«ВЕРНУТЬСЯ В РОССИЮ - СТИХАМИ». К 65-летию памяти поэта Георгия Владимировича Иванова

В пышном доме графа Зубова

О блаженстве, об Италии

Тенор пел. С румяных губ его

Звуки, тая, улетали и

За окном, шумя полозьями,

Пешеходами, трамваями,

Гаснул, как в туманном озере,

Петербург незабываемый.

...Абажур зажегся матово

В голубой, овальной комнате.

Нежно гладя пса лохматого,

Предсказала мне Ахматова:

«Этот вечер вы запомните».

Так ностальгически на закате жизни писал запрещенный в СССР поэт Георгий Иванов про несказанно далекий Санкт-Петербург, ставший, по воле большевиков, Ленинградом, про памятный литературный вечер в знаменитом дворце титулованного мецената, про особенные оттенки петербургской зимы, воздухом которой ему уже не суждено было дышать.

Георгий Иванов скончался на исходе Успенского поста, 26 августа 1958 года, на Лазурном берегу, в Йере-ле-Пальмье. Скончался от болезни, диагноз которой долго не могли установить местные врачи. Приговором же стала лейкемия, рак крови, в которую переросла многолетняя тоска по России. Смерть Георгия Иванова будто убеждала русских, особенно, суеверных обывателей: август - не только последний месяц лета, но и время излета певческих душ. Минуя преграды земные, вслед за Блоком, Гумилевым, Цветаевой отлетал и бессмертный дух еще одного отечественного поэта, занимавшего, по слову Романа Гуля, «грустное и бедное и, в то же время, почетное и возвышенное место первого поэта российской эмиграции». И этот миг он, несомненно, предчувствовал:

 

Потеряв даже в прошлое веру,

Став на это, мой друг, и на то, -

Уплываем теперь на Цитеру

В синеватом сияньи Ватто...

Грусть любуется лунным пейзажем,

Смерть, как парус, шумит за кормой...

...Никому ни о чем не расскажем,

Никогда не вернемся домой.

Эти стихи из сборника «Отплытие на остров Цитеру», по сути, стали ключом к жизни и смерти, ключом к творчеству одного из самых значительных поэтов Русского Зарубежья, автора оригинальной - лирической прозы, блестящего литературного критика. Ироничный острослов, тонко все подмечающий эстет, Георгий Иванов обладал ранимой, изнутри терзаемой факелом привнесенных извне страстей душой. Его реакция на катастрофическое состояние современного ему мира, на мир, вообще, в котором русские эмигранты оказались для среднего европейца незваными гостями, всегда была мгновенной, всегда имела емкий исторический подтекст. Несмотря на неблагополучие бытия, поэт сохранил на чужбине в целостности и неприкосновенности красоту и силу живого русского слова - наследие Пушкина и Лермонтова, Тютчева и Боратынского, приумножив и свой, Богом данный певческий дар. При этом сумел остаться, ни больше - ни меньше, только поэтом, точнее, стать Поэтом с большой буквы. Тем и оправдал оценку Блока, письменно зафиксированную 8 марта 1919 года: «Когда я принимаюсь за чтение стихов Г.Иванова (к выходу готовился его сборник стихов, куда должно было войти избранное из книг «Лампада», «Вереск» и «Сады» - прим. авт.), я неизменно встречаюсь с хорошими, почти безукоризненными по форме стихами, с умом и вкусом, с большой художественной смекалкой, я бы сказал, с тактом; никакой пошлости, ничего вульгарного».

Это строки из рецензии, которая решала чисто утилитарную задачу - издавать или нет очередной сборник молодого поэта. «В пользу издания могу сказать, - писал Александр Александрович, - что книга Георгия Иванова есть памятник нашей страшной эпохе, притом - один из самых ярких, потому что автор - один из самых талантливых среди молодых стихотворцев. Это книга человека, зарезанного цивилизацией, зарезанного без крови, что ужаснее для меня всех кровавых зрелищ этого века...»

Перу Георгия Иванова принадлежат сборники «Розы», «Портрет без сходства», «Rayon de rayonne» («Отблеск»), прозаические фельетоны «Петербургские зимы», повесть «Распад атома», неоконченный роман «Третий Рим». При этом название одного из поэтических сборников - «Отплытие на остров Цитеру», до сих пор вызывает изумление, ведь этот загадочный остров, похоже, не отпускал Георгия Владимировича с самого детства, и был для него больше, чем просто мифический образ.

