Олег Филимонов. Это было давно. Ч.4.
***
Я начала войны не помню. Это величайшее событие почему-то не отложилось в моей памяти. Папы в это время в Куйбышеве не было. Главпромстрой еще в конце 1940 года начал строить какой-то гидроузел на реке Вытегре, в одноименном городе он и стал жить, только изредка приезжая к нам.
Незадолго до этого к СССР присоединили Латвию, Литву и Эстонию. Папину НКВДскую стройку снабжали продуктами из Прибалтики и нам с Додкой такими вкусными казались компоты и печения с яркими иностранными этикетками, которые папа привозил, когда изредка приезжал в Куйбышев. Я как сейчас помню эти приезды. Приезжал он поздно вечером, когда мы с Додкой уже спали. Просыпаешься утром, ярко светит солнце. На столе всеми цветами радуги переливаются упаковки пачек печений и этикетки банок с компотами, а в кровати лежат улыбающиеся, довольные папа и мама. Мы с радостным визгом набрасывались на папу, и начиналась возня, а мама вставала и готовила завтрак, который казался таким вкусным и благодаря заморским диковинам, и потому, что рядом с нами за столом сидел папа.
Помню, пришло сообщение, что из Вытегры идет баржа, с посылками для семей сотрудников. Папа написал, что он отправил нам патефон. В то время патефон был покруче, чем музыкальный центр с DVD в наше время.
Несколько лет тому назад была передача о челюскинцах и там говорилось, что когда «Челюскин» стал тонуть и экипаж спасал самое необходимое, чтобы выжить на льду, кто-то вынес на льдину из каюты свой личный патефон. Это сочли проявлением эгоизма и индивидуализма, мужику был объявлен бойкот и, когда их спасли, и вывезли на «Большую землю», при распределении наград и при всех чествованиях, его как будто бы и не существовало. Из-за того, что человек спас вещь, которая казалась ему самой ценной из всего, что он имел, его подвергли «самому острому кизму», как говорил, по-моему, Бывалов в «Волге-Волге». Конечно, в первую очередь необходимо было спасать то, без чего нельзя было существовать в ледовом лагере, но стоило ли так сурово наказывать человека за спасенный личный патефон? Тем более, что он не был бы лишним в монотонной жизни на льду, в ожидании спасения. В этом, по-моему, проявился большевистский максимализм.
Помню, мы с мамой поехали встречать баржу с нашим патефоном. Баржа почему-то стояла на якоре довольно далеко от берега. С десяток женщин с детьми и несколько мужчин бродили по берегу и прокидывали, как бы им попасть на баржу. Осматривали какую-то полузанесенную песком лодку, прикидывая, можно ли на ней добраться до баржи, но в днище у лодки была огромная дыра и даже мне было ясно, что дело это безнадежное. Помню, каким разочарованным я возвращался домой без нашего патефона. Патефон появился у нас дома только через несколько дней, и это был праздник для всей семьи. Одной из первых пластинок у нас была популярная тогда песня о матросе-партизане Железняке. Начиналась она так:
В степи под Херсоном высокие травы,
В степи под Херсоном курган.
Лежит под курганом, заросшим бурьяном,
Матрос Железняк-партизан.
Я, видимо, раньше слышал от папы выражение, когда он был небритым, что он зарос, поэтому представлял себе, что несчастный матрос-партизан Железняк мало того, что был убит белыми, он к тому же, лежа под курганом, еще и зарос каким-то непонятным бурьяном. Насчет бурьяна, правда, потом прояснилось, что это сорняк. Поэтому, когда в очередной раз ставили эту пластинку, я себе явственно представлял лежащего под курганом матроса Железняка, у которого вместо усов и бороды на лице вырос бурьян. Только после я разобрался, что: бурьяном зарос курган, а не матрос.
Было небольшое недоразумение и с другой пластинкой. Это была песня «Тишина», исполняли ее то ли Лемешев, то ли Козловский. Пелось в нем о том, что наступила ночь, весь мир объят тишиной. Были такие слова:
Тишина.
На лужайке не шепчется с ветром трава,
Бедняки и олени в объятиях сна.
Тишина.
Для меня это звучало, как: «Бедняки и олени в объятиях спят». Так я и начал как-то распевать эту песню. Кто-то, то ли мама, то ли кто-то из бабушек прислушались, попросили меня повторить, я охотно спел на бис. Раздался дружный хохот. Естественно, я обиделся. Тогда мне объяснили смысл словосочетания «в объятиях сна». В конце концов, я понял, но мой вариант был мне все же нравился больше.
Интересно устроена человеческая память. Сколько важных событий того времени я не помню, а такой пустяк запомнился. Заодно запомнился еще один эпизод, так же связанный со своеобразным пониманием текста. Бабушка Лида иногда напевала нам «Казачью колыбельную» на слова М.Ю. Лермонтова. Там есть такие строки:
По камням струится Терек,
Плещет мутный вал,
Злой чечен ползет на берег,
Точит свой кинжал.
Но отец твой славный воин,
Закален в бою,
Спи, дитя, и будь спокоен,
Баюшки - баю.
