ТЕРРИТОРИЯ ЖИЗНИ: ОТРАЖЕННАЯ БЕЗДНА

Глава 10.

 

Утекали медлительно, подобно отягощенной талью ледяной речной воде, великопостные недели. Снег уже сошел, не выдюжив в ежегодной схватке с солнцем, и допревал теперь лишь по канавам да сумрачным чащобам. И, подобно пуху над губой вступающего в мужество юнца, проступала по оголенной земле робкая трава, а с нею и первоцветы – солнечно-желтые, словно только что вылупившиеся цыплята, головки мать-и-мачехи. В детстве никогда не могла понять Лара, почему цветки эти носят столь странное название, и лишь позже открылось, что не по цветам названы они, а по листьям, восходящим лишь к лету: бархатные, ласковые изнутри, ледяные, жесткие снаружи. Мать и мачеха…

Прежде Лара не находила особой прелести в ранней весне, когда зелени еще мало, и все кажется пустынным. Но здесь вдруг совсем иначе это время ощутилось. Таинством пробуждения Природы, каждый день меняющейся. Вот, первые травы пухом взошли, вот, набухли первые почки и бутоны на кустах и деревьях, вот, прилетели на лужайку диковинные птицы с грудками самоцветными и долгими клювиками… А за ними иные, третьи… Никогда не видела таких птиц Лара в городе и все допытывалась у старой Зои, как называются они. Зоя светло улыбалась и охотно рассказывала:

- Эти рыжеватые красавцы – зяблики. Они одними из первых к нам прилетают. Раньше них только скворушки спешат… А эта, жар-птичка – крошечка, из последних возвращающихся… Горихвостка, так и зовется она за свой хвост-пламя. Одна из самых красивых птиц, что в наших садах водится! А те крохи ты не подумай, не воробьи. Это коньки лесные. Они похожи на воробьев, но мельче, стройнее… Послушай, как щебечут… Так они до самого октября гощевать у нас будут, деток выводить…

Так открывался неведомый в городских стенах Божий мир, многообразный, прекрасный, в котором ничего не повторяется, и нет дня похожего на другой, потому что во всякий день будет разное небо, узоры которого так причудливы, что никакому художнику не дано перенести их на холст.

Жадно следила Лара за переменами природного лика, жадно слушала рассказы Зои о народных приметах и поверьях, приглядывалась к людям, для которых близилась пора посевной, к животным… Скоро, как взойдут сочные луговые травы, всякий день будет прогонять по улице пастух деревенское стадо к пойменным берегам, а вечером, на закате, приводить обратно.

Лара уже несколько раз успела побывать на ферме Александра Лекарева, и это тоже было сильнейшее впечатление. Вспомнился князь Мышкин, которого разбудил осел… Нет, Лару, конечно, никто не будил, но никогда не думалось ей, что ферма может являть собой образец чистоты, порядка, гармонии. Наверное, такие фермы в начале прошлого века называли образцовыми хозяйствами. Коровник с тучными, породистыми, ухоженными «буренками». Такими – как не залюбоваться! Лопоухие да глазастые! И глаза – совсем по-человечьи глядят, вдумчиво, ласково. Все они – как на подбор – рыжие с белым. Красавицы! А к ним еще одна экзотическая, с теленком маленьким – совершенно рыжие и кудрявые. Эта порода так и называлась - плюшевой. Вывел ее американский фермер из штата Айова. Пушистую буренку Александр не для производства завел, а сыну – в подарок. Манефа формально была коровой Федьки. И теленок – его же.

- Что же вы с ним делать будете, когда вырастит? – спросила Лара, ужаснувшись, что такое «само очарование» может пойти на стол…

- Чего-чего, жить будет, - рассмеялся фермер. – Стадо мне увеличивать. Я, может, новую породу вывести хочу! Морозостойкую! И чтобы молока давала еще более, чем нынче.

Молока в лекаревском хозяйстве много было. Им и школа снабжалась, и на продажу шло. И не сырьем, а товарами. Александр с женой свою сыродельню наладили. Но делали там не только сыры, но и йогурты, кефир, творог. Лара перепробовала все и теперь питалась исключительно натуральными продуктами фермы Лекарева. Мясного там не производили, да ей и не нужно было. Жалела Лара животных и от мясного преимущественно с давних пор воздерживалась. А, вот, молочка да всякое овощное-фруктовое – то совсем другое дело! Выпечка, конечно, тоже дело хорошее, но… Если ты принуждена весь свой век проводить в кресле, то это еще не значит, что можно не следить за своей фигурой. И по соображениям эстетики, и по соображениям удобства… Одно дело поднять тебя, невесомую, как пушинка, а другое, если сделаешься дородной «бабищей». «Бабищей» Лара даже представить себя не могла, передергивало. Выпечку только Арина себе позволить может. На ее тонкие кости, кажется, и мясо-то нарастать не желало. Было ей сорок лет, а по фигуре – тонкая, что подросток. Вещи свои, что в школьные годы носила, и теперь легко одеть могла. А последние годы будто бы и еще суше становится. Лара даже беспокоилась этому явлению. Вроде бы питается человек, как должно, а все тоньше и тоньше становится. Точно не из плоти…

А на ферме лекаревской, кроме коров, еще и козы были, и куры с гусями. Но Лара привязалась к теленку. Ей с помощью Федьки даже удалось покормить его. Федька держал ее руку, в которой был зажат кусочек хлеба, а теленок интеллигентно, одними губами брал его, касаясь кончиков лариных пальцев. Такое теплое, доброе, умное создание… Как собака. Или как лошадь… Пожалуй, отсутствие лошадей было единственным недостатком фермы. Лара всегда питала особенную приязнь к этим высококультурным, благородным животным. И в мечтах своих так часто представляла себя грациозной наездницей в непременной амазонке! Бордовой или темно-фиолетовой! И чтобы ветер в ушах! И чтобы… чтобы… рядом мчался тот, кто в случае чего всегда успеет поддержать, перехватить поводья и остановить сильной рукой норовистую лошадь!..

Этим утром, едва отзавтракав, Лара расположилась на крыльце. Арина, уезжая проведать Алешу, поставила перед ней складной столик со специальным приспособлением для придавливания раскрытых страниц книг, оставила положенное Евангелие. Но Лара все время отвлекалась от чтения Святой книги. Все что происходило вокруг вызывало ее живейшее любопытство. Скоро-скоро уже распахнутся подвенечной белизной вишневые соцветья, и потонут сады в их нежных, как сбитые сливки, облаках. И Лара предвкушала созерцание этого чуда, а затем задышит горько-дурманно печальная черемуха, и, наконец, сладким духом наполнят воздух белые и розовые яблони…

От этих рассеянных мыслей Лару отвлек знакомый голос:

- Здравия вам, Лариса Павловна!

Лара вздрогнула, увидев прямо у калитки сухопарую фигуру Бирюка. Он был, как всегда, в сопровождении своих собак, но одет иначе, нежели обычно. «Цивильнее», что ли… Не могла Лара слово подобрать. Вот, и не сапоги на нем обычные, а высокие армейские ботинки. А за спиной рюкзак…

Лара приветственно кивнула ему.

- А что, есть ли дома кто? Подруга ваша?

Лара мотнула головой и из-за всех сил напрягая костенеющий язык, объяснила:

- Она поехала к Алеше.

- Жаль, мне она нужна была, - нахмурился Бирюк. – А что же кроме нее никого? Эти, гости ваши, музыканты?

- Они в школе…

Бирюк, как ни странно, неплохо понимал Лару, и это придавало ей уверенности, ибо она врала ему. Сафьянов с дочерью и вправду были в школе, репетировали с хором, но Анна была дома и мирно шила сарафан на втором этаже. Само собой, была дома и Зоя, но она почти не поднималась с постели, и это было не в счет.

- Что ж, вы одна совсем?

Уж конечно, Арина никогда бы не оставила ее одну долее чем на полчаса. И если бы дома не было Анны, то позвала бы Марьяшу. Эту бедовую девчушку, дочурку местных пьянчужек, Арина привечала за сметливость, желание учиться и вырваться из той среды, в которой пришлось ей расти. Что-то в этой девочке чувствовала она родственное себе, а потому занималась с ней и оставляла ночевать в своей мастерской, когда дома у той особенно «стоял дым коромыслом». А иной раз и какие-то поручения давала, платя маленькую денежку, которую Марьяша не тратила, а откладывала…

Сказаться одной было бы совсем неправдоподобно, но звать Анну Ларе не хотелось. Этот странный человек был интересен ей, и хотелось поговорить с ним самой, а не просто «поприсутствовать», как обычно.

- Зоя… Она болеет, спит.

Поверил ли Бирюк или сделал вид, но принял, как данность.

- А что вы хотели?

- Да, вот, нужда мне вышла по делам в город съездить. На несколько дней или на неделю – сам пока не знаю. Как сложится. А собак оставить не с кем. Подруга-то ваша, знаю, собачея вроде меня, - он чуть усмехнулся. – Вот, подумал, может, приютит до моего возвращения.

Лара энергично закивала головой:

- Приютим! Приютим!

А как же иначе? Они с Ариной голову сломали, чем мастера за саночки отблагодарить – так и не придумали, две бестолочи. Чего в голову не придет, все не то оказывалось! Что, в самом деле, можно было подарить столь странному и непонятному человеку? А тут хоть добром за добро отплатить!

- Уверены?

Лара вновь закивала.

