Наша обыкновенная история

У русских не принято много рассказывать о себе и о своих предках – такова черта нашего характера, воспитанная Православием, из-за которой, однако, мы часто не узнаем много очень важного, о чем следовало бы знать. Вот и я всегда стеснялся расспрашивать своих предков, пока они были живы, а теперь очень жалею об этом. Но все-таки они что-то рассказывали и сами, поэтому какая-то общая картина у меня сложилась – и она достаточно ясная и поучительная для того чтобы быть рассказанной для других. И хотя факты я знаю обрывочно, но могу рассказать нечто более важное – что это были за люди, ведь теперь таких нет, и если в нас, нынешних, и есть что-то хорошее, то это перешло к нам от них. Убийство народа, совершенное большевиками в ХХ веке, состояло не только и даже не столько в истреблении миллионов лучших людей, сколько в убийстве самой народной души, после чего народ почти перестал быть русским, превратившись, за редкими исключениями, в толпу без национальности, без Бога в душе и без памяти о том, что с ним сделали. Погибших не вернешь, но можно воскресить их в нашей памяти как образец подлинного народа, который может еще возродиться через покаяние.

Предки мои, от которых я получил свою фамилию, были расселены в XVII веке при царе Алексее Михайловиче на Белгородской пограничной линии в районе крепости Обоянь. В 1649 году ее построили 607 служилых людей, а в 1668 году в Обояни было 759 детей боярских, 77 казаков, 9 пушкарей и 9 стрельцов. Эти «дети боярские» были «однодворцами», то есть формально считались дворянами, но крестьян не имели, сами пахали землю и несли пожизненную военную службу на степных рубежах. По своему положению они мало чем отличались от казаков. Там они расселились на хуторах, и сейчас на железной дороге между Белгородом и Курском есть полустанок Дорохо-Доренское. (Такая была изначальная фамилия, но в ХХ веке некоторые, в том числе и я, поменяли в ней одну букву для благозвучия). Но мои предки жили не там, а немного в стороне – в селе Доброе Солнцевского района Курской губернии. И сейчас возле Доброго есть хутор Смороко-Доренский. У прадеда моего Михаила Ивановича было двенадцать детей, а уже у деда Василия Михайловича – уже только один ребенок – мой отец. Вот эта разница лучше всякой иной статистики говорит о том, что сделали с нашим народом в ХХ веке и почему вместо прогнозированных Д.И. Менделеевым полмиллиарда людей – в России сейчас население меньше, чем было до 1917 года. Много детей было у хозяев, которые жили на своей земле и передавали ее потомкам; у православных людей, которые преумножали Божий народ и этим искупали свои грехи; но рабов для колхоза и зэков для товарища Сталина никто рожать уже не будет – и семьи быстро ужались до уровня естественного вымирания. Русский народ начал вымирать уже в 1960-е, а население СССР с тех пор росло только за счет азиатов. Таков на самом деле главный итог и тайная цель коллективизации, заранее четко просчитанная мировыми сатанинскими силами, обманом захватившими власть в России в 1917 году.

Неподалеку к югу от Солнцево по той же железной дороге находится знаменитая Прохоровка, возле которой произошло то, что назвали «великим танковым сражением», и сейчас там сделали мемориал. Через Солнцево гнал Ротмистров свою 5-ю танковую армию в бездарный лобовой удар на танки Манштейна. И там, скученные между оврагами, они были расстреляны почти все немцами за полтора часа. Но это уже ничего не решало – Рокоссовский ведь уже наступал на Орел, а союзники как раз в этот момент высаживались в Сицилии, открывая второй фронт, и тогда Гитлер сам остановил Курскую операцию, приказав всем уходить за Днепр и строить там «Восточный вал». Поэтому немцы сами остановились перед Обоянью на древней Белгородской линии – словно она была заколдована – и повернули назад, организованно отступив за Днепр. А величайшее избиение советских танков потом было объявлено нашей «величайшей победой». Вот такую «историю» впаривают нам до сих пор. Но еще большую ложь до сих пор вбивают в головы школьникам о так называемой «коллективизации» – якобы она позволила преодолеть кризис хлебозаготовок и провести механизацию сельского хозяйства. Спросите у таких «историков»: а почему больше ни в одной стране мира не было кризиса хлебозаготовок, а механизация сельского хозяйства без коллективизации во всем мире шла как раз намного быстрее и успешнее, чем в СССР? Если они смогут что-то сказать, то ответят, что в СССР, мол, из-за разрухи было особо тяжелое положение и поэтому без коллективизации было нельзя. Спросите тогда их, а кто создал эту разруху, ведь ее не было до 1917 года, Россия была самой быстрорастущей в мире экономикой. Единственное, что они смогут вам ответить, что все равно 1917 год был «объективно необходим». Для чего же он был якобы «объективно необходим»? Чтобы лишить Россию победы в войне и чтобы русская армия не взяла Берлин уже в 1917-м году, а не в 1945-м? И потеряв при этом за всю войну 1 миллион солдат, а не 20 миллионов, как потом? И чтобы погубить еще более 20 миллионов в Гражданской войне и еще столько же голодом и террором? И в результате к 1991 году сделать Россию вымирающей страной с деградировавшим населением, уже не умеющим ни нормально работать, ни создавать семьи? Да, все это было «объективно необходимо» – но только не для России, а для ее заклятых врагов, которые и устроили Катастрофу 1917 года и которые внедрили в Россию большевиков – как смертельный вирус, который за 70 лет убил ее изнутри. А вымирающие инфантильные идиоты все еще радуются, что у них «Гагарин полетел»… На эти вопросы вам уже никто не ответит – здесь круг лжи советской псевдоистории замыкается, чтобы лишить нас памяти и понимания того, что на самом деле произошло.