Греческий остров богини красоты и любви Афродиты в Эгейском море впервые полновесно зазвучал у Шарля Бодлера, в его «Fleurs du mal» (1857), в пьесе Дебюсси «Остров радости»... Свои версии отплытия светской публики на вожделенный остров гораздо раньше, в 1717 году, представил при поступлении в королевскую Академию художеств куртуазный Ватто...

Любивший в отрочестве созерцать изображения на медальонах фарфоровых ваз, копирующих сюжеты известных полотен, в том числе и «Отплытие на остров Цитеру», не нуждавшийся в разгадывании этой аллегории Георгий Иванов выстроил свое поэтическое странничество к «раю райскому», или к «стране грез», по слову искусствоведа Николая Пунина. Но глубже других современников назначение этого неосознанного паломничества за счастьем, этот уход от реалий времени и пространства, представил отец Павел Флоренский. Он явно увидел, чем оканчивается великолепный праздник жизни, и куда проваливается блестящее общество, на месте которого остается лишь одна пара, скрывающаяся в светоносном тумане на острове...

 

Ветер с Невы. Леденеющий март.

Площадь. Дворец. Часовые. Штандарт.

...Как я завидовал вам, обыватели,

Обыкновенные люди, простые:

Богоискатели, бомбометатели,

В этом дворце, в Чухломе ль, в казематах ли

Снились вам, в сущности, сны золотые...

В черной шинели, с погонами синими,

Шел я, не видя, ни улиц, ни лиц,

Видя, как звезды встают над пустынями

Ваших волнений и ваших столиц.

Так, прообраз идущего ко дну изысканного мира литературы и искусства, эпоха мистических канунов, а после национальной катастрофы, покаянное собирание «по крохам» рассеянного Русского мира, были восприняты и воспеты лирой Георгия Иванова, оказавшегося вместе с частью соотечественников «на эмигрантском балу». Но поэт не кружился в ритмах набиравшего популярность танго или традиционного старого вальса, а наблюдал, вспоминал и сопоставлял, до конца земных дней оставаясь верным памяти царской России, любимого Санкт-Петербурга, памяти погибших друзей.

 

Даже больше того. И совсем я не здесь,

Не на юге, а в северной царской столице.

...Там остался я жить. Настоящий. Я - весь.

Эмигрантская быль мне всего только снится -

И Берлин, и Париж, и постылая Ницца.

...Зимний день. Петербург. С Гумилевым вдвоем

Вдоль замерзшей Невы, как по берегу Леты,

Мы спокойно, классически просто идем,

Как попарно когда-то ходили поэты.

Подобно умученной в Равенсбрюке матери Марии (Скобцовой), а в прошлом - поэтессе Елизавете Пиленко, Георгий Иванов приял «парижские Соловки», как искупительную муку, вместо тех, российских, где изнывали под пытками палачей историческая, подлинная, не смирившаяся с безбожным режимом Россия. Осознание этого выбора ярко выражают стихи зрелого Иванова:

 

Россия тридцать лет живет в тюрьме,

На Соловках или на Колыме.

И лишь на Колыме иль Соловках

Россия та, что будет жить в веках.

Все остальное - планетарный ад,

Проклятый Кремль, злосчастный Сталинград -

Заслуживает только одного:

Огня, испепелящего его.

Поэт родился 29 октября 1894 года в сердце Литовской Жмуди. В поместье Студенки Ковенской губернии проходило его беззаботное детство. Отец, Владимир Иванович Иванов, происходил из не очень родовитых полоцких дворян. После окончания с отличием Павловского пехотного училища, он вышел в 3-ю Гвардейскую артиллерийскую бригаду. Ветеран Русско-турецкой войны служил в Болгарии, в Сводном Гвардейском полку, при Дворе короля Александра Баттенбергского, затем - в Варшаве, и вышел в отставку в чине подполковника. Мать поэта, Вера Васильевна, происходила из древнего рыцарского рода Бир-Брау-Браурер фон Бренштейн. Это была светская дама, любившая охоты, маскарады и балы.

Юный поэт рос среди любви и красоты, среди разнообразных предметов искусства, замечательных картин старых мастеров и портретов предков-воинов; бродил по анфиладам причудливых комнат с зеркальными дверями, открывая которые, неизбежно с замиранием сердца попадал в сказку. В самое настоящее зазеркалье, где свет выглядел каким-то нереальным... Там, в Студенках, впервые, как пишет в книге «На берегах Сены» супруга Георгия Владимировича, поэтесса, ученица Гумилева, Ирина Одоевцева, Георгий Иванов испытал нечто похожее на поэтическое вдохновение.

