каких-нибудь три дня.
Остаюсь мечтающим скорее увидеть Вас П**
НЕВЕСЕЛЫЕ КАРТИНКИ ИЗ ЖИЗНИ БОРЗОПИСЦА.
Свет мой Лизанька! Вот и выдалась счастливая минута повеселить Вас моими дорожными приключениями и знакомствами, из которых я ежедневно отбираю самые характерные с тем, чтобы, описывая их, утишить печаль от нашего долгого расставания. Вот и вчера, сидя в гостинице города Омска, я перебирал дневные впечатления, рассказ о которых мог бы развлечь Вас. Тогда и пришел мне на ум весьма колоритный господин, встреченный мною на ступенях понадобившейся мне канцелярии. Внимание мое привлек он тем, что от стужи облачен был в траченый женский салоп, накинутый поверх холодной фризовой шинели. Тип сей, пританцовывая на ледяном ветру, норовил ухватить входящего щепотью за рукав и, продолжая против воли удерживать очередного просителя, что-то торопливо втолковывал ему.
Я, будучи одет сообразно здешнему климату и имея порядочный досуг, долгое время наблюдал за маневрами фризовой шинели, пока моя скромность не была побеждена моим же любопытством. Я разговорился с озябшим господином, который сказался представителем ордена борзописцев, иначе говоря людей, промышляющих переписыванием чужих ябед и кляуз в самые разные инстанции. Вы, душа моя, если и знаете о людях сего племени, так, верно, из одних лишь сатирических журналов. Так позвольте дать портрет подобного типа. Впрочем, мой новый знакомец божился, что принятый им образ жизни является типическим для всего его рода. Итак, сперва дам описание его внешности, вернее его entrèe, как если бы он появился вдруг на сцене домашнего театра. Представьте себе типа давно не бритого, с лицом несколько помятым. Запах от него исходит отвратный. Прежде чем счастливо утратить всякую чувствительность, мой нос сумел различить аромат лука, чеснока и непременной по таким морозам водки, которую сей омский Анакреонт выпивает, как он сам признался, всякое утро «для сугреву и пущей верности руки».
И вот он всякое утро стоит en scène, то есть на ступенях какого-либо кляузного учреждения, сучит ногами от стужи, то и дело окликая торопящихся по казенному делу посетителей:
- Милостивый государь! Не желаете ли написать прошение? Барышня, а барышня, не угодно ли жалобу о бесчестии, чтобы чувствительно было? Можем-с! Купец, не свидетеля ищешь? Эй, православный, тебе чего надобно?
Чернильницу, надо сказать, наш талант всегда имеет за обшлагом, а перо - в сапоге - ровно как разбойник нож.
Сыскав жертву, то есть такого неумелого простака, который всегда бывает рад переложить канцелярскую заботу на чужие плечи, удачливый борзописец принимается всячески чернить составленную ранее бумагу и превозносить собственное кляузное умение, приводя в пример многочисленные победы, доставленные именно им написанными прошениями. Разомлевший простак дает увести себя в ближайший трактир, где наша фризовая шинель, многажды «сугреваясь» за счет клиента, составляет нужный документ, испещренный «милостивыми государями», «темпераментами» и прочими словами, которые только и ждет увидеть в своем прошении малограмотный проситель.
Рассказывая о сем «трактирном присутствии», мой знакомый не постеснялся сознаться в том, что, получив вознаграждение, немедля заказывает себе горячей еды, которой натурально бывает лишен много недель кряду. Обычное его меню состоит из жареной бычьей печенки и прочего припаса, для употребления которого необходим совершенно неутомимый желудок. Такой праздничный обед сопровождается непременной водкой, после чего борзописец велит нанять ему волочки - как здесь называют дрожки - которые и везут его домой.
Сии одичавшие грамотеи обыкновенно называют домом невозможную дыру, темный угол, разгороженный пыльной мешковиной. Как ни зазывал меня «ароматный» господин к себе, я все же решительно отказался. Он обиделся, заявив, что жизненные кондиции его не так и плохи - мол, его учитель на сем поприще и вовсе обитает в подвале на печи, выторговав лишь право раз в день пользоваться столом ради канцелярских своих нужд.
Решив довести до логического финала мои изыскания о быте и нравах борзописного племени, спросил я моего подопытного, каково он полагает завершить свою насквозь холодную жизнь.
- А что ж, батюшка, - беззаботно ответил он, - по научной части пойду.
- Как изволите понимать вас? - признаюсь, я был потрясен.
- Хоронить-то нашего брата некому, вот и возьмут мое тело студенты за ради различных анатомий.
Не найдя, что ответить, я сунул ему в руку полтинник и, не оглядываясь, поспешил в гостиницу.
Засим, Лизанька, остаюсь Вашим исполненным печали
по поводу рода людского П**
ЗАПЛУТАВШАЯ В СНЕГАХ
Доброго Вам дня, милая моя Лизанька! Нынешнее письмо мое навеяно значительным раздражением против попутчика, и вместе с тем имеет в себе сведения, наводящие на возвышенные размышления.
Состояние почтовых наших станций вынудило меня разделить экипаж с незнакомым господином, едущим до Ялуторовска. Поверхностное знакомство куда более тесного приятельства располагает к пространным разговорам. Вот и мы с моим попутчиком немедля после отправления погрузились в тот род беседы, при котором каждый тщится выглядеть лучше и умнее, чем он есть на самом деле. В случае с моим спутником это было особенно забавно, ибо он представляет собой совершеннейшего Евгения Онегина в смысле самомнения и едкости суждений. С особенным ехидством мой новый знакомый нападал на городишки, встречавшиеся на пути нашего возка. О них он говорил в том смысле, что уездная жизнь представляет череду скучнейших дней, украшенных разве что крестинами в доме у тетки да похоронами малознакомых родственников. Должен признаться, что примененные им в доказательство литературные примеры оказались убедительны и смешны.