«Закален в бою», я понимал, как заколот. И мне было странно, почему же дитя при этом должно быть спокойно. Отец убит, на берег ползет злой чечен. Где уж тут спать спокойно. Однажды я не выдержал и, прервав колыбельную, поделился своими сомнениями с бабушкой. Она-то и разъяснила мне значение слова «закален», и я понял, что сну ребенка в этом случае ничего не угрожает.
Когда-то граница между Чечней и станицами Терского казачьего войска проходила по Тереку. И казаки веками прикрывали Россию от набегов горцев. Это описано, в частности, у Л.Н. Толстого в повести «Казаки». За сотни лет десятки тысяч казаков погибли, защищая мирное население от вылазок разбойничьих шаек.
В 1955 году, разрешив высланным Сталиным народам с Кавказа вернуться на историческую родину, Хрущев, в качестве компенсации морального ущерба, подарил Чечено-Ингушской АССР три прилегающих к ней района Ставропольского края, населенных, в основном, казаками. У жителей этих районов, хотят ли они входить в состав чуждой им национальной автономии, естественно, никто не спрашивал. Советское правительство вело себя со своими подданными, как барин с крепостными. Творили, что хотели. Я уж не говорю о Крыме. Это кровоточащая рана России.
Особенно отличался этим Хрущев. Человек с интеллектуальным уровнем колхозного бригадира средней руки, интригами и подлостью, шагая по трупам, пролез к руководству Великой державой. Он совершенно не знал истории, был не в состоянии понять целей и задач, стоящих перед Россией. Вечно он носился с какими-то идиотскими начинаниями, которые оборачивались пшиком. Как говорят, весь пар уходил в гудок. Экономику страны лихорадило.
Отметился Хрущев и как идейный борец с религией. Недавно приводились такие данные:
До революции в России было порядка 57 тысяч храмов, к 1940 году их оставалось около 1,5 тысяч. После Сталинских послаблений в 1943 году в отношении религии, к 1953 году их было около 14 тысяч. Придя к власти, Хрущев продолжил политику 20-х годов. Снова стали разрушать храмы, закрывать монастыри. К 1964 году число храмов сократилось до 7 тысяч. В 1960 году Хрущев заявил: - «Через двадцать лет я вам покажу последнего попа.» Прошло не двадцать, а 47 лет, число церквей и священников в России еще не приблизилось к дореволюционному, но растет с каждым годом.
А чем вспоминают самодура Хрущева, если и вспоминают вообще? За десять лет руководства страной, он столько успел наколбасить, что даже окружавшие его холуи не выдержали и спихнули его. Правда, нельзя сказать, что состояние экономики от этого улучшилось. Все это и кончилось непонятной перестройкой, добившей СССР. А в районах, отошедших к Чечне, произошло то, что и должно было произойти. Новые власти стали во главе районов и сельсоветов ставить свои национальные кадры, началось массовое заселение этих районов чеченцами. Казаки на своей земле оказались людьми второго сорта. А во времена правления Дудаева и Масхадова в этих местах был осуществлен геноцид в отношении русского населения. Те, кто не погиб, вынуждены были бежать в Россию, где, как оказалось, они никому не были нужны. Россия просто предала их, своих многовековых защитников. Вот продолжение истории Толстовских «Казаков». Ему, думаю, и страшном сне такое не могло присниться. Теперь это земли компактного проживания чеченцев. Музеем Толстого, основанном еще до революции в станице, где он когда-то начинал службу, теперь руководит тоже чеченец. Как говорится, приехали.
Но возвращаюсь в далекий 1941 год. Радио у нас дома не было, но, помнится, во дворе, был репродуктор, большой четырехгранный черный металлический раструб, и когда подходило время передачи новостей, мама и бабушки открывали окна и приникали к ним. Если мы, дети, приставали к ним в это время, они говорили, чтобы мы отстали, они заняты, слушают последние известия. Я слово «последние» понимал в том значении, что больше известий никогда не будет, и все удивлялся, как же так, последние известия были вчера, а сегодня опять последние известия передают. Видимо, этот вопрос настолько меня занимал, что я до сих пор помню свое недоумение.
В нашем подъезде, этажом выше нас жила семья майора госбезопасности Чистова. Звание «майор госбезопасности» в системе НКВД соответствовало тогда генеральскому званию в армии. Занимал он какой-то высокий пост в системе Главпромстроя. Во дворе его часто поджидала блестящая черная «эмка» - легковая машина Горьковского автозавода М-1. Тогда это было круто. Иногда на этой эмке ездила куда-то его семья: жена - красивая женщина с черными седеющими волосами и две дочери. Дочерей мы называли «большими». Думаю, им было лет двенадцать-четырнадцать. И хотя дом наш населяли, как тогда говорили, «начальники», помню, что к Чистовым и у нас относились с почтением.
С началом войны Чистов возглавил строительство одного из оборонительных районов. Линия фронта тогда была нестабильной, и однажды Чистов на своей эмке поехал куда-то и напоролся на немецких мотоциклистов. Была при нем документация по строительству оборонительных сооружений, которая вместе с ним попала к немцам. Говорили, что немцы сообщали по радио, что Чистов сам перебежал к ним. Чистов и его семья были, конечно, на языках всего дома. Помню, я однажды встретил на лестнице его жену и дочерей, они были очень грустные, с заплаканными глазами. Вскоре они исчезли из нашего дома. Говорили, что их арестовали, как семью предателя, и выслали куда-то. Вряд ли Чистов был предателем. Да и не мог он не понимать, что в случае его предательства, за него ответит его семья. Просто, в 1941 году на фронте часто была неразбериха и ему не повезло.