 

Друг друга отражают зеркала,

Взаимно искажая отраженья.

Я верю не в непобедимость зла,

А только в неизбежность пораженья.

Не в музыку, что жизнь мою сожгла,

А в пепел, что остался от сожженья.

Усадьба Студенки действительно сгорела в одночасье, и на месте великолепного дома со службами, конюшней, «фортом и потешным войском Юрочки», на месте островка среди многочисленных прудов, который мальчик называл «Цитерой», не осталось ничего. И этому пеплу Студенок предстояло еще долго «стучать в груди» поэта, как и пеплу дотла сожженной большевиками России...

 

Игра судьбы. Игра добра и зла.

Игра ума. Игра воображенья.

«Друг друга отражают зеркала,

Взаимно искажая отраженья...»

Мне говорят - ты выиграл игру!

Но все равно. Я больше не играю.

Допустим, как Поэт, я не умру.

Зато как человек, я умираю.

Так напишет Георгий Иванов в одном из стихотворений, вошедших позже в корпус произведений 1943 - 1958 гг. под общим названием «Портрет без сходства». Напишет, словно выдохнет, после затянувшегося на годы молчания...

В 1905-м будущий поэт был зачислен в Ярославский кадетский корпус, а через два года его перевели во 2-й Кадетский корпус имперской столицы, здание которого до сих пор находится на улице Красного Курсанта - бывшей Большой Спасской. К тому времени достаток семьи стал несколько скромнее. Разорившийся и не сумевший уйти от судебных тяжб отец поэта, человек чести и долга, свел счеты с жизнью, и его смерть глубоко ранила сердце подростка.

К учебе в корпусе, несмотря на военные корни, Георгий Иванов большого рвения не проявлял, но и не тяготился пребыванием в казарме, проводя выходные дни у петербургских родственников. Только в очерке «Мертвая голова» вспомнит он о кадетских буднях, да и то в связи со своим однокашником, героическим белым офицером Юрием Германом, который, будучи связным между Северо-Западной Армией и контрреволюционным центром в Петрограде, не раз переходил линию фронта и погиб от чекистской пули.

«Это было длинное старое здание с бесконечными коридорами, классами, дортуарами, с двусветной залой, - писал Георгий Иванов, - где за обедом и ужином собирался весь корпус. С одной стороны катилась мутная Ждановка, с другой - огромный плац примыкал к серой казарме Павловского училища. По вечерам горнисты наши перекликались. У юнкеров та же «заря» звучала иначе, чем у кадет, - суше, определенней. Так оно и следовало: там, в юнкерском, шла уже взрослая жизнь, здесь еще продолжалось детство».

В корпусе Иванов увлекался рисованием и химией, пока однажды, среди ночи, читая стихи Лермонтова, которые разбудили в душе нечто неведомое, не почувствовал причастность к поэтическому племени. Он еще долго «описывал» свои счастливые детские воспоминания в стихах, за что позже получил заслуженные упреки от поэта Николая Гумилева, ставшего не только старшим товарищем, мэтром, но и другом. И, все же, оригинальный художник в Георгии Иванове отвоевывал себе место и побеждал:

 

Беспокойно сегодня мое одиночество -

У портрета стою - и томит тишина...

Мой прапрадед Василий - не вспомню я отчества, -

Как живой, прямо в душу глядит с полотна.

Темно-синий камзол отставного военного,

Арапчонок у ног и турецкий кальян.

В заскорузлой руке - серебристого пенного

Круглый ковш. Только, видно, помещик не пьян.

Хмурит брови седые над взорами карими,

Опустились морщины у темного рта.

Эта грудь, уцелев под столькими ударами

Неприятельских шашек, - тоской налита.

Что ж? На старости лет с сыновьями не справиться,

Иль плечам тяжелы прожитые года,

Иль до смерти мила крепостная красавица,

Что завистник-сосед не продаст никогда?

Нет, иное томит. Как сквозь полог затученный

Прорезается белое пламя луны, -

Тихий призрак встает в подземелье замученной,

Неповинной страдалицы - первой жены.

Не избыть этой муки в разгуле неистовом,

Не залить угрызения влагой хмельной...

Запершись в кабинете - покончил бы выстрелом

С невеселою жизнью, - да в небе темно.

И, теперь заклейменный семейным преданием,

Как живой, как живой, он глядит с полотна,

Точно нету прощенья его злодеяниям,

И загробная жизнь, как земная, - черна.

