ОТРАЖЕННАЯ БЕЗДНА

Глава 19.

 

1 сентября что в зоне боевых действий встречали. Часть родителей «на фронте» повинность отбывала – в лагере палаточном, что на пути бульдозеров и прочей техники стал. Несколько раз уже приходилось в потасовки ввязываться – пытались пришлецы вырубки дубравы начать под богомерзкий свой полигон. В сущности, дуболомам этим ничего не стоило теми же бульдозерами лагерь снести и людей, хотя и немало стеклось их, разогнать. Но на счастье осень наступавшая выборной была. И не хотели власти перед «выражением народного волеизъявления» этот самый народ больше нужного кошмарить. Придерживали ретивых до поры…

Вот, только что-то будет, когда страда выборная минет? Тут уже ни перед чем не остановятся, ничего не постесняются. Да в осеннюю сырость и холод держать оборону в палатках совсем не то, что летом. Впору землянки рыть, да буржуйками их отапливать. Иначе полягут рати светлые в войне позиционной не от бульдозеров сил темных, а от банальных простуд…

В деревне тоже неспокойно было. С той поры, как пытались пожечь ее, всякую ночь мужики дозорных выставляли. На войне как на войне! Сперва бодрились сельчане, даже забулдыжные самые – всколыхнулся дух необоримых. Это как же это? Нас и в наших же домах жечь?! Да мы их, гадов-нелюдей, на вилы! Но всякая война горячит кровь лишь поперву. Когда же увязает она в болоте позиционных стычек, не давая вожделенной победы, а лишь изматывая силы и души, то угасает пламя праведное. Усталость, тоска и безнадежность заливают его осенними дождями.

И все чаще слышались разговоры: уезжать надо! Продавать дом, пока еще хоть что-то дадут за него, и уезжать. В город… Да, не ждали нас там, но уж как-нибудь приспособимся, а здесь – все одно пропадать. Кое-кто и объявления уже тиснул о продаже домов. Правда, покупатели не спешили с приобретением. Оно и понятно. О намеченном строительстве знала вся округа, да и за ее пределами о развернувшемся противостоянии немало писали и говорили. Даже в центральных СМИ информация была. Кому ж надо покупать недвижимость в местах со столь сомнительными перспективами? Одна только отчаянная душа нашлась – Жанна. Взяла кредит небольшой да и выкупила за бесценок домишко со всеми удобствами у бежавших в город супругов Блохиных.

- Не боитесь? – спрашивали ее.

- Я свое отбоялась, - с веселой лихостью отвечала она. – К тому же я верю, что мы отобьемся!

Санька взял ее на ферму работать. Менеджером по продажам. Толковая бабочка оказалась, сама в город ездила, с рынками договаривалась, интернет-магазин наладила. Благодаря ее хватке, спрос на лекаревскую продукцию вырос. Ну, и как спрашивается, не отбиться после этого? Смотрел Лекарев на кипучую сотрудницу сына и верой ее словно заряжался. И откуда только брала она ее? Спросил однажды о том напрямую. И веселая, боевитая Жанна ответила искренне:

- А от безвыходности, Андрей Григорьевич. Ну, нет у нас у всех другого выхода, как этот бульдозер развернуть прочь! Позади Москва, так, кажется? А когда выхода нет и отступать некуда, то остается одно – побеждать!

Да, с такими людьми в бой идти можно. Пожалуй, и победить? Вот, и новый учебный год начался, несмотря ни на что. И дети на первых уроках сидели тише и строже обычного – понимали и они, что борьба идет, и судьба их решается. Ласково смотрел Лекарев на своих пестуемых, и теснила грудь тоска. Ну, как не хватит пороху отбиться?.. Что станет с ними?.. Еще и дождь, как назло, моросил четвертый день, нагоняя сон, туманя голову. Рассказывал притихшим своим оболтусам очередную главу многострадальной российской истории, а сам чувствовал, что выходит как-то уныло, под стать погоде и настроению. Лекарев с самого первого дня работы в школе принципиально не обращался на уроках к учебникам. Все они, по глубокому его убеждению, были написаны скверно. Бездарно. Конъюнктурно. Лживо. Мертво. А историю нужно доносить до отроческих душ – живо! Вдохновенно! Так, чтобы увлекались они, чтобы сами слышали голос прошлых веков, чтобы вставали перед их глазами картины далекого и не очень прошлого. А преподавать по учебнику – только отбить охоту у детей от этого предмета.