По рассказам моего деда, который был 1913-го года рождения, в 1920-е годы до коллективизации жизнь в селах не отличалась от дореволюционной – жили все хорошо, весело и независимо. Никаких «бедняков» в селе не было, а были лентяи, которые не хотели заниматься хозяйством, а «болтались». То есть уходили в город, потом возвращались, нанимались летом к кому-нибудь подработать, потом опять уходили и т.д. Никто им не мешал самим заниматься хозяйством, земля была общинная, ее давали всем, но они сами были неспособны к хозяйству, и поэтому землю не брали, а если брали, то она у них стояла вся заброшенная. Вот таких «оболтусов», как их тогда называли, потом и объявили «бедняками», «батраками» и «передовым классом». А на самом деле это были просто самые никчемные люди. По сравнению с дореволюционным периодом, как говорил дед, произошло только одно изменение: в 1920-е годы на селе стали гнать самогон и пить – не только по праздникам, но и в будние дни. До 1917-го года никто не пил, за такое могли просто выгнать из села. С чем это связано, я не спрашивал, но очевидно, что тут сыграл роль стресс Гражданской войны и общее падение морали вследствие антицерковной пропаганды. Очевидно, антицерковная пропаганда подействовала и на моего деда и вообще на детей: он рассказывал, что они с подростками как-то в церкви вытащили все поминальные книжечки и разнесли их по селу, бросив каждую книжечку в тот двор, от кого она была. Дескать, нечего поминать! Это явный признак действия безбожной пропаганды. Она испортила деда навсегда, и он до конца жизни потом на слова «Христос Воскресе!» отвечал: «Не знаю, не видел». Хотя вряд ли он вообще был атеистом, поскольку о Боге вспоминал иногда в разговорах – но у него была разрушена именно христианская вера.

О том, что якобы в селах до революции было малоземелье, дед всегда отвечал: «Брехня, земли всегда было навалом, ее брать не хотели». Почему не хотели, он объяснял, что «оболтусы» вообще не хотели иметь хозяйство, а шли в наймы, чтобы ни о чем не заботиться; а остальные работали лишь столько, сколько хотелось, надрываться не любили. Возле села было много леса, его можно было бы снести под пашню, но этого не делали – лес поделили на участки, чтобы там охотиться. Все в селе были охотники с ружьями еще до революции, а также держали пасеки с пчелами. Мои предки все были еще и мастеровыми – из дерева умели делать все, что угодно.

