И у меня был край родной… Ч.11.

ДЕЖУРСТВА У ТИФОЗНЫХ БОЛЬНЫХ

 

Годы 1919 – 1921 были годами всеобщего голода в России. Сыпной тиф, или «голодный», царил повсюду, и смертность от него была очень велика. Способствовало этому распространению «сыпняка», как называли сыпной тиф, – «мешочничество». Гонимые голодом люди ехали за хлебом скученно в товарных вагонах, не моясь, да и мыла-то не было достаточно (варили примитивно самодельное). Хлебными были губернии – Воронежская, Тамбовская, Курская и южные губернии России. Вот туда-то и ехали мешочники.

Тифозных больных было так много, что принять всех в больницы и изолировать было невозможно. Вследствие этого те семьи, которые имели необходимые условия, оставляли больных дома. Более состоятельные – приглашали по совету лечащего врача на дом медицинскую сестру. Эта сестра обычно выполняла не только медицинские назначения врача, но и проводила весь уход за больным. Она вместе с тифозным больным изолировалась ото всех остальных в отдельной комнате, перед дверью которой лежала тряпка, смоченная раствором сулемы. Ручка двери была тоже обмотана сулемовой тряпкой. Сестра обычно получала полное питание. Она кормила больного, умывала его, делала ему на ночь обтирания и т. д. Она получала за такое 24-часовое дежурство двадцать рублей и очень хорошее питание: какао, молоко, хлеб с маслом, яйцо, обильный обед и на ночь чай с лимоном. Сестра не выходила из комнаты больного.

Обыкновенно лечащие врачи рекомендовали своих хороших сестер. Я – сестра – оставляла врачу или профессору свой домашний адрес, и, когда я была нужна, за мною приходили, и я дежурила посуточно по очереди с какою-либо другою сестрою две – три недели. Конечно, на это время оставлялись всякие занятия в университете. Зато как бывало приятно, когда проходил благополучно кризис, и больной выздоравливал! Мне платили вознаграждение, благодарили, и я уходила домой снова на свое скромное существование. Меня охотно брали, и врачи ко мне относились всегда с уважением. Со своей стороны, я старалась не отказывать, когда меня приглашали на дежурства, так как это был хороший вид заработка.

Конечно, такое обслуживание и лечение сыпнотифозного больного было доступно очень немногим семьям. В массе же было совсем другое. Так, однажды ранней весною, когда стояли еще крепкие заморозки, пришла ко мне Люба Серпкова и сказала:

– Заболел сыпным тифом наш земляк, студент консерватории К. П., виолончелист. Ему мы должны помочь, он совсем одинок.

Тут же мы пошли к нему. Он жил на Панасовке, где-то на задворках. Его хозяйка, бедная беспомощная женщина, стала со слезами нас умолять поместить его в больницу. Мы наняли извозчика, усадили больного, а сами, поддерживая его, сели по бокам. Привезли в большую городскую больницу (Александровскую), еле-еле довели больного, вернее, донесли до приемной, а там не хотят его принять:

– Нет мест!

Мы – к дежурному врачу:

–Привезли к вам сыпнотифозного студента, просим принять его и оказать ему особое внимание, как способному музыканту. – Не забыли представиться как «без пяти минут врачи» и сами. А дежурный врач, не говоря ни слова, взял нас за руки и, показывая рукой на пол, повел нас внутрь коридора больницы:

– Слышите, как хрустят под ногами вши? – сказал он. – Эти вши сейчас у нас ползают везде, настоящие полчища! А вот, как лежат сыпнотифозные больные! – Он опять показал рукой на пол, где вповалку, на соломе, без простынь лежали сыпнотифозные больные, прикрытые своей же одеждой. Кто бормотал что-то в бреду, кто просил пить. Дежурный врач сказал при этом:

– Вот наши условия! А какая огромная смертность! Каждый день привозят все новых, подобранных на улицах полуживых сыпнотифозных, бездомных и беспризорных. Кошмар! А вы просите оказать особое внимание! – кислая усмешка отразилась на его лице.

Нам ничего не осталось, как просить врача все же принять и нашего больного, как бездомного. К счастью, наш земляк был оставлен в больнице и благополучно перенес сыпной тиф. По выздоровлении он поехал в Бежицу на поправку.

Кстати, надо отметить, что наркомом здравоохранения в те годы был врач-большевик Семашко. Чтобы прекратить в стране эпидемию сыпного тифа, он призвал всех на борьбу со вшами, так как вши являются носителями и передатчиками заразы сыпного тифа. Не знаю почему, но с тех пор в народе вошь стали называть «семашка». Если видели, что по ком-то ползет вошь, говорили – то ли насмешливо, то ли злорадно:

– Постой, постой, по тебе-то ползет семашка, дай-ка я ее сейчас раздавлю!