Так, переплывая в беседе от Гоголя к уездным балам, разговор понемногу угасал. Я было уже заклевал носом, но в эту минуту мы миновали столб с указателем «Ишим». «Вот возьмите хоть этот самый Ишим, - встрепенулся нечаянный приятель, обрадованный возможностью оживить почти уже увядшую беседу. - Сумеете ли вы, человек безусловно начитанный и знающий, назвать хотя бы одно обстоятельство или одну личность, связанные с Ишимом, которые оставили бы наималейший след на лице нашего мира?»
Некоторая обида за провинциальных жителей, а также нарастающее раздражение против самоуверенного ерника, доставшегося мне в попутчики, заставили достать из кофра известные Вам записи и внимательно пролистать их. Представьте же, Лизанька, мою радость, когда среди обрывков всевозможных сведений я обнаружил убедительный ответ на риторический вопрос. Разумеется, я тот же час зачитал спутнику необходимый пассаж. Он сперва отмахнулся от него, однако весь оставшийся путь сумрачно молчал, делая вид, что погрузился в размышления. Я же хочу теперь непременно рассказать и Вам о женщине, оставившей нам пример истинного мужества и дочерней любви.
***
Жил в двух верстах от Ишима сосланный сюда на поселение бывший драгунский поручик Луполов, герой Измаила и Очакова, который был лишен чинов и дворянства по пустому обвинению. С ним пропадали в сибирской глуши его жена и дочь Параша. Жили они скудно. Отец перебеливал бумаги в земском суде. Параша, едва подросла, стала наниматься на всякую работу без денег, за один лишь хлеб.
Так и длилось бы угнетенное существование несчастного семейства, когда бы сего глухого угла не достигла весть о воцарении Александра I. Едва услышав эту новость, Параша отчего-то взяла себе в голову, что император на радостях обязательно должен простить ее батюшку. Едва упросив родителей отпустить ее, она вышла за порог отчего дома и с одной котомкою пошла в Петербург.
Можете представить себе, милая Лизанька, какие лишения и ужасы пришлось пережить отважной страннице. Не раз мороз, голод и дикие звери готовы были погубить Парашу, и ее окоченевший остов, конечно, должен был бы остаться на обочине тракта, пугая пролетающих мимо редких седоков. Однако Господь будто хранил ее, предлагая встречи с добрыми людьми, какими, без сомнений, покуда еще не обеднела наша земля. Разве не исполнены были истинного величия души те мужички, что устроили не по зиме одетую Парашу в обозе, укрыли своими тулупами, а сами бежали рядом с санями, чтобы замерзнуть насмерть. Или екатеринбургская купчиха, что приютила бродяжку в своем доме, обучила грамоте, снабдила письмами в Петербург и по весне отправила далее, поручив заботам сплавщиков.
Даже скверные люди, которые хотели было убить и ограбить попросившуюся к ним на ночь Парашу, порывшись в убогих вещах, снизошли к ее бедности и сунули девушке сорок копеек в дорогу.
Мне ли, едущему теперь по ее пути в тепле и удобстве, пенять на дорожные неурядицы и задержки! С содроганием думаю я о том, что прежде чем Парашу подобрал первый обоз, она успела пройти без малого пятьсот верст по той дороге, каковую я теперь проклинаю за протяженность, ухабы и смертную скуку.
***
Минул год с того дня, как она попрощалась с родителями, и вот Параша уже в Петербурге. В моей книжице нет и слова о том, как она сумела попасть в дом Трубецкой. Однако престарелая графиня ласково приняла ее и - о чудо! - представила императрице Марии Федоровне. Уж не знаю, чего было более в этой истории - пристрастия к феноменам или истинного участия, однако же она имела определенные последствия. Государь, исполненный благодушия, велел пересмотреть дело. Доброе имя Луполова было спасено, и семейству его дозволили возвратиться в родную Малороссию.
Параша же, обласканная Александром, сделалась в Петербурге модной диковиной. Министры и поэты стали кружить вокруг нее, ища одни чинов, другие сюжетов.
Параша, однако, не прельстилась великолепной жизнью, а во исполнение обета, принятого в пути, стала насельницей Крестовоздвиженского монастыря. Однако силы ее оставили, она слегла с чахоткой и в неделю отошла, так и не успев принять постриг.
Мораль из этой истории очевидна, и выводить ее я не стану. Скажу лишь, что по приезде в Москву непременно выпишу для вас «Молодую сибирячку» де Местра - здесь с присущим этому сочинителю талантом изложена та история, которую я теперь поведал вам безыскусно и кратко.
Засим остаюсь тоскующим по Вашему обществу П**
ИЗ-ЗА РОКОВОЙ ЧЕРТЫ
Доброго дня Вам, Лизанька. Поистине спасительны для меня те минуты, которые я могу посвятить общению с Вами, хотя бы и посредством письма. Вы, верно, решите, что виною всему скука дальней дороги, не имеющей ни особенных примет, ни разнообразных видов. Я и сам, признаться, еще неделю назад полагал, будто Природа не смогла произвести на свет ничего более скудного, чем перегон от Ишима до Ялуторовска. Однако сколь же часто мнения наши, еще минуту назад казавшиеся нам незыблемыми, вдруг оборачиваются ложью. Вы не поверите, с каким наслаждением теперь стал бы я впитывать взором обрамляющие тракт унылые холмы и облезшие перелески - неопрятные, будто иные современные картины.
Но увы! Единственное, что может теперь развлечь мой взгляд - cтены очередной станции, ставшей моей тюрьмою по причине совершенно непроезжей дороги. На беду поздний снегопад не позволяет двигаться далее - лошади угрузают в снегу по самое брюхо.
