БОРОДИНСКИЕ ЧТЕНИЯ. Выпуск 3.

Материалы научно-практической конференции

Москва, 17 мая 2018 г.

 

Материалы I Всероссийских Бородинских чтений, посвященных личности и творчеству русского писателя, публициста, редактора журнала «Москва» Л.И. Бородина. Благодарим за предоставление материалов Елену Леонидовну Бородину.

 

«БЕЗ ВЫБОРА»: НЕВОЛЯ, НИЩЕТА, СЧАСТЬЕ...

 

Леонид Бородин. Без выбора. Автобиографическое повествование // Москва. 2003. № 7–9; Леонид Бородин. Без выбора. М.: Молодая гвардия, 2003. 505 с. (Библиотека мемуаров. Близкое прошлое)[1].

 

В наши дни, дни – по определению Леонида Бородина – Смуты, велик соблазн писать мемуары: зафиксировать, верней, застолбить себя во времени, а заодно и свести с ним счеты. И все это – благо, свобода слова – позволяет, не откладывая в долгий ящик, тут же и обнародовать. Ведь какое высококлассное произведение ни создай, никогда не станешь читателю столь близок, как раскрывшись ему автобиографически. А какой отечественный литератор не мечтает о такой близости?

Исповедальное повествование Бородина «Без выбора» выгодно отличается от большинства нынешних мемуаров, высосанных порою из пальца, редкой своеобычностью судьбы автора, в позднесоветские сравнительно вегетарианские времена сполна хлебнувшего тюрем и лагерей. Тут другое качество души, отличное от расхожего, другая частота биения сердца, чем та, к которой мы обычно привыкли. Не для самоутверждения и самовыпячивания написана эта книга, но чтобы бескорыстно, чистосердечно (а порой и простосердечно) разобраться в себе самом: в своем миропонимании как в советскую, так и в нынешнюю эпоху, в мотивации своих шагов и поступков, сформировавших жизнь смолоду посейчас.

Ну кто нынче напишет о себе столь просто, так откровенно, без рисовки, но и без унижения паче гордости: что про себя думаю, то и говорю, – кто на это теперь способен?

«Поскольку лично моя жизнь сложилась таким образом, что ни к какому конкретному и нужному делу я вовремя пристроенным не оказался; поскольку прежде всякого выбора жизненного пути или одновременно с тем почему-то озаботился или, проще говоря, зациклился на проблемах гражданского бытия; поскольку, опять же, такое «зацикление» далее уже автоматически повлекло за собой соответствующие поступки и ответственность за них; поскольку все это именно так и было, – то чем же мне за жизнь свою похвастаться да погордиться?»

«Зацикленность на проблемах гражданского бытия» есть в данном случае «классическое» русское правдоискательство – вещь, надо сказать, изматывающая, но и высоким смыслом жизнь наполняющая. А в советские времена – еще и весьма опасная.

...После десятилетки в 1955 году сибиряк Бородин год проучился в елабужской школе МВД, где «скорее чувством, чем сознанием усвоил-понял значение дисциплины как принципа поведения и <...> остался солдатом на всю жизнь, что, конечно, понял тоже значительно позже. Но «солдатская доминанта» – да позволено будет так сказать – «срабатывала» не раз в течение жизни, когда жизнь пыталась «прогнуть мне позвоночник» и поставить на четвереньки...».

Неординарная спайка правдоискательства и солдатства и определила, по-моему, своеобычность личности Леонида Бородина. Ведь, как правило, правдоискатели – разгильдяи, а солдаты – служаки. У Бородина же все по-другому...

Замечательные страницы бородинских воспоминаний посвящены питерскому ВСХСОНу (Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа), «первой после Гражданской войны антикоммунистической организации, ставившей своей конечной целью своевременное (то есть соответствующее ситуации) свержение Коммунистической власти и установление в стране национального по форме и персоналистического по содержанию строя, способного совместить в себе бесспорные демократические достижения эпохи со спецификой евроазиатской державы».

«Тотальность марксизма, – вспоминает Бородин, – а точнее, социалистической идеи как таковой подталкивала на поиски «равнообъемной» идеи, и когда в середине шестидесятых наткнулись на русскую философию рубежа веков, произошло наше радостное возвращение домой. В Россию. Что бы сегодня ни говорили обо всех этих «бердяевых», сколь справедливо ни критиковали бы их – для нас «веховцы» послужили маяком на утерянном в тумане философских соблазнов родном берегу, ибо, только прибившись к нему, мы получили поначалу пусть только «информацию» <...> о подлинной земле обетованной – о вере, о христианстве, о Православии и о России-Руси».

Тут Бородин за всех нас сказал. Впрочем, не за всех. «Это случилось только с теми, кому повезло в самом раннем детстве в той или иной форме получить весомый заряд национального чувства. В этом случае имело место счастливое возвращение».

Когда всхсоновцев уже пересажали (спасибо, не расстреляли), в парижской «ИМКА-ПРЕСС» вышла брошюра с программными документами ВСХСОНа, в большинстве своем написанными главою организации Игорем Вячеславовичем Огурцовым. Уже в семидесятые годы я штудировал ее с карандашом в руках: программа Союза намного опережала время – и сегодня, по-моему, ни одна партия не создала ничего и отдаленно равного ей по глубине и значению. Во-первых, там был твердо предсказан достаточно скорый крах советской системы, когда все и здесь, и на Западе считали ее «порождением прогресса, обреченным на загоризонтное историческое бытие». (Из этой имковской брошюрки я вдруг впервые узнал, что доживу до падения коммунизма, узнал – и поверил.) Во-вторых, Огурцов – вослед С. Франку, И. Ильину и другим славным нашим мыслителям, но своим голосом и в свое время – утверждал, что возродиться и отстроиться полноценно Россия способна только при приоритете нравственных, культурных и религиозных начал.

Но программа огурцовская не расплывчата, а прописана и в деталях. «Не должна подлежать персонализации энергетическая, горнодобывающая, военная промышленность, а также железнодорожный, морской и воздушный транспорт общенародного значения. Право на их эксплуатацию и управление должно принадлежать государству. <...> Земля должна принадлежать всему народу в качестве общенациональной собственности, не подлежащей продаже или иным видам отчуждения. Граждане, общины и государство могут пользоваться ею только на правах ограниченного держания. <...> Государству должно принадлежать исключительное право на эксплуатацию недр, лесов и вод, имеющих общенациональное значение».

...Когда во второй половине восьмидесятых мы встретились с Огурцовым в Мюнхене после его двадцатилетней отсидки, я поинтересовался, читал ли он на момент создания своей программы «Духовные основы общества» С. Франка. Игорь Вячеславович ответил твердо, что не читал. Что ж... «Эту программу, – пишет Бородин, – ему, И.В. Огурцову, продиктовали, с одной стороны, понимание сути и перспективы коммунистического режима в России, с другой – верностью и любовью движимое стремление во что бы то ни стало предотвратить национальную катастрофу, распад и развал России, к чему как по наклонной скатывалась власть, утратившая чувство собственной реальности». От себя же добавлю, что, на мой взгляд, программа ВСХСОН – редчайший пример политического откровения. В частности, это подтверждается и тем, что Огурцов с той поры ничего больше не создал: все его силы ушли на героическую отсидку. И как ни понуждал я его в Баварии написать книгу воспоминаний, как ни предлагал совершенно бескорыстную помощь в обработке даже не рукописи, а хотя б диктофонной записи – так ничего и не смог от него добиться.

Но насколько импонировала мне всхсоновская программа теоретически, настолько настораживала практически: ведь предполагала она разветвленную подпольную сеть. Тут мне, видимо, повезло больше, чем Леониду Бородину: достоевских «Бесов» прочитал я не в двадцать девять, как он, а в девятнадцать...

В мордовском Дубровлаге в конце шестидесятых сидело немало «звезд первой величины», среди них и Андрей Синявский. Рассказ о нем – один из самых ярких у Леонида Бородина. И не забыть истории о вечере памяти Николая Гумилева: «Это было двадцатого августа шестьдесят восьмого года, как мы тогда считали, в день расстрела поэта Николая Гумилева <...> которого то ли по незнанию, то ли по недоразумению зеки разных национальностей считали поэтом лагерным и соответственно своим. <...> Месяцем раньше мы провели вечер Тютчева...» Любовь к Гумилеву у Бородина выходит за рамки просто любви к поэзии: очевидно, сам образ расстрелянного большевиками «солдата» играет тут особую роль; тип же сознания Бородина таков, что героические мифы для него – лучшее топливо.

Ну а Синявского я встретил тоже уже в Европе и не могу не согласиться с Бородиным: «Эмиграция его не состоялась настолько, чтобы говорить о ней как о некоем этапе жизни «на возвышение». Правда, мне мало что известно... Но, слушая иногда его по Би-би-си, где он одно время «подвизался» на теме русского антисемитизма (насчет Би-би-си мне, правда, неизвестно: мы встречались с ним в коридорах парижского бюро «Свободы», но тема «антисемитизма» и впрямь была одним из его коньков и дубинкой, которою он махал перед воображаемой фигурою Солженицына на своих вечерах и в Европе, и в США. – Ю.К.), отмечал, что даже в этой на Западе столь «перспективной и продвигающей» теме он не оригинален в сравнении с теми же Яновым или Войновичем, которые «сделали себя», сумев перешагнуть ту грань здравого творческого смысла, за которой только и возможно подлинное бешенство конъюнктуры». С этим же – добавим от себя – гастролируют они сегодня и в «новой, демократической России», ибо тут у нас все теперь как на Западе, и спрос на такие штуки велик.

Девять из одиннадцати лет двух сроков заключения Бородин провел не в лагерях, а в тюремных камерах. Первый раз освободился писатель 18 февраля 1973 года из Владимирской тюрьмы – в ссылку. Но девять лет свободы – в нищете и мытарствах – оказались в некотором роде не легче неволи: «Бравым «поручиком Голицыным» вышвырнулся я из стен Владимирского централа. «Капитанишкой в отставке» забирали меня «органы» в 82-м. И хорошо, что «забрали». Экстремальность ситуации способна возрождать человека, выпрямлять ему позвоночник, возвращать глазам остроту зрения, а жизни смысл, когда-то отчетливо сформулированный, но утративший отчетливость в суете выживания».