 

ЧЕТВЕРТЫЙ КУРС

(1921 – 1922 годы)

 

Все лето я старалась дежурить, так как надо было заботиться о питании Якова.

Этим же летом мы трое – Леля, Зельма и я – поехали в деревню, чтобы достать там что-либо из продуктов: либо выменять продукты на вещи, либо поработать у крестьян за продукты – за яйца, например. Зашли в один двор на Полтавщине и предложили свой труд за продукты. Нас сразу же приняли, чтобы уже на следующий же день работать в поле (полоть просо).

Рано утром мы пошли натощак с хозяйкой-крестьянкой в поле. Приступили к работе сразу же. Хозяйка руководила нами. Сначала мы все работали рьяно, но скоро Леля начала кряхтеть и жаловаться, что репейник (осот) очень царапает ей руки. Она обмотала руки носовым платком, но этого оказалось мало. Тогда она сняла с себя верхнюю вязаную кофточку, так еле-еле дотянула до обеда. Принесли обед в поле. Хозяйка объявила перерыв, и мы поспешили лечь на спину, потому что спина очень устала от долгого сгибания, и только через несколько минут лежания на спине мы принялись за еду: обед казался вкусным, много хлеба, много кваса. День был очень жаркий.

Обеденный перерыв восстановил силы, но Зельма категорически отказалась дальше так работать и пошла домой собирать во дворе спелые вишни. Мы же с Лелей дотянули до захода солнца. Возвратились домой засветло, так как хозяйке надо было доить коров. После ужина крестьянин стал расплачиваться с нами. Я и Леля получили по десятку яиц, Зельма же – только пяток, как работавшая полдня (уговор был по десятку яиц за день работы в поле). Зельма попробовала было спорить, что и она, мол, тоже работала весь день, только после обеда во дворе собирала вишни, так как у нее очень болела спина, но хозяева и бровью не повели, говоря:

– Мы договорились на работу в поле.

На следующий день работала только я, Зельма и Леля остались дома и меняли свои вещи на продукты, мы стремились получить самые сытные продукты: яйца, масло, сало. Собрав некоторое количество, мы пустились в обратный путь. По дороге мы повстречали советских командиров (бывших офицеров), которые не поверили, что мы, студентки, от голода работали у крестьянина за продукты. Потом они даже посетили нас дома (Леля дала им наш адрес).

Ездила я и с Яковом, и сестрой Тоней в деревню за продуктами. Там мы достали маленького живого поросеночка, решив выкормить его к Рождеству, чтобы было собственное сало! (Мы с Тоней слыхали, что свиньи быстро растут).

Привезли его, а у нас нет никакого хлева, чтобы держать там свинью. Поместили его в ящике на балконе (там была маленькая кладовочка, вероятно, для кухонных вещей, сооруженная еще в старое время). Наш поросенок сначала молчал и осматривался, а потом как завизжит! Он хотел есть, а у нас были для него только остатки от нашей еды, покупать специально корм для поросенка мы никак не могли. Коротко говоря, наш поросенок своим криком изводил нас и всех соседей, благо тогда было все позволено, нам никто не сказал ни слова протеста. Месяца два продержали мы нашего «пленника» и увидели, что поросенок если и подрос, то во всяком случае сильно похудел. Мы поспешили его зарезать. Пришлось его сварить. Так неудачно закончилась наша попытка обеспечить себя салом.

Осенью 1921 года Яков поступил в Сельскохозяйственный институт. Но после приема и оформления там, он опять попал в санаторий (Сокольники). Этот санаторий находился совсем близко, за городом, в лесу, так что я могла к нему часто ходить. У меня же теперь появилась большая забота: надо было не только успевать в университете, но и много думать о добывании средств на жизнь. Частные дежурства у тяжелобольных давали деньги, но утомляли меня очень и отрывали от занятий в университете.

Там шли очень интересные занятия: студенты должны были хорошо обследовать больного под руководством ассистента и представить его на лекции профессору, который поправлял ошибки и подробно дополнял. Ведь теперь все занятия проходили в клинике на больных. Поэтому я и старалась не пропускать ни одной лекции ни по терапии, ни по хирургии, ни по гинекологии, тем более, что все близко касалось меня.