«Кулаками» потом объявили тех, кто как раз привык «надрываться» и работал больше всех – в том числе и дедову семью. Дедов дед, а мой прадед Иван прожил 102 года, и почти до самого конца жизни выходил с молодыми на рассвете косить – и косил с ними на равных. На столетнего деда, который косит, как машина, даже приходили специально посмотреть. Дед сам это видел, видимо, Иван дожил до 1920-х годов, хотя я подробно не спрашивал. (Когда я в юности был марафонцем и часами бегал по полям вокруг Луганска, то уже знал, от кого это такие гены передались). Однако те, кто работал больше других, не становились от этого как-то особо богатыми – это просто характер такой. Дед говорил, что до коллективизации у них были в доме все такие вещи, которые есть и в городе – все это крестьяне уже покупали. Женщины шили себе разные платья и любили наряжаться, а мужчины покупали хорошие охотничьи ружья. В доме было очень чисто, все мыли каждый день, все всегда блестело и сияло. Механизация началась до революции – были механические молотилки, электрогенераторы и т.д. Вот и все «кулацкое богатство». На момент коллективизации на всю большую семью (детей 12) у них были всего две коровы и две лошади – больше не требовалось. Единственное, чем дедова семья отличалась, – они очень любили разводить сады и часть земли засадили яблонями. Этот большой яблоневый сад частично сохранился еще и в 1970-е годы, но в совхозе за ним следили плохо, он одичал и выродился. А тогда, в 1920-е, этот сад давал столько яблок, что их возили возами продавать в Курск. Поселившись в Луганске в 1953 году, дед по старой памяти посадил в огороде и во дворе несколько таких же поздних «симиренок». Одна из них пережила деда и плодоносила еще до 2012 года, но потом совсем заболела, и я ее спилил. Так и оборвалось последнее наше воспоминание о вольной жизни.

В селе была церковно-приходская школа, которую в 1920-е сделали 7-летней. В нее ходили старшие сестры деда, а он от них дома научался всему, поэтому его в школу взяли сразу в 4-й класс, но он и оставшиеся три года закончил за два. По моим наблюдениям, дед мог бы стать крупным ученым в какой-то области: с 7-ю классами образования он мыслил и говорил, как такой профессор, которых показывают в старых фильмах, в жизни таких уже давно нет. Я сейчас и сам профессор, но, по сравнению с дедом, больше похож на дворовую шпану. Я профессор уже «советский», а не настоящий. Меня поражала разносторонность и фундаментальность мышления деда: он все знал, всем интересовался, за жизнь прочитал гору книг в самых разных областях. Он мыслил как-то так основательно, «космично», как давно уже не мыслят. Современный человек вообще старается не мыслить, а пользуется готовыми мнениями – и хочет так называемого «образования», ведь сам представляет собой пустое место. Но наши предки мыслили по-настоящему и, даже не умея читать, рядом с нами выглядели мудрецами. Но 7 классов дед окончил как раз перед 1929-м годом, а потом жизнь сложилась так, что не то что стать профессором, но даже и 10 классов окончить ему не дали…

Каким образом происходила у них коллективизация в 1929-м году, дед подробно не рассказывал, говорил только, что их вывезли на север – в республику Коми, на станцию Луза под Котласом, и показывал ее на карте. «Кулаками» назначили тех, кто не хотел идти в колхоз – то есть самых крепких и работящих хозяев, которые несогласны были идти в рабство и работать за «трудодень». Как и везде, это делалось военными командами, которые врывались в село, как татаро-монголы, и увозили людей, как ясыр. Только теперь не на юг, а на север, а в остальном – полная аналогия. Но так как в Добром были бывшие «однодворцы», которые триста лет жили вольной жизнью, то в колхоз не хотел идти никто. Часть запугали и заставили, а кого не смогли запугать и заставить – увезли на север. Село опустело – храбрых оказалось больше половины всех жителей…

Далеко не все потом вернулись из этой проклятой Лузы, многие там умерли от плохой болотной воды и дизентерии. Но даже и об этом дед вспоминал только хорошее: как по дороге стояла такая высокая тайга, что паровоз ехал, как в тоннеле, – и дым поднимался в узкий просвет между деревьями. Как помогали им выжить местные поморы: научили ловить рыбу в холодных болотах и запекать ее в тесто… На следующий год из ссылки уже позволили уезжать – но не домой, а на «великие стройки»; и дедова семья уехала в Донбасс, по дороге проехав мимо родных мест. А на Донбассе курских тогда было много, и знаменитый А. Стаханов – тоже курянин.