Вторично Бородин был арестован в мае 1982-го. А у меня 19 января того же года провели обыск. И работал Бородин в это время сторожем на Антиохийском подворье, возможно, и пришел туда прямо на мое место. Ведь я-то уже засобирался на Запад – органы так решили: «Второго Гумилева делать из вас не будем». Я любил Россию, но – в отличие от Бородина – «клятвы верности» не давал (то есть физической клятвы, как это сделал он, вступая во ВСХСОН). И, как замечено в каком-то моем стишке, «сладкая неизбежность встречи с Европою» уже, что называется, овладела моим сознанием.

Бородин же получил чудовищный, несуразный срок – десять и пять ссылки: на нем отыгрались за многих тогдашних тамиздатчиков – Владимова, меня и других, – внаглую перекочевавших из самиздата в тамиздат.

Слава Богу, астрономический второй срок Бородин не отсидел и вместе с другими политическими освободился через пять лет. Но мытарств и физических мучений все же выпало на его долю столько, что, когда вместо подозреваемого рака горла ему диагностировали «только» хроническую ангину, он испытал «смятение, необъяснимое отчаяние и нехорошее, нездоровое возбуждение, всплески беспредметной ярости и, наоборот, – несколькочасовой апатии, когда сидел на шконке не только без движений, но, кажется, даже и без мыслей вовсе. Помню, вскидывался вдруг и произносил вслух: «Опять жить». И начинал топать по камере туда-сюда... Какое счастье, что был тогда один! Что никто не видел этой позорной ломки. <...> Через полтора года я освободился под аккомпанемент государственного развала».

...Страницы жизни Бородина в посткоммунистическую эпоху не уступят по драматизму его гулаговской эпопее. Ибо что делать максималисту, моралисту и патриоту – в Смуту? «Цинизм, – пишет Бородин, – безответственная форма душевной свободы. Но именно люди этой породы оказались в итоге более подготовленными к смуте, ибо никакие принципы не связывали им руки. Не связывали до того, и они успешнее прочих сумели пробиться в информированные и властные структуры общества, и уж тем более – после того, когда рухнули всяческие преграды к инициативе самореализации…» Циники составили, так сказать, материальный костяк либерального стана, где были, разумеется, и свои идеалисты, и свои «полезные идиоты». Но только русскому патриоту, державнику не по пути с теми, кто «либеральные ценности» ставит выше «любви к родному пепелищу, любви к отеческим гробам».

И как там дальше у Пушкина:

На них основано от века

По воле Бога самого

Самостоянье человека,

Залог величия его.

Самостояние – трудная это вещь, чреватая большим одиночеством. Отсюда и метания, и «заглядывания» Бородина в тот патриотический лагерь, который, увы, повязал себя с советизмом, да не просто с советизмом, а с его, как выяснилось, наиболее соблазнительной для державников, а следовательно, особенно злокачественной сталинистской разновидностью. Страницы полемики со Станиславом Куняевым – тоже очень содержательны, интересны. Но вот ведь парадокс: в том же номере журнала «Москва», где публиковались мемуары Бородина (журнале, который он редактирует), всего-то через пару десятков страниц, в публицистике, можно прочесть про «И.В. Сталина и его соратников, связавших свою судьбу именно с Россией и ставивших государственные интересы выше интересов мировой революции». Если в бородинской «Москве» так пишут о кровавом «кремлевском горце», то чего же ждать от куняевского «Нашего современника»?

В главе «Девяносто третий» метания Бородина достигают, кажется, своей кульминации. Я и сам в те дни маялся возле Белого дома, ни минуты не сочувствуя, конечно, ни красным, ни Руцкому, ни Хасбулатову. Последнего в ту пору почему-то особенно раскручивала прохановская газета. Помню снимок: скинувший пиджак Хасбулатов стоит в чистом поле по колено в росной траве. Без очков и не разберешь: уж не Сергей ли это Есенин?.. Накануне штурма через горы арматуры вечером пробрался к Белому дому. Какой-то юноша, почему-то в плащ-палатке, восторженно читал вслух Ивана Ильина «Наши задачи»; девушки у костерка возились с бутылками – так, понимаю, готовили «коктейль Молотова»? – и пели, тихо, но красиво пели «То не ветер»; старик в хламиде, с бородой, растущей прямо от глаз, проповедовал о Страшном Суде... В общем, какие только типы и персонажи не повстречались там мне уже ближе к полуночи. Но – так запомнилось – у всех зеленоватый, фосфоресцирующий в лицах оттенок, видимо, от специфики освещения...

Утром приехал туда на первом поезде метро – дошел от Смоленки до углового дома напротив мэрии; позже по Кутузовскому вдруг поползли танки. Когда прямой наводкой начали они палить по Белому дому, прикурил у стоящего неподалеку мужчины и только стал отходить на свое прежнее место шагах от него в пяти, как он упал ничком без движения. Не сразу мы поняли, что он убит наповал, даже когда бурое пятно стало проступать сквозь его рубашку. Убит? Кем? Никто не слышал, чтоб просвистела пуля... Помню, после очередного залпа прямо из середины белодомовского массива вылетел большущий письменный стол и стал парить, видимо, на воздушной волне, а кипы бумаг, как чайки, разлетались в разные стороны. Были среди нас, «любопытных», и те, кто приветствовал каждое попадание снаряда смехом, аплодисментами. Наконец я не выдержал и одернул весельчаков. И вдруг в ответ: «Стыдитесь, Кублановский, вам-то чего...» Я обернулся – красивый еврейский юноша ненавистно блестел на меня глазами. Ненавидит? Меня? За что? Да меня гнобила советская власть, когда ты еще под стол пешком ходил, демократ.

Точная цифра, сколько тогда погибло народу, и посейчас засекречена. Но, думая о погибших, вспоминаю тех – с фосфоресцирующими лицами...

«Коммунистическая власть, – пишет Бородин, – умела воспитывать нужные ей кадры и сохранять их в состоянии искренней влюбленности в бытие, ею сотворенное». И если «события августа девяносто первого легко укладываются в цепочки причинностей дальнейшей «исторической поступи», то с октябрем 93-го все много сложнее. Популярное мнение «справа»: «Пресечение последней попытки реставрации коммунистического режима» <...> Кто-то, безусловно, такую перспективу имел в виду. Тот же генерал Макашов, возможно... Но была еще и искренняя боль за судьбу России тысячелетней» – боль, добавлю я от себя, и заставлявшая, очевидно, «русского мальчика» в плащ-палатке читать накануне штурма «Наши задачи».

В целом же слащаво-маразматическое, догматическое отношение наших патриотов-державников к сталинизму и «советской цивилизации» послужило роковой причиной отшата от них всех нормальных людей на необъятных весях Отечества... Именно потому патриотизм и стал легкой добычей «демократических» мародеров, что на шее у него коммунистический камень.

...Так, сопереживая, одобряя, споря и запинаясь, читал я «автобиографическое повествование» Леонида Бородина, пока не уперся в одну из последних главок – «Михалковы как символы России». Зацепило название, ведь ясно, что у Бородина «символы России» – другие. Дальше – больше. «Речь пойдет о Михалковых – именно как о символе выживания в исключительно положительном значении этого многосмыслового слова». Что за притча? За что боролись, Леонид Иваныч? Вы ведь, помнится, выживали иначе: «По первому сроку во Владимирской тюрьме дважды объявлял голодовку, чтоб выбить два-три месяца одиночки. <...> Десять суток я провел, лежа голым на цементном полу, обливая цемент водой ежечасно. Чтоб не задохнуться в прочно закупоренной камере-карцере».

И наконец: «...будь наш народ на уровне монархического миросозерцания, лично я ничего не имел бы против династии Михалковых». Что за злая шутка? Надо думать, горький зековский сарказм, который не всякому вольняшке доступен.

Новый автобиографический текст Бородина не остыл, «дымится», и рука редактора, видимо, его не касалась. Отсюда и смысловая неотчетливость некоторых пассажей. «Из тех, кто уже ушел, с кем-то и знаком не был, и знакомства не жаждал, но оттого еще страшнее их исчезновение из жизни». Что за спотыкливая конструкция? И почему исчезновение незнакомых «еще страшней», чем родных и близких? Убей – не пойму.

В пересыльной тюрьме, рассказывает Бородин, заключенный-смертник пророчествует: ««...скоро в русском царстве один за одним подохнут три царя. И четвертый придет меченый. <...> Два уже сдохли. Как только Андропов сдохнет, готовься на свободу. Придет меченый». <...> Конечно же, бред смертника я всерьез не принял. И когда уже в зоне узнал, что умер Андропов <...> и когда я впервые увидел сверхнеобычное, на лоб сползающее родимое пятно нового генсека – вот тогда пережил сущее нервное потрясение»... Простите, но Андропов был не третьим «царем» – вторым. И не ему на смену пришел «меченый», а старому маразматику Черненко.

А цитируя Бродского – при всей нелюбви к нему, – лучше не перевирать общеизвестные строки, а не побрезговать справиться с подлинником: точно ли процитировал?

...Когда Бродский эмигрировал и обосновался в Штатах, Чеслав Милош прислал ему из Калифорнии ободрительное письмо. «Я думаю, – писал один будущий нобелевский лауреат другому, – что Вы очень обеспокоены, так как все мы из нашей части Европы воспитаны на мифах, что жизнь писателя кончена, если он покинет родную страну. Но – это миф, понятный в странах, в которых цивилизация оставалась долго сельской цивилизацией, в которой «почва» играла большую роль»[2]. Итак, по Милошу, «почвенность» есть архаичный пережиток сельскохозяйственной деятельности. И тогда и Солженицын, и Бородин, и я, грешный, и многие и многие отечественные литераторы, включая, статься, аж самих Пушкина, Гоголя, Достоевского, – только духовно-культурные рудименты докапиталистической, чуть ли не средневековой эпохи.

Никак не могу с этим согласиться, все во мне противится этому – секуляризировать, «глобализировать» язык, творчество, отделить его от высоких и драматичных отечественных задач, насмерть спаянных с мировыми...

И мирочувствование Бородина неотделимо от Родины, от исторической отечественной мистерии. На примере жизни его, так доверительно нам открытой, видим, что Родина не пустой звук, что любовь к ней – не фразерство, не идеология, а формообразующая человеческую личность закваска, наполняющая жизнь высоким смыслом и содержанием. Смыслом, религиозно выводящим за грань эмпирического теплохладного бытия.