- Так и прямо сейчас оставить их можно у вас? А то уж я на автобус собирался…

- Да-да!

Или же она не хозяйка, чтобы сама решать? Да и Арина точно не была бы против. Ей бы волю дать, так целую псарню развела бы…

- Только… - спохватилась, и даже сердце екнуло от огорчения. – Ворота… Калитка… Заперто…

Ворота были заперты изнутри на массивны засов.

- Ну, это нам не загвоздка, - усмехнулся Бирюк. Он легко сбросил на землю рюкзак и армейскую куртку, изловчился и… в два счета перемахнул через довольно-таки высокий забор. Затем отодвинул засов, открыл ворота и впустил своих псов. Лара следила за этой акробатикой, как завороженная.

Бирюк быстро поднялся на крыльцо, скомандовал своей свите:

- Лежать!

Собаки покорно легли у ног Лары.

- До моего возвращения поступаете в распоряжение Ларисы Павловны, - точно солдатам объявил. – Слушаться ее во всем, как меня. Понятно?

Дружный «гав» подтвердил, что команда принята. Лара вздрогнула, испугавшись, что на шум выйдет Анна, и тогда она будет опозорена в своей лжи. Но Анна, по-видимому, была слишком увлечена шитьем, чтобы обращать внимание на брехи деревенских собак.

- Что ж, Лариса Павловна, - Бирюк чуть склонился и пожал ее пальцы, - спасибо, что выручили. До скорой встречи!

- Доброго вам пути, - довольно четко выговорила Лара, а когда мастер уже собрался уходить, вдруг встрепенулась взволнованно. – Книга!

- Что книга?

Лара указала на свое раскрытое Евангелие.

- Возьмите! Вы мне саночки… А я ничего… Не отблагодарила… Подарок… Возьмите. Пасха скоро.

Сумбурно и непонятно говорила она от волнения, но он понял и осторожно взял книгу:

- Благодарить вам, Лариса Павловна, меня не за что. Но подарок ваш принимаю. Как напутствие в дорогу… Оно… пригодится мне. Здравия вам, Лариса Павловна!

Ей хотелось сказать ему, что она будет молиться за него, чтобы поездка его была успешной. Но уже не было сил. И вечные предательницы-руки не позволяли перекрестить вслед.

Он ушел точно также, как и пришел. Запер изнутри ворота, а затем легко перелез через забор, набросил свою куртку, взял рюкзак и, махнув на прощанье рукой, зашагал к автобусной остановке. Куда едет этот странный человек? Зачем? Что-то странное было в его синих глазах, в тоне, когда он сказал, что напутствие ему пригодится…

- Господи! Это еще откуда?! – раздался возглас Анны. Она, наконец, вышла на крыльцо и остановилась, пораженная видом двух огромных собак, охраняющих Лару.

Лара попыталась объяснить, что к чему, но это было уже слишком сложно. Бирюк, собаки, забор, саночки, Евангелие… Арина, конечно, все бы поняла сразу, но Анна еще не успела овладеть прихотливым лариным языком и безнадежно махнула рукой:

- Ну, почему не принести в дом котика? Милого, нежного, теплого котика? Который бы лежал на коленях или на голове, когда у тебя мигрень, мурлыкал бы… Так нет, все псарня, псарня…

Лара невольно улыбнулась. У каждого свои предпочтения. Для Арины ничего нет лучше большой хорошей собаки. Для Бирюка, видимо, тоже. Сафьяновы – убежденные «кошатники». А она, Лара, всегда мечтала о лошади, и была совершенно уверена, что более прекрасного и совершенного животного природой не создано…

 

Глава 11.

 

На Страстной седмице тяжкую повинность взвалил на себя Андрей Григорьевич. Конечно, не Страсти Господни, но… Отправляться на поклон к человеку, с которым некогда так непримиримо развела судьба, с которым и говорить-то невмоготу, как с Иудою, это тебе то еще мытарство. И ведь напрасно? Может ли в Иуде заговорит совесть? Даже в Страстную седмицу? Или все-таки может? Иуда-то, вот, повесился, когда Спасителя распяли. Вот, только не верил Лекарев, что отпавший апостол свел счеты с жизнью из-за внезапно прорезавшейся совести. Нет, тут другое. Тут – пустота. Тут – разочарование. Он, может, ждал, что Господь с креста сойдет, и тогда, наконец, настанет Царствие Его (в Иудином, ясное дело, понимании), потому что вся эта маята с нищебродскими брожениями по всей Иудее и окрестностям сделались ему поперек горла, он же за Царем пошел, а не за юродивым… Или же рассчитывал, что когда Иисус умрет, то все убедятся в том, что он был обманщиком, и тогда сам Иуда сможет жить припеваючи, не будучи поносим. Но все вышло не так. Бог не сошел с креста, но восстал из гроба. Или не восстал? А как сказали «учителя», был исхищен своими последователями? Так или иначе, а на Иуду с презрением смотрели даже те, кому он предал Иисуса. Совесть? Нет, тут не совесть была. А осознание полнейшей пустоты и оставленности, отпадения не только от Бога, но и от самого рода человеческого, выпадение из него. А это ведь и есть смерть. Смерть – это пустота. Опустошение. Отпадение от жизни. И петля только завершила дело внешне…

Словно камень тяжелый сердце давил, когда покидал Ольховатку. Сима, понимая и зная это, перекрестила, поцеловала напоследок:

- Ничего, Андрюша. Все пути испробовать надо. Чтобы после не укорять себя.

Да, так и есть. Для того и отправлялся Лекарев в путь, чтобы уж до конца очистить совесть. И не одну только свою, но и тех, кто по неведению недоумевал бы, почему же вы, Андрей Григорьевич, в борьбе вашей к владыке Никодиму не обратились? Уж он-то бы горой стал! Защитил бы и школу, и Ольховатку! Простые души не ведают клыков из-под овечьих шкур проступающих… Одно только и утешало: не одному ехать пришлось, увязался в компанию Валерка. С ним, безунывным и на всякое дело готовым, всегда легче на душе становилось. А тот словно бы и почувствовал, с тем и напросился. А, может, Сима, берегиня верная, шепнула-надоумила?

Замелькали за окном Валеркиной машины привычные силуэты обсыхающих после зимы и похожих на воробьев, только что выбравшихся из лужи, деревень. Сперва ехали молча, перебирал Андрей Григорьевич четки, пытаясь сосредоточиться на молитве. Но Валерий не выдержал:

- А что, дядя Андрей, хорошо ли вы Никодима знаете?

- Боюсь, что слишком, - хмуро ответил Лекарев. Помолчал немного и, чувствуя повисший в салоне не высказанный вопрос, нехотя принялся рассказывать.

Все началось еще в конце 80-х. Тогда, в переломные годы оживлялись одна за другою разоренные большевиками обители. Оживлялись трудами и жертвой людей, ехавших поработать для Божьего дела, сдававших на оное гроши от нищенских зарплат и пенсий. В этом был настоящий духовный подъем, чистота, еще не замутненная все растлевающим маммонизмом, вера, еще не смущенная, не остуженная зрелищем лицемерия… Огонь в душах, свет в очах… Русь уходящая, которая вдруг возвратилась, воскресла негаданно в обманутых поколениях.

Эту Русь встретил Андрей Лекарев в Покровской пустыни, куда приехал трудничать в пору собственных духовных исканий. Обитель глядела совсем жалко. Наполовину обрушенные стены, искалеченная, обезглавленная колокольня… Лишь на главном храме засияли уже купола с крестами, и шла в нем, белокаменном, неустанная работа. Чудные древние фрески смотрели со стен его, и что-то замирало внутри, стоило перешагнуть порог. Сотни лет этим сводам, этим чудным образам… Сколько голосов взывали к ним, сколько рук воздевалось моляще:

- Господи, Владыка живота моего!

Сам собою, не зная от чего, опустился Андрей Григорьевич на колени, поклонился троекратно и заплакал. Тошно стало ему вдруг от себя самого, от собственного тщеславного ничтожества, с которым он, мальчик из низов, стремился вырваться в люди и даже в комсоргах успел походить, культурно-просветительскую работу налаживая… от всей суеты, пустоты, лживости своего бытия… Из комсомола он к тому времени уже вышел, прочтя книги Солженицына, Бердяева, Ильина… Узнавая о всех тех ужасах, что творились 70 лет под знаменем партии, членом которой он самую малость не успел стать. После такого демарша, понятно, только дворником работать идти. Но не то заботило Лекарева. А поиск того истинного и настоящего, к чему бы прикипело сердце, и для чего стоило бы жить и не жаль было умереть.

В Покровском Андрей Григорьевич впервые исповедался. Архимандрит Митрофаний, старый, но еще крепкий телом священник, слушал его со всем вниманием и, что самое странное… с любовью… Эта любовь буквально струилась из карих глаз, окутанных сетью морщин, звучала в мягком, надтреснутом голосе. Этот величавый старец отличался настоящей, живой верой, какую нельзя было подделать. Это была вера горячая, изливающаяся на всякого, кто оказывался рядом. Стар был Митрофаний, но крепок не только духом, но и силами. Поговаривали, что из-за резкости своего характера он умудрился перессориться едва ли не с большей частью иерархов, а потому был отправлен начальствовать в захолустный, полуразрушенный монастырь – подальше от центра. К отцу-настоятелю сразу проникся Лекарев бесконечным доверием и любовью. И тот не оттолкнул его, приветил. Но, когда однажды выдохнул он с восторгом неофита:

- Отче, вовеки слова твоего не нарушу! – одернул:

- Нарушишь, сердешный, непременно нарушишь. А потому впредь не зарекайся.