Так, на одной лекции по терапии шел разбор туберкулезного больного. Темой лекции был туберкулез. Я была воплощением внимания, как будто речь шла о Якове. Профессор Якушевич, убеленный сединой, воодушевленно говорил о больном, как о своем близком (у него действительно сын был болен туберкулезом). Говоря об этой болезни и сравнивая ее с другими, тоже очень тяжелыми заболеваниями, он сказал, что как ни страшна она, имеются еще и худшие.

При дальнейшем обсуждении возник вопрос, можно ли жениться больному туберкулезом легких? Профессор Якушевич очень мягко сказал, что мужчине – можно, так как он в лице жены находит бесценную сестру милосердия, а женщине – лучше не выходить замуж, так как на нее тогда возлагаются дополнительные тяжести семейной жизни.

Видя перед собою воочию больного той или иной болезнью, мы слушали одновременно и лекции о ней. Тут же, в перерывах, студенты рассказывали полные содержания и всякие смешные истории или анекдоты об этой же болезни, так называемые «врачебные анекдоты». Больные для лекций подбирались по намеченной профессором программе.

Нам – студентам – было трудно получить больного, чтобы «разобрать» его и сдать профессору, а надо было по каждому предмету минимум разобрать двух больных (для этого приходилось много бывать в клиниках).

По хирургии очень интересно вел занятия профессор Тринклер. Иногда студенты на лекции должны были сами же оперировать больного.

Изредка мы брали с собою на лекции и Якова, одевали его в белый халат и белую шапочку, как студента-медика. Вообще он частенько ходил с нами на интересные лекции.

Кстати отмечу, что я догнала Любу Серпкову уже на четвертом курсе, так как она больше работала в больнице (в четвертой поликлинике на Пушкинской ул.) операционной сестрой, чем в университете, зато у нее была бесплатная комната при больнице и больничный стол, но из-за этого она превратилась в «вечную» студентку.

Конечно, я все еще зарабатывала на жизнь дежурствами, но старалась больше лавировать, брала дежурства, когда бывала какая-либо пауза в университете. Мне не хотелось пропускать лекций. Поэтому мои университетские дела весь год были в порядке или, как часто говорил Яков, в «ажуре», то есть у меня всегда были больные для сдачи профессорам – то в одной клинике, то в другой. К концу года моя зачетная книжка пестрела всякими подписями. По этой зачетной книжке легко было узнать, что отработано, что еще надо отрабатывать и сдавать.

Понятно, Яков теперь тоже начал принимать участие в улучшении условий нашего быта: он установил в комнате маленькую железную печурку-»буржуйку», провел от нее трубы через весь коридор в единственный в доме центральный дымоход, так что печурка могла теперь топиться и не дымить. Правда, в коридоре с труб (на стыках соединений) обильно капала черная густая жидкость «чи-чим-пунь», портившая проходящим по коридору костюмы. Мы подвешивали в этих местах под дымовыми трубами коробочки. В комнате же было при топившейся печке тепло. Кроме того, можно было на печурке сварить еду. Самым сложным теперь оказалось доставать дрова. И тут мы изощрялись, чтобы использовать всякие возможности. Например, Яков, как студент Сельскохозяйственного института, отрабатывая практические занятия по лесоводству, выполнял вместе с другими студентами неотложные работы в лесу. Студенты таким образом выручали кафедру лесоводства своим трудом. Заведующий кафедрой выхлопотал у администрации института вознаграждение студентам за их работу в виде дров – трехметровых деревьев. Студенты доставляли эти деревья к себе домой из-за отсутствия средств для перевозки, волоча их на веревке по дороге, а уже дома распиливали их на короткие поленья, которые потом кололи на чурки для буржуйки.

На четвертом курсе встал еще один «кит», то есть надо было готовить и сдавать профессору Постоеву большой и очень трудный предмет – фармакологию. Это все прикладная физиология, химия и бесконечные формулы. Для сдачи этого обширного предмета профессор разбил всю фармакологию на четыре части. Мы с Бебой все это время были неразлучны, усиленно занимаясь. Приготовив предмет, я первой шла на экзамен. Если я сдавала, то и Беба смело шла на этот же экзамен. Особенностью проф. Постоева было то, что он всегда курил и не выпускал изо рта самокрутку в мундштуке. Как только догорала одна, он тут же крутил другую и вставлял ее в мундштук. Позже, уже будучи врачами в Харькове, мы узнали, что профессор Постоев умер от рака, который начался у него на нижней губе, а потом перешел на другие органы. Это было для нас классическим примером возникновения рака вследствие долгого раздражения одного и того же места.

Фармакологию я готовила долго, но сдала хорошо и с первого же раза!