На Донбассе все они мыкались в разных местах; дед сначала на шахте в Константиновке возил отвальную породу на террикон. А в самой шахте работать – тоска смертная; шахтеры после смены напивались водки вусмерть и дрались, как звери. Дед поехал в Алчевск и стал работать учеником токаря. Но отсюда его «добровольно-принудительно» отправили на знаменитую позже «Магнитку». Там жили в бараках под охраной, хлебали баланду – в общем, все как на зоне. Люди массово болели, и каждый день вывозили трупы «доходяг». Такая вот «комсомольская стройка». Деду удалось сбежать и оттуда, и он вернулся в Донбасс, в этот раз – на стройку в Попасную. Там и встретил мою бабушку, которая тоже была из раскулаченных Харьковской губернии и бежала оттуда на стройку. Потом, чтобы получить специальность, дед пошел в армию – тогда это было дело добровольное, всеобщую воинскую повинность ввели только 1 сентября 1939 года – и служил в 1935-1937 годах в Киеве на строительстве танкоремонтного завода и киевского укрепрайона в Святошино. Солдаты-строители жили в бывшей Киево-Печерской Лавре; причем казарма была в том здании, где я в 2000-х был в докторантуре. Эта строительная специальность потом и выручала деда всю жизнь. Но не будь 1917-го года, закончил бы он в Курске гимназию, потом – университет и стал бы ученым… И не надо теперь рассказывать сказки о том, что якобы советская власть сделала «образование доступным для всех». Образование было доступным для всех уже в Российской Империи: в 1914 году дети крестьян составляли больше трети всех студентов университетов, и эта доля росла. Но тогда был отбор по качествам, и отбирали наиболее способных. Советская власть открыла путь к образованию для тех, кто не имел к нему никаких способностей, но зато подходил по «классовому признаку» – и такое якобы «образование» быстро деградировало. Нынешнее псевдообразование с тотальной коррупцией – это характерное советское наследие.

Отец мой родился в Попасной в 1938 году, хотя до него был еще один ребенок, но он умер в плохих условиях жизни. Вплоть до 1953 года, когда купили полдома в Луганске, он жили по углам в чужих домах и кочевали с одного места на другое. Дедова отца арестовали по «контрреволюционной» статье в 1937 году. Мне рассказывали, что последнюю маленькую дочь ему принесли показать напоследок, отодвинув доску забора возле барака. Больше его никто никогда не видел… В 2018-м году на получении дипломов журнала «Москва» в Доме журналиста выступала певица (фамилию ее я не запомнил), и она среди прочих пела песню о таком же прощании с детьми навсегда. В зале многие заплакали тогда… Судьба его была долго неизвестна, и только в 1943 году на фронте дед познакомился с одним штабным офицером и попросил его навести справки. Тот сделал запрос и получил ответ, что прадед мой был расстрелян в ГУЛАГе по приговору за какой-то поступок.

Участвовал ли кто-либо из дедовой семьи в Гражданской войне, я не знаю, надо было бы спросить. Но за всю жизнь он ведь так привык об этом молчать, что вряд ли что-то рассказал бы. Рассказывал лишь, что помнит, как через Доброе отступали белые и оставили местным мужикам телегу с оружием, и дед оттуда утащил и спрятал наган. Потом дедов отец заставил его отдать. Когда пришли красные, они начали грабить дома, и прадед пошел к комиссару ругаться. И, видно, подействовало – грабить перестали.

По линии матери мои предки – малороссы из села Белокуракино Старобельского округа Слобожанской (Харьковской) губернии, который включили в Луганскую область. Старобельск был основан стрельцами в 1686 году как выдвинутый в степь форпост на старую татарскую сакму – дорогу, по которой татары из Крыма ходили на Москву. Старобельск считается родным городом писателя Вс. Гаршина, и там есть его музей. Белокуракино на р. Белой основал сподвижник Петра I князь Куракин в 1700 году, перегнав сюда население из киевского Полесья – района Овруча. От этих полещуков у нас русые волосы и голубые глаза. Мать матери – бабушка, которую я не помню (она умерла, когда мне был 1 год), – перенесла три голода: 1921, 1932-33 и 1947 годов, от которых умерло большинство ее детей, но она чудом выжила. У малороссов развита частная собственность и вообще жлобство в характере, поэтому у них могут быть богатые и бедные внутри одной семьи. Старшие братья бабушки были богатыми и поэтому были раскулачены. Вспоминала мама, как бабушка со страхом говорила, что «йих видправылы на Соловкы». У этих братьев еще до революции был дом с железной крышей (дома тогда крыли «очеретом» – т.е. камышом). Сама бабушка Фрося была чрезвычайно богомольной и в молодости ходила пешком в паломничества в Киево-Печескую Лавру и другие места. Любое горе она комментировала словами: «Що людям, тэ и нам». Очевидно, православная душа у нее победила хохляцкий индивидуализм. Сестра ее была монахиней в Свято-Скорбященском монастыре в Старобельске, пока его не закрыли в 1920-х годах (а в 1939-1940 там содержали пленных польских офицеров). Бабушка была бедной, ее выдали замуж за такого же, и от них и родилась моя мама в 1938 году как последний ребенок после нескольких умерших в голодомор. Дед Ион Бондаренко «пропал без вести» в Барвенковском котле в 1942 году.