В первую мировую войну человек, попавший в плен, не считался изменником, а побег из плена, воспринимался как подвиг. Для Сталина все, попавшие в плен, были предателями, а бежавшие из плена считались завербованными гестапо или Абвером и, в основном, попадали или в лагеря, или в штрафные роты.
На продукты ввели карточки и теперь мы могли покупать не столько, сколько нам было нужно, а столько, сколько нам полагалось по нормам, а они становились меньше и меньше. Кроме того, карточки делились на рабочие, служебные и иждивенческие. Самая большая норма отпуска продуктов была по рабочей карточке, самая низкая - по иждивенческой. К сожалению, мы все были иждивенцами, кроме папы, но его не было с нами. Помню, как-то пришла бабушка Варя из хлебного магазина растроганной и рассказала, что у дверей его сидела большая белая собака с грустными голодными глазами. Когда стало тяжело с продуктами, люди стали избавляться от домашних животных. Некоторые просто выбрасывали их на улицу. Похоже, такая же судьба была постигла и эту собаку. Кто-то пожалел пса и бросил ему небольшой довесочек. Дело в том, что люди тогда покупали хлеб не батонами или буханками, как сейчас, а получали столько, сколько им полагалось по карточкам на семью. Это могло быть кило двести пятьдесят, или кило четыреста. Отпуская хлеб, продавщица не всегда отрезала правильно и потом добавляла кусочки до нужного веса. Это и называлось довесками. Почти все выходили из булочной с такими довесками. Позже, когда мы подросли и нас посылали в магазин за хлебом, небольшой довесок считался нашей законной добычей. Получив кусочек хлеба, пес аккуратно взял его зубами и направился к группе собак, окруживших небольшую собачонку, видимо, даму. Он подошел к ней и, как говорила бабушка, галантно положил перед ней свою добычу. Не знаю, оценила ли по достоинству кудлатая Дульсинея этот дар.
С продуктами становилось хуже. Я помню, как-то целый день и на завтрак, и на обед, и на ужин у нас была отварная морковь. Я в детстве, сколько себя помню, морковь есть не мог. Да и сейчас-то морковь ем только в плове и в морковном салате с майонезом и чесноком, или приготовленную по-корейски. Так как ни того, ни другого тогда не было, я есть морковь категорически отказывался. Мама уговаривала меня поесть, говорила, что ничего другого нет, я морковь не ел. Так и ходил голодный весь день. Потом как-то мне мама рассказала, что когда я был совсем маленьким, какая-то старая врачиха сказал ей, что детям очень полезна морковь, вот меня и пичкали ей. Видимо, свою норму моркови я съел еще в самом раннем детстве. Даже и сейчас морковь из супа вылавливаю и оставляю на тарелке.
Помню еще одну историю, связанную с продуктами. Как-то мама принесла бутылку подсолнечного масла и, едва войдя в квартиру, вытащила ее из сумки и сказала: - «Смотрите, что я достала.» Бабушки встретили появление бутылки с большим энтузиазмом, мы, дети, видя их положительную реакцию, тоже радостно заверещали. Я потребовал, чтобы мне доверили отнести бутылку на кухню. Помню, взял ее, прижал к себе двумя руками и пошел. По закону паршивости, я споткнулся о порог и грохнулся. Упала и бутылка, но не разбилась, только вылетела из нее пробка, свернутая из газеты, и масло потекло на пол. Я думаю, всему маслу вытечь не дали, но часть его была безвозвратно потеряна. Видимо, тогда это была тяжелая потеря для семьи, потому что бабушка Варя припоминала мне эту бутылку даже несколько лет спустя.
Появились беженцы. Подселили и к нам в одну из комнат женщину из Ленинграда, потом во вторую комнату вселилась целая семья: муж, жена и двое детей, мальчик и девочка. Мальчик, Валька, был постарше, а девочка моего возраста. Фамилия их была Мосьпан. Отец их, по-видимому, работал в той же системе, где и папа, потому, что я потом встречал их, когда мы жили на Кавказе. Там их отец работал на строительстве Руставского металлургического комбината, как и наш папа. Было очень непривычно, что в нашей квартире живут чужие люди, и что мы больше не можем свободно заходить в бывшие наши комнаты. За нами осталась самая большая из них, но она была проходная и женщина-ленинградка ходила через нее, когда ей вздумается, нам же к ней заходить не разрешалось.
В госпиталь все время привозили раненых. Иногда около него стояло по несколько машин. Нас, мальчишек, прогоняли от дверей госпиталя, но мы бегали смотреть, как санитары, мужчины и женщины, переносят из машин в госпиталь забинтованных людей с худыми желтыми лицами, с ввалившимися глазами и заострившимися носами. У некоторых вся голова была забинтована и на бинтах, там, где должно быть лицо, проступали пятна крови. Иногда раненые что-то кричали, со злобой ругались на санитаров. Потом госпиталь обнесли забором, и мы раненых уже не видели.