Яков внес в мою жизнь и политический интерес. Он приносил из института новости о разных событиях. Так, в это время стало известно, что большевики выслали из Москвы за границу большую группу ученых. Вспоминаются имена ректора Московского университета профессора Новикова, профессора Франка, профессора Бердяева, профессора Вышеславцева, писателя Бунина и многих других. Летом 1922 года начала ощущаться новая экономическая политика – нэп, введенная вскоре после Кронштадтского восстания в 1921 году. На Благовещенском базаре в крытом рынке появились частные лотки, где можно было купить все необходимое: сахар стоял целыми мешками, сливочное масло разных сортов лежало большими кусками, много стало и сала, целые свиные туши висели над прилавком, не хуже было и с мучными изделиями. Все было в изобилии, нужны были только деньги.

Вскоре была проведена и денежная реформа, появились новые деньги. До этого времени после «керенок» ходили советские деньги или «денежные знаки в рублях», сокращенно «дензнаки», которые все падали и падали в цене. Из-за этого цены на товары росли и достигли астрономических цифр. Теперь были выпущены «червонцы» в десять рублей стоимостью. Чтобы поднять к ним доверие и уверить в их ценности, агенты советского государственного банка продавали старые царские золотые десятки и пятерки на базаре за новые деньги. Например, десятку можно было купить даже за девять рублей и пятьдесят копеек новыми деньгами.

В это же время стали открываться и комиссионные магазины, где принимали на комиссию для продажи всякие старые ценные вещи, как ковры, картины, хрусталь, меха, микроскопы и т. д. Но магазинов с носильными вещами и предметами домашнего обихода еще не было.

Надо отметить, что в это время буквально нельзя было достать ни материи на платье, ни обуви. Все мы ходили тогда летом в «колодках», то есть в примитивной обуви, состоявшей из деревянной подошвы, к которой гвоздиками поперек прибивались плохенькие ремешки. У меня эти ремешки то и дело рвались, приходилось тут же, на улице, самой их чинить, при помощи камня прибивать оторвавшийся ремешок гвоздем к колодке, и только после ремонта продолжать свой путь. На улице стоял несмолкаемый стук хлопающих колодок. Когда же ремешок совсем разрывался и его нельзя было уже прибить, я брала колодки в руки и шла дальше босиком (ведь в детстве бегали же мы босыми, только в церковь надевали ботинки). Позже я стала вообще ходить по городу босой, так как бесконечные починки колодок очень задерживали ходьбу.

В самый разгар лета 1922 года стояла сильная жара. Мне надо было зайти в здание Высших Женских Медицинских Курсов на Сумской улице № 1, чтобы навести справки о лабораторных занятиях. Это здание было очень большое, шестиэтажное, внутри него было совсем прохладно. Когда же мы с Яковом вышли наружу, то улица показалась нам раскаленной печкой. На улице наблюдалось большое беспокойство с возмущением. Мы обратились к первому встречному с вопросом о причине этого беспокойства.

– Как же не возмущаться! – ответил встречный. – Только что по улице прошло двое голых, мужчина и женщина, с перетянутыми поперек груди лентами, на которых было написано: «Долой стыд!»

Вокруг голых собралась большая толпа, возмущенные люди с улюлюканием стали бросать в них чем попало. Голые сначала улыбались в ответ на возмущение прохожих, а потом растерялись и испуганно побежали в подворотню под свист и возмущенные возгласы толпы. Так бесславно закончилась эта попытка большевиков грубо привить народу бесстыдство и сломать установившуюся мораль.

Потом обильно посыпались такие же омерзительные литературные произведения, одно гаже другого: «Без черемухи» Пантелеймона Романова, «Любовь пчел трудовых» большевички Коллонтай, «В собачьем переулке» Гумилевского, «Луна с правой стороны» Малышкина и т. д. Эти произведения призывали к половой распущенности, к блудодейству. У нас же, студентов, они вызывали только омерзительное чувство.

Дежурств становилось все меньше и меньше, так как сыпной тиф к этому времени почти совсем прекратился. Если и бывали изредка дежурства, то только у тяжелобольных детей. Тут-то я и хорошо познакомилась с городскими педиатрами: доктором Львом Мартыновичем Мартинсоном, доктором Прошкиным, доктором Ямпольским, которые меня очень ценили как сестру и всегда посылали за мною к тяжелобольным детям. Дежурство у детей оплачивалось лучше. Мне приходилось выполнять на таких дежурствах более сложные назначения врача, например, кормить ребенка при посредстве зонда. Мне нравились эти дежурства у детей. Я чувствовала действительную тяжесть заболевания ребенка и прилагала все силы и уменье, чтобы «поднять» ребенка. У взрослых же, особенно у женщин, мне иногда бывало неприятно, так как было трудно распознать, действительно ли было тяжелое состояние или это был каприз избалованной женщины?