 

Юрий КУБЛАНОВСКИЙ,

поэт, публицист, критик, эссеист, искусствовед

(г. Москва)

 

 

[1] Все цитаты приводятся по журнальному изданию.

 

[2] Старое литературное обозрение. 2001. № 2. С. 14.

 

ЧЕЛОВЕК И ВРЕМЯ В ПОЭЗИИ Л.И. БОРОДИНА

 

В истории русской литературы творчество Л.И. Бородина занимает видное место. Его судьба отразила особенности жизни страны в послевоенное время, в условиях развитого социализма, перестройки, постсоветской действительности и нашла полное и всестороннее выражение в его художественных произведениях.

Первыми произведениями Л.И. Бородина были стихотворения, некоторые из них вошли в сборник «Изломы», вышедший в 1992 г. в издательстве «Русло». Тема Родины и ее судьбы является центральной в лирике Л.И. Бородина. Основная проблематика большинства стихотворений – религия, русская история, искание Бога – подчиняется осмыслению того, что произошло с Россией после Октябрьской революции, поиску своего пути в советской и постсоветской действительности. Писатель постоянно осознавал личную ответственность перед Богом, перед вечностью за судьбу России. Особенностями его лирики являются христоцентричность, исповедальность.

Стихотворение «Психическая атака» Л. Бородин написал во время отбывания первого срока, полученного по статье 70 УК РСФСР («Антисоветская агитация и пропаганда»), за активную деятельность в рядах Всероссийского социал-христианского союза освобождения народа» – первой после гражданской войны антикоммунистической организации ставившей своей конечной целью своевременное <…> свержение коммунистической власти»[1]. Платформа антиправительственного объединения середины XX века потенциально связана с идейными воззрениями Белого движения 1917–1922 годов: будучи приверженцами русской национальной традиции, члены Союза готовы «с оружием в руках встать на защиту Веры и порабощенного Отечества»[2]. Русский мыслитель И.А. Ильин писал: «…чувство долга, живые порывы совести и правосознания, потребность в красоте и в духовном сорадовании живущему, любовь к Богу и родине – все эти истоки живой духовности, в единой и совместной работе, создают в человеке те духовные необходимости и невозможности, которым сознание придает форму убеждений, а бессознательное – форму благородного характера. И вот эти духовные необходимости <…> сообщают единство и определенность личному бытию; они слагают <…> костяк личного духа <…> сообщающий ему его мощь и державу»[3]. Кровное родство с судьбой России звучит и в стихотворении «Психическая атака». Оно не вошло ни в один из сборников Л.И. Бородина, но опубликовано в журнале «Поиски» № 3 за 1981 год[4], как произведение неизвестного узника Владимирской тюрьмы. В дальнейшем текст был положен на музыку П. Старчиком и исполнен российским бардом М. Кривошеевым, а в фильме «Я – кукла» – актером А. Домогаровым на музыку А. Бельчева.

В произведении отразились социальные и духовные перемены в судьбе России, на фоне которых и звучит признание автобиографического героя[5], максимально приближенного к автору. Человек и время, «сцепление» времени с человеческой судьбой является основным мотивом стихотворения «Психическая атака».

Начальные строфы отсылают нас к событиям в Гражданской войны:

Поручик выпьет перед боем,

Глоток вина в походной фляге.

Он через час железным строем

Уйдет в психической атаке.

Можно предположить, что в начальных строфах содержится отклик на психическую атаку каппелевцев, показанную в советском художественном фильме «Чапаев»: белогвардейцы стройными рядами с презрительным бесстрашием идут на окопы красноармейцев. В стихотворении подчеркивается отчаянная смелость белогвардейцев и трагизм происходящего с Россией:

Вопрос решен. Итог не важен,

За Русь и власть, за честь и веру,

Идти им полем триста сажен,

Не прикасаясь к револьверу.

Л. Бородин в своем произведении утверждает, что сила России – в сохранении и укреплении веры. В стихотворении звучит призыв к защите Отечества и служению ему, во все времена вдохновляющий русских людей: «За Русь, за власть, за честь, за веру».

Л.И. Бородин повествует о трагедии России времен гражданской распри, поделившей страну на два лагеря, ведущих братоубийственную войну. Стихотворение помогает осознать, что классовая борьба, пренебрежение духовными ценностями ведет к непоправимым последствиям:

Красивый жест! – игра дурная.

А Русь – на Русь! и брат – на брата?

Добро и зло, земля родная,

Ты перепутала когда-то.

В стихотворении «Психическая атака» два плана изображения: прямой – внешний, повествующий о судьбе России, и глубинный – духовный, помогающий понять последствия произошедшей катастрофы. Поэт заставляет вспомнить ветхозаветное предание об убийстве одного брата другим: «…восстал Каин на Авеля, брата своего, и убил его. И сказал Господь Каину: где Авель, брат твой? Он сказал: не знаю; разве я сторож брату моему? И сказал: что ты сделал? голос крови брата твоего вопиет ко Мне от земли; и ныне проклят ты от земли, которая отверзла уста свои принять кровь брата твоего от руки твоей; когда ты будешь возделывать землю, она не станет более давать силы своей для тебя; ты будешь изгнанником и скитальцем на земле» (Быт. 4. 9–12). Л.И. Бородин призывает обращаться к истокам – Священному Писанию, духовное наполнение слова для него становится определяющим.

Не случайно стихотворение «Психическая атака» построено по принципу ретроспекции – это создает впечатление единения времен, сужает хронологическое время и поясняет текущие события. Перенося сюжет в современную действительность, Л.И. Бородин переплетает с исторической судьбой России свою судьбу. Поэт акцентирует внимание на том, что прошлое актуально и сегодня, оно коснулось его самого:

Что ж! Каждый должной смерти ищет,

И не закон мы друг для друга,

Но Русь совсем не стала чище,

Судьба моя тому порука

(Курсив мой. – Ю.Е.).

Местоимения «моя», «я», «мне», способствуют сближению лирического героя с автором, которому присуще чувство личной ответственности за происходящее:

И я пишу девиз на флаге,

И я иду под новым флагом,

И я – в психической атаке

Немало лет. Безумным шагом.

 

И я иду по вольной воле,

По той земле, где нивы хмуры.

И мне упасть на том же поле,

Не дошагав до амбразуры

(Курсив мой. – Ю.Е.).

Стихотворение «Психическая атака», написанное в середине XX века рефреном к 1917 г., – трагедийного звучания лирико-философское раздумье о мучительных путях России. Л.И. Бородин не только остро чувствовал современную эпоху, но так же глубоко переживал события прошедших лет. Пройдя жизненный путь в рядах Сопротивления богоборческой коммунистической системе, поэт до последнего часа не отступил от данной им присяги Всероссийского социал-христианского союза освобождения народа «быть верным сыном Великой России, борьбе за ее Возрождение, славу и благосостояние, не щадя усилий, имущества и самой жизни»[6].

Среди поэтических произведений, созданных узником за колючей проволокой, есть стихотворение, обращенное к Богу, написанное в жанре молитвы. Оно не было напечатано ни в одном издании полностью. Нет его и в архиве писателя, хранящемся в РГБ. Произведение так и осталось бы неизвестным для широкого круга читателей, если бы не прозвучало в записи на вечере, посвященном памяти Л.И. Бородина, в исполнении самого автора под гитару[7].

К жанру поэтической молитвы устремлялись писатели разных эпох[8]. А.С. Пушкин за год до смерти в стихотворении «Отцы-пустынники и жены непорочны…» обратился к великопостной молитве сирийского святого, христианского поэта Ефрема Сирина, ее же переложил на язык стиха и поэт-изгнанник XX в. В.А. Сумбатов. З.Н. Гиппиус обращается к Богу в произведении «Возьми меня» в 1904 г. У А.А. Ахматовой тоже есть «Молитва», написанная в годы Первой мировой войны, в ней чувствуется страх за Родину, за судьбу России. В солженицынской «Молитве» звучит смирение, философское осмысление Божественной любви.

Анализируя молитвы разных писателей, нельзя не отметить, что общение с Богом в религиозном понимании преобразуется у каждого автора в собственную модель художественного переживания религиозной ситуации и отражается в индивидуальном характере духовных поисков. В молитвенном поэтическом жанре больше, чем в каком-либо другом, проявляется внутренне «я» писателя, которое соединяет его с Творцом и с его учением: «Отче наш, Ты в нас».

Молитва в поэзии Л.И. Бородина – это в первую очередь выражение внутренних переживаний лирического героя[9] (которым является сам автор), надежд на Божью помощь, успокоение тревоги в душе. Его стихотворная молитва строится как монолог:

О, Боже[10], мне не спится.

Сквозь сумеречный дым

Войди в мою гробницу

Сиянием златым.

 

Моему посвящению

Лишь не хватило дня, –

Любви и всепрощению

Ты научи меня.

 

Мне б не устать на смене,

Мне б уловить момент –

Молю глазами в тени,

Коленями в цемент.

 

О том, что благ дороже

Доныне не просил, –

Откройся мне о, Боже…

Уж больше нету сил.

(Курсив и орфография во всех катренах, кроме первого, мои. Первый катрен см.[11]. – Ю.Е.)

Ведущим в этом тексте является лейтмотив «живого», непосредственного общения автора с Господом, выраженный при помощи местоимения «меня». Произведение начинается с обращения «О, Боже!» – основное объединяющее название трех ипостасей «Владыко», «Царь» и «Господь». «Молитва» Л.И. Бородина состоит из четырех катренов. В ней присутствует два мира – внешний и внутренний. Вначале перед нами мир камеры, метафорично названный его гробницей. Важную роль в первых двух строфах играет использованная автором антитеза: в «сумеречный дым» он просит Бога войти «сиянием златым», т.е. осветить этот сумрак.

В изображаемой картине сумерек просматривается отсылка к «Божественной комедии» Данте: «Земную жизнь пройдя до половины, / Я очутился в сумрачном лесу, / Утратив правый путь во тьме долины»[12]. И действительно, первый срок Л.И. Бородина выпал на годы, в которые, согласно Данте, человек подходит к важному жизненному рубежу, когда наступает время подводить первые итоги. Но в отличие от героя поэмы автор молитвы, оказавшись в «сумраке» камеры, за колючей проволокой не утратил «правый путь во тьме» и, осмысливая произошедшее, остался верен собственной дороге и с этой мыслью обратился к родителям: «…верьте, не было другого пути кроме того, который привел меня к финишу… Очень хотел бы убедить Вас в том, что Вам не нужно стыдиться меня. Я жил так, как подсказывала мне моя совесть»[13]. Л.И. Бородин передал эти строки из камеры на волю через Валерия Нагорного[14], записавшего их из тюрьмы со стука узника.