Однажды кто-то из мальчишек сказал, что на площади у библиотеки стоят танкетки. Мы побежали туда и увидели, что действительно, вся огромная площадь заставлена маленькими танками, их было очень много, а когда мы пришли туда на следующий день, танкеток уже не было. Все это было брошено в жерло войны. Все сгорало в ней, как солома. И все ей было мало.
Как-то утром мы увидели под нашими окнами солдат, или, как тогда говорили, бойцов. Их было, наверное, несколько сот. Ярко светило солнце, бойцы сидели и лежали прямо на тротуаре. Некоторые из них были с шашками, хотя коней не было видно, может быть, это были командиры. Увидев нас в окнах, бойцы стали протягивать нам котелки с просьбой налить воды, и мы бегали на кухню, наливали воду, а потом передавали котелки бойцам. Меня удивили их прически. Они были в пилотках, одетых набекрень, и открытая часть головы была покрыта волосами, а когда они снимали пилотки, оказывалось, что часть головы у них подстрижена наголо. Бабушка Варя объяснила нам, что раньше так стригли каторжников, чтобы их было легко опознать, если они убегут. Несмотря на такие странные прически, бойцы шутили с нами, смеялись. Вскоре раздалась команда, они построились и ушли. Колонна была огромная. Если вспомнить, что это был конец июня - начало июля 1941 года, вряд ли кто-то из них дожил до конца войны, в лучшем случае, единицы.
Теперь окна на ночь затемнялись, а если окно не было затемнено, нельзя было включать свет. Но вечно кто-то из нас, детей, или включал свет в незатемненной комнате, или отодвигал штору, затемняющую окно, услышав какой-нибудь шум на улице. Помню, что к нам приходили то управдом, то военные патрули и строго предупреждали взрослых, что они нарушают постановление о светомаскировке. Мама и бабушки заверяли их, что это больше никогда не повторится, но, конечно же, повторялось. Слава Богу, что Куйбышев был тыловым городом и к нарушениям светомаскировки относились не слишком строго. В Москве и в Ленинграде в это время в таких случаях стреляли по окнам, если в них был виден свет.
Насколько я знаю, Куйбышев не бомбили, но, видимо проводили какие-то учения, потому что я помню, как иногда вечерами черное небо рассекали лучи прожекторов. Порой они высвечивали медленно плывущий в вышине серебристый крестик самолета. Тогда нам, мальчишкам, казалось, что мы видим немецкий самолет, сейчас я в этом не уверен. Но мы очень радовались, кричали и визжали, когда прожектора сопровождали пойманный самолет, не смотря на то, что он поворачивал то в одну, то в другую сторону, пытаясь скрыться в темноте.
Все это время папы не было с нами. На базе их строительства в Вытегре организовали саперную армию, по-моему, пятую. Были созданы в первое военное время такие формирования, которые стали строить оборонительные рубежи. В саперные армии направляли служить тех, кому, как считали органы госбезопасности, нельзя было доверить оружие: дети кулаков, мобилизованные ссыльные, освобожденные заключенные. Это потом, когда в первый год войны наша армия потеряла более четырех миллионов убитыми и пленными, стали в армию грести всех.
Созданная вскоре военная контрразведка Смерш взяла на себя заботу о том, чтобы оружие было повернуто в нужную сторону. Недавно были опубликованы данные: за неполных четыре года войны военными трибуналами было приговорено к расстрелу и были расстреляны сто пятьдесят тысяч наших военнослужащих. Это пятнадцать полнокровных дивизий. Конечно, были среди них и трусы, были и предатели, и прочая нечисть, но сколько народу было расстреляно за пустяковые проступки, в назидание другим. Сталин и его окружение хорошо помнили, как они разваливали русскую армию в первую мировую войну и теперь принимали жесточайшие меры для того, чтобы держать миллионы вооруженных людей в ежовых рукавицах.
Естественно, расстреливали и в других армиях. В. Правдюк в фильме «Вторая мировая. День за днем. Русская версия» приводит такие данные:
- в английской армии за годы войны было расстреляно 40 военнослужащих,
- в американской - 160,
- в немецкой - 37 тысяч.
Немцы прибегли к массовым расстрелам своих солдат в последние дни войны, когда фронт рушился, самым тупым стало ясно, что война проиграна окончательно и никому уже не захотелось умирать за «Великий Рейх». Началось массовое дезертирство, и тогда по приказу Гитлера было создано из эсэсовских частей подобие наших заградотрядов, которые отлавливали дезертиров и расстреливали их на месте.