Одно время, под осень, долго не было дежурств, и я решила устроиться на постоянное место. Недалеко от нашего дома на Губернаторской улице открывались ясли для детей крупных коммунистов. Я обратилась к доктору Мартинсону и попросила его оказать мне протекцию, чтобы получить место сестры в этих яслях (он часто лечил детей крупных коммунистов как специалист по детским болезням). Ему это удалось, и он передал мне направление от видного лица на работу сестрой в эти ясли. С этим направлением в руках я пришла в ясли.

Заведующая, доктор К. С. Вайнштайн, мне и говорит:

– Весь штат уже набран, но так как у вас имеется направление, то мы используем вас как патронажную сестру, вы будете посещать больных детей на дому и делать им то, что я назначу.

Для меня это было очень удобно: я могла утром посещать лекции в клиниках, а уже после обеда посещать больных детей на дому. Вот тут-то я и насмотрелась, как большевики обставляли свои квартиры: все они жили в отдельных, больших квартирах, тогда как прочие в это время ютились целыми семьями в одной комнате. Эти квартиры были обставлены отобранной у состоятельных людей мебелью, причем бросалось в глаза, что мебель разных стилей, видимо, свозилась из разных квартир.

В этих яслях я проработала только осень, так как в университете шли очень важные и ценные занятия, и я не хотела их пропускать.

 

СОСЕД-ЧЕКИСТ АБНАВЕР

 

Абнавер, член коллегии Харьковской губернской ЧК, жил в одноэтажном отдельном доме (Каплуновский переулок № 4) рядом с нашим пятиэтажным домом. Из моего окна видна была часть его дома, двор и сад. Иногда было слышно, что говорилось в этом соседнем дворе.

Старый хозяин этого дома, некто Гуревич, был выселен из него, вернее, просто выброшен после октябрьского переворота. Время от времени он показывался на улице и ругал Абнавера за то, что тот не пускал его в дом. Гуревич настаивал, чтобы ему дали хотя бы одну комнату в его собственном доме, так как он, мол, трудился всю жизнь и построил этот дом на свои сбережения.

Жители нашего дома не раз видели, как наемный человек, вероятно, специалист, выносил из дома ковры, разных размеров и фасонов меховые шубы, костюмы и т.д., развешивал все эти вещи на солнце во дворе, а потом долго выбивал их палочками и чистил щеткой. Гуревич рассказывал, что у Абнавера при вселении в дом ничего не было. Люди же говорили, что все эти вещи забраны у арестованных состоятельных семейств. Вскоре посещения Гуревича прекратились совсем.

 

ПЯТЫЙ КУРС

(1922 – 1923 годы)

 

Новая экономическая политика (нэп) облегчила продовольственное положение населения: была отменена продразверстка, и крестьяне получили возможность свободно производить и продавать свои продукты. Заградительные отряды на железных дорогах и в других местах были сняты. Сразу уменьшилась эпидемия сыпного тифа, но зато заработать деньги на жизнь стало труднее. Я лично еще зарабатывала дежурствами у тяжелобольных. Люди так ослабели за прошедшие годы, что даже легкие заболевания, как грипп, часто переходили в тяжелые осложнения, как воспаление легких и т.д.

Яков тоже старался совместить занятия в Сельскохозяйственном институте с работой в разных учреждениях. Меня пугала мысль о вынужденном прекращении занятий в университете из-за необходимости зарабатывать средства на жизнь. Многие студенты оставляли занятия (или «отсеивались», как тогда говорили) из-за невозможности совмещать учение с жизнью в изменившихся условиях. Следует отметить, что никаких стипендий или иной помощи студентам основных факультетов не выдавалось. Государство содержало лишь слушателей так называемых рабочих факультетов (рабфак). Оставались только полные решимости, которые поставили своей целью окончить университет во что бы то ни стало. Правда, многие превратились в оборванцев, но лекции посещали аккуратно. Так, одна наша сокурсница была примерной студенткой: все лекции посещались ею, все практические занятия у нее были отработаны – но что за вид был у нее! Жила она в холодном студенческом общежитии, а питалась – как она сама рассказывала – кошками. Приспособилась ловко ловить их мешком, разделывать их «по-врачебному» и даже со смаком хвалила их вкус, сравнивая его со вкусом дичи. Я сочувствовала ей, так как и мне приходилось есть мясо жеребенка, и его вкус нельзя было отличить от телятины. Мясо жеребенка называлось у нас «иго-го».