Исключительную важность в «Молитве в камере» (со слов дочери Леонида Ивановича, Елены Бородиной, название этого произведения звучит именно так) приобретают как пространственно-временные координаты (сумрак обители-»гробницы» после лагерной смены), так и их описание («глазами в тени», «коленями в цемент»), а также отношение автора к Божественному («войди… сиянием златым»). Золотой свет в христианстве символизирует откровение, золотое сияние воплощает вечный божественный свет. За ним закреплена своя символика: это и Фаворский свет Преображения, и Свет Божественной славы Иисуса Христа, и свет чистоты Богородицы, и свет милости, благости, любви, мира, тишины. В Священном Писании слово «сияние» употребляется в просьбах человека просветить его относительно Божьей воли: «Освети нас лицум Твоим, дабы познали на земле путь Твой, во всех народах спасение Твое» (Пс. 66, 2, 3), «Осияй раба Твоего светом лица Твоего, и научи меня уставам Твоим» (Пс. 118, 135). В добавленных Л.И. Бородиным эпитетах видна позиция автора. Для писателя «златое сияние» – источник истины, способный рассеять «сумеречный дым», укрепить, закалить веру, прозрение души – «Любви и всепрощенью / Ты научи меня… откройся мне о, Боже».

В очерке «Россия, которой не знают» Александра Петрова-Агапова[15] вместе с фрагментами из других лирических произведений Л.И. Бородина есть и первые шесть строк рассмотренной молитвы (Сохранена, предположительно, орфография составителя):

О, Боже, мне не спится.

Сквозь сумеречный дым

Войди в мою гробницу

Сияньем золотым.

Любовь твоя пусть множит

Страдания мои …[16]

Приведенные Петровым-Агаповым две последние строки, которых нет в основном тексте молитвы, позволяют судить о том, что Л.И. Бородин не только не отступил от христианской веры, но и молится тому, чтобы через страдания просветиться и теснее соединиться с Господом. Осознавая себя несовершенной богозданной личностью, во время самозабвенного общения с Мудростью Господа, он стремится с любовью, смиренно исполнить высший Промысел, ибо, как сказано в Евангелии: «истинно говорю вам: доколе не прейдет небо и земля, ни одна йота или ни одна черта не прейдет из закона, пока не исполнится все» (Мф. 5, 18).

Примером стихотворения-молитвы Л.И. Бородина является произведение, написанное им в 1980 г.

Доктор филологических наук, председатель оргкомитета конференции «Икона в русской словесности и культуре» В.В. Лепахин отмечает, что «православные защитники Истины подняли богословие на уровень богодухновеного поэтического творчества, а поэзии указали ее призвание и истинное предназначение – в порыве вдохновения свыше стать богословием. Ибо все от Бога: и вдохновение, Таким образом, предметом исследования, на примере стихотворения «Психическая атака», стали не только мировоззренческие убеждения Л.И. Бородина, но и философские проблемы памяти, нравственные вопросы, связанные с русской культурой. Можно сделать вывод, что Россия для писателя – это оплот русского национального Духа, оплот христианства; утверждать значимость произведения в формировании мировоззрения, опирающегося на национальные корни. и мысли, и слова, и ритм, и форма. Все от Него, и все к Нему»[17]. В статье «Богословие и поэзия» он утверждает, что в противном случае «поэзия не исполняет своего истинного свышнего призвания»[18]. Это суждение созвучно позиции Л.И. Бородина, считающего что «для подлинно воцерковленного человека главная истина о мире – вся в нескольких текстах. Все прочее он [человек] рассматривает как попытки (удачные или не очень) комментария и толкования Творения»[19].

«Писатели такого стояния за идею, такого тождества мысли и жизни не только в советской, но и в мировой литературе XX века – наперечет, – напишет литературный критик Юрий Архипов, – Лоуренс Аравийский, Андре Мальро, Эрнст Юнгер… Кого еще вспомнить? Разве что любимого поэта Леонида Бородина – Николая Гумилева. Ни в чем никакой расплывчатости, приблизительности, никакого двоедушия и лукавства в помыслах – ни перед читателем, ни перед собой. Ни перед Богом…» .

Таким образом, можно сделать вывод, что Россия для Л.И. Бородина – это оплот русского национального Духа, оплот христианства; утверждать значимость произведения в формировании мировоззрения, опирающегося на национальные корни.

 

Юлия ЕРЕМЕЕВА,

аспирант кафедры русской литературы XX века МГОУ

(г. Москва)

 
 

[1] Бородин Л.И. Без выбора // Собр. соч.: в 7 т. Т. 6. М.: Изд-во журнала «Москва», 2013. С. 70.

[2] Иванов И. Русское подполье. Пути и судьбы социал-христианского движения. М.: Традиция, 2015. С. 38.

[3] Ильин И.А. Почему мы верим в Россию. М.: Эксмо, 2006. С. 383.

[4] Бородин Л.И. Психическая атака // Свободный московский журнал «Поиски». 1981. №3. С. 8.

[5] В формулировку «автобиографический герой» мы включаем образ автора (по М.М. Бахтину: «автор – носитель напряженно-активного единства завершенного целого, целого героя и целого произведения, трансгредиентного каждому отдельному моменту его»), героя текста и автора как реально существовавшей личности. Таким образом, автобиографический герой стихотворения находится на границе собственно художественного пространства текста и реальной действительности. См.: Бахтин М.М. Эстетика словесного творчества. М.: Искусство, 1986. С. 16.

[6] Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа (ВСХСОН) [Электронный ресурс]. URL: https://vshson.narod.ru>plb.html/ (дата обращения 06.01.2017).

[7] Вечер памяти Леонида Бородина [Электронный ресурс] // YouTube: [сайт]. URL: https:// www.Yotube.com/watch?time_continue=2146&v=-seQfl0Ev1A (дата обращения: 10.01.2018).

[8] В.А. Котельников в статье «О христианских мотивах у русских поэтов» отмечает: «Потребность “говорить к Богу”, открываться Всевышнему в том или ином жизненном положении, душевном состоянии присуща едва ли не всем русским поэтам. Среди их мирских речей нередко возникает слово, восходящее, или воспаряющее, или рвущееся из души ввысь, к Творцу, как ответ на тихий, но внятный христианскому слуху зов Его» (Котельников В.А. О христианских мотивах у русских поэтов // Литература в школе. 1994. №3. С. 176–181).

[9] За основу понятия «лирический герой» берется суждение Л.Я. Гинзбург, считавшей, что «в подлинной лирике всегда присутствует личность поэта, но говорить о лирическом герое имеет смысл тогда, когда она облекается устойчивыми чертами – биографическими, сюжетными… Лирический герой не существует в отдельном стихотворении. Это непременно единство если не всего творчества, то периода» (Гинзбург Л.Я. О лирике. М.: Интрада, 1997. С. 144–145).

[10] В художественной литературе нередко встречается запятая между словами О и Боже (Господи): «Сердечным разбуженный стуком, // О, Боже, твержу я, о, Боже!» (Д. Самойлов. «Похожи – стремленьем к разлукам...»); «Встрепенулась и сложила руки,// Зашептав: “О, Боже, где же ты?”« (А.А. Ахматова. «По полу лучи луны разлились»); «Ужели в том таиться должен ропот? // Ужели тот, о, Боже! не страдал!» (А.Н. Апухтин. «Мое оправдание»).

[11] Петров-Агапов А.А. Россия, которой не знают // Посев. 1971. №3. С. 20–27.

[12] Данте Алигьери. Божественная комедия. М.: Иностранка, Азбука-Аттикус, 2017. С. 43.

[13] Архив. РГБ. Ф. 926. Картон. 4. Ед. хр. 16. Л. 1. Письмо к Бородиным Ивану Захаровичу и Валентине Иосифовне.

[14] Валерий Нагорный, один из членов ВСХСОН, в 1968 г. был соседом Л. Бородина «по стенке». В своем автобиографическом повествовании «Без выбора» Л. Бородин так вспоминает историю переправки письма: «…отстучал я через стенку коротенькое письмо, которое Валерий намеревался тайно всучить отцу, советскому генералу, для переправки моим родителям» (Бородин Л.И. Собр. соч.: в 7 т.. М.: Изд-во журнала «Москва», 2013. Т. 6. С. 278–279.

[15]Александр Александрович Петров-Агапов (настоящая фамилия Петров, 1921–1986) – поэт, прозаик, диссидент. «В 1968 г. за самиздатовский сборник религиозных стихов Петров получил срок… “за антисоветскую агитацию и пропаганду”. Из зоны строгого режима в Мордовии он сумел переправить на Запад очерк “Россия, которой не знают” – о деятельности антисоветской организации “Всероссийский социал-христианский союз освобождения народа”« (Петров-Агапов А.А. Россия, которой не знают // Посев. 1971. №3. С. 20–27).

[16] Там же. С. 20–27.

[17] Лепахин В.В. Богословие и поэзия [Электронный ресурс] // Международный клуб православных литераторов «Омилия»: [сайт]. URL: https://omiliya.org/article/bogoslovie-i-poeziya-valeriy-lepahin (дата обращения: 27.01.2018).

[18] Там же.

[19] Бородин Л.И. Собр. соч.: в 7 т. М.: Изд-во журнала «Москва», 2013. Т. 6. С. 413.

 

 

 

ИГРЫ «ДОБРОЙ НЕВОЛИ»,

или Философия духовного бытия в прозе Леонида Бородина

 

Не думаешь об этом вопросе,

обязательно станешь их орудием.

Л. Бородин. «Правила игры»

 

Философское осмысление жизни – характерное качество многих героев Леонида Бородина, писателя, смотрящего в корень вещей, в самую сокровенную суть явлений жизни, поэтому герои его мыслят и страдают на нелёгком пути оправдания собственного существования. Важность и неизбежность поднятых писателем вопросов очевидна, ибо современный человек поставлен перед выбором из громадного количества моделей бытия, и в имеющемся наборе далеко не каждая из них предполагает осмысленное, «умное житие». А без мысли и смысла жизнь превращается в нечто суррогатное, хотя и похожее на неё, но не настоящее – в игру, придуманную уже не тобой.