Я читал, что командующий Балтийским флотом в первую мировую войну адмирал Эссен, кстати, выдающийся русский адмирал, зимой 1915-1916 годов, когда флот в бездействии стоял в скованном льдом заливе Гельсинфорса, теперь это Хельсинки, чтобы отвлечь матросов от наркотиков, которыми их бесплатно снабжали немецкие агенты и, может быть, и те же большевики, приказал расчищать лед около кораблей и устраивать катки. От Морского министерства он добился, чтобы матросам выдавали коньки и свитера. Это в то время, когда армия мерзла и кормила вшей в окопах. Питание у матросов было отличное, учениями их особенно не обременяли. А что касается коньков и наркотиков, думаю, они совмещали и то, и другое. Бездействие развращало людей. Отожравшиеся, сидя в теплых кубриках, нанюхавшись кокаина, они слушали большевистских агитаторов и в них нарастала темная ненависть ко всем «паразитам, сосущим народную кровь» вообще и, к «офицерью», в частности, которые, к тому же, еще и питались, чего скрывать, лучше, чем матросы. Все это и рвануло весной 1917 года, когда матросы стали расстреливать и топить своих офицеров и, в большинстве своем, примкнули к большевикам. Недаром Ленин называл их «буревестниками революции». Наряду с латышами и китайцами, а также евреями, матросы были опорой большевиков.
Зимой 1941 года с флотом поступили иначе. Вмерзшие в лед в Кронштадте и Ленинграде корабли отапливались очень скудно, до двух третей экипажей было списано в морскую пехоту, а оставшиеся, жившие на очень скудном пайке, с утра до вечера занимались ремонтными работами. Им было не до коньков и не до послеобеденных бесед о несправедливом устройстве мира. Кроме того, все корабли были заминированы, чтобы взорвать их, если немцы ворвутся в Ленинград. Иначе весь Балтийский флот мог бы попасть бы в руки немцев. Думаю, жизнь на заминированном корабле скорее заставляет задумываться о бренности земного существования, чем о необходимости «экспроприации экспроприаторов». Да и сексотов и стукачей было внедрено везде столько, что стоило кому-нибудь только заикнуться, хоть чем-нибудь проявить свое недовольство, как он тут же мог оказаться в штрафной роте, а то и просто получить пулю. Расстреливали же военнослужащих большей частью перед строем, чтобы все смотрели и делали для себя правильные выводы.
Да и не только на флоте. Мне рассказывали участники войны, что в военных лагерях, где солдаты проходили подготовку, прежде чем попасть на фронт, туда же они попадали и после госпиталей, кормили их очень скудно, а учения, и очень тяжелые, были от подъема до отбоя. А часто и среди ночи. Дисциплина и муштра были жесточайшие. Все это без всяких выходных и проходных. Люди мечтали быстрее вырваться из этих лагерей и попасть в маршевую роту, следующую на фронт. Считали, что на фронте легче. Во как дело было поставлено. Особенно славились Гороховецкие лагеря, это около города Гороховец, недалеко от тогдашнего Горького. «Гороховецкие лагеря» были тогда именем нарицательным, в смысле, хуже некуда. Но я отвлекся.
Помню, папа рассказывал, что их пятая саперная армия строила оборонительные рубежи под Демянском. Честно говоря, я не знаю точно, где это. Насколько я понимаю, как пелось в некогда популярной песне про Бологое, «где-то между Ленинградом и Москвой». Во всяком случае, после войны он получил медали и «За оборону Москвы», и «За оборону Ленинграда».
Папу, который был по образованию инженер-электрик, назначили начальником участка, который строил мосты. Мосты строили, видимо, с тем прицелом, что по ним пойдут на фронт резервы, а пошли по ним наши отступающие войска. Как-то подошло большое танковое соединение. Командир его, генерал, вызвал к себе папу с главным инженером участка и сказал, что если мост не выдержит и хоть один танк провалится, он их расстреляет. В виду такой перспективы, папа с главным инженером переглянулись и решили идти, встать под мостом, пусть уж их лучше раздавит в случае чего, чем расстреляют свои же. Кроме того, если бы расстреляли, могли бы пострадать и семьи. Слава Богу, мост выдержал.
Немцы их там и бомбили, и обстреливали с самолетов. У папы пилотка была пробита осколком бомбы. Где-то им пришлось глубокой осенью лезть в воду, папа заболел тяжелым воспалением легких, его положили в госпиталь. Помню, как переживала мама, узнав, что папа в госпитале и не зная подробностей.
А потом пятую саперную армию перебросили под Челябинск на строительство металлургического завода. Военной промышленности был нужен металл, а уже были потеряны металлургические гиганты Украины и Донбасса. Металл нам даже поставляли американцы по ленд-лизу.
Так весной 1942 года вся наша семья приехала в поселок Каштак под Челябинском. Раньше там, где нас разместили, был санаторий. Расположен он был на высоком правом берегу реки Миасс, среди соснового леса. На противоположном берегу Миасса далеко-далеко простирались поля.