Лекарев остался трудником в пустыни. Было ему здесь необычайно легко и светло на душе. Невелик был монастырь, но по разрушенности большинства зданий походил на древние катакомбы, и немалых трудов стоило возводить его из руин. Жили в неотапливаемых кельях, без электричества, трудились, не покладая рук. Тяжел был труд, подчас невыносимы условия, но не покидало Лекарева чувство совершенного счастья. Жизнь в ту пору была полна, и все в ней было настоящим. От усталости изнемогало тело, но спокойна и мирна была душа, и ясен разум, и крепок, безмятежен сон. Померещилось даже, что, вот, он путь! Принять постриг и служить Отцу Всемогущему. Но о. Митрофаний не одобрил:

- Ты Бога едва-едва узнал. В тебе теперь говорит горячность неофита, чувство говорит. А чувства наши переменчивы, сегодня – одни, завтра – иные. В Боге и в призвании укорениться надо. Убедиться всецело, что другой дороги нет, что мирское все отринуть готов. Иначе нет хуже, нежели монах, о мирской жизни скорбящий, ею соблазняемый и на нее падкий. Такой сам соблазном станет. Церкви Божией ведь не от гонителей больше зла выходит, как ни жестоки они, а от худых и лицемерных слуг, отвращающих от Бога своим скверным примером и вводящих в пагубу вверенные души.

Хотя Лекареву казалось, что в избранном пути он уверен, но внял слову архимандрита, коему повиновался беспрекословно. И, как оказалось, не зря…

В ту пору, не иначе как по молитвам верующих, открыт был подле обители родник, что по преданию старожилов исчез после революции, когда богоборцы ворвались в храм и осквернили его. Это событие было воспринято как Божие благословение. В пустынь устремились толпы паломников, желавших испить родниковой воды, тотчас прослывшей целебной. Многие искали видеть и отца Митрофания, о котором шла слава, но он затворялся в своей келье и принимал лишь немногих. Больше всего суровый игумен не любил публики экзальтированной, которой в переломное время, когда вчерашние комсомольцы вдруг с истовостью фанатиков ринулись в религию, стало необычайно много.

- Бог им не нужен, - качал головой Митрофаний. – Им только чудеса нужны. Фокусы нужны. Так за фокусами – это не ко мне. Я кроликов из шляпы не таскаю, предметов взглядом не двигаю и даже мыслей читать не выучился.

Люди падки на чудеса. И чудеса увязывают большей частью с предметами – будь то какой-нибудь амулет, будь то родник или икона. С предметами, а не с тем, ЧТО за ними. КТО за ними. Не с собственным сердцем. Не с верой, не с молитвой. Испил чудотворной водицы – и будешь здоровым и богатым… Таких паломников, туристов по святыням, охотников за чудесами в избытке стало в Покровском. Андрея Григорьевича тяготила эта суета. С одной стороны умножавшаяся слава обители привлекала значительную помощь ей, и восстановление пошло куда быстрее. С другой, Лекарев остро чувствовал, как нарушается дух обители. В разоренной, поруганной, нищей – в ней жил Бог, Тот самый, что всю Русь исходили с крестом, благословляя ее. Во всем чувствовалось дыхание Его, слышалось Его присутствие. Теперь заглушалось оно – публикой…

В нищей и забытой обители не было людей случайных, чужих. В ней все были семьей, все служили одному и тому же. Единый дух царил в ее стенах. Но как сохранить ее в наплыве внешних?

О том же печалился и о. Митрофаний. Примечал он, что недолжными мыслями и интересами становятся одержимы иные из монахов и послушников. Вроде бы о пользе обители пекутся, а проскальзывает в том и иное… Церковь немногим отличается от мира, ибо состоит из тех же людей. А люди – всегда люди. Оттого и здесь не укрыться ни от интриг, ни от стяжания, ни от амбиций.

Особенно приметен был в том отец казначей. Лекареву не нравился этот прыткий, оборотистый, вертлявый монашек, слишком елейный со стоявшими выше, слишком небрежный к тем, кто ниже. Доставалось ему и от настоятеля… Крут был характером Митрофаний. Ни к одному лагерю не примыкал он, прямил всем, не взирая на чины, в суждениях своих отличался бескомпромиссностью. Это принесло ему известность и немало почитателей. Последних архимандрит, впрочем, не жаловал, прогоняя от себя чрезмерно ретивых. Так и Никодим ощутил на себе митрофаньевский гнев, когда вздумал бухнуться перед ним на колени, рассыпаясь в слезно-благоговейных словах.

- Я не Великий Инквизитор, а ты не раб. На коленках перед Богом елозь, а я человек грешный. Душепагубных комедий изволь не ломать, а не то, не взыщи, вон выставлю.

С той же суровостью обрывал старец Никодима и других при каждом поползновении льстить ему. Но Лекареву на суждения его о казначее ответил:

- Что поделать. Отец Никодим не лишен указанных тобой грехов, но будем справедливы: большая часть хозяйственных вопросов лежит на нем, и он с ними успешно справляется. Я стар и не мог заниматься всем этим. И не вижу, кто бы из братии смог… К тому же он приходится родней нашему архиерею…

- И здесь от блатных никуда не денешься, - хмуро покачал головой Лекарев.

- Не денешься, чадо… Куда без них… Можно, конечно, жить отшельниками в скитах, но нам поручил Господь эту обитель. А ей, может быть, нужны и такие, как отец Никодим.

Лекарев внутренне не согласился со своим наставником, но поделать и впрямь было нечего. Не мог же он занять Никодимово место! А критика, лишенная конструктивных предложений, стоит мало…

Скоро, однако, Андрей Григорьевич позабыл о Никодиме. Ко святому источнику приехала совсем юная девушка. Ей шел только восемнадцатый год. Не то, чтобы была она особенно хороша собой (впрочем, редкая девушка не кажется хорошенькой в такие лета), но никогда не встречал Лекарев существа более нежного, чистого, хрупкого. Бутон первоцвета и только! Видишь, и одно желание остается – защитить, оберечь. И было, от чего оберегать ее. Девушка страдала тяжелым пороком сердца и в обитель приехала, как и многие страждущие, ища исцеления.

Ее звали Ниной, и она не была обычной «охотницей за чудом». Она светилась искренней, детской верой, детской радостью – всему. Людям. Деревьям. Небу. Божию миру… А ведь она даже ходить не могла сколь-либо долго, задыхалась. И вся жизнь ее была – боль, запреты, унылые стены больниц. Господи, да неужели же ничем нельзя помочь этому светлому существу? Не вмещалось это в душе Лекарева, и уже молился он, чтобы Бог его силы на них на двоих разделил – ведь с избытком же хватит!

Никогда и ни за кого еще не молился так Андрей Григорьевич. И сам себе удивлялся. В нем не было ни страсти, ни вожделения, а что-то очень чистое, почти отеческое, братское. Но и большее в то же время…

Нина прожила в обители неделю, и все это время Лекарев старался быть рядом, охраняя, поддерживая, предупреждая всякое неудобство. И в этой заботе было какое-то ранее неизведанное счастье! Через неделю мать увезла Нину в город, но расстояние и завязавшаяся переписка лишь углубили зародившееся чувство.

- Хочешь оставить нас? – спросил о. Митрофаний два месяца спустя.

- Не знаю, отче.

- Знаешь, - кивнул архимандрит. – И тебе, действительно, пора начинать новую жизнь. Здесь ты был как в своего рода лечебнице. Но нельзя оставаться в ней всегда. Ты не для монастырской жизни создан.

- Разве я стал теперь здоров?

- Мы все болящие. И ты также. Но твой путь – в миру, а не здесь. И тебе пора искать его, становиться на него. А я буду молиться о тебе, и ты всегда сможешь вернуться.

Ласково смотрели ясные глаза старика. И хорошо, спокойно становилось от их взгляда.

- Благословите, отче…

- На уход от нас благословлю. А, вот, на другое… благословения не дам.

- На другое? – удивился Лекарев, почувствовав, как дрогнуло сердце.

- Та девушка – Божия невеста, а не мужняя жена. Не смущай ее.

Огорчили эти слова Андрея Григорьевича. Он все искал истину, все метался, разрываясь между миром и желанием служить Богу. А Митрофаний не подталкивал ни к чему, хотя более всего хотелось Лекареву, чтобы он указал ему путь. Словно нарочно не давал совета, испытывал, оставлял своему ученику совершенную волю, которой тому более всего хотелось отречься, которая так невыносима тяжела была, которую только и чаял повергнуть в прах перед учителем.

- Отче, почему вы отказываете мне в наставлении?

- Ни в коей мере, сердешный. Я только и делаю, что наставляю тебя. В каждое мгновение. Разумей. А приказывать тебе не буду, не взыщи. Ты не смирения ищешь, а рабства. Освобождения от себя, от ответственности. Потому что ты слаб духом. А слабый духом – худой Господу служитель. Слабый духом никогда не сможет по-настоящему служить лишь ему. Он будет искать себе «Папу». Наместника Бога на земле. Деспота, который бы заменил ему его разум. Добро, если наставник будет добрый. Но много ли сейчас таких? Все сплошь волки в овечьих шкурах. И чтоб не стать их добычей нужно не воли своей отрекаться перед смертным человеком, а воспитывать свою душу.