 

Первые стихи Иванова увидели свет в «Кадетском журнале», на страницах других ученических изданий, но первая серьезная публикация состоялась в журнале «Все новости литературы, искусства, театра, техники и промышленности» - там был напечатан его «Инок».

Писал Георгий Иванов легко, «как будто стихи падали с неба», все более увлекаясь поэтическим творчеством, перед которым, впрочем, в начале ХХ века благоговели не только кадеты, но и гимназисты с гимназистками. Поэтому без сожаления выбыл из кадетского корпуса, радуясь знакомству с настоящими поэтами - Георгием Чулковым, Сергеем Городецким, Михаилом Кузминым, Александром Блоком, надписавшим юному собрату по перу одну из своих книг. На юбилейном вечере Константина Бальмонта Иванов знакомится с Николаем Гумилевым... Весной 1912 года его без всяких экзаменов принимают в «Цех поэтов». Растет число рецензий на поэтические публикации начинающего литератора, пусть и не всегда доброжелательных. В знаменитых «Письмах о русской поэзии» Гумилев жестко обличает в стихах Иванова «инстинкт созерцателя», что, с точки зрения литературного мэтра, зачинателя не всем понятного тогда «акмеизма», считалось настоящим грехом. «Он не мыслит образами, - сокрушался Николай Степанович, - я очень боюсь, что он вообще никак не мыслит. Но ему хочется говорить о том, что он видит».

До слома всей русской жизни оставалось каких-нибудь пять лет... Когда Николай Гумилев вольноопределяющимся уйдет на фронт Великой войны, его место в культовом журнале «Аполлон» займет Георгий Иванов. Будет делать обзоры военной поэзии. Издаст, как тогда считали, ура-патриотический и мало чего стоящий в глазах знатоков сборник «Памятник славы», из которого и сам Иванов для более поздней публикации придирчиво отберет всего лишь шесть стихотворений...

Исследователь русской эмигрантской литературы Вадим Крейд дает вполне объемную характеристику творчеству уже состоявшегося поэта: «Меня очаровала музыка поэзии Георгия Иванова. А так же то свойство, которое акмеисты называли «прекрасной ясностью». Было еще одно качество, которое я там уловил. И позднее, когда познакомился со всеми его ранними сборниками, это я понял как особенность, которую бы назвал «светопись». Он, как живописец, который работает и играет красками. В его стихах виден этот дар работы со светом, игры цветом. И еще - непринужденная культура стиха, естественность без натяжки, без нарочитых усилий...». И с этим нельзя не согласиться, вспомнив хотя бы такие строфы:

О расставанье на мосту

И о костре в ночном тумане

Вздохнул. А на окне, в цвету,

Такие яркие герани.

Пылят стада, пастух поет...

Какая ясная погода.

Как быстро осень настает

Уже семнадцатого года.

Или, к примеру, еще одна чудная лирическая зарисовка, где в гармоническом ряду каждое слово и каждый образ занимает точно причитающееся ему место, создавая стройный семантический ансамбль, неповторимую Ивановскую мелодику.

В середине сентября погода

Переменчива и холодна.

Небо точно занавес. Природа

Театральной нежностью полна.

Каждый камень, каждая былинка,

Что раскачивается едва,

Словно персонажи Метерлинка,

Произносят странные слова:

- Я люблю, люблю и умираю...

- Погляди - душа, как воск, как дым...

- Скоро, скоро к голубому раю

Лебедями полетим.

Осенью, когда туманны взоры,

Путаница в мыслях, в сердце лед,

Сладко слушать эти разговоры,

Глядя в прозелень стоячих вод.

С чуть заметным головокруженьем

Проходить по желтому ковру,

Зажигать рассеянным движеньем

Папиросу на ветру.

После двух переворотов, подобно другим петербуржцам, поэт познал все прелести большевицкого парадиза: голод, холод, разруху, ночные обыски, грабежи и расстрелы без суда и следствия. Об этом он напишет образно и свежо в рассказах «Чекист-пушкинист», «С балетным меценатом в ЧК», «О свитском поезде Троцкого, расстреле Гумилева и корзинке с прокламациями». В очерке «Фарфор»...