Дорогу в Челябинск я почти не помню. Остались в памяти отдельные эпизоды. Уезжали мы из Куйбышева на станцию ночью, я ехал в кузове грузовой машины. Помню, что в черном небе шарили лучи прожекторов, вероятно, это были очередные учения. Разместились мы в теплушке - товарном вагоне. Помню, что еще на следующий день мы стояли на какой-то товарной станции под Куйбышевым, и куда-то пропал Додка. Бабушки и я отправились его искать. Невдалеке от нас стоял товарный состав, около которого видны были люди. Я отправился туда и увидел, что окна вагонов затянуты колючей проволокой, за окнами видны чьи-то бледные лица. Ко мне подошел один из солдат, стоявших у вагонов и, не слушая моих вопросов о Додке, сказал, чтобы я уходил, что к вагонам подходить нельзя. Когда я рассказал об этом маме, она сказала, что это везут заключенных. А вскоре бабушка Варя привела откуда-то Додку. Он поведал нам, что был под деревянной платформой и видел там дохлую собаку, это-то его и задержало. После этого бабушки присматривали за Додкой особенно внимательно. Больше ничего из нашего путешествия из Куйбышева в Челябинск в памяти не сохранилось
В Каштаке жили мы в довольно больших двухэтажных бревенчатых корпусах. Через весь корпус шел коридор, по обеим сторонам которого были двери, вход в комнаты. Наша семья насчитывала семь человек: папа, мама, бабушка Лида, бабушка Варя, и дальше, по старшинству: я, Додка и Люда. Учитывая размеры нашей семьи, нам выделили две комнаты. Туалет и умывальник были общие в конце коридора. Кухонь не было, каждая семья готовила в своей комнате на керосинке. Территория санатория была обустроена, были разбиты клумбы, на которых росли ноготки и львиный зев.
В Каштаке я встретил много знакомых ребят из нашего дома на Самарской - ведь наши отцы работали в одной системе и многие после Куйбышева оказались здесь. Надо сказать, что в Каштаке жили, в основном, ИТР. Рабочие жили в бараках около самой строительной площадки. Но в основном, строилось все руками заключенных, они были главной рабочей силой.
Утром на площадке на окраине поселка появлялся автобус ЗИС голубого цвета, его называли «голубая мечта» - он действительно был очень красивым. Радиатор у него был, как у самого шикарного советского лимузина тех времен: ЗИС - 101, а переднюю пассажирскую дверь, кстати, она была единственной для входа и выхода пассажиров, водитель открывал со своего места длинной никелированной ручкой. В автобус набивались служащие повышенного ранга. За служащими еще более высокого ранга приезжали персональные машины - полуторки - грузовички, грузоподъемностью полторы тонны, что-то вроде нынешних грузовых «Газелей», только 30-х годов выпуска. Приезжала полуторка и за папой, он был начальником конторы электроснабжения строительства. За служащими более низкого ранга тоже приезжали полуторки, но это был как бы общественный транспорт. Кто-то, поглавнее, садился в кабину, остальные набивались в кузов на скамейки из досок под брезентовый или фанерный тент. Машина, оборудованная таким тентом, почему-то назывались «коломбина». У папы тоже была коломбина, но разъезжал он на ней один.
Надо сказать, что именно в Каштаке я почувствовал свободу. В Куйбышеве нам разрешалось выходить только во двор. Конечно, мы выскакивали и на улицу, но с опаской, как бы нас не заметили наши взрослые, тогда хорошего не жди. Могут и во двор одного, без кого-нибудь из бабушек не выпустить. В Каштаке же совсем другое дело. Дворов не было. И хоть нас и предупреждали, чтобы мы далеко не уходили, но что такое далеко, когда нет ни заборов, ни оград. В компании таких же пацанов, как я, мы проводили целые дни на улице. Играли, ходили в лес, на речку, хотя нам это и запрещалось. Именно тогда я постиг азы мата и научился, как, у нас считалось, шикарно плевать - цыркать сквозь зубы. Нам было вольготно, лето на Урале хоть и короткое, но теплое, бегали мы босяком, в трусах. В лесу было много дорожек, засыпанных старой пожелтевшей хвоей. По ней бежишь босяком, как по ковру, хвоя даже слегка пружинит под ногами. Но как же бывало больно, когда ударишься с размаху большим пальцем о вылезший из земли сосновый корень. А их на лесных тропинках было много.
За нами с Додкой еще как-то пытались присматривать бабушки, а у многих ребят отцы и матери работали, а рабочий день был тогда по 10 - 14 часов. Лозунг тех времен был: «Все для фронта, все для победы». И действительно, люди работали на износ. Но на фронте, конечно, было еще тяжелее.
Однажды летом произошло событие, взбудоражившее весь Каштак. Выше нас по Миассу была земляная плотина, образовавшая небольшое водохранилище. Видимо, в годы войны было не до плотины, за ней не следили, и, в конце концов ее прорвало. Масса воды хлынула вниз по течению, оглушив огромное количество рыбы, которая покрыла всю поверхность Миасса сплошной серебристой пеленой. Весь Каштак кинулся к Миассу. Взрослые женщины и дети стояли вдоль берегов по колено, по пояс в воде и хватали проплывающую кверху брюхом рыбу. Ее несло быстрым течением столько, что хватало всем. Несколько дней после этого из всех окон несся запах жареной рыбы.
Насколько я помню, жили мы в Каштаке неплохо. Все-таки отец занимал довольно высокую должность, но есть все-таки, хотелось почти всегда. Мы с пацанами выискивали и ели дикий чеснок, еще какие-то травы, название которых теперь не помню, ягоды. Как-то один из ребят притащил откуда-то жмых, и мы с удовольствием уплетали его. Потом бабушки объяснили нам, что это прессованная скорлупа от семечек, пища для скота, но нас это не смущало, жмых казался очень вкусным.
У некоторых ребят отцы были на фронте. И в наших мальчишеских разборках, когда кто-то из больших ребят обижал более маленького, иногда слышалось: - «Вот погоди, приедет мой папа с фронта, он тебе покажет.»