Игры – добровольные и навязанные, свои и чужие, возвращающие человека к его сути и разнимающие на части – своего рода жизненные сценарии-квесты, пройти которые можно с большими, порой необратимыми потерями; игры, вламывающиеся в нашу жизнь без спроса, и даже – бесчувственно и вероломно забирающие её; игры – потоки-быстрины, попав в которые не всегда успеваешь осмыслить, что с тобой происходит; игры – управляющие ситуации, из которых, иной раз кажется, нет выхода.

Даже изоляция, даже тюремное заключение не спасает от включённости в чужую игру. Напротив, бытие тюремное в своём урезанном, уплощённом срезе жизни предлагает своему пленнику ещё более изощрённые и жестокие игры, и здесь, в неволе, в ситуации сотен ограничений, самым страшным является то, что гениальное решение – достичь состояния «вне игры», взлетая над смертельным лабиринтом, не всегда удаётся по простой причине – ограниченности всех и всяческих действий, без труда возможных на воле.

«Та перемена, что ждёт заключённого по истечении срока, необычна, и чувства она рождает исключительные...» – для нас эти слова звучат аллегорией, вероятно, неведомой автору, вложившему прямой смысл в слово «заключённый». Однако, говоря о конкретном герое, можно добавить: «заключённый» – с несвободной душой и совестью, «заключённый» – обитающий в стандартах чужих правил.

Юрий Плотников, главный герой повести «Правила игры», прожил в тюрьме почти семь лет (без одного месяца) «по всем правилам», и давно была накатана колея событий. Но в первый день последнего месяца происходит незапланированное – «всего лишь недоразумение», как кажется герою. Свежая волна устремления к «полному бытию», порождённая скорым выходом, словно выбрасывает Плотникова из ощущений обыденности. Многое кажется теперь «плоским и бесформенным», как тюремная подушка, «ставшая омерзительной с этого утра». Сначала раздражают только бытовые детали: полотенце, рыба, чай; потом – привычные стереотипы поведения, своего и других. И голодовка – вещь далеко не смешная – кажется смешной, и подчёркнуто мученическое выражение на лицах готовящейся к протесту компании Осинского выглядит «блаженным идиотизмом» – иными словами, герой видит повседневно повторяющиеся ситуации словно бы сверху, сопоставив вдруг их смысл, уместность и необходимость в конкретной обстановке; видит так, «будто бы из воды вынырнул или из душного ящика выполз».

Аналитический взгляд, обращённый в прошлое, казалось бы, должен принести герою подтверждение верно пройденного пути, удовлетворение и гордость. Но Юрий Плотников оказывается разочарован и тем отрезком, который был прожит в тюрьме, и тем, который только предстояло пройти.

«Может быть, это просто день такой неудачный, и не надо поддаваться раздражению? – герой беспрестанно возвращается к мыслям об этом дне, одном из мучительных и ответственных моментов в жизни. – В каком сне может присниться этот нелепый день?». Характеристики, которые герой даёт текущему дню, говорят о переломном времени – времени скрытого роста души; на внешнем плане же: «Нынешний день не хуже и не лучше других. Обычный».

Дальнейшие события приобретают характер необратимости: этот день, «атом времени», по меркам заключённых, производит такие глубинные изменения, которые, подобно атомной реакции, проникают в ядро и перестраивают «число» души героя, создавая совсем другое вещество. День высветляет истину: всё проведенное в тюрьме время Юрий Плотников был верен не себе, а «репутации крепкого парня», которая занимала только ничтожную часть его личности.

И в этом смысле наступление рокового дня во многом было подготовлено. Герой имел понятие о том, «как должно быть», не позволяющее ему безоглядно пускать события на самотёк; вмещал определённые императивы поведения; тяга к саморазвитию не угасала в нём даже в тюремных условиях: обратим внимание и на ставший правилом «максимум поведения», и на «копилку добрых снов» как средоточие нравственных сил, необходимых для противостояния «дурным снам и дурной яви». В душе Плотникова наличествовало некоторое умение смотреть в сердцевину каждого человека, видеть скрытые от поверхностного взора качества. Чувствовали это и другие, о чём свидетельствует частое присутствие рядом Мышки, откровенные беседы с Венцовичем, Моисеевым, Сёминым.

Существовала ещё одна реальная основа для пробуждения героя: услышанные в первые дни пребывания в тюрьме слова старого зэка, отсидевшего 30 лет «за веру». Тогда сказанное не могло вызвать ощутимых перемен: «Эти вопросы, прозвучав в душе, ничего в ней не всколыхнули, они, словно утратив остроту, превратились в риторику...», но в переломный день Юрий Плотников осмысливает эти слова заново, «с удивлением», по-новому вглядываясь в лозунг над столовой: «На свободу с чистой совестью!» Человек, просветлённый жаждой чистого бытия, которая ощущается независимо от местонахождения («Да и на воле-то разве не так?»), становится носителем некоей вневременной и внепространственной категории constanta. И неважно, на зоне ли, как Юрий Плотников, в сумасшедшем доме ли, как герой М. Гаршина («Красный цветок»), чувство долженствования, борьба за внутреннюю свободу становятся основным мерилом духовного состояния для преображённой личности. Такого рода мысли автор вкладывает в уста старика: «Будет совесть чиста, будешь и свободен, даже под ярмом». Дух, прорывающий все оболочки материи, нарушающий её причинность, – тема, характерная и для других произведений Леонида Бородина, среди которых повести «Третья правда», «Божеполье», «Ловушка для Адама».

Выход Юрия Плотникова из игры происходит спонтанно. Это выглядит даже не как выход, а как выброс, факт свершения которого не признаётся героем практически до последних страниц повести. Одним ударом заключённый «выбивает» себя из роли «вспомогательного материала», «экземпляра с изюминкой» в чужих сценариях (парадоксально то, что герой наносит удары, реальный и метафорический, после того, как принимает решение «разжать кулаки»). Плата за удар, будучи одновременно платой за ошибку, оказывается высокой – снова заключение, но с освобождением души, и последнее имеет гораздо бо́льшее значение для героя.

Не случайно Плотников высказывает Сёмину мысль о том, что на воле будет труднее. Это происходит тогда, когда Юрий осознаёт: Сёмин – «придурок», требовательный к себе – не снизит, а наоборот, поднимет планку ответственности, может быть, на всю жизнь оставшись для других просто «придурком».

На протяжении повести мы замечаем, как разные люди строят своё поведение на основе глубоких внутренних мотивов, не соответствующих их внешнему облику. Юрий Плотников, не будучи богатырём, «берёт за грудки» Костю Панченко; по-разному ведут себя в финале Панченко, обладатель «могучей фигуры», и «хлюпенький» Мышка: «Мышка откуда-то из-за угла кинулся на ментов…Панченко отступил и исчез».

Леонид Бородин подмечает, что не страдания физические, не «кара и месть за совесть» были главным в этой системе неволи: самое страшное – обмануть себя, изменить своей душе, сломать внутренний стержень и стать персонажем чужих и чуждых игр, «сукиным сыном», проведённым «через бухгалтерию».

«Антисемитизм – реальность поведения, свойственная подонкам», – говорит Плотникову Костя Панченко. И как будто в насмешку, словно подтверждая эту новую для героя формулу, «опер» предлагает воплотить её в реальность, ведь Юрий получает от еврея Осинского роль «антисемита» – это и заставляет Голубенкова заочно определить Плотникова в «стукачи»: «Ведь не сегодня только, иначе не решился бы Голубенков вербовать...». Ошибка предстаёт отчётливо перед Плотниковым только тогда, когда ему, растерявшемуся от собственного поступка – отказа от голодовки – то есть неожиданно для себя вышедшему из одной игры, как «свободному» игроку тут же предлагается ещё одна игра, с вполне очевидным теперь низким смыслом. Главная причина, по которой «опер» Голубенков вызвал к себе именно Юрия, проста: он видит в заключённом игрока. Игрока в Плотникове видит и Владик Сёмин – это явствует из диалога, показывающего, что оба героя знают правила:

«— Почему я тебя должен осуждать? – не очень искренне ответил Юрий.

— Должен, – уверенно возразил Сёмин».

Каждый пытается внушить свои правила: «людоед»-Венцович лживыми хитросплетениями пытается привить Плотникову «аристократизм»: «А хотите, я вам почитаю Мандельштама, русского поэта-еврея?»; игрока видит в Плотникове и Моисеев, не видящий, что Юрий не отделяет личного спасения от судьбы России, избрав для этого самый верный и короткий путь – через собственное «я». Намеренно выработанная привычка прежде всего винить себя подталкивала героя разбираться в первую очередь в своём внутреннем мире, не как-нибудь, а здесь и сейчас, не откладывая жизнь на потом.

Заключительная фраза повести вносит в трагическую ноту финала свой оттенок парадоксальной гармонии «доброй неволи». Всё пришло в соответствие, оцепенел, замер вихрь мыслей и чувств, не осталось больше нескомпенсированных действий, требующих в завершение «подвига» или «расплаты»: «Наступила тишина».

В повести «Правила игры» Леонид Бородин совершает невозможное – он показывает выход из безвыходной ситуации.Неимоверно жёсткая, корёжащая душу игра, навязываемая Юрию Плотникову, проходит мимо него по касательной. Герой меняет траекторию своей судьбы, а читателю становится ясно, что колоссальная внутренняя сила, которой обладает этот человек, позволяет ему жить с ощущением внутренней свободы и делать выбор даже в тюрьме. Ограничения в пространственных перемещениях, в выборе рода занятий, комфорте ровным счётом ничего не значат, если в это время совершается огромная внутренняя работа разума, души и духа, позволяющая человеку осознавать своё место в мире. И пути такого человека будут всегда «горними» – нелёгкими, тернистыми, но полностью соответствующими его лучшим представлениям о том, где и как он должен быть. Ошибки здесь исключаются напрочь – чуждые потоки не могут соединяться, как масло с водой. Главным для Юрия Плотникова, пусть и в заключении, было – несмотря на «радиофон» и прочее «бормотание» «доброжелателей» – держать в голове свою цель и помнить о ней.