«Когда я слышу слова «старинный фарфор», я испытываю нежность, смешанную с отвращением, - так загадочно начинает свое повествование Георгий Иванов о ценностях подлинных и мнимых. - (...) Вместе с семечками, заломленными на затылок солдатскими фуражками, анархистами на даче Дурново, Лениным во дворце Кшесинской вдруг появилось в Петербурге, летом 1917 года, огромное количество старинного фарфора. (...) Весь марколиниевский сакс, весь наполеоновский севр, все чашки и вазы, пастушки и маркизы... стоявшие десятилетиями в витринах барских квартир и особняков, высыпали на улицу... Люди еще сидели в своих обреченных на гибель домах, еще таились, еще надеялись, выжидали, сторонились событий, а вещи уже навязчиво предлагали себя и братались с революционным плебсом. Вещи оказались демократичней людей...»

Последние иллюзии, связанные с Северо-Западной Армией, наступавшей на Петроград, довольно быстро угасли. В небытие уходили друзья и знакомые, гибли однокашники по корпусу, «небесный цвет русского дворянства» исчезал, в принципе, как неугодное, но способное к сопротивлению поработителям Русской земли сословие.

Нетрудно предположить, как сложилась бы судьба антибольшевицки настроенного Георгия Иванова, после расстрела Николая Гумилева возглавившего последний «Цех поэтов» и Петроградское отделение Союза поэтов, не покинь он советской России на пароходе «Карбо» в сентябре 1922 года. Берлин, Рига, Париж, Ницца, Биарриц, Русские старческие дома в Монморанси и в Йере станут для поэта-изгнанника и его супруги временными пристанищами на долгие-долгие годы. Впрочем, до 2-й Мировой войны, по свидетельству Ирины Одоевцевой, их парижское пристанище с Георгием Ивановым в доме №13 на рю Франклин, приобретенное благодаря наследству, доставшемуся от ее отца, рижского купца и домовладельца, было вполне себе комфортабельным.

Жизнь «на эмигрантском балу» потечет своим чередом: с неукоснительными заседаниями писателей и поэтов на 11-бис Колонель Боннэ, где тон будет задавать стареющая, но по-прежнему острая на язык Зинаида Николаевна Гиппиус, с литературными вечерами, с сумеречными посиделками в кафе Монпарнаса, с незабываемыми беседами в Жуан-ле- Пэн с четой Буниных... Не сразу, но стихи поэта постепенно начнут обретать иной голос, обнаружив в себе не только постоянный источник незримого света, неизбывной печали, но и глубинную мудрость художника, сумевшего сберечь свои волшебные краски и после Петербургского исхода. Те самые, которые заметил Вадим Крейд.

 

Я слышу - история и человечество.

Я слышу - изгнание и Отечество.

Я в книгах читаю - добро, лицемерие,

Надежда, отчаянье, вера, неверие.

Я вижу огромное, страшное, нежное,

Навек ледяное, навек безнадежное.

И вижу беспамятство или мучение,

Где все навсегда потеряло значение.

И вижу - вне времени и расстояния, -

Над бедной землей неземное сияние.

Георгий Иванов плодотворно сотрудничает со многими эмигрантскими журналами, пишет подвергшиеся остракизму, особенно, на родине, фельетоны «Петербургские зимы». На страницах самых читаемых эмигрантами газет - «Последние новости» и «Дни», воссоздает литературные портреты Блока, Гумилева, Мандельштама, Сологуба, Северянина.

Говоря о «Петербургских зимах», сам Иванов категорически отрицал, что придает им какой-либо мемуарный оттенок. Вот и Нина Берберова засвидетельствовала это в книге воспоминаний «Курсив мой». Причем был и еще один свидетель того разговора во время прогулки по Монмартру - поэт Владислав Ходасевич.

«Тогда же Иванов, в одну из ночей, когда мы сидели за столиком, - сообщает Нина Николаевна, - объявил мне, что в его «Петербургских зимах» 75 процентов выдумки и 25 - правды. (...) Я нисколько этому не удивилась, не удивился и Ходасевич, между тем до сих пор эту книгу считают «мемуарами» и даже «документом». Сам Иванов говорил: «Мало ли что я еще знаю и о чем умолчал в моих полубеллетристических фельетонах, из которых составились «Петербургские зимы». Между тем у Ахматовой и Северянина эти «зимы» вызвали волну неподдельного негодования, хотя те, кто их прочитал, не обнаружат там ничего предосудительного или оскорбительного в их адрес. Но, как известно, Ахматова на протяжении всей жизни ревностно отстаивала чистоту своей биографии, своей «солнечной родословной», оставаясь для себя истиной в последней инстанции, и удерживая монополию на «самые правдивые воспоминания» о Гумилеве. А здесь Георгий Иванов!.. Жорж Иванов!