Помню одного из ребят, про его отца у нас дома взрослые говорили, что он, вероятно, погиб, что уже несколько месяцев от него не было вестей. Но этот мальчишка всегда говорил, что его папа вернется. Однажды я дал ему за что-то подзатыльник, он и мне стал грозить своим отцом. Я ответил ему, что он врет, что его отец погиб, и что мне ничего не будет. Мальчишка заплакал и убежал, а вечером к моим родителям пришла в слезах его мать, она говорила, что они с сыном верят, что отец жив, что он просто не может сейчас написать им. Родители успокаивали ее, как могли, а потом состоялся крутой разговор со мной. Думаю, что перепало мне и ремня, и сейчас я считаю, что поделом. Мне и спустя шестьдесят лет стыдно за те слова.
Мы страшно гордились, что у папы есть машина. Иногда в воскресенье, если выдавался выходной у папы, мы на машине ездили в Челябинск. В такие дни мы заранее выходили из дома и ждали, когда же появится машина. Узнавали мы ее издалека и безошибочно. Если с нами был папа, он остужал наши восторги: подождите, может быть, это не наша машина, пусть подъедет поближе, нужно увидеть номера. Но мы по каким-то мелким приметам, которые, видимо, ускользали от взгляда взрослых, всегда знали, наша или не наша машина показалась на дороге. И не могли понять, почему папа ее не узнает. Только однажды мы не узнали нашу машину. Папу привезла какая-то странная на вид машина, с уродливыми толстыми трубами по обеим сторонам кабины. Да, это была наша машина, но что с ней стало? Фронту нужен был бензин. Поэтому машины в тылу стали переводить на газогенераторы. Выглядело это так: по бокам кабины с обеих сторон устанавливали металлические колонны. Они были довольно высокие, выше кабины. Внизу была топка, горел огонь, а сверху в колонну загружали березовые чурки. Принцип был такой - чурки горели в недостатке кислорода, образовывался угарный газ, который подавался в двигатель, на нем он и работал. Конечно, двигатель терял в мощности. Машины стали ездить намного медленнее. Прежде, чем завести машину, нужно было какое-то время топить печку, чтобы наработался угарный газ. Все это было страшно неудобно, но это позволяло экономить драгоценный бензин, а дрова на Урале не были проблемой. Не только в тылу были такие машины, видел их я и во фронтовой кинохронике. И там трудяги-полуторки ездили на угарном газе.
За то время, что мы прожили в Каштаке, у папы на машине поменялось несколько шоферов. В основном, это были женщины. Мужских рук в тылу не хватало и женщинам пришлось осваивать некоторые, считавшиеся ранее мужскими, профессии. Помню трагическую судьбу одной из них. Это была молодая, веселая, насколько помню, красивая женщина. Муж ее был на фронте, у нее был маленький ребенок. Она очень тепло относилась к нам, детям. Однажды, она поздно вечером возвращалась откуда-то на своей машине. У машины не работали фары, и она в темноте въехала в колонну солдат, которая шла по дороге.
После Сталинградской битвы под Каштак на отдых были выведены остатки знаменитой дивизии генерала Родимцева, которая особенно отличилась при обороне Сталинграда. Отец потом рассказывал, что всю дивизию разместили в доме отдыха неподалеку от нас. Причем, заняли они два небольших корпуса. Сто - полтораста человек, это все что осталось от дивизии, которая когда-то насчитывала десять-двенадцать тысяч человек личного состава.
Недавно отмечали очередную годовщину окончания Сталинградской битвы. Говоря о ней, диктор сказал, что в этом сражении погибло около миллиона наших солдат, и, что подсчетам историков, средняя продолжительность жизни рядового на передовой не превышала 24 часа. Вот в группу солдат этой дивизии и врезалась машина. Несколько человек погибли. Говорили, что солдаты готовы были убить водителя. Ее спасло от самосуда только то, что они увидели перед собой женщину. Потом судили ее и механика, выпустившего из гаража машину с неработающими фарами. Вроде, их не расстреляли, посадили. Что стало с ее ребенком, не знаю.
Солдаты Родимцевской дивизии появились у нас еще в начале зимы 1943 года. Где-то за Каштаком у них было стрельбище, и они периодически группами по двадцать-тридцать человек с винтовками на плечах проходили строем через наш поселок. Они были в темных шинелях, валенках, в ушанках, завязанных под подбородком. Увидев их, мы бежали к ним и кричали: - «Дяденька, дай пулю». Солдаты бросали нам стреляные гильзы от патронов. В нашей мальчишеской среде гильзы эти были большой ценностью. Однажды на мою просьбу: - «Дяденька, дай пулю», солдат протянул мне не гильзу, а именно пулю. Я сказал, что прошу у него пулю, а он что мне дает? Он говорит: - «Бери, это и есть пуля». Но такая пуля мне была не нужна. Почему-то я часто потом вспоминал этого солдата и думал, что он, слыша наши просьбы, специально припас пулю, чтобы отдать ее мальчишкам, но его дар был отвергнут. Может быть, вспоминая своих детей, решил хоть чем-то одарить нас. У нас появились знакомые среди солдат, и теперь, когда они проходили на стрельбище мимо наших домов, мы пристраивались рядом с ними и беседовали со своими новыми приятелями.