Перед началом учебного года студенты каждого курса обычно выбирали себе старосту из своей среды. Студент-староста представлял интересы студентов этого курса, участвовал в организациях практических и лабораторных занятий. У нас на третьем и четвертом курсах бессменно выбирался студент Шура Слободской, общительный и приветливый со всеми молодой человек, всегда бывший в курсе всех занятий. На пятом же курсе на нашем студенческом собрании вдруг выступил один малоизвестный студент и от имени парткома сказал, что на этот раз старостой курса будет такой-то, выдвинутый парткомом. Мы встали было на дыбы и закричали:

– Почему?! Зачем так?! Мы и сами сможем из своей среды выбрать достойного старосту!

Но этот студент-партиец твердо и увесисто повторил:

– Выдвинутый парткомом студент будет вашим старостой, – и представил его нам.

Этого студента я раньше никогда не видела на нашем курсе ни на лекциях, ни на практических занятиях. Это был маленький, тихенький и хроменький молодой человек. Мы – студентки – бросились в недоумении с вопросами к Шуре Слободскому:

– Что это такое? Как нам быть?

А он, беспомощно разводя руками и улыбаясь, отвечал:

– Ничего сами не сможем сделать, придется принять.

Так и приняли, то есть без всякого голосования, без обсуждения, приняли навязанного нам парткомом партийца-старосту. И только после этого студенческого собрания приступили к записям на занятия в клиниках.

Клинические занятия пятого курса были уже более утонченны и сложны: «женские», «нервные» и «детские». В женской клинике все студенты спешили получить роды и сдать их. Проведение двух родов было предписано. Для этого надо было получить роженицу. Это было самым трудным, все зависело от удачи. Если роженица поступала в родильное отделение во время твоего дежурства и ее записывали на тебя, как принимающей роды, то отпадала необходимость длительного ожидания. Во время родов все время приходилось оставаться при роженице, что могло продолжаться очень долго, даже до суток и больше. Это при нормальных родах, а если было что-либо ненормальное или оперативное, то могло затянуться гораздо дольше.

Нормальные роды поразили меня премудростью Творца! Какая-то невидимая сила заставляет ребенка разумно идти сначала самой трудной частью своего тела через родовые пути – головкой. Такое положение ребенка – «головное предлежание» – считается нормальным и самым выгодным для разрешения родов как для матери, так и для ребенка. Оно и случается чаще всего. А затем та же сила заставляет ребенка то сгибать головку, то разгибать ее, чтобы наивыгоднейшим положением пройти узкое место родовых путей.

Но еще большее удивление и восхищение вызывает то, что ребенок рождается в самое выгодное для него время для прохождения родовых путей. Уже в зоологии мы познакомились с тем, что чем сложнее строение животного, тем больше времени идет на созревание его в утробе матери-самки. Так, созревание кролика требует всего лишь один месяц, ягненка – пять месяцев, верблюда – тринадцать месяцев, слона еще больше – двадцать четыре месяца и т. д. Человек по своему сложному строению требовал бы для полного созревания и способности жить в окружающих его условиях не меньше двадцати четырех месяцев, но тогда он с еще большей головкой и развитым мозгом не мог бы вообще родиться естественным путем, то есть не мог бы пройти через родовые пути. Поэтому нормальные роды наступают через девять месяцев беременности. Новорожденный этого возраста считается доношенным, но он еще нуждается в тщательном уходе в особых условиях в течение целого года, в условиях, как бы заменяющих ему утробу матери. Первый год жизни ребенка считается поэтому особым периодом – «грудным».

Меня так поразила и восхитила премудрость родового акта, что я занялась дополнительно изучением этой области в кружке студентов, интересующихся этими вопросами. Клинику женских болезней вел тогда профессор Брандт.

Не менее интересными и обширными были занятия в нервной клинике, особенно по психиатрии. Вел их профессор Платонов, который старался внушить нам важность для каждого врача быть в какой-то степени психиатром и гипнотизером. Его лекции по гипнозу собирали битком наполненные аудитории не только студентами-медиками, а и студентами других факультетов. Яков частенько хаживал со мною на эти лекции. Некоторые студенты-однокурсники так увлеклись этим предметом, что уже до окончания университета преуспевали в нем, а потом даже стали большими психиатрами-гипнотизерами.