По рассказам мамы, бабушка работала в колхозе от темна до темна, а жили они за счет домашнего хозяйства – коровы и огорода. Колхоз осенью давал только зерно и арбузы; денег не платили, и работали, по выражению бабушки, «за палочку» – т.е. в журнале трудодней ставили ей черточку напротив фамилии. Бабушка уходила на работу очень рано утром, надавав маме много заданий, которые она спросонку запоминала не все, и поэтому вечером бабушка, вернувшись с поля еле живая, на нее кричала. На маме была вся куча детей старших сестер и все домашнее хозяйство. Сестры были тоже на работе, и маме даже в школу приходилось брать одного ребенка – он сидел у нее на коленях во время урока и мешал писать. Корову отдавали в общее стадо, но на зиму нужно было заготовлять ей сено – а это был тот самый «очерет», который рос на болоте. Девочки 10-12 лет, у которых отцы погибли на войне, заготавливали его сами, но это было целой преступной операцией, поскольку земля была колхозной и на ней косить было нельзя. Ездил на лошади сторож. Выходили на рассвете, пока сторож спит, косили очерет, стоя по колено в воде в сапогах. В сапоги набивались пиявки и сосали кровь нещадно. Когда ехал сторож, ныряли в воду с головой. Потом очерет (тростник) набивали в мешки, которые становились такими тяжелыми, что их почти не поднять. «Лида, ты мэни пиддай», – мама говорит; Лида поддает ей мешок на плечи, а свой мешок роняет. В конце концов, уже тащили мешки по земле – а если сторож поймает, оштрафует, вычтет у матери трудодень.

Зимой корова жила вместе с людьми в хате в большой яме, здесь она рожала теленка. На зиму хату обкладывали очеретом со всех сторон, и она становилась похожей на шалаш, а когда заносило снегом – на берлогу. Тут жила все живность: не только корова с теленком, но и куры, и собака Жучок. Топили кизяком – т.е. коровьим навозом, уголь был дорогой. «Жили, как первобытные в пещере», – обычно говорила мама. У нее почти не было времени учить уроки, но она несколько классов была отличницей и получала грамоты. Больше всего любила русскую литературу и научилась говорить по-русски еще в селе, где так почти никто не говорил. После войны на домашнее хозяйство были огромные налоги: часто отдавали половину и больше того, что получили с коровы и курей. Учет живности в частных хозяйствах от колхоза вела какая-то еврейка, которая развернула настоящую шпионскую сеть, и ее, естественно, за это все ненавидели. В 1947 году был голод – план не выполнили из-за неурожая и нехватки рабочих рук (мужики либо погибли, либо были инвалиды, работали в основном женщины), и тогда осенью колхоз не дал людям вообще ничего – все вывезли подчистую. Люди поели все, что было с огородов, съели корову под весну – и тогда начался голод. В город поехать что-то купить – нет денег наличных, да и не пускают. Сеять уже почти никто не вышел: от голода не было сил, все ели траву, лежали по хатам и ждали смерти. Тогда вдруг прислали по мешку зерна на двор и не дали умереть. Рабы были нужны товарищу Сталину – пришлось их спасать.