Если верить биографу Гумилева Павлу Лукницкому, который многие сведения о расстрелянном поэте почерпнул со слов Ахматовой, автор «Anno Domini 1921» назвала «Петербургские зимы» Иванова «грязными статьями», при этом лишила его и поэтического дара, и ума, и грамотности. Из уст Ахматовой, похоже, не читавшей фельетонов Иванова, такое обличение должно было прозвучать, вне всякого сомнения, авторитетно. Тем более в глазах начинающего литературоведа, по большому счету не знакомого с творчеством поэта-эмигранта. Но как доверять источникам того, кто позже был заподозрен в связях с ОГПУ?..

Сам же, равнодушный к хвале и хуле, Георгий Иванов в статье «Поэзия и поэты», вышедшей в 1950 году, об Ахматовой писал достойно и уважительно, хотя и не принимал ее поэтических славословий Сталину: «Под этими стихами стоит впервые после Ждановского разгрома появившееся в печати славное имя Анны Ахматовой! Имя не только первого русского поэта, но и человека большой, на деле доказанной стойкости... Совершеннейший мастер русского стиха - она вымученными ямбами славит Сталина. (...) Кончаю на этом бесконечно грустном примере с поэзией».

В его же собственных стихах того длительного, по земным меркам, периода, в которых поэт не только верно определил свою эпоху, но и опередил свой век, воплотился весь трагизм эмигрантского существования. Для них характерны едкие намеки, воздушные полутона, некая ирреальность, тихая нежность и легкая грусть, стойкое чувство вины за всеобщую измену...

 

Несколько поэтов. Достоевский,

Несколько Царей, Орел Двуглавый.

И державная дорога - Невский.

Что мне делать с этой бывшей славой?

Бывшей, павшей, изменившей, сгнившей?

Широка на Соловки дорога,

Но Царю и Богу изменивший

Не достоин ни Царя, ни Бога.

Очередной мировой кризис, гитлеровскую агрессию против европейских стран, вторжение во Францию, за которым через год последовало и нападение на СССР, Георгий Иванов переживал тяжело и болезненно. В период оккупации Парижа жил в Биаррице, на вилле супруги, пока в 1943 году это уютное семейное гнездышко не было реквизировано под жилье германских офицеров, что послужило поводом к досужим разговорам и незаслуженному обвинению ее владельцев в коллаборационизме. В этом же грехе, как известно, эмигрантская пресса обвиняла и писателя Ивана Шмелева... Но в 1944-м вилла была разбомблена американцами, и поэт с супругой остались без крова над головой.

Беспомощный в быту Георгий Иванов во многом полагался на Одоевцеву, на ее деловую смекалку и предприимчивость, ибо Ирина Владимировна умела «творить» не только по вдохновению. Знала она и что такое чувства долга. Ее образ - жены, близкого друга, Музы, поэт запечатлел во многих стихотворениях. Вот, только одно из них:

 

Распыленный милльоном мельчайших частиц

В ледяном, безвоздушном, бездушном эфире,

Где ни солнца, ни звезд, ни деревьев, ни птиц,

Я вернусь - отраженьем - в потерянном мире.

И опять, в романтическом Летнем саду,

В голубой белизне петербургского мая,

По пустынным аллеям неслышно пройду,

Драгоценные плечи твои обнимая.

Свои же необыкновенные отношения с Георгием Ивановым Ирина Одоевцева так охарактеризовала в мемуарах «На берегах Сены»: «Мне казалось, что мы живем на пороге в иной мир, в который Георгий Иванов иногда приоткрывает дверь, живем, как будто в двух планах одновременно, - «здесь и там». Притом «там» для него, а иногда и для меня, было не менее реально, чем «здесь».

После окончания войны они вернулись в Париж, где жизнь оказалась очень дорогой. Временами жили в Русском старческом доме в Монморанси, но были вынуждены вновь отправиться на юг Франции - в Йер-ле-Пальмье, в другой старческий дом - Босежур, что располагался в начале авеню XV Корпуса и содержался на средства из французской казны. Там последние шесть лет жизни и провел Георгий Иванов, провозглашенный «первым поэтом российской эмиграции» не только Романом Гулем, но, прежде всего, после выхода в свет сборника стихов «Розы», поэтом и литературным критиком Юрием Терапиано.

Тоска по Родине, которую так пронзительно, так скрупулезно не передал ни один поэт Русского Зарубежья, неизменный интерес к тому, что происходит в советской России, но, главное, ни кем не ограниченная творческая свобода - все это делало поэзию автора «Отплытия на Остров Цитеру» честной, бескомпромиссной, настоящей, обеспечивало ей столь желаемое долголетие.