- Но ведь вы – пастырь добрый?..

- Это один Бог знает. Но даже если бы и так, то я не вечен. Завтра умру я, и куда ты, безвольный и слабый, подашься? Бросишься искать себе наставника иного. Бросишься помутненный, отчаянный. Тут-то и угадаешь на волка. Тут-то и попадешься. Нет, сердешный, приказов от меня не жди. Бога пытай, как тебе быть, а я тебе не отвечу. Я человек грешный.

Лекарев покинул Покровское и отправился прямо в городок, где жила Нина – ноги сами несли туда. Да что там ноги! Крылья несли!

Нину он встретил много окрепшей и повеселевшей. И впрямь творил чудеса покровский источник! Или же не только он?.. Ей только-только исполнилось восемнадцать. Она прекрасно шила и вязала, заочно училась на филологическом, вышивала бисером покровы для икон… Лекарев любовался и ею, и ее миром. И стеснялся себя рядом с этим миром…

Он устроился работать в школу, снял маленькую квартирку на окраине города. Жизнь худо-бедно налаживалась, устаивалась. Нину Андрей Григорьевич навещал часто – под предлогом помощи в учебе. Он никогда не приходил с пустыми руками. Ему нравилось дарить ей подарки, радовать ее и видеть, как светятся счастьем ее васильковые глаза.

Однажды Анна Матвеевна, мать Нины, вышла следом за ним из дома и сказала:

- Пожалуйста, не ходите к нам больше. Уезжайте, пишите письма, но не приходите!

- Почему? – поразился Лекарев.

- А вы не понимаете? Вы же не можете жениться на ней! Она ведь больна! А Нина привязалась к вам. Она… любит вас! Со временем вы встретите женщину, женитесь… А что будет с моей девочкой? Она ведь не переживет этого!

- А если я теперь оставлю ее, разве это не станет для нее ударом?

- Лучше теперь, чем позже… Она теперь вами живет. И для вас живет… Я не знаю, что с ней будет без вас. Но чем дольше это длится, тем хуже будет потом.

- Не будет, - покачал головой Лекарев.

- Вы уедете?

- Нет, я женюсь на Нине.

Анна Матвеевна отшатнулась.

- Вы сошли с ума? Вы не представляете, насколько тяжело она больна!

- Я представляю. И я в своем уме. Я никогда ни за кого не отвечал, ни о ком не заботился, а теперь чувствую в этом потребность. Я люблю Нину и хочу быть с нею, если только сама она того захочет.

Могла ли она не захотеть? Она ведь и впрямь жила им и для него. Может, это и было то чудо, которое заставляло ее сердце биться назло прогнозам врачей…

После венчания, оставшись наедине с Ниной, Андрей Григорьевич деликатно сказал:

- Если ты не захочешь, чтобы мы жили как муж и жена, наш брак останется целомудренным. Моя любовь к тебе иная, бОльшая. И твое здоровье важнее всего.

- Я никогда не чувствовала себя такой здоровой, - счастливо улыбнулась Нина, обнимая его. – Я твоя жена. И хочу быть ею. И хочу – жить. Я никогда так не хотела жить, как сейчас. Жизнь так прекрасна, так щедра к нам!

Женщина-ребенок. Неотмирный ангел, в котором он, Лекарев, пробудил земное чувство. Вся она была воплощенной любовью, кротостью, нежностью… Лишь одно печалило Нину, что нельзя ей было иметь детей. Лекарев утешал:

- Возьмем приемных!

Он, впрочем, еще вовсе не думал о детях. Его Нина была ему и женой, и любимым ребенком, нуждавшемся в постоянной заботе. Впервые он чувствовал, какое это счастье заботиться о любимом существе, жить для него, а не для себя…

- Она… умерла? – голос Валерия совсем негромко прозвучал, но Лекарев нервно передернулся. И стоило ли вообще в эти воспоминания пускаться, растравлять то, чему никогда не зажить…

- Да. И я в этом виноват, - ответил глухо. – Она была тончайшим фарфором… Нежнейшим цветком, к которому нельзя было прикасаться. Только боготворить… Снегурочкой, для которой любовь, как солнце, означала одно – гибель.

- Но ведь она была счастлива!

- Да. Была. Но слишком дорогая цена за это счастье.

- Думаете, проживи она дольше, но в одиночестве и печали, это было бы лучше? Каждый человек имеет право быть счастливым. Даже если цена этого краткого счастья – жизнь…

Лекарев задумчиво воззрился на своего спутника:

- Ты романтик, крестник. Пожалуй, даже с налетом сентиментализма. Поверь мне на слово, это очень вредно.

- Вы говорите так, потому что были романтиком сами?

- Знаешь, из кого получаются самые желчные люди? Из уставших и разочарованных романтиков. А все романтики обречены рано или поздно устать от своего романтизма, оборачивающегося лишь затрещинами и насмешками. Если хочешь моего совета, то живи как можно проще. Трудись, как твой отец, женись на доброй, хорошей девушке, расти детей. И не ищи высоких смыслов, чувств и прочих глупостей…

- Но ведь вы были счастливы. И счастливы теперь – с тетей Симой. Разве нет?

- За мое первое счастье заплачено жизнью той, кого любил я, и кто любила меня. Этого я не прощу себе никогда. А Сима… Даже не знаю, чем я заслужил такое сокровище, как она! Пропал бы я без нее в свое время, вот что… Я тебе так скажу. Сделай на этом свете хоть одного человека счастливым. Поверь, это очень много. Наши мерзавцы-философы всегда искали способы осчастливить весь мир, человечество! Осчастливливали его в итоге их идейные бастарды. Гильотинами. Любовь к человечеству – мерзость и ложь. За ней обыкновенно стоит равнодушие, а то и ненависть к отдельно взятому человеку. Это еще Достоевский заметил. А человек больше всех лукавых философий… Сделай счастливым человека! Свою семью, свою женщину… И будет в том и смысл, и счастье тебе самому…

- Если я найду такую женщину, то непременно последую вашему совету. Но вы же не все рассказали? Про Никодима?

Было время, когда Лекарев искренне восхищался начитанностью и недюжинными способностями Никодима. Казалось, он знал абсолютно все. Его въедливость, скрупулезность, рвение вызывали уважение, а у некоторых и определенную робость, вызванную совершенной невозможностью в чем-либо переспорить молодого монаха. У него на все был ответ. Любого своего оппонента, даже в случае правоты последнего, он мог одолеть совершенным знанием буквы и умением использовать, выворачивать оное в свою пользу. Правда, уже тогда замечал Лекарев, что буква слишком довлеет у Никодима, вытесняя все прочее. Словно бы предмет, которым он занимался, был сродни математике, физике и иным точным наукам. И в сочинениях Никодима все как будто и верно было, и точно, и твердо, а не трогали они глубинных струн, не жгли сердца.

Сам Лекарев в букве был слаб. Буква казалась ему сухой, вторичной. Он искал сути, истины. Духа. Ему доводилось посещать вольнослушателем семинарские лекции, но с ужасом видел он, что даже среди преподавателей немало было таких, что не веровали в Бога. И если неверие преподавателя истории, в прежние годы читавшего лекции по марксизму, было еще естественным, то явное неверие ученого богослова, непревзойденного в знании буквы, казалось непонятным, невообразимым, абсурдным. Лишь на службах возрождалась душа, воспаряла в небесные выси. Особенно в первую великопостную неделю, когда звучал покаянный канон. При звуках его повергалась душа в прах, и слезы катились по щекам, и все естество – словно омывалось, очищалось, убелялось. И не было минут выше этих!

Прошли годы с той поры, Лекарев как раз обосновался в Ольховатке. И тут однажды привиделся ему сон, будто бы умирающий архимандрит Митрофаний зовет его к себе. Настолько явен был сон, что Андрей Григорьевич, не задумавшись, тем же утром поспешил первой электричкой в Покровский. И аккурат к отпеванию старца успел… Вечный рок – опаздывать в главном…

С тяжелым сердцем последнее целование отдал, преклонил колени у гроба, каясь и прося прощения, что почти позабыл наставника в эти годы, словно бы предал, собственный зарок нарушив… Так и чувствовал себя – предателем. И того тяжелее делалось при взгляде на видимо убитого горем нового настоятеля – Никодима…

Тот на похоронах Митрофания был олицетворением печали. Но за пеленой слез глаза его оставались спокойны и холодны, и не укрылось это от Лекарева.

С той поры не виделись. Лишь встречал Андрей Григорьевич имя Никодима на страницах газет и журналов, видел его на экране, на котором светский, умеющий красиво говорить, просвещенный архиерей мелькал довольно часто.