Но 1947 год не идет в сравнение с голодомором 1932-33 годов – тогда вымерло полсела, а те, кто выжили, были настолько напуганы этой властью, что уже навсегда были согласны работать бесплатно. Бабушка и дед Ион выжили благодаря привычке мало есть, но дети их все умерли, кроме одной – моей тети Оли, которая дожила до 2002 года и называла меня Витальон. Эта тетя Оля во время войны, когда все итальянцы прятались от бомбежки, бегала к ним в штаб и тащила оттуда все, что под руку подвернется. Так родные в первый раз в жизни попробовали виноград, шоколад и консервы. До войны в селе никто и не знал, что это такое, да и после тоже. Итальянцев, которые стояли в Белокуракино во время войны, все, с кем я говорил, вспоминали только самым добрым словом. Местные девки и вдовы понарожали от них много детей, и так в селе появился еще новый антропологический тип – средиземноморский. (Я помню уже 1980-х годах одного мужика по прозвищу «Челентано», как две капли воды похожего на этого певца). Люди были в шоке от того, что итальянцы жрут лапки лягушек, которых она ловили на болоте. Бабушка моя закопала потом все сковородки, которыми они пользовались. Но ели с ними за одним столом, итальянцы подкармливали наших детей. Один из них так привязался к моей будущей маме, что носил ее на руках и отдавал ей все масло, которое получал. (В его коробочке для масла она потом еще до 1960-х годов хранила свои сережки). Когда налетала советская авиация бомбить железнодорожную станцию, итальянцы хватали детей и прыгали в узкую траншею, которую они выкопали во дворе. А «двухвостые» самолеты (т.е. это были Пе-2) половину бомб сбрасывали мимо станции – по селу, и так убили много своего же народа.

Во время оккупации колхоз остался, но там работать людей особо не заставляли. Из разговоров у меня сложилось такое впечатление, что в селе под оккупацией жизнь вообще не отличалась от советской. А если учесть, что оккупанты не устраивали голодоморов, то даже была и полегче. Александр Зиновьев писал: «Год колхозной жизни в наших местах я приравниваю по крайней мере к году исправительных лагерей строгого режима… Колхоз не сразу обнаружил свою сущность. А когда обнаружил, было уже поздно. Оставался один выход: бегство» («Русская судьба»). В этих словах – горькая и страшная судьба десятков миллионов крестьян – кормильцев страны, обращенных в рабство большевиками. Было ли еще где-нибудь и когда-нибудь в истории такое, чтобы родной дом становился тюрьмой?

Массовое бегство из колхозов произошло уже при Хрущеве, и так мои родители оказались в городе. Мама в Ворошиловграде (так тогда назывался Луганск) хотела поступить в ПТУ на повара, но ее не взяли, и тогда поступила на токаря. Этого проклятого станка она боялась, но пришлось проработать на нем несколько лет, да еще по ночам, в третью смену. Потом познакомилась с отцом и поступила в вечерний институт, стала работать чертежником в КБ, пока не надорвала зрение, затем в этом же КБ работала конструктором 30 лет, а в 1990-2000-х пенсионером стояла реализатором на рынке. Во время войны 2014 года все время была под обстрелами, соседний от нее дом сгорел от прямого попадания, потом от стресса начался рак, – умерла в 2016 году.

Оба деда мои в 1941 году были мобилизованы из Белокуракино: Ион Федорович, отец мамы, там всегда жил, а Василий Михайлович в тот момент строил там склады на ж/д станции, которые стоят до сих пор в нормальном состоянии. Дивизия, сформированная в Ворошиловграде, шла до Запорожья свои ходом и по дороге потеряла половину состава от ударов немецкой авиации и дезертирства. Ее переправили на о. Хортицу, и там она попала в окружение, а кто выжил, попали в плен, в том числе и мой дед. Видимо, она воевала не только на острове, потому что дед рассказывал, как их погнали в атаку на пулеметы, в которой почти все погибли, а дед спасся лишь потому, что залег за высокий бордюр. Немецкий пулемет срезал с него вещмешок, порезал спину, но жить было можно. Как-то из лагеря пленных он передал весть домой, и жены пошли их выручать. Бабушка взяла моего отца на руки и прошла почти 400 километров. Немцы тогда еще отпускали пленных всех национальностей, кроме великороссов. Лагерь охраняли бандеровцы и всех проверяли на знание украинского языка. Кто мог легко говорить на «мове», тех отпускали. А дед на «мове» говорил плохо, и бандеры не хотели его отпускать. Бабушка с отцом на руках бросилась умолять немецкого офицера – начальника лагеря. Ответ немца она потом пересказывала неоднократно, и это настолько натурально, что нет сомнения, что он именно так и говорил. Он сказал на ломанном русском, что она красивая и жалко ее оставлять без мужа, а ребенка – сиротой, и поэтому он отпускает. Бандеровцев он назвал «думе швайне» и еще как-то по-немецки. Комментарии здесь излишни.