О, эти утесы безысходной тоски, заключающие в себе теперь мою жизнь. Эта бумага, которою они были оклеены еще до турецкой войны, совершенно уже потерявшая всякий узор, однако приобретшая взамен него новое украшение в виде сотен черных подпалин, сделанных свечкой. Местный смотритель завел себе развлечение жечь ею клопов прямо на стене, нимало не смущаясь как отвратительностью этого занятия, так и опасностью пожара.
Смотритель мой, человек вдовый, едва ли не обезумевший от одинокой жизни, пристрастился вести разговоры с воображаемым собеседником, и так накостырился (по его же изумительному выражению) в сем деле, что даже мое присутствие не может отвлечь его от цицероновой болезни. К тому же ум его содержит без числа присловий и пустых выражений, которые он употребляет при всякой оказии. Так, ставя самовар, он непременно скажет: «Господа, помолим, чайком грешки промоем», а на всякую просьбу мою отзывается: «Рад стараться, лишь бы не надорваться», - видно почитая такой ответ по-военному лихим.
***
Истомленный ужасом такого положения, я стал умолять моего Герострата выдать мне какую-нибудь книгу или газету - ибо багаж мой застрял еще на прошлой станции, и меня с моими любимыми занятиями разделяют теперь тридцать верст. Однако этот отечественный огнепоклонник, нарисовав на своем неопрятном лице удрученное выражение, заявил, что таковых не держит, а теми, что оставляют проезжие, имеет обыкновение оклеивать сундук.
Представьте же теперь, Лизанька, как Ваш добрый знакомый, выпускник университета, стоит на коленях и при свете свечи разбирает пропадающие от старости буквы газетных клочков, хаотически наклеенных на поеденное жуками дерево и при этом задыхается от тяжелого духа, поднимающегося от сваленной внутри одежды.
Таким образом я являл собою совершеннейшую карикатуру на стихи пригретого г-ном Сувориным сочинителя, пишущего обыкновенно под именем Гейне из Тамбова:
Я сел за ученые книги,
Хотел погрузиться в науку;
Я думал трудами рассудка
Унять безотрадную муку.
Записная книжка моя, извлеченная заранее и готовая принять в себя вдруг встретившиеся занятные и полезные заметки, долгое время оставалась в небрежении - покуда между обрывком щербатовского «О повреждении нравов в России» и лишенным смысла извлечением из безымянного французского мистагога я не увидел короткую заметку из Курска.
Страсть сторожа к расчленению журналов и книг не оставила ей окончания, однако история, в ней изложенная, все же побуждает меня пересказать ее Вам, снабдив сухие факты теми своими размышлениями, которым я давно уже искал повода изложить на бумаге.
***
Речь пойдет об истории чувств - жанре для наших журналов обыкновенном. Встретив заметки подобного рода, ожидаем мы чего-нибудь похожего на monsieur du Terrail, у которого за всяким нежным вздохом обязательно следует хорошая потасовка. Позволю себе вообразить, что читатель, по заслугам любя подобные книги и проводя напролет целые вечера, наполненные вычитанными переживаниями, в обыкновенной жизни сторонится слишком бурных сюжетов. Уж верно он не помышляет о том, чтобы, открыв чувства предмету своей страсти, вскочить на коня и нестись очертя голову… куда? А Бог весть. Главное, чтобы нестись и непременно очертя голову.
История же вдовы из Курска оказалась тихой, как тихи и незаметны посторонним бывают подлинно высокие переживания.
***
Начинается эта повесть о посланиях из-за роковой черты с того, что жил в Курске купец. Жил он обыкновенно, торговал широко, лукавил понемногу, но, боясь прогневить Господа, к выгоде своей не круто поворачивал. Женился самым обычным образом, на юной девице, по сговору, однако остался доволен и прожил с женой без обид. Вот только детей у них не было - так на то Божья воля.
Время пришло, и умер купец. Умер самым обыкновенным образом, как и жил - без какого-то особенного сюжета. Молодая вдова его похоронила и стала жить дальше. Обыкновенно, как от века живут у нас вдовы, ожидая срока встретиться с мужем в горнем мире. В этом месте из нашей истории совершенно исчезает слово «обыкновенный», которое я до сей поры намеренно вставлял чуть ли не во всякую фразу.
Прошел месяц после похорон, другой, а на четвертый вдова получила с почты извещение об оставленном для нее ценном послании. Ценного ждать было неоткуда - как сказал бы в этом случае мой смотритель, родни полон подвал, а денег кот слизал. Однако, сорвав печать, женщина нашла в пакете тысячу рублей ассигнациями.
И письмо от покойного мужа…
***
«Любезная женушка! Вот уже четыре месяца как я покинул белый свет. Ты можешь представить, как мне сейчас тяжело в новом месте. Я мучаюсь за грехи. Помолись обо мне, родная, иначе могу погибнуть окончательно. Как бы я хотел возвратиться и посмотреть на тебя. Помнишь ли ты, дорогая, как я был счастлив и рад, когда ты впервые сказала «люблю»? Верь, милая, что я тебя всегда любил, а теперь особенно люблю, когда нахожусь в разлуке с тобой. Кланяйся родным и их тоже попроси помолиться о твоем муже. Крепко целую».