О том, что поделалось в Покровском за последние годы, знал Лекарев от прежних насельников и богомольцев. Рассказывали они со скорбью сердечной, что дух наживы вошел в стены обители. Даже воду из источника стали продавать, расфасовывая по пластиковым бутылкам. И больше того говорили: будто сам источник давно пресекся, скрылся, как некогда в годы богоборчества, а ток воды восстановлен был уже не Божией милостью, а человеческой хитростью. Приспособили технику. Подменили родник… А народ все так же валом валил, покупал «Покровскую водицу», ставшую раскрученным и прибыльным брендом. Эффективным менеджером оказался бывший казначей, ничего не скажешь! Стоял монастырь бел и наряден, позолочен – как картинка сусальная! А дышать в нем тяжко стало. Стены монастырские, а внутри – то ли ярмарка, то ли туристический центр – не разберешь. Все святое, что было, вытоптали, выторговали…

Это со всей остротой почувствовал Андрей Григорьевич, переступив порог некогда родной обители. Смазливый, вертлявый монашек провел гостей в покои настоятеля, поражавшие своей роскошью, а особенно – настенными росписями, выполненными знаменитым московским художником. Лекарев никогда не любил западной религиозной живописи из-за обилия в ней плоти, уместной для античных сюжетов, но совершенно не соответствовавшим христианским мотивам. Художник, судя по всему, отличался схожим вкусом, а потому работал в стиле русских религиозных живописцев. Вдобавок на мастера, видимо, большое влияние оказала выдающаяся личность заказчика, потому что неосознанно он придал черты последнего одному из апостолов в сцене Тайной вечери. Правда, Лекарев никак не мог установить какому именно, не умея отличить апостолов друг от друга. Тем не менее ощущение липкой паутины появилось у него от созерцания этого полотна…

Никодим не смог принять посетителей сразу, так как беседовал с кем-то в своих покоях. Вот, приоткрылась дверь, и вышмыгнул из нее недавно расстриженный и объявленный раскольником старец Маврикий. Дряблое лицо его выражало явное удовлетворение. Однако, стоило ему заметить посторонних, как выражение тотчас изменилось. Во мгновение ока исказилось каким-то психическим разрядом, гневом. Еще миг и старец погрозил в открытую дверь и прокричал анафему. На крик вбежали двое монахов, мимо которых Маврикий пронесся опрометью, чего трудно было ожидать при его видимой дряхлости. Монахи переглянулись и ушли следом, оставив Лекарева и Валерия в полном недоумении. Что мог делать у святого отца этот сумасшедший раскольник? Почему вышел столь довольным и преобразился в один момент? Такой мгновенной перемене образа любой актер позавидовал бы…

Валерка, горячая душа, не удержался, окликнул вновь появившегося епископского секретаря:

- Экие у вас странные персонажи здесь бродят!

- Владыка открыт всем! – елейным голосом пропел монашек. И перейдя на шепот поделился: – Скоро нас всех ждет большая радость! Наш отец будет хиротонисан в здешнего архиепископа! Уже и облачение пошито! Такая ткань! Такая ткань! Сегодня у владыки была встреча со знаменитым режиссером Романом Ларцевым. Он будет снимать фильм о духовном пути нашего Отца! – глаза монашка лихорадочно заблестели. - Нужно вложить в темные умы нашу идеологию! Укрепить ее так, чтобы она стала существом восприявших ее! И сейчас, когда перед нами стоят столь великие цели, мы не можем допустить, чтобы всякие там недобитые раскольники отбивали овец нашего стада! Поэтому владыка держит их под контролем!

Снова переглянулись Лекарев с Валерием. И теперь уже Андрей Григорьевич осторожно поинтересовался:

- А какие наши цели?

- Пора сбросить ветхие одежды древних догматов, давно отживших свой срок, - убежденно ответил секретарь будущего архиепископа. - Новое время требует нового подхода. Новых правил и канонов! Необходима глобальная модернизация уклада церковной жизни и вероучения! Нужен… если угодно новый Вселенский Собор! Собор, на котором христиане, разделенные по ошибке, наконец, бросятся в объятия друг другу! Не будет ни православного, ни католика, ни протестанта. Но только Христиане! Единая Церковь!

- А иудеи? – не удержался от иронии Валерий.

- Иудеям тоже найдется место у нас. Мы исповедуем единого Бога. Скоро мы закончим вековые распри, а пока необходимо подготовить общество к этому.

- Сумасшедший, что возьмешь! – шепнул Лекареву крестник.

- Хорошо, коли так… - одними губами отозвался Андрей Григорьевич.

- Помилуйте, да разве верующие вас поймут? Примут унию? – продолжал Валерий, явно развлекаемый столь занимательной дискуссией с экзальтированным монашком.

- Непременно примут, - улыбнулся тот. – Они будут ходить в свои храмы, умиляться красоте богослужений и убранства, внимать своим батюшкам. Они будут искренне полагать, что живут церковной жизнью, что находятся в Церкви. И так, в этом светлом убеждении, не сходя с места, перейдут в унию, не поняв того. Мы ведь не большевики! Не разрушители! Наше дело – собирать, смешивать. Это дураки разрушают старое, чтобы на руинах возвести новое. Мы ничего не станем рушить. Мы даже будем заботливо украшать фасад. Мы всего только заменим внутреннее содержание. Подмена гораздо эффективнее разрушения. И безболезненнее. И надежнее! Откровенная ложь разоблачает саму себя, но ложь, имеющая хоть толику правды, оказывается куда убедительнее.

- Не могу взять в толк, откуда у вас такая уверенность… Ведь уже теперь постоянно откалываются от вас! И многие отходят! А будут еще больше отходить!

- Несомненно. И пусть!

- То есть как?

- Важно, чтобы отходили не абы куда.

- То есть?

Андрей Григорьевич дернул крестника за рукав, ему и без дальнейших пояснений все было ясно. Но бесенок-секретарь, опьяненный успехом своего шефа, не мог остановится (или принимал что-то, не дозволенное не только в монастырях?..):

- Мы заботимся о наших блудных чадах, создавая для них дома призрения прямо при выходе из наших врат. Они идут туда, полагая, что порывают с нами, не зная, что и те дома находятся под нашей опекой. Если вы хотите покончить с какой-нибудь вредной идеей, то ее нужно не запрещать, а довести до абсурда. Маргинализировать. Чтобы любой отчасти порядочный человек побрезговал бы ею. Для этого и нужны Маврикии… Всем по кудеснику и пророку сыщется, не сомневайтесь. Каждой сестре по серьгам выйдет! Кажется, все пестро! Кажется - полюса! А у всех полюсов ось одна!

- Трифон! – громыхнул внезапно из дверей покоев владыки властный голос. – Ты что ж это здесь за ереси несешь! Ты кем возомнил себя?! А ну, с глаз моих прочь пошел! После еще поговорю с тобой! Такое прещение наложу, что про всех кудесников позабудешь!

- Не гневитесь, владыка! – чуть не пластаясь ниц, залепетал монашек, задом отползая прочь из приемной. – Бес попутал, занесло… Не гневитесь! Искуплю! На всякое прещение готов!

- Не обращайте на него внимание, - небрежно махнул рукой Никодим. – Он, знаете ли, не в себе бывает. Такую пургу понесет порой, что только за голову хватайся!

- Зачем же ты такого в секретарях держишь? – спросил Лекарев. – Такого наслушавшись, ведь Бог знает что подумать можно.

- Зачем-зачем, - поморщился будущий архиепископ. – Это губернатора нашего племянник. Не знали, куда дурня определить, прислали нам, на мою голову.

- Не умеешь, дурень, жить, нам без блата не прожить… - пробормотал Валерий, вспомнив песню ДДТ.

- Что говорите?

- Нет-нет, это я так…

- Познакомьтесь, владыка, это крестник мой, Валерий, капитан дальнего плавания, - представил Лекарев спутника.

- Помилуй Бог, мы ведь из-за этого полоумного не поздоровались даже! – Никодим театрально распростер объятья: - Простите Христа ради, что заставил ждать! Спаси Господи, что заглянули!

Похристосовались троекратно по русскому обычаю. Но уже совершенно точно знал Андрей Григорьевич, что приехал зря. Не надо приезжать было. Но и на попятную поворачивать – опоздалось. Изменился за прошедшие годы Никодим. Из юркого, прыткого монашка раздобрелым, надменным архиереем стал. Похристосовавшись, воссел невозмутимо в кресло, заговорил елейным голосом, но смотрел при том мимо гостей глазами льдистыми и безучастными.

К кому пришел? Зачем пришел? Излагал приговоренно суть дела, а сам рвался прочь из этих покоев.

А Никодим – слушал ли? Смотрел льдисто в сторону – ни малейшего движения в лице. Не дать, не взять бюрократ из администрации, только в рясе и с бородой авраамовой. Наконец, проронил медлительно:

- Прискорбно, прискорбно. Но что же ты хочешь от меня? Сразу скажу, что конфликтовать с властью я не стану. С властью надо в добрых отношениях быть, а против нее идти грех…

Потянулась песня с припевом… А всего-то коротенькая суть под велеречьями укрылась: дали недавно Покровскому статус ставрогиального, отпустили изрядные средства, а сам Никодим радостно архиерейскую мантию примерял (а за нею-то, глядишь, и до митрополичьей недалеко!). До того рассердил этой елейной ложью своей, что так-таки не сдержался Лекарев, высказал накипевшее:

- Одного монаха игумен некогда приказал бросить без должного погребения только за то, что по его смерти у него нашелся припрятанный золотник.

- Это ты к чему? – исчезла вдруг рассеянная льдистость в глазах, уже прямо смотрел, буравил взгляд недобрый.

- Да ты и сам понял, к чему.

В самом деле не мог постигнуть Лекарев, на кой монаху столько всего? Денег столько – на кой? Теоретически, деньги нужны монаху, чтобы помогать нуждающимся. Но да зная Никодима, такой расход трудно было предположить. Тогда на кой? Ведь у монаха ни семьи, ни детей… Или?..