Российскую историю Андрей Григорьевич знал так, как если бы это была его собственная биография. А потому на каждом уроке не главы учебника читал, а рассказывал по-своему о событиях давно минувших дней. Рассказы сопровождались зачитыванием стихов и фрагментов книг. Как классиков, так и писателей безвестных, забытых. На уроки приносились альбомы с картинами, диски с фильмами, песнями. Песни не только слушали, но и пели вместе, и это были мгновения настоящего счастья. Так познавали юные души Родину – во всей полноте и красоте ее…

В этот день не выходило, однако, вдохновенного рассказа. То ли усталость сказывалась, и отяжелел язык от бессонных ночей, то ли… Конечно, то ли. На последнем совещании в краевом департаменте образования опять до хрипоты, до гипертонического приступа спорить пришлось. Твердила чиновница высокопоставленная с бесстрастностью робота, что школы укрупнять надо, не годится, чтобы малочисленными были они, нет на них денег в казне. А Лекарев в ответ упрямо свое доказывал: не должны школы быть перегружены, но наоборот – лучше больше школ, да меньше классы. Ведь чем больше учеников, тем меньше внимания учителя получает каждый из них. Набейте в класс сорок человек, и что? Разве к каждому успеется обратиться? К каждому подход найти? К каждому внимание проявить? Так, распылить знания по головам кое-как, а до души дойти – и времени не достанет. А не должна школа заботиться лишь о набивании голов разными знаниями. Школа воспитывать должна. А воспитание требует индивидуального подхода, внимательного отношения к каждому. А для того куда как лучше, чтобы в классах не больше полутора десятков детей было. Понятное дело, что затратна такая система, что требует она большего количества педагогов, да ведь разве можно на образовании экономить? Ведь это – будущее наше!

А с сельскими школами – вовсе беда. Какой, помилуйте, райцентр?! Да до него поездом часа полтора ехать – и то, если поезд не опоздает, не будет отменен. Это в «цивилизованных странах» с утреца автобус фермы объезжает и, собрав детей, везет их в школу, а вечером обратно. А в странах этих, между прочим, еще и дороги не нашим чета. Это в Ольховатке Санька позаботился об асфальте, а отъехай чуть в сторону – родные колдобины, и весной-осенью грязища такая, что насилу проедешь. А зимой? По сугробам? Да в мороз?

Стеклянными глазами смотрела чиновница. Долбила свое, затверженное, от методички не отклоняясь. Словно автоответчик, а не живой человек. Что бисер перед свиньями метать – нашему бюрократу что-либо доказывать! Все же еще на год отстоял школу. Требовали педагогов? Нашли! Число детей не уменьшилось, и не самая малочисленная покамест школа ольховатская! Т.ч. нет никаких формальных оснований закрывать ее, господа-товарищи!

Господам-товарищам до формальностей дела мало было. Главное – что? План! Разнорядка! Но в этом сезоне примешивались к этому главному выборы… И не напирали, дозволили пожить еще… Только уж на дотации дополнительные не рассчитывайте, сами выкручивайтесь, как хотите.

Старики ольховатские вспоминали 40-й год, когда обучение в старших классах было объявлено платным, и с первым звонком не досчитались классы половины учеников… Вековой рок – по одному и тому же кругу заклятому ходить, словно цепью прикованы к нему! Но должен же кто-то круг этот порочный разорвать? О том, чтобы обложить данью родителей речи быть не могло – и без того большинство насилу концы с концами сводили. Значит, что? Экономия на всем и совместный труд. Починить что в школе? Руки у мужиков и баб есть, инвентарь также. Продовольствие для школы? Самих ребят летом привлекали к работе в поле, на огороде, на ферме. И им полезная наука, и обедами в школе обделены не будут… Общими силами при жилке хозяйственной многие трудности преодолеть можно.

Только от постоянных дум, как с очередной трудностью справиться не мог Лекарев ночами глаз сомкнуть. От них же и на уроке не удавалось сосредоточиться. Да ведь, пожалуй, и дети не об уроке думают? А – о том же. И, может, от него не рассказов о том, что было прежде, услышать ждут, а о том, что будет впереди? И родители их того же ждут. А Андрей Григорьевич по совести не знал, что ответить.

Оттарабанил положенное. Без искры. Как по писанному. Махнул рукой, разрешая, по заведенной традиции, начать диспут. Диспут – тоже его идея была. Всего лучше усваиваются знания именно так – в спорах. И наука свободно мыслить, анализировать, отстаивать свое мнение, аргументировать его – в них же постигается.

Но даже за развернувшейся дискуссией не следилось. Сидел Никитин, подперев рукой голову, борясь с наваливающейся дремотой. Время от времени мрачно поглядывал в окно. Моросил дождь. И не думал прекращаться. И еще больше тоску нагонял.

А спор в классе с предмета исторического, между тем, съехал в плоскость, можно сказать, практически философскую. Ванька, электрика Денисова сын, распетушился, схлестнувшись с не уступавшей ему в горячности отличницей Валей:

- Да какая там сила у женщин! Одна фантазия! Да и вообще! Характеры, сила – это герои! А героями практически всегда являются мужчины!

- Шовинист нашелся! - фыркнула Валя. – А Екатерина Вторая как же?

- А что твоя Екатерина? При ней фавориты правили! И при ней, и при Елизавете! Женщина сама по себе не может быть! У женщин – всегда чувства, всегда нервы там всякие! А мужчины более цельные, у них идеи, рассудок! А у женщин – где идеи? Где рассудок? Охи-вздохи и все! Андрей Григорьевич, правильно я говорю?

Лекарев чуть улыбнулся, покачал головой:

- Боюсь, друг ты мой, что не вполне. Послушай, например, что по этому предмету писал один очень хороший поэт:

Мужчины больше философствуют

И сомневаются с Фомою,

А мироносицы безмолвствуют,

Стопы Христа кропя слезою.