Когда бы я пересказывал Вам, Лизанька, книжный сюжет, то здесь история могла повернуть в какие угодно палестины - смотря, кому из беллетристов она попала бы в руки. Эдгар Поэ вывел бы вдову душегубкой, изведшей супруга ядом. Какой-нибудь романтический писатель заставил бы купца тайно бежать к дикарям от мести сиятельных врагов. Кто побойчее, пожалуй, и на Луну бы его отправил…
***
Вдова же, оказавшаяся женщиной милой, но лишенной воображения, вовсе не была испугана, а скорее растрогана - не столько заботой покойного о ее денежных делах, сколько чувствительными словами, которых при жизни супруга ей от него услышать не довелось. Приглашенные по сему случаю родственники, изучив печать и ассигнации, посоветовали в полицию не ходить - как бы не наложили арест «до выяснения».
Родня на то и дана, чтобы ее умом жить. Вдова деньги спрятала подальше, а письмо - поближе, и часто теперь доставала его, чтобы прочитать то самое «люблю».
Через пять месяцев пришел новый пакет от усопшего - снова с деньгами и нежными словами. А потом еще. Выходило, что два, а то и три раза в год вдова обязательно получала новый конверт. И в нем неизменно видела те слова «Люблю…. скучаю… помнишь ли…», которых так ждала при жизни супруга.
В посланиях стали появляться необременительные просьбы, все больше благочестивые. То помолиться об упокоении купеческой души, то съездить в Пустынь, а то и сделать пожертвование на милосердное дело. Вдова расцвела, увлеклась, стала ждать каждого послания с приятным трепетом, надеясь снова услышать нежные слова и исполнить волю, переданную оттуда. Родне говорила, что любит теперь мужа пуще, чем живого. И так выходило у нее, что живет она не во вдовстве, а как бы при муже, только тот уехал далеко - может статься, в саму Америку.
***
В этом месте заметка закончилась на половине слова. Продолжение ее, видно, пошло на растопку или иную хозяйственную нужду. Так что я теперь волен сам домыслить финал. Собственно, особой изобретательности проявлять тут не придется. Без всяких сомнений купец, чувствуя, что близится его смертный час, доверил нотариусу особый капитал, из которого полагалось отсылать его вдове проценты. Ему же отдал и написанные загодя письма - так, чтобы их хватило на несколько лет. Операция нехитрая, и не в ней для меня состоит суть происшедшего. А в том, что сей неплохой человек за всю жизнь не решился говорить с супругой так, как просила его душа - нежно и с любовью. Тут виной врожденная наша стеснительность в деле выражения глубоких чувств. И так, видно, угнетала его собственная неуклюжесть, что только в письмах, и то заведомо безответных, и мог он наконец обрушить на супругу все половодье своей любви.
С трудом поднявшись от душного сундука, я дал себе зарок по приезде в Москву непременно повесить над письменным столом карточку со словами «Не забывай о курском купце» - чтобы всякий день напоминать себе о том, как нельзя бояться собственных чувств. Иначе и не увидишь, как жизнь пролетит зря.
Засим остаюсь Вашим преданным reporter П**
СОВРЕМЕННЫЙ ТЕРСИТ, ИЛИ ПРОЩАНИЕ С СИБИРЬЮ
Доброго дня Вам, свет мой Лизанька!
Когда бы Вы знали, сколько у нас завелось путешественников, которым и это криво, и то не прямо. Проезжая, подобно мне, через многие города, такой raisonneur считает своим долгом о каждом запомнить нечто неприятное. Улицы у него выходят грязны, народец вороватый, природа нехороша. Всякому месту сей современный Терсит норовит дать хлесткое, по его мнению, определение. Слов нет, не все ладно в отечестве нашем, и порою, увидев очередную неустроенность, хочется поместить в газете что-нибудь едкое. Однако привычка именно выискивать, выскребывать дурное вызывает натуральное раздражение. Таких путешественников, как это ни странно, привечают в обществе, особенно столичном, ради их остроумных нападок на провинциальную жизнь - часто, надо признать, и правда, довольно метких и смешных.
Здесь Вам, верно, захочется спросить: какая нужда мне в этих людях, раздражение против которых никак не уменьшит их числа. Объяснение сему могу дать самое простое - не прошло и часа, как я имел сомнительное счастье познакомиться с плодом ума одного такого хулителя, встреченного мною в гостинице г-на Железнова на окраине Тюмени, где я провел свою последнюю ночь на сибирской земле.
На рассвете я заметил в общей комнате господина с английскими бакенбардами, который отчасти неприлично следил за моими бурными и в значительной степени лишенными порядка сборами в дорогу. Наконец он решился подойти ко мне и, узнав, что я еду в Москву, причем, вынужденный обстоятельствами, совершаю путь куда быстрее, чем может это позволить себе человек, не гонимый казенной надобностью, умолил захватить с собой рукопись. Ее я должен буду «елико возможно спешно» передать в московскую газету, имени которой не стану называть Вам, чтобы даже обмолвкою не отнести ее издателя к числу закоренелых отечественных злопыхателей.
Не имея причин отказывать в такой пустячной просьбе, я, конечно, принял средней тучности сверток и поместил его для пущей сохранности в саквояж, который постоянно имею при себе ради тех записных книжек, без которых не мыслю себе и часа жизни моей.
***
Вечером того же дня я, всего раз переменив лошадей, уже пересек ту невидимую линию, отделяющую Сибирь от остальной России, которую географы, повинуясь одним лишь им известным приметам, провели по границе Пермской губернии и губернии Тобольской. Здесь кстати будет сказать, что в общем сознании Сибирь не считается отчего-то Россией и представляется другим государством, в котором по недоразумению понимают русскую речь.