Момент осознания истины по времени может быть очень коротким, вспыхивая в череде дней «ничем не обычных» и «серых». Но этот момент не даёт права на жизнь в старой колее. К такому знанию приходит и Сёмин: «А я не имею права жить, как все». И вот один день, попавший в поле зрения автора «Правил игры», вызывает вполне закономерные ассоциации с рассказом А. Солженицына «Один день Ивана Денисовича». Оба писателя, основываясь на личном опыте, воссоздают события крохотного «атома времени», и обычного, и неординарного для каждого по-своему. В бытописании есть много общих мест: это тяжёлые физические условия (холод, вечный недостаток сна, работа на износ), не менее тяжёлые моральные условия, а также проблемы вроде «успеть занять хорошее место около умывальника». Но уникальность «одного дня» Леонид Бородин выводит из духовного прозрения Юрия Плотникова, а Александр Солженицын – из 30-градусного мороза (подтверждая потом в телеинтервью, что такое действительно было единожды).

Оба героя, Плотников и Шухов, – «из работяг», так себе, «средненькие» в иерархии зэков, хотя и уважаемые; оба испытывают нравственный гнёт в плане отношений с надзирателями. Однако же Юрий Плотников вызывает гораздо больше симпатий, чем Иван Денисович. По рассуждениям Шухова, вовсе не лентяя, и не любителя «лёгких денег», «работа – она как палка, конца в ней два: для людей делаешь – качество дай, для начальника делаешь – дай показуху». В Плотникове «максимум поведения» сочетается с видением в каждом «ни зэка, ни мента» – человека, у которого есть душа и чувства, родные и любимые люди, своя жизненная трагедия. Плотникова мучает вопрос о том, что чувствует надзиратель, расставаясь со вчерашним узником; толкнув Мышку ногой, Юрий извиняется перед ним, «недостойным». Все они для Плотникова несчастные, и это говорит о способности героя к сопереживанию любому человеку, кем бы он ни был. Шухов, при жалости своей к другим, сам не прочь толкнуть кого-нибудь, вроде Фетюкова: «И всё равно не слышит, обалдуй, спина еловая, на тебе, толкнул поднос. Плесь, плесь! Рукой его свободной – по шее, по шее! Правильно! Не стой на дороге, не высматривай, где подлизать»; отнять поднос у того, кто «щуплее»; намочить валенки надзирателям, лихо вымыть полы так, чтобы больше не попросили: «Шухов протёр доски пола, чтоб пятен сухих не оставалось, тряпку невыжатую бросил за печку, (...) выплеснул воду на дорожку, где ходило начальство». Иван Денисович принял правило «они – тебя, ты – их», «иначе б давно все подохли, дело известное» – хотя Шухову, как Юрию Плотникову, «старым лагерным волком», бригадиром Кузёминым были даны сокровенные слова: «Здесь, ребята, закон – тайга. Но люди и здесь живут», был явлен воочию живой пример Ю-81, а после бесед с баптистом-Алёшкою «Щ-854» имел суждение: «где ему будет житуха лучше – тут ли, там – неведомо». Солженицын точно передаёт живую манеру умелого рассказчика, которая позволяет понять внутренний мир героя, располагающийся, впрочем, основной своей массой в области физиологии. По-человечески жалко становится Ивана Денисовича, поскольку радости все и впечатления его носят событийный характер, а удачи связаны с тем, чтобы «косануть» или «подработать». Детали, наиболее тщательно выписанные в рассказе, – это «хвостик сигареты», «рыбий хребтик», «ломтик колбасы», ботинки, ложка и т.п.

Жизнь внутренняя, во многом из-за тяжёлых условий существования, особенно лагерных, для заключённых часто по их же собственной инициативе сводилась к минимуму. Это явление, опираясь на повесть Леонида Бородина, можно назвать «радиофоном», в «Правилах игры» занимающим беспорядочное блуждание мысли. Псевдоработа мозга превращает жизнь в тупое кружение без выхода за привычные радиусы годовых колец, позволяет жить без напряжения.

Внешне «Один день Ивана Денисовича» заканчивается более оптимистически, чем «Правила игры»: «Прошёл день, ничем не омрачённый, почти счастливый». Но такая «весёлая» концовка дня, в котором жил Шухов, вызывает ощущение безысходности. Два произведения о жизни в заключении показывают, как трудно быть собой и как эта задача облегчается при постановке цели лишь физического выживания: перед нами Юрий Плотников, превративший себя в причину происходящего, и Шухов, по сути незлой и работящий, превратившийся в «цезаря» при Цезаре Марковиче.

В эссе «Полюс верности», рассматривая психологию отношений между заключёнными и надзирателями, изначально зацементированную «аксиомой» противопоставленности, враждебности, автор ломает формулу: «надзиратель всегда враг», утверждая, что не вынес ненависти из заключения, и надзиратель – одновременно «жертва и орудие» системы – более всего заслуживает сочувствия.

Леонид Бородин ощущает на примере надзирателей особую трансформацию естества, называемую «воспитанием нового человека» и, в сущности, равную «оболваниванию». Эта потеря облика, способности мыслить находится в неожиданном сопоставлении с трезвостью внутренней жизни некоторых зэков.

«Полюс верности» бессмысленным небылицам обвинений в «фашизме» и «клевете» противостоит «полюсу отречения» от бездумного существования, «копанию в психологии палачей, оскорбительному для памяти “жертв”». Но только не жертв, а, скорее, «проигравших». А проигравшие в одной игре не обязательно прекращали работу мысли навсегда, и новые условия подталкивали их к вопросу: «в чём суть, что есть главное, определяющее в “полюсе верности” надзирателя». Ответ на вопрос писателем дан: «способность неузнавания человека»; нарушивший, преступивший, инородный системе, «не советский не есть человек». Таким образом, жалость как категория отношений между людьми не могла вступить в действие из-за нехватки составляющих условий.

Правило действия «полюса верности», согласно размышлениям Бородина, имело одну «крохотную брешь» в лице Вани Хлебникова, «доброй весточки от того народа, что зовётся русским народом, нами часто несправедливо попрекаемом в измене добру, в забвении добра, в отречении от сути своей и от своих святынь». И закономерно на этом фоне выглядит присущая русскому человеку идея «бытия по совести христианской», противление бесчувственному соблюдению «буквы закона».

Нереальность страданий заключённых создавала для охранников режима некую «правду надзирателя» – узкую полоску видения мира только со своими собственными ощущениями: «Истина прежде всего в том, что у тебя болит голова...», – эти булгаковские слова, адресованные Понтию Пилату от лица Иешуа, тоже «копающегося в психологии палача», перекликаются с бородинскими: «Боль реальна только для того, кто её ощущает».

А может, не договорил Бородин? Может быть, это отупление, огрубление чувств надзирателя специально вызывается для того, чтобы не слышать боли, не тратить сердце на переживание чужих страданий? – И нам представляется человек-страус, с головой, зарытой в песок – ксенофоб по отношению к чужой боли.

Тема игры проходит и в «Третьей правде» Леонида Бородина. Основным проводником этой темы можно назвать Селиванова – человека-актёра, в истинную суть которого сложно проникнуть через высказывания, но она проглядывает иногда через поступки. Слова героя часто остаются ширмой или декорацией, о чём он сам свидетельствует: «Ты все мои слова на веру не бери». И по ходу повести происходит «разоблачение» сказанных Селивановым фраз: «А я и есть зверь», «А я вот сам по себе», «Не могу я в него верить» и других. Герой себя ни «со зверем не путал», ни «сам по себе» не был, а действовал и рассуждал часто так, как это делал бы христианин. Этот любящий хитрить и притворяться вертлявый мужичок на самом деле всю жизнь мечтал стать таким, как главный герой повести – Иван Рябинин. Подтверждение находим в сцене похорон Рябинина: «В земле камень оказался, а когда он по гробу стукнул, Селиванов в груди боль от удара почувствовал, потому что хоронил самого себя». Андриан Селиванов в устремлении к идеалу почти слился с ним, подчинив свою жизнь сначала соперничеству с Рябининым, а потом служению, мысль о котором возникает ещё при первой встрече: «Взглянул исподлобья на Рябинина.

— Хошь, служить тебе буду, чем хошь...»

 «Взгляд исподлобья», сопровождающий слова героя, говорит о том, что Селиванову на этот раз изменило искусство притворяться и он выдал своё настоящее желание.

Сюжетная линия ведётся таким образом, что во многом Рябинин и Селиванов дополняют друг друга в своей совокупности и одновременном противостоянии. Острое чувство тайги дано браконьеру Селиванову, однако егерем поставлен Рябинин; «жениться» решает Селиванов, но семью создаёт Рябинин; когда Рябинин теряет свою семью, её обретает Селиванов; Рябинин не знает впечатлений позднего кратковременного обретения отцовства, доставшихся Селиванову от встречи с отцом и дочерью Оболенскими, однако именно Рябинину предстоит пережить эти недолгие впечатления, повторив тем самым судьбу своего тестя.

И всё-таки основное отличие Селиванова от Рябинина составляет активное преобразующее начало, желание перестроить мир под себя. Селиванов – это воплощённое «добро с кулаками». В противовес Рябинину, человеку, живущему с опорой на свой внутренний опыт, приобретённый за колючей проволокой, Рябинину, усвоившему, что «мир радости человеческой необъятен в сравнении со всеми горестями, что могут выпасть по судьбе. Но нужно только найти к нему дорогу и каждый раз заново преодолевать каверзы её, чтобы узреть свет иного мира», Селиванов утверждает свою «правду» с упорством и расчётливостью Раскольникова. Нотки посягнувшей на «право» «твари дрожащей» и мучительный мысленный штурм слышатся в словах, сказанных Рябинину: «Ты, Ваня, думаешь, что я звездачей со скалы шлёпал из озорства или по лютости? А коли хошь знать, я каждый раз мозгу до ломоты доводил, чтобы свою правду понять в ясности».

Лёгкой жизнь не кажется ни Рябинину, ни Селиванову. Всё же именно Селиванов произносит слова: «Когда болит что – это надо понимать, жизнь о себе кричит».

Кроме противостояния главных образов, все смысловые категориальные антитезы Леонида Бородина построены по принципу исключения, а не дополнительности. Отказавшись от одного, автоматически переходишь в другое: если не с Богом, то с дьяволом, если не за белых, то за красных, что логически не позволяет героям быть «самим по себе», со своей «правдой». Это же подтверждает и «теория игр»: при отсутствии своей, попадаешь в чужую игру: «Помереть и то по своей воле не дадено».