- Превратил монастырь в торговый комплекс. В руинах благодати больше было, чем в этих выбеленных стенах!

- Не суйся в чужой монастырь со своим уставом, - лязгнул ответ. – Ты от нас ушел, и не тебе нам указывать, что делать.

В тот момент Андрей Григорьевич окончательно понял то, что давным-давно стал подозревать: этот человек, в совершенстве знающий букву, ученый, автор богословских книг, лежавших на прилавках магазинов, не знал Бога и не верил в Него. С этим выводом и ушел, зарекшись наперед бывать в похожей на раззолоченный гроб обители.

- Ну и нравы здесь! – воскликнул Валерий, едва в машину сели. – У нас на флоте при всем воровстве-кумовстве куда приличнее! А этот-то, этот! Юрод бесноватый! Чего нанес! Подмена! Новая Церковь! Этакий бред! И такого психа на должности держать!

- Может, он и псих, - вздохнул Лекарев, - но то, что он нес… Это не бред, крестник. Это всего лишь то, что они сделали с нашей пустынью, а хотели бы со всей Церковью… Подменить веру Христову идеологией… псевдохристовой… Вместо…

Валерий нахмурился – он в вопросах богословских всегда слаб был. Андрей Григорьевич дообъяснил:

- Идеология – это вырождение религии. Это уничтожение сущностного начала религии, ее центра, ее сердцевины. Сердцевина упраздняется, но остается безукоризненная форма, цементирующая всех. Новая религия - это гражданская религия. Гражданская церковь.

- То есть… Церковь без Христа?.. – наконец, догадался крестник. - Храм с пустым престолом?..

- Престол не бывает пуст, Валера. Свято место пусто не бывает. На опустевший престол Царя непременно придет некто вместо него. Придет Самозванец. Вместо в переводе «анти»… Опустевшую церковь возглавит Самозванец. Ничего оригинального. Сценарий под названием «Откровение Иоанна Богослова».

Валерий раздраженно мотнул головой и завел машину:

- Полно, дядя Андрей. Мы еще не в последние дни живем, и Церковь не из иуд состоит. С этим… волчарой не вышло, пойдем выше, будем митрополиту писать. Делегацией пойдем к нему, если надо. Всех поднимем, но Ольховатку отобьем.

Машина резко рванула вперед, и Лекарев благодарно покосился на крестника. Экий ведь непробиваемый оптимизм у человека и в людей вера! Ну и слава Богу, такие люди землю эту вращают, на них она и стоит еще. Ими – может, и выдюжит? Наперекор бесовским идеологиям и подменам?

- А вы говорите, дядя Андрей, просто жить надо, просто другого человека счастливым сделать… Так ведь сперва надо эту жизнь отстоять, чтобы было, где просто жить и кого-то счастливым делать.

- Твоя правда, крестник, - согласился Лекарев. И прочел по памяти из любимого:

Покой нам только снится,

Век бешеный такой, —

Повсюду битв зарницы,

Какой уж там покой!

 

Война в большом и в малом,

На суше, на воде,

Давно уже забрала

Задраены везде.

 

Реальность против догмы,

А против правды — ложь,

Попробуй только дрогни —

Костей не соберешь!

 

Взаимны в наступленьи

Распущенность и честь,

Закон и преступленье,

Прощение и месть.

 

В мечтах о вечном царстве,

Вгоняя разум в дрожь,

И подлость, и коварство

На совесть точат нож!..

 

И зависть держит душу

В удушливой узде,

Людскую дружбу рушит,

В борьбу зовет людей.

 

Герой воюет с трусом,

Богатый с бедняком,

А умный, как ни грустно,

Веками — с дураком!..

 

Самих себя с рожденья

Сомненьями долбя,

С собой ведем сраженье —

Сраженье за себя!

 

Сражаются идеи,

Палят уже в упор,

Заносят прохиндеи

Над истиной топор!

 

И в этой круговерти

Уж миллионы лет

Воюет жизнь со смертью —

Страшнее битвы нет!

 

- Неужто сам сочинил, дядя Андрей?

- Куда уж мне! Это Ножкина Михаила стихи…

- Гениально! - оценил Валерий.

Снова плыли мимом окон нахохлившиеся, промоченные воробышки-избушки, моросил то и дело дождь… Страстная пятница… Час шестый… Господи, за что ты оставил меня? Сильнее, сильнее захлебывается рыданиями небо, заливая слезами лобовое стекло. Но где-то там, в отдалении, на самом горизонте, сквозь серую пелену брезжит бледно розовый отсвет… Там плач уже прекратился, там уже исполнилось все живое самым торжественным ожиданием – попрания смерти и торжества Жизни.

 

Глава 12.

 

Этот день выдался первым по-настоящему теплым, будто бы уже и не весна, а самое лето пришло, опережая график. Радостно щебетали птицы, беззаботными стайками порхая между еще прозрачных крон старых лип и каштанов. Женщина сидела неподвижно, откинувшись на спинку шезлонга, сомкнув исхудавшие руки и прикрыв невидимые за большими солнечными очками глаза. Как на курорте! – мелькнула горько-злая мысль. На последнем в жизни курорте… Ей хотелось замкнуть слух и не слышать ни веселых песен проказливых птиц, ни играющего с ними ветра. Все эти звуки раздражали ее, ибо это были звуки жизни, жизни, которая по капле истекала из нее самой.

Да, она еще застанет роскошь каштановых канделябров, которые так любила всегда, но это последнее, что она застанет… Птицы будут вить гнезда и выводить птенцов, а затем собираться в теплые страны. Деревья и травы – цвести и плодоносить. Все будет жить по заведенному от начала мира кругу. Жить и радоваться жизни. А ее положат в землю… Впрочем, нет. Чего-чего, а этого не будет. Она всегда боялась темноты. И похорон – боялась. Опускания гробов в могилы, в вечную темноту, где черви будут точить еще вчера живое тело… Нет, с ней так не поступят. Ее прах развеют над морем. Над морем, которое она всегда любила больше всего!

Почему именно море? Потому что оно казалось ей родственным. Необъятное, непокорное, прекрасное и… беспощадное. Над морем не может властвовать никто. Но море может погубить любого. Море – вселенная, сокрытая от людских глаз, доступная лишь взорам отважных и сильных.

Ей всегда не хватало простора. Целый земной шар казался мал ей, и где бы ни бывала она, чем бы ни занималась, все ей вскорости делалось скучным и пресным, и она снова что-то искала, куда-то мчалась, играла новые и новые роли…

Странно, в этой отгорающей жизни не было дня, когда бы она не играла какую-нибудь роль. Она играла всегда и везде. И перед всеми. Вот, только одной роли так и не успела она сыграть – самой себя… Кем была она сама? Этот вопрос пришел к ней впервые именно здесь, в ее последнем приюте, в пансионе, где затворилась она, заплатив огромную сумму, чтобы отгородиться ото всех – других пациентов, досужливых журналистов, прежних знакомых. Никто больше не должен был видеть ее, кроме ее врача и сиделки, без которых обойтись было невозможно.

Итак, кем же она была? Странный вопрос на последней ступени жизни… Не все ли равно теперь? Но почему-то сверлит и сверлит этот вопрос не знающий радости забвения мозг.

Она была актрисой… Но была ли? Или просто всю жизнь пряталась от самой себя и потому лихорадочно меняла маски?

Актриса… Она мечтала играть большие роли, мечтала о славе и ковровых дорожках. Она получила и славу, и множество дорожек. Но роли? Пройдет несколько лет, и по каким фильмам станут вспоминать ее? И вспомнить-то нечего… Собираясь на рандеву со смертью, можно себя не обманывать. В ее фильмографии нет ни одной настоящей роли. Ни одного действительно великого фильма. Все было без-дар-но… Почему так? Что именно оказалось бездарно? Время, на которое пришлась ее жизнь? Кинематограф, убитый этим временем? Режиссеры и, в первую очередь, ее муж, Рома? Сама жизнь? А может быть – она?..

Когда-то она начинала играть в театре. В труппу пришла уже состоявшейся киноактрисой, звездой. Но что-то не складывалось у нее со сценой… Мучился режиссер, не могущий отстранить звезду, имя которой на афише сулило театру прибыль. Мучился коллектив, вынужденный приспосабливаться к звезде. А сама звезда, конечно, делала вид, что этого не замечает… Потом была премьера… И десятки хорошо оплаченных хвалебных рецензий… И караулы поклонников у служебного входа…

Вот, только после той премьеры услышала она самые обидные слова в своей жизни.

- Вы уж простите, милочка, но вы… не актриса. И никогда ею не будете. Вам сцена противопоказана. Вы же роль убиваете, спектакль убиваете.

Это сказала старая-старая актриса, легенда этого театра. Ей было уже за 90, и она могла говорить все, что считала правильным.

- Почему это я убиваю спектакль?! Зрители ходят на меня!

- У зрителя безнадежно испорчен вкус, он и на голую, простите, задницу смотреть пойдет. Разве вы сами этого не знаете?

- Я, по-вашему, голая задница?

- Вы… царевна Марена…

- Что?..

Царевна Марена – в древней славянской мифологии была богиней смерти. Прекрасная и все губящая… Так и пристало прозвание это…

- Но почему-почему я не актриса?!

- А вы, милочка, никого не любите, кроме себя… Вы, должно быть, несчастны очень. Это очень страшно – любить только себя. О, я понимаю ваш взгляд! Думаете, старая карга выжила из ума да к тому еще ревнует к новой звезде…

Приблизительно так она и думала, едва удерживаясь, чтобы соблюсти приличия и не обругать 90-летнюю легенду.