Предложенная географами и подкрепленная нашими землемерами линия пересекает тракт в худом лесу на перегоне между деревеньками Марково и Тутулымской. «Эвон, Сибири-то конец», - возвестил ямщик, указав кнутом на четырехугольный кирпичный столб метров трех в высоту. Я попросил возчика остановиться и, ступив на землю, прижал ладонь к поверхности этого местного Термина. Мысли мои были невеселые, исполненные кандального звона и безнадежных рыданий. Сколько тысяч несчастных, думал я, прошли мимо этого столба, точно как я прикасаясь к нему и так прощаясь с отечеством своим и со всем, что только любезно даже самому зачерствевшему в преступлениях сердцу. Вспомнил еще, как читал, будто добредшие до столба люди падали подле него, гремя цепями, и целовали замшелое основание его, посылая последнее прости навсегда оставленным родным. Обойдя кругом сей символ неизъяснимого страдания, я едва разглядел в сумерках на одной его стороне сделанную чем-то острым надпись: «Прощай навсегда, Маша». Тут уж я не сдержался и заплакал. Облегчив слезами душу, хотел поднести сему монументу Отчаяния букет, однако не сумел сыскать в это время года хоть бы каких цветов - оттого нарвал жухлой травы и положил ее пучком под самой надписью. После забрался в возок и уже через мгновение пересек ту черту, которую явившиеся моему воображению кандальники не чаяли уж вновь переступить.
***
Едва возок мой проехал столб, как Сибирь, будто начитавшись юморесок, нанесла мне свой прощальный чувствительный шлепок, подбросив под колесо увесистый сук. Экипаж сотрясся, я успел схватиться за борта и не выпасть в проезжую грязь, однако при этом выпустил из рук драгоценный мой саквояж, который полной мерою принял на себя уготованную было мне участь. Замок его лопнул, и все содержимое, заключающееся в моих заметках и посылке господина с английскими бакенбардами, оказалось на дороге. Коль скоро я с некоторых пор завел себе привычку оборачивать тетради промасленной бумагой, то драгоценная коллекция моя нисколько не пострадала, однако доверенный мне пакет лопнул, и множество исписанных тараканьим почерком осьмушек листов покрыло окрестные грязи.
Обеспокоенный судьбой доверенного мне произведения, которое я немедленно представил себе в виде романа некоего провинциального таланта, я бросился подбирать злосчастные страницы. Собрав все, я уложил их в саквояж, и вечером, готовясь ко сну на очередной пропитанной горелым запахом яичницы станции, решил перебрать листы с тем, чтобы сложить их в надлежащем порядке.
Увы, подобную работу невозможно было исполнить, не ознакомившись с содержанием рукописи - хотя бы лишь для того, чтобы увязать концы одних листов с началом других. И хотя я старался не вчитываться в чужие строки, на знакомство с которыми никто не давал мне позволения, я все же вынужденно одолевал некоторые предложения.
Теперь Вам, милая Лизанька, наконец станет понятно, к чему мне понадобилось вступление о Терситах. Рукопись эта оказалась до краев наполнена примерами самого темного недружелюбия, как если бы человек имел два глаза - один для худого, другой для доброго - и вдруг окривел бы, оставив себе для восприятия мира лишь критическое око.
***
По мнению господина, одаренного более бакенбардами, нежели талантом, Тюмень представляет собой эдакие Помпеи, задыхающиеся вместо пепла под слоем грязи всякого рода. Въезжающий сюда видит, как она постепенно выдвигается из кустов посреди домишек-мазанок и гор нечистот и сору. Здесь пьяненький обыватель, ехавший в телеге, свалился с нее посреди Царской улицы и погиб, будучи засосан вязкой глубокой грязью. Здесь человек зарезал хироманта всего лишь интересуясь узнать, сможет ли тот провидеть собственное близкое будущее. Здесь девушки, далекие от образов Карамзина, оценивают своих Эрастов единственно по количеству синяков, которые те приобрели в поединках со своими недругами. И, врачуя эти отливающие синевой отметины при помощи медных пятаков, завидуют тем своим подругам, кавалеры которых при помощи боевого искусства сумели избежать подобных «орденов».
Тех же ахиллов, которые вынуждены носить на лицах особенно обильные доказательства собственной неувертливости, мальчишки-газетчики имеют привычку закидывать коровьим fumier.
А на другой странице рукописи означенные выкормыши печатных станков уже развлекают себя тем, что пробираются на галерку в театр и оттуда швыряют в приличную публику пироги с луком, перцем и собачьим сердцем, норовя попасть по блестящим во мраке зала лысинам.
Через несколько страниц запойный купец, войдя под влиянием водки в благочестивое состояние, все рвется в паломничество по святым местам и обходит их, не покидая дома, ибо супруга его велела изготовить точные модели различных монастырей, среди которых теперь и протекает угарное паломничество сего негоцианта.
Далее следует рассуждение о том, что никакой зажиточный горожанин не ступит за порог, покуда не позавтракает соленостями по вкусу, приправленными добрым количеством водки, отчего получит возможность ходить до самого обеда в довольно приятном тумане.
Я читал о том, что мосты здесь худы, черны и ветхи настолько, что перевязаны мочалом да веревками. Что местный рекрут, осерчав, откусил конному полицейскому нос. Что в городе всего тридцать каменных домов, и горит он ежегодно.
Что праздник здесь состоит в том, что вся слобода сидит перед своими домами дотемна, ожидая, когда Господь пошлет им развлечение, и дружно поднимается со своих лавок, когда вдруг сцепятся посреди улицы две бродячие собаки, которых здесь и правда довольно много.
***
Приведя в порядок эти провинциальные анекдоты, которые одни только и захотел увидеть господин с английскими бакенбардами, я спросил себя: отчего же мне в Тюмени привиделось совсем другое? Отчего слух мой склонялся к историям совершенно иного толка? Почему сей хулитель не описал обстоятельств большого пожара, случившегося здесь еще при Екатерине, когда можно было без труда узреть в горожанах примеры истинного добросердечия? Куда подевалась из его памяти история купца Карамшакова, которую здесь рассказывают на каждом шагу - как он побил разбойников на ночном тракте, взяв себе вместо оружия одного из членов шайки и круша его телом кости варнаков? И отчего пропал куда-то купец Игнатов, который одною, так сказать, рукой перевозил по контракту на своих судах арестантов, а другою в то же самое время укрывал беглых? Видно, и правда, господин сей слеп на доброжелательное око.