«Солнце делает мир плоским, а ночь даёт перспективу... Ночью познаёшь суть величин. Свет сквозь тьму... Свет во тьме» – эта сказанная белым офицером фраза позволяет понять, зачем понадобились Рябинину все муки, которые приготовила ему жизнь – для приобретения той самой мудрости, опытного понимания невозможности построения своего счастья на чужом несчастье.

Селиванов, думающий, что он «сам по себе», не мог жить собой и для себя. Но «мерка» у героя в душе была, идеал, перефразируя Достоевского, «сильный и святой» был и позволял судить о том, что «как-никак – а убивать – грех». Знал Селиванов высоту образцовой жизни: «А мерка эта может быть такая, что сидеть ему вечно на том свете по уши в кипящей смоле». И о себе судит Селиванов глазами и словами Рябинина, «Ивановым Богом»: «Правду сказал Иван... Убиец я». Совершенно потрясает героя, что его, рисковавшего жизнью, пошедшего на убийство, будущая жена Ивана называет «недобрым»: «человеку добро сделал, смерти в глаза глядел, а он тебе говорит: недобрый, дескать...». Селиванов походил на ученика, ждущего одобрения и тянущегося к светлым учителям. Людмила же, как и Рябинин, не хотела личного добра ценой чужой смерти.

И приняв для себя существование «Иванова Бога» после смерти Рябинина, Селиванов почувствовал в смерти друга нечто ему неподвластное, верховное, неведомое, потерял всякий смысл существования в чём-либо ином – в деньгах, в независимости – кроме как в «Ивановом Боге».

У самого Ивана Рябинина, не было «копилки добрых снов», как у Юрия Плотникова, а были «сны страха» и «сны слёз», слишком силён был удар, нанесённый разлукой. В тюремном заключении герой умер при жизни от потрясения и душевной боли. Потом, как и Плотников, после преображения боялся Иван уже не сроков, а потерять «облик свой, облик человека». Настолько тяжело оказалось Рябинину на воле, что не смог он перенести «свободной» жизни. Существование превратилось в сон – по сравнению с прежним, таёжным, стало казаться ненастоящим. И всё же сходство столкновений Рябинина и Селиванова с «новой властью антихристовой», с «маленькими дёргаными бесами», показало, что «парни на бульдозерах» и «щенки» из ресторана были по одну сторону, а Селиванов и Рябинин – по другую. И в итоге с Селивановым осталось ощущение истинности не его «воли» и «правил», а именно высшей воли, смысл которой недоступен: «Он озадаченно покачал головой», – такими словами повесть почти завершается.

Жизнь – боль, и снова это знание позволяет ощутить себя живым Селиванову. Смех Ивана, померещившийся герою, явствует, что не умрёт Селиванов, как физической смертью, так и духовной. Его жизнь оказывается продлена для поиска устойчивости, потерянной со смертью друга, продлена для рождения нового вызова власти, погубившей Рябинина.

 Вопросы «человек и власть», «человек, стоящий у власти» подняты Леонидом Бородиным в повести «Божеполье».

Итоговая сцена «Божеполья» чётко высвечивает сущность главного героя Павла Дмитриевича Клементьева, показывает, что осталось с ним напоследок: ни семья, первая ли, вторая – а «точка отсчёта», детское желание (и какое!): оказаться на коне рядом с равным перед деревенскими мальчишками, уехать с «серьёзно-грустным лицом» навсегда из деревни вместе с отрядом – «И никого не жаль...» Нельзя сказать, чтобы в данном случае имело значение, что отряд колчаковский – побеждала не политика, а «эстетика» определённого этического содержания. И содержание это, сыграв роковую направляющую роль, не изменилось после стольких лет. Не было в нём ни «воссоединения с родиной», ни «слабого импульса надежды» на сохранение духовного естества, как считает Виктор Меньшиков, автор послесловия в «Роман-газете» – были пустота и ничтожность устремлений, подсознательный комплекс превосходства над своей средой. «Значит, это было?..»

Да, это было с ним всегда, несмотря на то, что исчезло Божеполье, разрушенное «мерзавцами», «бездарями и тупицами», одно из оправданий жизненного пути Павла Дмитриевича. Вдумаемся теперь, каким оправданием было Божеполье. Помогает фраза, сказанная Артёму, в которой рассуждения Клементьева передают основную значимость «места, где его убивали»: «Здесь было поле, здесь в меня стреляли кулаки». Перенос человеческих отношений в политические, классовые никак не объяснял связи с Ульяной, потому и не осталось у Павла Дмитриевича политического оправдания жизни – оно было нелепо, нелогично и поэтому для Наташи произнесено уже не было. А человеческое оправдание, возникшее перед самой смертью в виде навсегда запавшего в душу фрагмента, оказалось мелким и ничтожным, как сама натура героя, «не заметившего» факта убийства им самим на Божьем поле Петра Свешникова. Так Павлу Дмитриевичу изменяют обычные логика и трезвость – а был он «человеком самоконтроля». Страх – ещё одна устойчивая определяющая в жизни. Даже не страх, а ужас не позволял возвратиться «в медвежий угол, в деревню, где мужики плевались ему вслед...». Ужас, «равный ужасу смерти» – вот подлинная доминанта в политической сфере: «глаза его горели и пылали. Люди думали – ненавистью, и загорались огнём. Но то страх перед смертью изнутри выталкивал его зрачки из орбит». Страх имел свойство трансформации, перетекал из одной формы в другую: «страх – беспокойство за карьеру», «страх стать никем, ничем», но суть его оставалась неизменной: подчинение рассудка, воли. Особое место среди видов и подвидов страха Павла Дмитриевича занимал «страх перед народом», перед «бородатым кулачьём деревенским, где под каждой бородой обрез...», проявляющийся в «вылупившихся» вдруг «странных и смешных конспиративных инстинктах», под действием которых герой утрачивает и так уже изрядно попорченное человеческое лицо. Ошеломляющее впечатление от метро, подглядывание в щель из-за штор, вслушивание в шорохи за стеной в сочетании с ожиданием, что ещё одумаются и позовут восстанавливать мир, идущий к хаосу – поразительно неестественное соединение. Впрочем, такими неестественными оказываются многие герои повести. В первую очередь это Любовь Петровна, «увлёкшаяся» своим мужем не ранее того, как «навела необходимые справки», убившая мужа, любовника и считающая «единственной неудачей от неё не зависящей» рождение дочери. Эта ловкая актриса с замашками режиссёра не постояла ни перед чем, чтобы финал был по-настоящему драматичен. Её игра – жизнь, вывернутая наизнанку: «чтобы навсегда быть верной женой» необходима измена; убийство и предательство мужа – повод для его отмщения. Вся жизнь Любови Петровны – большая «фига толпе» окружающих людей. Фиги скручивает она дочери – притворством, мужу – изменой, Жоржу Сидорову – смертью, местью за себя саму, обойдённую недостойным «фигляром».

Павел Дмитриевич имел «чутьё на чужое» («не раз человек, от которого он загодя избавился, оказывался чужим, врагом или просто опасным»), но не смог разглядеть собственную жену. Да и не было до её души ему, по большому счёту, никакого дела, она его устраивала, отлично справляясь с ролью; не мог он сразу привыкнуть и к дочери, своим появлением разрушившей мечту о сыне.

Фальшивые люди с фальшивой жизнью искалечили судьбу своего ребёнка, который принимал всерьёз их игру в порядочность. Наташа Клементьева, открывшись миру, получила жестокий удар по широко открытым глазам. Она оказалась в обществе людей, нарушающих привычные правила: они ругали её отца «зажравшимся аппаратчиком» («это папа-то – зажравшийся аппаратчик?»); они, как Надежда Петровна, говорили колкие и неудобные вещи; они, как Артём, открыто смеялись над ней. Фальшивый мир обступал со всех сторон: Любовь Петровна уже предусмотрела роль для себя на случай смерти мужа, чтобы не остаться «душечкой», потерявшей предмет обожания. Наташа, также думая о смерти отца, была мысленно готова к «измене», к «метаморфозе», она ждала этой измены, услышав голос Жоржа Сидорова. Но Любовь Петровна оказалась предусмотрительней и её сценарий уже был дописан до конца. Задуманное дочерью разоблачение не состоялось, хотя многое пошатнулось.

Очевидна и непохожесть Наташи на свою мать даже в такой мелочи, как голос, обычно передающийся органически, но особенно видимая в фразе: «Я верю, что папа прав. Но... но если бы оказалось, что он не прав... Я бы тогда уехала в его деревню навсегда и учила бы там детей музыке».

Мы видим разительную пропасть между взглядами Наташи, не сумевшей по настоятельной просьбе Любови Петровны хорошенько поразмыслить на тему «папа и чернь», и взглядами такого же юного представителя враждебного лагеря, Артёма, рассуждающего так: «Самое последнее, что я сделал бы в жизни, – это пошёл пахать в деревню». Два мира – столкновение обречённости и цинизма. Но было ещё нечто, живущее в Артёме и Наташе, особый жизненный импульс, в котором оба скрывались от реальности, – музыка, так и не сумевшая сблизить этих людей. Для Наташи музыка – способ восприятия мира, управляющая сила, на которой ловко играет Любовь Петровна в те моменты, когда требуется вывести дочь из игры, нейтрализовать видимым единением. Для Артёма, в «Прелюдии» Рахманинова воспринимающего не музыку, а дочку «стриженого затылка», искусство вторично – это вызов, способ самовыражения.

Как и Наташа, именно в деревне Артём получает свою порцию трезвости: там он приходит к музыке, под которую не надо «блеять козлом» и «скакать петухом», там же встречается с Будко, воспринимающим его, в отличие от Павла Дмитриевича, как обычного «сопляка».

В повести создана видимость семьи Клементьевых – каждый сам по себе и против остальных, несмотря на кажущееся благополучие.

Ничто не случается в то время, когда «это случается», необходимость или закономерность (как следствие) были созданы задолго до происшествия, а каждая идея, проложенная слишком далеко становится своей собственной противоположностью. Сказанные в XVII веке слова Блеза Паскаля оживают под пером Леонида Бородина, расцвеченные, как яркой иллюстрацией, повестью «Ловушка для Адама»: «Человек не зверь и не ангел. Беда, однако, в том, что пожелав стать ангелом, он превращается в зверя».

Мы часто выдумываем объекты для эмоций, когда эмоции уже имеются. В подобной ситуации оказался главный герой «Ловушки для Адама»: ему, открывшему сердце для сострадания, был явлен образ умершей мамы, пронзительно говорящий «лицом и словом печали». Герой вдруг понял, что вся жизнь теперь – как на ладони, что неправедные мысли и неверные поступки требуют ответа.