В один из редких папиных выходных мы пошли с папой и мамой гулять. Мы шли, разговаривали, смеялись. Незаметно оказались недалеко от дома отдыха, в котором разместили сталинградцев. Я увидел своего знакомого дядю Андрея и сказал папе:
- Смотри, это дядя Андрей, он хороший, он мне давал пули, хочешь, я тебя с ним познакомлю?
Папа стал говорить, что не надо его знакомить, но я уже кричал:
- Дядя Андрей, дядя Андрей!
Солдат подошел к нам.
- Дядя Андрей, а это мой папа, мы гуляем.
Солдат с усмешечкой посмотрел на папу:
- Гуляете? Ну, гуляйте, гуляйте, - повернулся и ушел.
Папа довольно резко сказал нам:
- Пошли.
Дальше мы шли молча.
Конечно, теперь я понимаю, что у солдата, прошедшего через ад Сталинграда, зрелый мужчина, прогуливающийся по лесу с женой и сыном в то время, когда на фронте идут жестокие бои, не вызвал особой симпатии. Да и папа, скорее всего, чувствовал себя рядом с ним неловко. Но ни правых, ни виноватых, по-моему, не было. Шла война, кто-то, как теперь говорят, «ковал победу» на фронте, кто-то в тылу. И не от них зависело, кому, где находиться. И все же, все же. Можно понять и чувства солдата, и смущение папы. Как бы тяжело в тылу не было, солдат на фронте, вырванный из обыденной жизни, ежесекундно был рядом со смертью. А в тылу, даже после самого напряженного рабочего дня, человек приходил вечером домой, к жене, к детям. И солдат не мог не испытывать к здоровому мужчине, находящемуся в тылу, сложного чувства. Тут были и превосходство, и доля презрения, и элемент зависти. И чувствовал свою невольную вину перед ним папа. Во всяком случае, теперь я это так себе представляю. Конечно, тогда я о таких материях не задумывался, и не понимал, почему два таких хороших человека вместо того, чтобы начать дружески разговаривать, как мы разговаривали с дядей Андреем при встречах, почти враждебно разошлись.
Вспоминаю каштакские вечера. Папа приходил домой поздно, обычно мы уже спали. Уезжал он на работу рано, и мы иногда не видели его неделями. Мама всегда была занята хозяйственными делами, ведь в семье было семь человек. Занимались нами бабушки. Они или читали нам книги, или рассказывали сказки. Иногда целые вечера у нас занимали беседы о «прежнем времени». Я хочу сказать, что это не было брюзжанием: как было хорошо тогда и как плохо сейчас. Просто они рассказывали, как они тогда жили.
Нами их рассказы воспринимались тоже почти как сказки. Рассказывая о Новогодних праздниках, бабушки говорили, что к ним на елку приглашалось всегда много детей. Заранее окольными путями узнавали, какой подарок хотел бы получить ребенок от Деда Мороза. Все это покупалось и дарилось на Новогоднем празднике. На мой вопрос, а если бы я сказал, что хочу получить в подарок педальную машину, неужели мне ее подарили бы, следовал краткий ответ, от которого екало сердце: - «Конечно».
Педальная машина - это был предел мечтаний. У одного из ребят в нашем доме была старая педальная машина, на которой он иногда разъезжал по коридору, а мы за ним бегали. Родители запрещали ему давать нам кататься на ней. Может быть, поэтому она и сохранилась до тех времен. Иногда, правда, от него снисходило разрешение сесть на твердое сидение машины и проехать несколько метров. Это было ни с чем не сравнимое удовольствие, чувствовать, что ты управляешь машиной. Говорили бабушки, что к праздникам покупалось огромное количество пирожных и дети ели их, сколько хотели. И рассказывали, какие они были, эти пирожные. Стоило пирожное две или три копейки. Мы тут же спрашивали, сколько же пирожных можно было бы купить на папину зарплату, получалось, что сотни. Конечно, это воспринималось как сказка, в реальной жизни просто не может быть такого. Правда, часто разговоры эти заканчивались словами, что кончится война и начнется счастливая жизнь, снова всего будет много, и будут папа с мамой покупать нам пирожные и, может быть, и у нас с Додкой появится педальная машина. Часто вечерами беседовали на эти темы мы с бабушками. И потом, ложась спать, уже закрыв глаза, мечтаешь, как ты будешь ездить на своей педальной машине, и какими вкусными будут эти неведомые пирожные.
В апреле 1943 года родилась наша младшая сестра Света, домашнее прозвище Бук, производное от слова Букашка.
Родилась она в машине, когда маму везли в роддом в Челябинск, но довезти не успели. Недалеко от дороги был лагерь с заключенным, где был фельдшерский пункт. Туда и завезли маму и новорожденную. Лагерь этот был около деревни Перхушково. В метрике у Светы так и стоит: место рождения - деревня Перхушково Челябинской области. Слава Богу, не записали, что место рождения - тюрьма.
Олег Филимонов,
потомок одного из руководителей обороны Севастополя в 1854-1855 гг. контр-адмирала Истомина В.И. (1809-1855 гг.)
(г. Москва)