В конце концов, в каком российском городе вы не рискуете угрузнуть в миргородской луже?
Засим остаюсь Вашим восставшим из сибирских глубин П**
ГРЕХОВНЫЙ ДОМ
Хорошего дня Вам, добрый друг мой Лизанька!
Вот и завершился мой сибирский Анабасис - хотя, не в пример Ксенофонту, я стремлюсь к заветной цели вовсе не кружным путем, а, напротив, сколь это возможно, спрямляю его, только чтобы поскорее увидеть Вас! Коляска моя, оставив Сибирь, катится уже по России. Впрочем, в окружающей меня местности различий я заметить не могу - кругом все та же пробуждающаяся от зимы природа - покуда еще не вполне приглядная, но определенно намеренная сделаться весьма привлекательной.
Так-то и летит моя карета, расплескивая весенние лужи, торопится ямщик, мечтая обернуться «к чаю». Города побольше проплывают мимо меня, будто купеческие дочки в Вербное воскресенье - основательно, предоставляя любопытным глазам разглядеть себя и сделать насчет увиденного выводы. Малые же суетятся приказчиками, которые для поспешного взгляда все на одно лицо - разве что задержится глаз на бородавке или особенным образом оттопыренном ухе. Скользя взглядом по домам различного достатка, приютившимся вдоль тракта, от скуки ловлю себя на мысли, будто не по дороге еду, а проношусь мимо библиотечных полок, на которых всякий домишко стоит особенной книгой. И верно, скольких сюжетов мы никогда не узнаем, сколько драм и комедий (порой с хором и танцами) убегают от нашего взора. Даже в самом прокисшем городе при определенном усердии можно отыскать ежели не «Юрия Милославского», то хотя бы «Гусара-сердцееда». А уж на статью в газете во всяком доме наберется. Подобные мысли, имевшие сперва целью доставить развлечение, вскоре совершенно завладели моим воображением, и я уже готов был при очередной смене лошадей броситься в ближайшее жилище, почти уверенный, что сразу в сенях натолкнусь на какую-нибудь fabula.
Да куда там - едва выйдешь из кибитки, успеешь расправить занемевшее тело, как уже снова запел, засвистал ямщик, покатил тебя мимо сюжетов, принялся донимать разговорами и всевозможными репликами, сделанными как бы в сторону, однако совершенно прямо рассчитанными на внимание седока. И исчезают позади пухлые собрания сочинений фамильных радостей и неурядиц, глядят вослед мне из своих огородов неслучившиеся Офелии да Вертеры.
***
Однако, повинуясь законам всемирного порядка, утраченные возможности со временем наверняка уравновешиваются воплощением грез. Орудием подобной справедливости сделался ямщик, в свой срок принявший попечение над моей особой. Даже среди своего гораздого на разговоры племени он выделялся буквально Гомером, хотя изливал неумолчное красноречие по большей части на упряжку - ее он всячески ругал, ей же поверял и сердечные тайны, рассказывая лошадиным крупам обстоятельства своей частной жизни. Однако изредка от его щедрот перепадало и мне. Едва мы въехали в город Камышлов, мой нечаянный Вергилий, время от времени ввергавший меня в Коцит уездных сказок и устаревших новостей, вдруг воскликнул: «Эвон, грех-то!» Я посмотрел на дом, им указанный, и не увидел в нем решительно ничего греховного - в его совершенно ровных стенах самый распутный ум не сумел бы отыскать приметы разгульной жизни. Однако я не успел проявить любопытство - мой добровольный чичероне завел рассказ, не дожидаясь интереса с моей стороны - видимо, эта история входила в число особенно им любимых.
Теперь же я передам Вам самую незатемненную суть этой печальной повести.
***
В Екатеринбурге жил купец Рожнов, человек могучий и всесильный - ровно будто сошел со сцены Малого театра. Имел винную торговлю, был своенравным, разгульным и некоторым образом даже бурбоном. При живой жене завел себе содержанку, которой и доставался весь его досуг. Но вот его amante скончалась без видимых причин. И родилась в помутившемся разуме Рожнова совершенно дикая история - он сам крепко убедил себя в том, что это жена, страдавшая от невнимания и стыда перед соседями, отравила прелестную особу. Забрав себе подобное в голову, купец повлек супругу в суд, который, не слушая ее оправданий и склонившись к поднесенной купцом мзде, отправил безвинную женщину по этапу в Сибирь.
Меж тем отыскалась предсмертная записка покойной содержанки, в которой она вину за случившееся взяла единственно на свою душу: «Добровольно принимаю яду, ибо не готова делить тебя ни с кем». Открылось, что мать самоубийцы нарочно утаила бумагу, чтобы покрепче досадить другу своей дочери, которого давно невзлюбила. Купец, отрезвев от горя и гнева, помчался перехватить невинную супругу в дороге. Настигнув ее в этом самом Камышлове, Рожнов, говорят, пал перед закованной в кандалы женой на землю и стал Христом-Богом молить о прощении. «Бог простит, - ответила арестантка, - если выстроишь на этом самом месте приют для сирот». Тогда глянул купец на ее лицо и увидел, что не жилец она - изглодал ее тюремный туберкулез. Обнялись они на прощание, потом конвойные прервали их последние ласки и повлекли страдалицу к скорбной толпе. А купец, не в силах подняться, все стоял на коленях в грязи посреди тракта.