 

Россия счастие. Россия свет.

А, может быть, России больше нет.

И над Невой закат не догорал,

И Пушкин на снегу не умирал.

И нет ни Петербурга, ни Кремля -

Одни снега, снега, поля, поля...

Снега, снега, снега... А ночь темна,

И никогда не кончится она.

Россия тишина. Россия прах.

А, может быть, Россия только страх.

Веревка, пуля, ледяная тьма

И музыка, сводящая с ума.

Веревка, пуля, каторжный рассвет

Над тем, чему названья в мире нет.

Когда-то советский литературовед Владимир Орлов поспешил записать Георгия Иванова в «лощеные снобы и ничтожные эпигоны», но за поэта лучше всего и наперекор убывающим со временем «литературным мнениям» говорят стихи. Потому-то его наследие достойно того, чтобы им восхищаться, чтобы его изучать. Оно по-прежнему остается поэтическим свидетельством эпохи, не беспристрастным, а очень личным, и, тем не менее, дух времени пронизывает каждую клеточку поэтической канвы, где так много «льда», «синевы», «мертвых друзей». Где Россия и после 2-й Мировой продолжает жить по законам огромного концлагеря, пополнившегося в 1945 году новыми сидельцами - представителями русской военной эмиграции, выданными на расправу в СССР англосаксами....

 

Только звезды. Только синий воздух,

Синий, вечный, ледяной.

Синий, грозный, сине-звездный

Над тобой и надо мной.

Тише, тише. За полярным кругом

Спят, не разнимая рук,

С верным другом, с неразлучным другом,

С мертвым другом - мертвый друг.

Им спокойно вместе, им блаженно рядом...

Тише, тише. Не дыши.

Это только звезды над пустынным садом,

Только синий свет твоей души.

На смерть Сталина, «царя» в коммунистическом мундире», пытавшегося внешне подражать подлинному Хозяину земли Русской, Георгий Иванов отозвался злободневными «Стансами», где главное место, конечно же, занимает судьба России. Россия же без Сталина и после него нашла отражение в одном из стихотворений поэтического «Дневника»:

 

Теперь тебя не уничтожат,

Как тот безумный вождь мечтал.

Судьба поможет, Бог поможет,

Но русский человек устал...

Устал страдать, устал гордиться,

Валя куда-то напролом.

Пора забвеньем насладиться,

А, может быть, - пора на слом...

...И ничему не возродиться

Ни под серпом, ни под Орлом!

Произведения, написанные в послевоенные годы, вошли в сборник «Стихи» (1943 - 1958), в котором есть такие разделы, как «Портрет без сходства», «Rayon de rayonne», «Дневник», а 38 миниатюр потрясающей глубины, вызванных к жизни из самых недр душевных и телесных страданий, составили уже «Посмертный дневник». В те годы, когда слабеющий поэт, не потерявший силы духа, запоем писал стихи, болезнь написала свой безжалостный приговор. Он нависал не только над Ивановым, ставшим свидетелем того, как постепенно вымирает наиболее активная, энергичная и героическая часть русской эмиграции...

 

Все чаще эти объявления:

Однополчане и семья

Вновь выражают сожаления...

«Сегодня ты, а завтра я!»

Мы вымираем по порядку -

Кто поутру, кто вечерком -

И на кладбищенскую грядку

Ложимся ровненько, рядком.

Невероятно до смешного:

Был целый мир - и нет его...

Вдруг - ни похода «Ледяного»,

Ни капитана Иванова,

Ну, абсолютно ничего!

В другом стихотворении, уже без всякой иронии, скорее, с непоправимой горечью, обращаясь к картинам повседневного эмигрантского бытия, Георгий Иванов восклицает:

 

Как вы когда-то разборчивы были,

О, дорогие мои,

Водки не пили, ее не любили,

Предпочитали нюи.

Стал нашим хлебом - цианистый калий,

Нашей водой - сулема.

Что ж? Претерпелись и попривыкали,

Не посходили с ума.

Даже, напротив - в бессмысленно-злобном

Мире, - противимся злу:

Ласково кружимся в вальсе загробном

На эмигрантском балу.