«Самоусовершенствование» начинается с контроля за мыслями. И «новорождённый» Адам решает сделаться лучше, обманув при этом Того, Кто так несправедлив к его маме. Теперь, поднявшись до «высоты», с которой неразличимы добро и зло, он будет жить во спасение мамы так, будто он один в этом мире, повинуясь не законам человечества или «монстра-государства», а своему шестому чувству. Жизнь не всерьёз, которая была у героя до «осознания» своей роли, легко или с некоторыми сомнениями перечёркивалась, потому что в ней не было ничего важнее той новой «благородной» цели, а было бытие, всё больше и грязнее порочащее его.

Черта, отличающая главного героя повести от его друга Петра, делающая «старше», несмотря на одинаковый возраст, заключалась в том, что Пётр «воспринимал игры серьёзно», а герой «участвовал в них исключительно корыстно». Свои интересы брали верх и при смене игры – жизни как будто не было, как ничего не значили для героя смерти преданных друзей, предательство им любящих людей. Кажется, что не Адам, а гипертрофированный герой «Преступления и наказания» мыслит в масштабах всего человечества: «А что такое человечество без моей мысли о нём?», «Я как личность (...) имею полное право игнорировать его», «…И если эту мою единственную жизнь окружающее меня человечество делает несносной, я просто обязан преступить за кон...». Камнем падают на Адама, «глядящего» даже не в Наполеоны, а гораздо дальше, слова Васи: «Через тебя все мёртвые...». Новая игра, которая могла бы стать настоящей, превратившись в истинную жизнь, была построена по старым правилам, в которых «вера – всё равно во что – это особый вид мозгового заболевания». И предав единожды, намереваясь такой ценой, через предательство перейти к безгрешному существованию, ослеплённый «благими намерениями» герой попал в коварную ловушку, заготовленную собственноручно. Настоящая жизнь не состоялась. В ней не было основного – Бога и веры в Него; не было смирения, а было дерзновение, не было любви, а было эгоистическое чувство, требующее моральных, а по сути реальных – человеческих – жертв. Внезапно открывшаяся герою крупица истины оказалась самодовлеющей, способной вызвать желание обмануть Всевышнего. Это бессмысленное и заранее обречённое соперничество с Богом превратило героя в орудие дьявола, «регулятора численности», в мессию со знаком «минус».

Направленность размышлений героя по ходу повествования сводится к философской теории, согласно которой единственно существующим является только субъективное «я» и содержание его сознания, утверждается homo-menzura-положение: человек как мера: «Я грязен, и мир грязен, я чист, и мир чист. Я в мире один! Я спаситель мира!». Неслучайно в повести сдвигаются пространственные пласты измерений, и не существующее в плане этого мира появляется в сознании героя-солипсиста: «В каждой точке творения смысл всего мира, и весь мир – во имя единой души понят может быть, и оттого всякая душа право имеет почитать себя наиглавнейшей во всём мироздании. Нет близких и дальних, поскольку бесконечно Творение». Иллюзия «Алефа», или «Эн-Софа», сосредоточенного в душе героя, пережившего сомнительный мистический опыт, служит основой для укоренения перевёрнутой христианской догматики, где священник – носитель зла, а путь к ближним лежит «через любовь к себе и ненависть к ним». Новая игра оказывается страшной правдой, и свершившееся зло равноценно высокому доброму замыслу: Спаситель – Антихрист. Герой-игрок, несмотря на видимый отказ от правил, продолжает игру так, как он делал это раньше. Выброшенный пистолет, уход от жизни – не меняют до полного обновления внутренней сути героя: совершается убийство о. Вениамина, да и в отношениях с Ксенией герой не собирался «уходить от жизни». Неверие толкает Адама в объятия сатаны, «бескорыстно» не требующего от своих жертв веры ни в Бога, ни в чёрта. Позицией «над добром и злом» герой часто пользуется в жизни и «до ухода», когда не хотелось оценивать свои поступки, и, как правило, эта позиция заштриховывает все хорошие побуждения. Подобная схема срабатывает и в отношениях с Надеждой, когда первоначально возникает мысль: «потом, возможно, ближе к утру у меня может появиться желание кое-что рассказать ей, ведь не подозревает даже, на каком рубеже стою, за какой порог ногу занёс». Однако, как позже убеждаемся, «желания рассказать» не возникает: «Светало, и мы больше не были нужны друг другу. Ничто нас больше не интересовало друг в друге, и в этом факте не было ни добра ни зла». Показательно, что герой мысленно констатирует безразличие и от лица Надежды, не подозревая о том, что кто-то может чувствовать иначе. Это же подтверждает и момент непонимания со Светланой.

Поведение Адама подталкивает вспомнить работу И.Р. Шафаревича «Социализм как явление мировой истории», где в главе «Социализм ересей» автор рассматривает секту, распространившуюся в XIII и XIV веках по Франции, Германии, Швейцарии и Австрии, основным пунктом в учении которой была возможность «преображения в Бога», и в центре стоял Человек, избавленный от представлений о греховности, ставший центром мироздания. Последователи доктрины называли себя «свободными духами», не ветхозаветными грешниками, а «новыми Адамами». В связи с этим Шафаревич высказывает такую мысль: «Нам представляется, что здесь, в масштабе этой небольшой секты, мы впервые сталкиваемся с моделью идеологии гуманизма, позже проявившейся в масштабе всего человечества».

Безоценочная позиция доминирует и во время внезапного ухода героя со сцены: «Не было вопроса: правильно поступаю или нет. Всё, что произошло и случилось до того момента, когда я включил зажигание и нажал на педаль движения, оценке не подлежало, оно случилось и произошло (...), а смысл моих действий пребывал за или вне...». Такое обескураживающее заявление поистине достойно только умалишённого человека, вдруг сбросившего со всех счетов и себя и свою жизнь, приблизившись к подобию непостижимой для нас жизни камней, растений или природных явлений. Всё же героя нельзя назвать бездумным, ведь он любил рассуждать, «знал толк и имел опыт». Но что было скрыто словами, «косметикой сути»? Рассуждения не приблизили к разгадке своего существования. И после «броска к спасению», за которым, по мнению Адама, жизнь становилась осмысленной («Осуществление смысла началось с включением зажигания»), мы наблюдаем обратное: герой прекращает, «выключает» руководство рассудком и предаётся во власть «шестого чувства» – лукавого поводыря.

 Как и Юрий Плотников, Адам начинает свою игру, но игра Плотникова чиста и направлена на то, чтобы сохранить в себе человека «по образу и подобию», а игра Адама – «штурм небес», ведущийся против Творца.

Окружающие главного героя персонажи напоминают Селиванова из «Третьей правды»: Пётр, считающий, что «боль есть субстанция жизни», Надежда, с её представлениями о смысле существования без Бога, со страхом оказаться в нигде после смерти, Юлька, не прячущая свои чувства. Но Адам видел не людей, а карточные фигурки, которые можно было перетасовывать по своему усмотрению, способные, в силу оригинальности, привлекать внимание («Пётр – самое азартное моё увлечение и безусловно порочное...»), а сочтённые вредными – за ненадобностью отправляться «в отбой». Герой сознаёт свою непохожесть и иногда, как «обезьяна Господа Бога», пытается подражать Петру, к примеру, строя похожий дом – неслучайно копии оказываются недолговечны: в них отсутствует или создан не тот фундамент. Заметим, что каждый из героев имеет свою игру, не всегда порядочную. Пётр добывает старинные книги, за раритеты угощая ворованным спиртом алкоголиков, он готов поить их, «сердешных», пока они «в горячке не загнутся», помощник машиниста Олег в пионерском галстуке из депо им. Павлика Морозова доказывает абсурдность чужих игр, подчёркнуто добросовестно соблюдая правила.

Как бы ни была стара мысль о том, что «всё в мире связано со всем», каждый раз она приобретает новое звучание. В повести «Ловушка для Адама» мы видим , как нарушается единство мира бунтом одной из его частичек, видим, как отклонение трека молекулы переворачивает Вселенную, создавая необратимые изменения. Трагедия Икара, муки Ницше и Кафки – что можно сравнить с обрушившимся миром на последних страницах повести? Была нарушена не только целостность числа, но и целостность системы, к которой принадлежал Адам.

И, как ни странно, именно поиск «условий, территории, общества (...) с минимальным фактором влияния на мои мысли и поступки» завершается тем, что максимальное влияние на мир обретают поступки и мысли героя, сохраняя тем самым некое равновесие. Вся прошлая жизнь Адама не имела таких последствий, хотя в событийном отношении могла бы показаться более грешной. Но там, за чертой всё мерилось по другой мерке.

Непохожесть, непонимание, инородность – так можно выразить основные, присущие главному герою черты. Символически это прочитывается в отношениях героя с озером. И то, что в итоге озеро принимает Адама, позволяет верить нам в возвращение героя к себе, к своему месту в мире, в точку цельности, единения со Вселенной. Кажется даже, герой оправдан, ведь, невзирая на его хорошие или плохие действия, он получает заступничество от маленького Павлика. Это лучше назвать не оправданием, а открытием пути для грешника, одной из самых высоких идей в Православном христианстве, и воля каждого – воспользоваться этим путём.

Бытие духовное, вынесенное за скобки как общий множитель в прозе Леонида Бородина, поиск смысла жизни, её почти неуловимых акаузальных законов есть дорога к преображению, возвращение к «Божьей правде о человеке».

Играм «доброй неволи» противостоит присущий в той или иной степени каждому «полюс верности» чужим правилам, часто бессмысленный и жестокий. Это полюс искажения «Божьей правды», полюс подчинения и превращения личности в тупое орудие внешних сил, сужение сознания до крохотного гетто в воззрениях на мир.

Пробивая скорлупу бесчувствия, Леонид Бородин пытается объять разумом огромное поле духовного материала, вечных загадок, и движет им «личный поиск истины», так называемое «выяснить для себя», в котором обретается прочность и красота духа – самая надёжная опора. «И всё прочее, – говоря словами автора, – полумеры и полуправда».

 

Ирина КАЛУС,

д.ф.н., профессор кафедры русской литературы МГГУ им. М.А. Шолохова, старший научный сотрудник Шолоховского центра, член СП России, Москва

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2020

Выпуск: 

3