Дед с семьей под оккупацией вернулись в Доброе и жили в своем доме, а потом его снова мобилизовала наступающая Красная Армия. Под Курском их часть стояла возле Рыльска, занятого немцами. Дед был сапером разведки и снайпером по совместительству. Однажды разговаривал с Рокоссовским и полз впереди него на «нейтралку», поскольку знал проходы в минных полях, которые сам же и ставил. Их 121-я дивизия брала Рыльск (и получила потом название «Рыльской»), наступала вперед, брала Глухов, а за Глуховым ночью их разведка попала под минометный обстрел, и деду оторвало ступню левой ноги. Чудом выжил и вернулся домой на протезе. В таком виде дед прожил еще 63 года и сделал много полезного. Во время голода 1947 он охотился и спасал целую улицу в Белокуракино от голодной смерти. Однажды он на лыжах шел за раненым кабаном целые сутки по кровавому следу, догнал его и добил ножом, чтобы сберечь жекан в левом стволе – патроны эти были дефицитом для колхозников. Привязал кабана на лыжи, а назад идти на деревянной ноге в снегу по колено да еще тащить кабана – нет сил уже никаких. Так бы и замерз ночью в поле под вой волков, которые сбежались на запах крови, – но опять бабушка с отцом спасли его, подхватились ночью и бросились в степь. Под утро нашли его по следу – в кружении волков, позвали еще людей. Кабана разделили на все дворы поровну…

С 1953 года в Ворошиловграде дед работал прорабом на строительстве города – весь нынешний центр в районе Советской застроен им, о каждом доме он мне рассказывал, как его строили. В подчинении у него были и инженеры с высшим образованием, но он со своими 7-ю классами был для всех таким авторитетом, что его слушали и всякие партийные контролеры из горкома. Это качества, которые вырабатываются многими поколениями служилых людей и тружеников, и никакое «образование» их не даст. Потом был прорабом уже на нашем главном тепловозостроительном заводе. В 1969 году вышел на пенсию и стал заниматься пасекой в Белокуракино.

Отец мой был воспитан дедом очень строго. Вот фото 1948 года: на нем отец среди мальчишек, он в таком драном пальтишке и старом картузе, что больше похож на беспризорника. Он окончил строительный техникум, который был сначала в том доме напротив стадиона, в котором жил будущий великий спортсмен Валерий Брумель. Рядом – дома по Оборонной, которые он построил тогда, учась в вечернем институте уже вместе с мамой. Отец был инженер от Бога – и очень разносторонний. Он был бронзовым призером чемпионата СССР по радиоспорту (вид «Охота на лис») с радиоприемником собственной конструкции. Он сконструировал тот Усть-Катавский трамвай, который знаменит своей дверью-»гильотиной» (самая дешевая конструкция, как заказывали). Он сконструировал «тележку» – систему колес и двигателей на самом мощном в мире магистральном тепловозе. Он сконструировал «фаску» – режущую часть станка для обработки искусственных кристаллов, на которых делали советскую военную электронику в Зеленограде, – сами же кристаллы выращивали у нас на подземном заводе в Красном Луче (в 1990-м году на головном предприятии в Зеленограде под Москвой вдруг оказались американцы, изучавшие этот ранее сверхсекретный станок). И за все это он никогда ничего не имел, кроме почетных грамот, даже не дали квартиру – купили сами кооперативную двухкомнатную «хрущевку» и выплачивали за нее много лет. Вся квартира была заполнена отцовыми папками с чертежами, журналами и коробками с радиодеталями. Из советских деталей он делал усилители-синтезаторы звука, по своим характеристикам лучше западных и японских. В СССР их не выпускали вообще, а в Ворошиловграде и Москве два десятка ансамблей в ресторанах играли на изделиях, изготовленных у нас дома на кухне, где отец засиживался допоздна с паяльником и схемами.

Мне посчастливилось узнать, что такое та древняя, сильная, вольная жизнь, которая создала моих предков. Пасека показала это. Там не было ни начальства, ни государства, ни даже какой-то особой материальной выгоды (выручка от меда использовалась мало и в основном пропала, как и у всех, в 1991 году). Я понял, что пасека была нужна деду (а за ним и всем нам) только лишь для того, чтобы хоть немного пожить здесь своей суверенной жизнью, в которую бы не лезла ни одна сволочь. (Отец особенно страдал на работе от хамства и бестолковости начальства, и часто в сердцах говорил, что «бросит все к едреной матери» и будет яблоки выращивать). Пасека зимой стояла в Белокуракино в омшанике, который мы построили у тети Оли во дворе, заодно отремонтировав ей дом (ее муж погиб на целине в 1960-м году), а летом вывозили ее в Перещепной лес за Курячевкой. На пасеке всегда найдется, что делать, а во время качки меда – работа просто каторжная: жара 35 градусов в тени, а в «будке», в которой я крутил медогонку, греется чайник с ножами в кипятке, – так и все 50. Работали «по-кулацки» – от зари до зари, почти без перерыва. От непрерывного таскания тяжестей и укусов пчел к вечеру приходишь в такое чумное состояние, что начинаются галлюцинации. И после всего этого вдруг наступает такое счастье, которого не бывает нигде. Мне казалось, что мы сами стали частью этого леса – как звери, птицы и деревья, – и весь остальной мир перестал существовать. А годы спустя, когда уже умер дед и пасеку продали, я смотрел из московского поезда на угол Перещепного леса на холме и не мог никогда сдержать слез…