- Можете думать, можете даже сказать, если вам станет легче. Но это ничего не изменит. Вы никогда не будете актрисой. Актер, понимаете, должен обладать медиумичностью души, детскостью. Он должен другого как себя ощущать, в себя принимать. Персонажа своего в себя принимать и жить им, его скорбями, болью его. А для этого нудно уметь и скорбеть, и боль чувствовать. И любить! Самое главное, любить! Вот, вы вышли на сцену. Что вы несете своему зрителю? Свою красоту и величавость? Но вы же… не на конкурсе красоты! Вы на сцене! Вы душу свою вынести должны… А что в вашей душе? Если вы никого не любите? Без любви нет искусства. Никакого… Одна только фальшь. Кривляние.

- Я, по-вашему, кривляюсь?

- Да, кривляетесь. Зритель не красотой вашей любоваться должен, а плакать и радоваться вместе с вами, жить с вами и с вами умирать. Актер и зритель – это одно. Вы дарите ему любовь и тепло, а он вам сторицей возвращает. А вы… Вот, играли вы роль. Вы хоть поняли, что вы играли? Ничего вы не поняли! А надо не слова заученные говорить, а понимать своего героя, любить его. Иначе одна только фальшь…

Старуха вскоре покинула этот бренный мир, но ее слова долго когтили гордую душу. Из театра она ушла. Не из-за обидных слов, конечно, и не из-за недоброго отношения коллектива, до которого ей не было ни малейшего дела. А просто, как всегда – надоело, прискучило…

- Иначе одна только фальшь… - прошелестел ветер.

Может, так все и есть? Старухи давно нет, но пройдет век, и ее будут помнить, потому что у нее были Роли. И она была Актриса. А что же останется после царевны Марены?..

Фальшь… Фальшь… Вся жизнь – такая пестрая, богатая, разнообразная – фальшь. И вся пестрота ее – павлиньи перья, прикрывающие наготу. Пустоту… Что было в этой жизни настоящего? Чего хотела она от нее? Хотела – всего. С ничем не удовлетворяемой ненасытностью. В этом они с Ромой были похожи. Брали все, как право имеющие… И все было у них… Своя киностудия, своя продюсерская компания, свой журнал и издательство, свое модельное агентство, своя премия, депутатские мандаты, турфирма, фабрики, предприятия… Весь мир был у их ног. А сами они? Царевна Марена усмехнулась. Из всех людей никого так не презирала она, как собственного мужа… Она знала всех его многочисленных любовниц, а он – ее не менее многочисленных «фаворитов». Ничего не скажешь, «образцовая семья»… Цивилизованный брак…

- Вы никого не любите, кроме себя…

Да, они никого не любили. И от этого сознания ей впервые стало пронзительно страшно. Она была еще во цвете сил, но при этом умирала. Умирала одна, никому не нужная. Да, она сама не желала, чтобы кто-нибудь видел ее в последние дни. Но разве кто-то желал? Конечно, журналисты желали. Фото умирающей звезды на первой полосе, репортаж в каком-нибудь шоу – это рейтинги. Но люди? Друзья? Близкие? Таких… просто не было. Ни родных. Ни друзей. Ни близких. И что же проку «покорить мир», если в итоге остаешься никому не нужен? И не дороже ли всего мира одно единственное любящее сердце?

В своей полудремотной задумчивости она не услышала бесшумно приближающихся шагов, но вдруг почувствовала, как что-то легло ей на колени, поверх бессильно сложенных рук. Цветы!..

Царевна Марена открыла глаза и увидела у себя на коленях букет белой сирени. Сирень еще нескоро должна была зацвести, но… Она резко подняла голову и вздрогнула. Ни борода, ни длинные волосы не могли обмануть ее безукоризненной памяти. Она узнала его сразу.

- Ты?!

- Я.

- Кто тебя… Как ты вошел… - она инстинктивно оправила шифоновый платок, стремясь, чтобы он наряду с очками как можно плотнее скрыл ее изможденное лицо.

- Ты забываешь, что я все-таки служил в спецназе. Пусть недолго, пусть давно, но кое-какие навыки по штурму стен у меня остались…

Несколько мгновений они молчали, глядя друг на друга.

- Не смотри на меня, - наконец, сказала она. – Я не хочу, чтобы ты… помнил меня такой…

- Тебе это важно?

- Как ни странно, да…

- Тебе незачем скрываться за этот платок и очки. Ты и теперь все еще красива.

Снова повисла пауза, и словно подчиняясь гипнотическому взгляду его немигающих синих глаз, она сняла очки:

- А ведь я ждала тебя… Хотя ты, конечно, этому не поверишь…

- Мудрено поверить, правда. Может, ты еще и вспоминала меня все эти годы?

- Нет, Сержечка, не вспоминала. А, вот, здесь – ждала… Не удивляйся, я это сама только сейчас поняла.

- И как же ты это поняла?

- Ну, должен же был хоть кто-то прийти отпустить мне грехи, - хрипло усмехнулась Вита. – А это мог быть только ты. Никто кроме.

- Грехи священник отпускает, а я не могу.

- Мне не нужен священник, - покачала головой царевна Марена. – Священник нужен тем, кто в Бога и в бессмертие верят… А я, Сержечка, безбожница. Как отец мой, преподаватель научного атеизма, научил, такой и осталась, такой и умру.

- А как же Маргарита? И кони, мчащиеся над Москвой?

- Романтично, но я не Маргарита, и ты не Мастер. А потому никаких скачек над Москвой не будет…

Сергей опустился на траву подле шезлонга Виты, и у той что-то защемило в груди. Вдруг захотелось, как когда-то давно, зарыться тонкими пальцами в его русые волосы, а затем долго-долго целовать его, наслаждаясь силой и жаром его объятий.

- Ты зачем пришел-то, Сержечка?

- Проститься… в последний раз… С той, которую за всю жизнь так и не смог истребить в своем идиотском сердце. Хотя ты, конечно, этому не поверишь…

- Не поверю. Но мне очень хочется в это верить, поэтому я убежу себя в том, что это правда. Что кто-то в этой жизни меня взаправду любил…

По молниеносному взгляду синих глаз, тотчас отведенных, Вита с испугом поняла, что попала в самую точку. Этот человек ее, действительно, любил. Взаправду. И любит теперь… За что? Почему? Разве царевну Марену можно любить?

- Рома говорил: тобой можно только восхищаться, как античной статуей, но любить античную статую – это извращение.

- Твой Рома всегда был дураком и подонком…

- Это правда…

- Тогда зачем ты прожила с ним всю жизнь?

- А я, Сержечка, не жила. Я играла… Играла… Играла… И, вот, доигралась…

- Он же из тебя сделал…

- Нет, тут напраслину на него не возводи. Из себя все сделала только я сама. А он… Он для меня был, как помело или кабан, на которых Маргарита и ее горничная летят на бал Воланда. Средством…

В синих глазах явилась жалость, и Вита передернула плечами: она терпеть не могла, когда ее жалели.

- Я у него свои первые главные роли сыграла, он меня в люди вывел.

- В люди? Или в то, что на Воландовом балу собиралось?

- А это… неважно… Если хочешь знать, Сержечка, я ни о чем не жалею. Почти… Да, я бездарно прожила жизнь, но было мне в этой жизни и весело, и легко, и празднично…

- Не жизнь, а сплошной карнавал…

- Именно! Карнавал! Венецианский! Ты же знаешь, я всегда любила праздники! А нет лучшего праздника, чем карнавал…

- Почему же тогда ты говоришь, что прожила жизнь бездарно?

- Потому что так и есть… Моя жизнь была роскошным карнавалом, но на этом карнавале я всегда была одна. С того самого момента, как уехала тогда на съемки с Ромой… От тебя уехала, сбежала…

- Зачем тебе было сбегать от меня?

- Потому что я испугалась твоей любви. Я боялась, что если я последую за ней, за тобой, то потеряю свою свободу, замкну себя в клетку. А ведь ты помнишь, какая я была! Птица, которой целого мира мало… А тут – семья, обязательства… Да и не это главное. Ты! Я боялась зависимости от тебя, от своей любви к тебе!

- Какая же ты дура…

- Да, наверное. Я думала, что освобождаю себя, а на самом деле убила себя… Поэтому и актрисой настоящей не стала. Права была наша бабушка русского театра: без любви нет искусства. Одна только фальшь… Я ведь только с тобой настоящей была. И не от тебя, а от себя тогда и сбежала… Прости… Я испортила тебе жизнь. Но я не думала, что ты… Думала, найдешь другую, хорошую, которая будет тебя понимать и любить.

- А если б знала, что не найду, не сбежала бы?

- Все равно сбежала бы. Я боялась, что с тобой потеряю себя, а, оказалось, что потеряла себя, от тебя отказавшись.

Снова повисло тяжелое для обоих молчание. Сергей нервно похрустывал узловатыми, загрубевшими пальцами и не смотрел на свою несостоявшуюся «Маргариту».

- Скажи, ты знаешь, что твой муж меня разорил и отправил за решетку?

- Не преувеличивай. Разорило тебя и посадило твое несравненное государство. А Рома… лишь воспользовался случаем умножить активы…

- Выступил в роли мародера и шакала, - резко перебил Сергей. – И ты вместе с ним!