Завершился этот сюжет скоро. Жена угасла на каторге, Рожнов, потратив огромные деньги, выстроил дом с церковью, а через месяц и сам отошел, повелев прежде со всей заботою призревать сирот.
***
Ямщик, закончив свою историю, начал было новую, однако я уже не слушал его, погрузившись в мысли о сем сюжете, которых мне хватило как раз до самого Екатеринбурга. Там же история купца повернулась внезапно иным боком, ибо в городе ее принято рассказывать по-другому. Расспросив гостиничную прислугу, я без труда узнал про то, как Рожнов, заблудившись в собственных денежных увертках, уговорил жену взять все вины на себя – чтобы она вместо него пошла в суд. Он же, оставшись на свободе, заработает довольно денег и скоро выкупит ее. Дело устроилось именно таким образом, да только Рожнов, увлекшись коммерцией, все откладывал исполнение своего обещания, пока совсем не опоздал. Когда же он опамятовал, то бросился к судье, да поздно - приговор над нею был уже произнесен и она шла этапом в Сибирь. От этого места обе версии сюжета уже следуют ежели не вместе, то весьма близко, и пересказывать дальнейшее во второй раз, полагаю, было бы лишним.
***
Признаться, я не сумел выбрать из двух сюжетов единственный. Первый, с отравлением, пусть и исполненный лубочных лукавств и преувеличений, как раз этим и сделался мил мне. Но и второй не могу совсем вычеркнуть, ибо он глядится куда правдоподобнее. Таким образом, исстрадавшись над выбором, я решил, что пусть повесть о «греховном» доме окажется в двух томах. Тем более что эпилог у обеих частей вышел один - в нем прозревший Рожнов поставил истинный памятник окаянству своему и во искупление оного.
Засим остаюсь навечно Вашим П**
ГОСПОДИН УКСУСОВ, ЕГО ПИСКЛЯВОЕ ХУДОРОДИЕ
Доброго дня Вам, Лизанька!
Я теперь в городе Екатеринбурге. Он ничуть не изменился за те три года, что я здесь не был. Разве что моя прежняя гостиница, прежде имевшая название «Париж», отчего-то поменяла географическую долготу и сделалась «Лондоном». Ну да это не беда - все прочее в ней осталось прежним. Коридорные все так же несут на себе запах чеснока, и матрацные обитатели нападают на постояльцев с тою же первобытной яростью. Уж не знаю - те же самые это насельники, что терзали меня в прошлый мой визит, или их потомки, которые, однако, унаследовали от дедов все самые дурные свои обычаи - которые, впрочем, промеж них самих, без сомнения, почитаются добродетелями. Право, это совершеннейшие гунны животного царства, не жалеющие своих жизней ради причинения вреда неприятелю.
Конечно, дело это в российских гостиницах вовсе не удивительное, и я потратил чернила на него единственно оттого, что мне самому показалось забавным выразить зловредных насекомых в терминах исключительно человеческих. Хотя это все недостойное зубоскальство, или, как говорит отец Василий, «скверное смехачество».
Впрочем, настроение мое сегодня именно такого сорта. Поэтому и письмо мое имеет в себе не описания подвигов духовных или телесных, не проникновение в обычаи племен и языков, а предмет простонародный и недостойный, вызывающий обыкновенно у начитанного человека некоторую брезгливость, а у обывателей - неподдельный восторг.
Я глядел вчера на представление Петрушки!
***
Верно, вы поспешите осудить меня, любезная Лизанька, и попенять мне за то, что ученость моя вдруг пала до райка. Однако же, ожидая этого, я приготовил argumentum, как мне кажется, довольно убедительный. Могут ли отворачивать нос от незатейливых народных развлечений те, кто только прошедшим летом рукоплескали бенефису г-жи Терезы? Я угодил на это представление, пав жертвой дружеских чувств к небезызвестному Вам господину Д-ву, который имеет насчет сей девице платонические мечтания и давно чаял представить мне ее charmes, так сказать, в телесном виде. В картинах из «Chatte blanche», представленных тогда, весь интерес заключался в касторовом масле, приняв которое по нечаянности, целая армия бежит с поля боя, держась руками за живот. После этой сцены, сопровождаемого громким смехом публики, я пообещал себе не ждать обещанных мне Д-вым двух песенок «ангельского толка» и отступил, придерживаясь, в отличие от комических актеров, за голову, и повторяя: «О, можно ли пасть ниже!»
***
И вот вчера я глядел на Петрушку, и не испытывал даже тени тех чувств, что угнетали меня на бенефисе. Услышав дурашливые крики, вдруг донесшиеся с другого конца торга, на который меня завели поиски сюжетов, я немедленно уступил моему любопытству и подошел к пестро украшенному балагану. Публики было много - так что мне едва удалось отыскать пустое место. Народ, одетый по случаю воскресенья «в хорошее», держал себя весело и свободно, как у себя дома, ни мало не смущаясь сцены с кулисами и занавесом, устроенных совершенно как в настоящем театре. Парни и девушки щелкали орехи, грызли пряники, а группа театралов постарше, пристроившись на задней скамейке, увлеченно изучала небосвод через донышко бутылки.
Признаться, я до сей поры полагал, что весь театр Петрушки заключается в ехидном мужичке, который ходит по дворам и вдруг, воздев на себя матерчатый короб, принимается «потешать» бездельных мастеровых и прачек. Таковые воспоминания сохранил я еще с детства. Но то, очевидно, примета обыкновенных дней. На время же ярмарки позволяется выставлять балаган, который, хотя и ограничивает число зрителей, зато позволяет брать плату за вход.