Совсем особой была детская клиника. Вел ее профессор Аркавин. В нем была особая слащавость, вероятно, она выработалась у него специальностью, требовавшей постоянно иметь дело с родителями больного ребенка. В детской клинике мы знакомились с детскими болезнями по возрастам. Начали с грудничков, на которых сидели очень долго, так как именно этот возраст ребенка требует большого внимания из-за своей неустойчивости и большой смертности младенцев.

Конечно, семья и мать играют решающую роль в хорошем развитии ребенка в первый год его жизни. Выкармливание молоком матери, общий уход и материнскую ласку ребенку нельзя ничем заменить. Много позже я имела возможность воочию видеть огромное значение семьи для хорошего развития ребенка в первый год его жизни. Базельский зоолог Портман сказал, что до конца первого года жизни ребенка семья должна принять на себя роль материнской утробы. Портман говорит о незаменимости «социальной материнской утробы семьи».

Вот и пришел последний семестр занятий в университете! Все внимание было направлено на то, чтобы не было бы никаких «хвостов». Тщательно проверяется все. Неожиданно оказалось, что у меня отсутствуют практические занятия по гигиене. Хорошо, что их как раз проводили на Сумской улице. Спешу туда и работаю. По окончании этих практических занятий получаю недостающую подпись в зачетной книжке. К наступлению теплых летних дней у меня было уже все сдано.

Теперь встал вопрос: на чем же остановиться, в какой области медицины совершенствоваться?

Детская клиника была последней. Детская беспомощность давно вызывала во мне жалость и симпатию к детям, да и я сама готовилась стать матерью. Мне хотелось быть хорошим врачом-педиатром своим детям. Я уверенно выбрала педиатрию! Предстояло еще целый год «стажировать», то есть работать по разным детским учреждениям и детским больницам.

 

КОНСЕРВАТОРИЯ

 

Будучи еще студенткой четвертого курса (в 1922 году), я услыхала, что недалеко от нас, на Пушкинской улице, открывается вторая консерватория с разными классами: пения, рояля и т.д., причем учение будет бесплатное, чтобы дать возможность получить музыкальное образование способным, но малоимущим. Еще в гимназии я занималась музыкой у нашей учительницы математики Анны Николаевны Вадбольской, которая сама любила музыку и нам старалась привить любовь к классической музыке, устраивая концерты, в которых я всегда принимала участие: пела соло романсы Чайковского, Рахманинова и дуэты с Тоней Колесниковой, а иногда и трио. Участвовали в наших концертах и гимназисты. Конечно, какая-то искра любви к музыке у меня загорелась, но музыкальное образование было недостаточное. Поэтому, услыхав об открытии консерватории и о бесплатном обучении там, я немедленно пошла туда и подала заявление о зачислении меня по классу пения. После испытания я была принята по классу пения и попала к Ольге Константиновне Островской.

У меня нашли хороший голос – меццо-сопрано, у Ольги Константиновны было очень хорошее драматическое сопрано. Она окончила Московскую консерваторию, была приглашена прямо из консерватории в оперу, но, встретив там много дрязг, бросила театр и стала камерной певицей. Когда в Харькове открылась вторая консерватория, Ольга Константиновна взяла на себя преподавание пения.

Мне посчастливилось: разучивая ту или другую вещь, я не всегда начинала сразу правильно и хорошо ее петь; Ольга Константиновна сначала разъясняла, как надо направлять звук, а потом сама пела трудное место, я копировала ее, и выходило хорошо. Специальные уроки пения у нас были два раза в неделю. Я старалась приходить на урок раньше назначенного мне часа, чтобы застать еще моего предшественника и послушать указания Ольги Константиновны другому ученику.

Кроме специального класса пения, у нас был два раза в неделю класс хорового пения. Мы обязаны были также проходить теорию музыки и другие теоретические предметы. Хором руководил у нас известный тогда оперный хормейстер (к сожалению, имя его я забыла). Наш хор из студентов консерватории с хорошими голосами пел хорошо и мощно, хормейстер был доволен нами, певцами.

– На сцену бы вас! – приговаривал он довольный.

В ту зиму в Харькове в Драматическом театре режиссером был Синельников – известный в прошлом режиссер. Он с большим вкусом и старанием готовил к постановке музыкальную комедию «Перикола», или «Птички певчие». В этой вещи должен был участвовать народ, которому положено было много петь. Синельников обратился в нашу консерваторию с просьбой дать ему студентов-певцов, чтобы они, смешавшись с народом, пели бы вместе с ним. За каждый спектакль нам хорошо платили. Многие студенты-певцы охотно согласились. Руководил хором в театре Дунаевский, впоследствии ставший композитором и награжденный властью за популярные советские песенки.