Я никогда не удивлялся тому, что мои родители, трудясь с утра до вечера и на работе и дома, свою официальную работу терпеть не могли и всегда называли «каторгой». Отец говорил про свой завод и КБ: «Иду кровь сдавать». Не удивлялся, потому что и сам так же ненавидел школу. Отвратно все, что чужое, официальное, регламентированное самодурным начальством. А такое было везде и всюду. И чем трудолюбивее и честнее в труде человек, тем отвратнее ему ишачить на такое государство. В ХХ веке большевики уничтожили цивилизацию вольных людей и создали такой государственно-рабовладельческий строй, которого не было даже в древних деспотиях, где большинство людей все-таки оставались свободными крестьянами на своей земле. В ХХ веке они вывели такую новую породу людей, которые уже и не знают другой жизни и сейчас опять хотят в это рабское стойло.

Это рабство начинается уже в самом раннем возрасте. Мне еще не было и 2 лет, как маме пришлось идти на работу и отдавать меня в ясли. Ясли, если кто еще не знает, – это тюрьма для самых маленьких. Там я простудился на сквозняках (стоит оценить идиотизм этих нянь, открывавших окна со всех сторон) и едва не умер уже в 2 года. У меня было двусторонне воспаление легких и температура 42 градуса. Но в больнице это сразу даже не заметили, а я помню, как потолок надо мной из белого стал фиолетовым и от жара язык присох к небу, как поется в псалме. Обнаружили, что я горю, – случайно, температуру сбили, но вылечить не могли. Меня спасла Евгения Спектор – жена начальника КБ, в котором работала моя мама. Отец меня силой забрал домой из больницы, она пришла и применила еврейский метод лечения – натирание чесноком и заворачивание в простыню. Это меня и спасло, а вовсе не общедоступная и бесплатная советская медицина, которая благополучно отправила бы меня на тот свет. Этим же методом один старый еврей спас самого Пушкина в 1820-м году, когда поэт простудился в Екатеринославе, искупавшись в холодном Днепре. Сын моей спасительницы – известный поэт Владимир Спектор – сейчас на пенсии живет во Франкфурте-на-Майне, и мы переписываемся. Болел я в жизни много разными болезнями – от астмы до алкоголизма – из-за того, что работал, как сумасшедший, читая по 20 лекций в неделю, и написал полтысячи статей по десятку разных наук. Излечила меня от всего Православная Церковь и молитвы наших святых заступников.

Брат мой Валерий 1961 года рождения всю жизнь служил в авиации на Дальнем Востоке – от Уссурийска до Благовещенска, а в 1995 году воевал в Чечне, в том числе, в знаменитой эскадрилье Н.С. Майданова («Саиныча»). А сейчас он – скромный питерский таксист: выезжает каждый день, как на службу, из Агалатово (там живут все ветераны эскадрильи Н.С. Майданова и его вдова: у дверей ее подъезда – мемориальная доска).

Дед прожил 93 года, бабушка 90 – такая была в них сила бытия, что уже и сами хотели умереть, а жизнь не отпускала. Но отец мой ненадолго пережил своих родителей – мало осталось у него сил, все отдал жизни, как вечной службе. Умер он как раз перед войной от инфаркта – не в больнице, а на улице, на тротуаре – как солдат в атаке, упав лицом вперед на асфальт. И на разбитом лице у него застыла какая-то странная предсмертная улыбка…

Теперь осталась очередь моя.

Как нас поставил четыре века назад царь Алексей Михайлович стоять на южных рубежах, так мы и стоим, и будем стоять до конца.

 

Виталий Даренский

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2020

Выпуск: 

4