- У нас общий бизнес, - холодно отозвалась Вита. – Впрочем, в эти дела я не вникала. Я тогда занималась модельным домом, выставками…

- Конечно, это куда важнее судеб лишенных будущего детей! О своей малозначительной персоне не говорю!

- Я не оправдываюсь, Сержечка. Я ведь все знала… И ничего не сделала… Вот, и зачем ты пришел к такой стерве, как я? Я бы поняла, если бы позлорадствовать, что она теперь получает по заслугам… Но ведь нет! Ты страдаешь! Даже теперь! После всего этого! За мою боль страдаешь! – голос Виты сорвался, и она замолчала.

- Ты знаешь, что твой мародер теперь еще у одних детей будущее отнять собрался?

- Я не знаю ничего о его делах за последние два года. Как ты можешь заметить, мне было несколько не до них.

- Прости…

- Так что там за дети? Ты ведь из-за них пришел? А не меня оплакивать?

- Я бы и без них пришел, - отозвался Сергей, наконец, обратив лицо к царевне Марене. – Можешь не верить, но пришел бы!

- Я уже сказала, что убежу себя в том, что это правда. Мне от этого легче уходить будет… Но договаривай уже, коли начал…

Рассказ о злоключениях какой-то деревни и ее школы не произвели особого впечатления на Виту. Она никогда не любила деревню, не понимала, зачем люди вообще живут там, сама эстетика вечной нищеты и убожества угнетали ее. Природа, экология – также мало что говорили сердцу закоренелой горожанки. Но жаль было этого единственного человека, который умудрился любить ее всю жизнь, и которому она дважды эту жизнь сломала. И раздражил в который раз Рома. Уже и в помоечники подался, мэтр кинорежиссуры… Ничем не побрезгует! Конечно, у него в отличие от нее прижитых от своих баб потомков хватает, есть для кого копить… И всколыхнулось неутолимое пламя гордости: за три месяца, что она умирает в этом пансионе, он не то что не навестил, даже не позвонил ни разу. Кувыркается, небось, с очередной «барби»… Раньше не так задевало это, потому что могла ответить тем же. Но здесь, в эти последние свои дни, такое отношение пусть давно формального, но все-таки мужа острой обидой сделалось.

- А, впрочем, Сержечка, ведь, пожалуй, и этот глот меня лучше… - вдруг призналась Вита неожиданно для себя самой.

- Чем же?

- А он хотя бы иногда не играл… И хотя бы один раз попытался нашу с ним ложь разорвать… А я не дала! Слушай, Сержечка, после тебя – это второе и последнее, о чем я жалею. Рому, ты знаешь, бабы всегда любили. Сколько у него их было, не знаю. Да мне и дела не было. Знала, что все это так – баловство… Но несколько лет назад появилась у него девочка, артисточка начинающая. Я, как увидела ее, так и зашлось во мне все… Вроде ребенок совсем, а такая глубина! Она любую роль так сыграть могла, как мне и не снилось! И Рома тут как тут… В кино ее новом снимать собрался… Дело-то обыденное, они, актрисульки его, на экран все через его постель проходили. Но тут все совсем по-другому было! Любила она его, понимаешь? И не за роль жила с ним, а по любви!

- Почему ты решила?

- Я хоть сама и бесчувственная, но такие вещи хорошо вижу. Ты бы видел, как она смотрела на него, как слушала… Но и это бы ничего, мало ли малолетних дурех, которые такую лапшу всерьез воспринимают… Но Рома! Я его никогда, ни до, ни после таким не видела. Влюбился он в нее. По-настоящему! Впервые о разводе заговорил, о том, что довольно нам комедию брака ломать… Он, видите ли, новую музу нашел. Он, видите ли, нормальную семью хочет. Он ради нее готов был от меня уйти и на ней жениться! И ушел бы, и женился бы, если бы не жадность… Он же, когда депутатом стал, так большую часть активов на меня переписал, чтобы декларация приличнее выглядела. Они ж там все сами нищие, а жены миллионерши… Вот, этим я и воспользовалась. Сказала, что с милой у него рай только в шалаше будет… Ну, Рома, ты знаешь, борцом никогда не был. Поистерил, в запой ушел, потому заграницу поехал тоску развеивать. А девочка родила тем временем. Я уверена была, что теперь уж захомутает она его. А эта блаженная ему даже слова не сказала… Гордая! Решила сама пробиваться, раз милый бросил… Она в нашем театре тогда работала. И, вот, тут я самую большую подлость в своей жизни сделала. Боялась я ее. И завидовала. И ревновала. Таланту ее завидовала, боялась, что Рома все-таки уйдет к ней (а тогда ведь и снимать меня некому бы стало!)… В общем, выжала я ее из театра. Доломала жизнь девочке… Что с ней стало потом, не знаю…

Рассказывая эту историю, царевна Марена не заметила, как с каждой минутой чернело лицо Сергея. Когда же, задохнувшись от слабости и волнения, она умолкла, он вдруг глухо спросил:

- Ту девушку звали Ксенией?

- Да…

- Тогда я расскажу тебе, что с ней стало потом. Она хваталась за любую работу, чтобы прокормить сына, стыдясь вернуться в деревню к родителям. От отчаяния попала в секту, уехала в общину на Урал вместе с ребенком. Там случился пожар, и она погибла. Отец ее, узнав об этом, умер от удара. А бабка несколько месяцев искала внука и нашла его в детдоме, откуда теперь не может забрать, потому что слишком стара и больна.

У Виты потемнело в глазах, руки ее мелко задрожали:

- Выходит, я еще и убийца… - прошептала она.

Сергей не ответил, не оспорил, словно окаменел. И в этом молчании был приговор. Да, она убийца…

- Уходи, Сержечка, - тихо сказала царевна Марена. – Я не хотела ей такой страшной судьбы. Если бы я могла все изменить… Но, знать, верное прозвище мне дали. К чему ни прикоснусь, все гублю.

Сергей поднялся, сделал несколько шагов прочь, и этот момент Вите стало пронзительно страшно. Вот, сейчас он уйдет, и она никогда-никогда больше не увидит его! Хотелось броситься за ним, упасть на колени, обхватить руками его ноги, разреветься по-бабьи. Но не было сил даже встать. И только слезы бессильно закипали на бирюзовых, как море, глазах…

- Сережа!

Он обернулся, посмотрел на нее страдальчески.

- Прежде чем уйдешь… Пожалуйста… Как последнюю просьбу… Прочти мне те стихи, что читал мне тогда… Помнишь?..

Он помнил. Его память не уступала ее. Те стихи она и сама помнила наизусть, как и все, что он читал ей. Но вдруг отчаянно захотелось услышать их – вновь – из его уст.

- Ты в темный сад звала меня из школы

Под тихий вяз, на старую скамью,

Ты приходила девушкой веселой

В студенческую комнату мою.

И злому непокорному мальчишке,

Копившему надменные стихи,

В ребячье сердце вкалывала вспышки

Тяжелой, темной музыки стихий.

И в эти дни тепло твоих ладоней

И свежий холод непокорных губ

Казался мне лазурней и бездонней

Венецианских голубых лагун…

И в старой Польше, вкапываясь в глину,

Прицелами обшаривая даль,

Под свист, напоминавший окарину, —

Я в дымах боя видел не тебя ль…

И находил, когда стальной кузнечик

Смолкал трещать, все лепты рассказав,

У девушки из польского местечка —

Твою улыбку и твои глаза.

Когда ж страна в восстаньях обгорала,

Как обгорает карта на свече, —

Ты вывела меня из-за Урала

Рукой, лежащей па моем плече.

На всех путях моей беспутной жизни

Я слышал твой неторопливый шаг,

Твоих имен святой тысячелистник

Как драгоценность бережет душа!

И если пасть беззубую, пустую

Разинет старость с хворью на горбе,

Стихом последним я отсалютую

Тебе, золотоглазая, тебе![1]

Дойдя до этой фразы, Сергей вдруг резко подошел к Вите и, наклонившись, поцеловал ее в губы. Совсем как тогда, в другой жизни… Она откликнулась из последних сил, провела дрожащей рукой по густым волосам и бессильно уронила ее на колени. Цветы, лежавшие на них, рассыпались.

- Прости меня за все, Сережа, - сквозь слезы прошептала царевна Марена. – И спасибо тебе. Спасибо, что… напоследок человека увидела. А теперь уходи. И не приходи больше… Прощай, мой несбывшийся мастер. Прощай навсегда…

Прежде чем уйти, он собрал рассыпавшуюся сирень и вновь бережно положил букет ей на колени, затем со смесью неисцелимой боли и нежности поцеловал ее иссохшие руки и… ушел. Навсегда…

Так уходит бездарно прожитая жизнь… Зачем нужен весь мир и вечный карнавал, если вокруг нет ни одного лица, а одни лишь личины? И если нет рядом сердца, способного просто понять, пожалеть и простить? Нежно пахли гроздья сирени, славили неутомимо жизнь птахи-певуньи, а по впалым пергаментным щекам текли и текли безысходные слезы. Но, может, еще есть время, чтобы исправить хоть что-то? Чтобы когда прах ее рассеется над морскими волнами, хоть кто-то мог вспомнить ее добром? И тогда жизнь ее, хотя бы постфактум, не окажется до такой степени бездарной?..

 

Елена Семенова

 

 

 

 

 

[1] Арсений Несмелов

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2024

Выпуск: 

2