Интересно отметить, что Синельников тонко умел проявить известную насмешку над мероприятиями, проводимыми советчиками в жизнь. Так, в сцене сбора денег церемониймейстером на свадьбу бедным Периколе и ее жениху Пиколи он, держа в одной руке блюдо для денег, а в другой – пистолет, направленный на дающего, громко произносил:

– Добровольное пожертвование!

В зале раздавался хохот и гром аплодисментов.

Были и другие подобные моменты, в которых чувствовалась тонкая насмешка над современной действительностью. В сцене на площади, где был собран народ, чтобы приветствовать деспота-короля, все время ходили придворные и подбадривали народ, а мы – народ – изо всех сил пели, поднимая кружки с вином:

– Нынешний день изволил родиться

Вице-король, и он же сам за то,

Что будем веселиться, заплатит нам,

Заплатит нам!

«Перикола» имела большой успех у публики и шла довольно часто, а мы хорошо подрабатывали. Такой заработок был и легким, и интересным. Я каждый раз приводила с собою в театр Якова, и мы охотно повторно смотрели эту пьесу.

Всю музыкальную часть «Периколы» я хорошо запомнила наизусть и, когда нас обязывали выходить на демонстрации со знаменами, начинала подпевать:

...за то,

Что будем веселиться, заплатят нам,

Заплатят нам!

Надо отметить, что хоть открытых выступлений в нашем окружении тогда и не было, но мы все хорошо чувствовали, кто как относится к большевистской власти: какая-либо реплика или смех по поводу реплики показывали настроение человека.

Синельников представил «Периколу», хорошо известную и раньше, злободневной и созвучной нашей действительности.

Каждый год, весною, в консерватории происходили открытые экзамены-концерты. Экзаменующийся должен был спеть сначала упражнение, а потом какую-либо вещь. Помню хорошо, я приготовила к экзамену «Колыбельную песнь в бурю» Чайковского, приготовила каждую нотку под одобрение Ольги Константиновны (подражая ей): и «округло», и «сочно», и «легко», как будто пела над своим ребенком, а когда вышла петь на сцену перед экзаменационной комиссией и другими учениками – слушателями, затряслись у меня ноги под коленями, и я не могла дать не только хорошего, а вообще никакого звука. Комиссия видела мое волнение и была ко мне снисходительна, сказали мне даже что-то подбадривающее и одобряющее.

Я охотно продолжала дальше заниматься в консерватории. На уроках пела уже более сложные и трудные вещи. Чтобы выработать во мне большую уверенность и смелость, Ольга Константиновна давала мне более полные движения вещи, как, например, «Вторую песнь Леля» из «Снегурочки» («Как по лесу лес шумит») Чайковского.

На уроках я пела хорошо и даже с чувством, а перед концертом опять начинала волноваться. На втором весеннем экзамене я пела уже более сложную вещь и была более спокойна и уверенна внешне, а внутренне – испытывала необъяснимое беспокойство.

Так и не удалось мне окончательно избавиться от страха перед выступлениями на концертах. Голос у меня был хороший, но однажды перед концертом у меня заболело горло (ангина), я все же собиралась не срывать концерта и выступить, тогда Яков попросил нашего соседа-доктора прийти ко мне. Он посмотрел горло и велел уложить меня в постель. Я начала было «брыкаться», мне ведь надо. А он сказал:

– Вы ведь сами врач и должны понимать, что это такое!

Я осталась дома, но это заболевание решило мою судьбу: профессиональной певицей я не стала.

Консерваторию я закончила в 1926 году, но в дальнейшем пела лишь в любительских концертах. Музыку же полюбила крепко и оценила ее влияние и значение в жизни вообще.

Много романсов и арий разучила я с Ольгой Константиновной, и каждая вещь оставила во мне свой след: в некоторых я развивала подвижность голоса, например, «Куплеты Зибеля» из оперы «Фауст» Гуно («Расскажите вы ей, цветы мои»); в других надо было развить силу и мощь голоса – «Третья песнь Леля» из оперы «Снегурочка» Римского-Корсакова («Туча со громом сговаривалась»); в третьих же надо было четко рассказывать – «Речитатив и ария Любавы» из оперы «Садко» Римского-Корсакова.

Если раньше, участвуя в концертах в гимназии, я была недовольна своим низким голосом, думая, что для него нет и хороших вещей, то теперь я узнала, что для меццо-сопрано имеется очень много замечательных музыкальных произведений. С удовольствием вспоминаю я годы консерватории!

Анна Кузнецова-Буданова

+1974 г.

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2021

Выпуск: 

1