Незадолго до кончины внутренний монолог поэта все более усиливается. В первую очередь, вопросы вселенского масштаба, касающиеся гибели Императорской России, он не устает задавать себе. Вместе с вопросами продолжает нести на себе печать, возможно, и не осознаваемого до конца христианского раскаяния, печать епитимьи, наложенной на русских людей разных званий и сословий с тех пор, как был предан последний их Государь. За не снимаемой Всевышним Судией печатью епитимьи, невыразимо тяжелой, прочитывался отказ в чуде воскрешения Отечества.

 

И сорок лет спустя мы спорим,

Кто виноват и почему.

Так в страшный час над Черным морем

Россия рухнула во тьму.

Гостинодворцы, царедворцы

Во всю старались рысь и прыть;

Безмолвствовали чудотворцы,

Не в силах чудо совершить.

И начался героев-нищих

Голгофский путь и торжество,

Непримиримость все простивших,

Не позабывших ничего.

В стихах, вошедших в «Посмертный сборник», Георгий Иванов вспоминает беседы с Николаем Степановичем Гумилевым, вступает в предполагаемые диалоги с Александром Сергеевичем Пушкиным, видит Михаила Юрьевича Лермонтова в канун его дуэли, предчувствуя неземную встречу с ними в сияющем Эмпирее, перевоплощаясь в мелодию, в ветер, в туман... И закольцовывая тему собственного земного странничества, из которого Иванов, буквально, творил легенду. Но, как писал отец Павел Флоренский: «Легенда не ошибается, как ошибаются историки, ибо легенда - это очищенная в горниле времени от всего случайного, просветленная художественно до идеи, возведенная в тип сама действительность». И в ней поэт отправляется «по снегу русскому, домой» уже иными путями...

 

Мелодия становится цветком,

Он распускается и осыпается,

Он делается ветром и песком,

Летящим на огонь весенним мотыльком,

Ветвями ивы в воду опускается.

Проходит тысяча мгновенных лет,

И перевоплощается мелодия

В тяжелый взгляд, в сиянье эполет,

В рейтузы, ментик, в «Ваше благородие»,

В корнета гвардии - о, почему бы нет!..

Туман... Тамань... Пустыня внемлет Богу.

- Как далеко до завтрашнего дня!..

И Лермонтов один выходит на дорогу,

Серебряными шпорами звеня.

Русский поэт Георгий Иванов скончался в госпитале приморского города Йера. И первоначально (чего он особенно страшился) его останки погребли на местном коммунальном кладбище - fosse commune, но, спустя пять лет, 23 ноября 1963 года, хлопотами супруги прах поэта был перенесен в русский некрополь городка Сент-Женевьев де Буа, который до недавнего времени стремились посетить русские люди, оказавшиеся во Франции.

Вернуться когда-нибудь на Родину было большим желанием автора «Отплытия на остров Цитеру», и оно помогало жить, освещало его паломничество к вершинам Божественного и поэтического Олимпа. Но не о Родине под властью «советов» мечтал поэт, задыхавшийся среди альпийского холода, нежного зноя, аметистовых волн и золотого вина французского юга, чьи строфы всегда были обращены в грядущее. Поэтому, когда в конце 80-х - начале 90-х годов ХХ века на земле бывшей Российской Империи зачинался свет Русского ренессанса, русский человек с особым интересом стал изучать свою искаженную историю, с любовью цитировать стихи Георгия Иванова. Тогда же, в 1994 году, в московском издательстве «Согласие» вышло трехтомное собрание сочинений поэта. Первый том, 590 страниц, - это поэтическое наследие Иванова, включающее и знаменитое:

 

Эмалевый крестик в петлице

И серой тужурки сукно...

Какие печальные лица

И как это было давно.

 

Какие прекрасные лица

И как безнадежно бледны -

Наследник, Императрица,

Четыре Великих княжны.

Но у Бога, как мы знаем, не только все живы, но и времени как такового нет. Мало того, ни одна строка поэта, ни одно его воздыхание не остались не воспринятыми и не записанными на небесных скрижалях. Бог слышал поэта Георгия Иванова и через прикровенные знаки, несомненно, давал ему утешение и надежду. Иначе, посмел бы он написать эти давным-давно сбывшиеся строки?..

 

В ветвях олеандровых трель соловья.

Калитка захлопнулась с жалобным стуком.

Луна закатилась за тучи. А я

Кончаю земное хожденье по мукам.

Хожденье по мукам, что видел во сне, -

С изгнаньем, любовью к тебе и грехами.

Но я не забыл, что обещано мне

Воскреснуть. Вернуться в Россию - стихами.

 

Людмила СКАТОВА,

поэт, литературовед

(г. Великие Луки)

 

 

 

 

 

 

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2023

Выпуск: 

3