Пахло в балагане сивушным маслом, потом и дегтем - впрочем, избалованные ароматами натуры сегодня не ожидались. Заплатив десять копеек за необыкновенные приключения моего обоняния, я занял первую скамью прямо против сцены. Успел я хорошо, потому что почти немедленно оркестр, составленный из двух скрипок, кларнета и барабана, сыграл увертюру, в которой я без труда угадал «По улице мостовой».
Занавес поднялся над пустой сценой, на нее немедленно выскочил сам Петрушка и заверещал тонким, каким-то расколотым голосом, так что я совершенно готов был поверить в естественное происхождение деревянного чучела - ибо никакой кукловод не способен издавать столь пронзительные звуки. Тайна ненатуральной писклявости открыта была мне самим артистом, к которому я заглянул «за кулисы» уже после представления. Он показал мне оригинальную свистульку, составленную из двух костяных пластинок с полотняной ленточкой внутри. Сей антрепренер Петрушки (или, как он почтительно называет своего подопечного, Петра Ивановича Уксусова), пристроив этот прибор у себя во рту к самому дальнему концу языка, позволил мне еще раз насладиться голосом, говорящим на грани возможности человеческого уха. Я попросил дозволения срисовать этот прибор, называемой в раешной среде пищиком, и в следующем письме непременно пришлю Вам его изображение.
***
Однако ж вернусь к самому представлению и опишу его как сумею подробно, ибо, кажется мне, что Вы, Лизанька, не имели покуда случай посетить подобный спектакль. Правда, и сделать это в Москве теперь мудрено - власти в своем попечении о народном образовании совсем готовы объявить Петрушку под запретом и уже начали гонять кормящихся его славой актеров с базарных площадей.
Но здесь, вдалеке от столичных строгостей, искусство это еще живо и имеет почитателей числом никак не скуднее поклонников какой-нибудь г-жи Лунны! Видели бы Вы, с каким увлечением глядели зрители на своеобразный Пролог ко всему действу, в котором их любимый Ванька Рататуй (есть у Петрушки и такой pseudonyme), сперва выбирает себе невесту (и делает это со всеми ужимками лошадиного барышника, не всегда приличными), а после, удовлетворившись осмотром, принимается склонять свою Пигасью к гражданскому браку. Видно, ждать свадьбы ему невтерпеж - столь хороша оказалась его несколько облупившаяся от употребления избранница.
За сей сценкой, имеющей все основания перейти из сомнительной в скабрезную, последовал вполне завершенный сюжет, который, по признанию кукольника, он играет уже пятнадцать лет, редактируя его время от времени малыми злободневными вариациями. На моих глазах г-н Уксусов сторговал негодную лошадь у хитрого цыгана, сел на нее и тут же убился. Прибежал дохтур из неметчины, который представился таким образом: «Вот я, пекарь, лекарь и аптекарь. Ко мне людей ведут на ногах, а увозят на дрогах». Лечение его оказалось совершенно согласно такой рекламе, и расстроенный Петрушка в качестве платы вышиб из шарлатана дух дубинкою. Едва дохтурская кукла, забавно дрыгая ногами, исчезла под сценой, как на ее место явился квартальный, остроумно прозванный здесь фатальным, и принялся стращать убийцу расплатой. Тот сперва изобразил страх и раскаяние, но после опамятовался, да зашиб теперь и этого. Были еще сценки с кем-то, напоминающим турецкого султана, с капралом «вашим сковородием», со скверной старухой (вроде бы вдовой убиенного дохтура) - однако из-за того, что ухо мое еще не сумело довольно примениться к искаженному голоску главного героя, суть этих диалогов я позорно упустил.
В результате все являющиеся на сцену вторые лица были либо крепко поколочены дубинкой, либо ею же убиты, и финал вышел по грехам: выскочила собачка Шавочка-душечка, обклеенная по хвосту и по ногам клочками взбитой ваты, ухватила героя за несоразмерный нос и утащила в тартарары.
***
В том, что я хотя бы отчасти понял дурной голос, подправленный пищиком, следует благодарить второго участника спектакля, который присутствовал в своем натуральном, одушевленном виде. Этот член труппы, отчего-то прозываемый музыкантом, сидел среди зрителей и представлял как будто частную персону, подающую Петрушке основания для его острот. Кроме того, этот человек принял на себя труд повторять за главным героем особенно замечательные пассажи - чтобы публика не упустила соли шутки, могущей всякую минуту потонуть в верещании.
Спектакль закончился, парни смущенно подсунули своим барышням руку кренделем и повлекли их к прочим утехам воскресной ярмарки. Астрономы из заднего ряда ухватили проявившего самое большое рвение коллегу и тоже удалились, оставив после себя стойкий запах своей научной деятельности. Сам Петрушка отправился за наружную стену балаганчика зазывать зрителей на следующее представление.
Ушел и я.
Таким, верно, и запомнится мне теперь город Екатеринбург - радостным, гораздым на смех, разговаривающим дурашливым дребезжащим голосом. А матрацные обитатели его и прочие неудобства скоро забудутся, чтобы оживиться лишь при следующем моем визите.
***
Отчего я вдруг сделался так весел и несерьезен? - спросите Вы. Ах, Лизанька! Единственно оттого, что утром сосчитал дни до встречи с Вами и увидел, что их осталось едва более месяца. А еще оттого, что солнце здесь первый день устроило доподлинную весну. И я, соединив эти два обстоятельства в своей душе, сделался совершенно счастлив и легок, будто неразумный гимназист. И Петрушка сему моему настроению пришелся удивительно в тон.
Засим, Лизанька, желаю и Вам проникнуться таким же сладостным расположением духа и остаюсь навечно
Вашим П**
Сергей Олюнин,
журналист, скульптор, создатель музея «Имена и эпохи»,
член РПО им. Императора Александра III
(г. Москва)