Мужи напуганы солдатами,

Скрываются от ярой злобы,

А жены смело с ароматами

Чуть свет торопятся ко Гробу.

Людские мудрецы великие

В атомный ад ведут народы,

А белые платочки тихие

Собой скрепляют церкви своды.

Ванька недоуменно пожал плечами, отвернулся, хмурясь, к стене. Ему, в отца рослому, за партой давно тесно было. И все однокашники казались рядом с ним младшими.

- Андрей Григорьевич, а что это за поэт? – пытливо спросила Валя.

- Александр Солодовников, - готовно откликнулся Лекарев, поднимаясь из-за стола и проходясь по классу. - Он почти что наш современник. Умер только в семидесятых. У него была очень тяжелая судьба. Он схоронил двоих детей, а сам многие годы провел в заключении. Один человек как-то пожаловался ему, что боится отправить посылку своему брату, находящемуся в лагере, чтобы не быть арестованным самому, как члену семьи врага народа. Солодовников взял у него эту посылку и отправил… И арестовали его. Выжить и выстоять там помогла ему вера. И почти все стихи его к Богу обращены. Такая непрерывная песнь к Вышнему…

Задребезжал звонок-колокольчик, и класс немедленно наполнился шумом отодвигаемых стульев, собираемых рюкзаков, радующихся окончанию урока голосов…

Вообще-то, они любили его уроки. Из всех других – особенно. И к нему привязаны были искренне. Но дети есть дети. И какой даже самый прилежный ученик не бывает рад окончанию урока?

Разлетелись из класса милые оболтусы в считанные мгновенья. И лишь Валя продолжала сидеть за партой. Чуть полноватая, некрасивая, строгая девочка из тех, что называют синими чулками и ботаничками.

- Ты что-то хотела, Валя?

- Да, - Валя помедлила. – Я хотела спросить…

- Я тебя слушаю.

Она заметно мялась. Но все-таки заговорила, преодолев неловкость. Спросила неожиданно:

- Андрей Григорьевич, зачем вы здесь?

- Я не вполне понимаю…

- Зачем вы здесь? – повторила Валя. – В этом захолустье? В этой деревне, из которой все бегут?

- Не все.

- Почти все! В этой школе? Ведь вы… Вы университет окончили! Вы… в Москве жили! Вы бы могли и дальше там жить, работать!

- А зачем? – пожал плечами Лекарев. Прежде этот вопрос нередко задавали ему, но в последние годы перестали, привыкнув, приняв за своего.

- А здесь – зачем? Почему вы, зная столько, затворились здесь, здесь, где для вас нет простора? Школьный учитель в деревне… Даже директор сельской школы… Да разве это ваш уровень? Ведь вы московским профессором быть могли!

- В Москве, Валя, и без меня профессоров много, - улыбнулся Лекарев. – Мне там было скучно.

- А здесь – весело? – усмехнулась Валя.

- А здесь – я один, - полушутя отозвался Андрей Григорьевич. – И здесь я – на своем месте. Понимаешь, Валя, у каждого человека должно быть свое место. Можно подняться на высокое место, но, если оно не твое, то ты не удержишься на нем. И не принесет оно тебе добра.

- Вы хотите сказать, что для вас с вашими знаниями, с талантом, это – место? – в голосе Вали звучало почти негодование.

- По-видимому, да. Во всяком случае, в Москве я ощущал себя явно неуместно.

- А все-таки почему вы сюда приехали? Ведь не может же быть, чтобы просто так. Чтобы без причины.

- Так получилось, - коротко ответил Лекарев.

- Понятно… - Валя поднялась. – Не хотите рассказывать. Я дура, что пристала к вам со своими расспросами. Простите. Но мне хотелось понять… Ведь отсюда все, все бегут. И я, наверное, скоро убегу. То есть мы… Мать, отец… Если закроют школу, то мы уедем. В город. А вы? Что с вами будет, если закроют школу?

Да… Если закроют школу… Куда тогда? В чем-то была права эта полная, умная девочка. Если школу закроют, то хоть самому бежать. Снова. Судьба, что ль, такая? Вот, и она сбежит со своими родителями. Да и не одна она. И что будет? Кто останется? Пропала деревня…

- Полно, Валя. Неинтересное это повествование. Поверь слову. Стало быть, твои родители твердо решили уезжать?

- Они давно хотели. А теперь твердо решили. Не хотят, чтобы я каждый день в райцентр ездила. Да и я не хочу.

Валя ушла, волоча за собой, почти касающийся пола тяжелый рюкзак. Лекарев глубоко вздохнул, приоткрыл окно, жадно, словно от удушья, глотая сырой воздух. Люди устали от борьбы. Дух необоримых, свойственный их славным предкам, повыбит был, поиссяк за истребительное столетье. Потомки все чаще оказывались готовы принять рабий зрак, подчиниться диктату, как неизбежности, хлебать чечевичную похлебку, отрекшись от права первородства…

Скрипнула дверь, вбежала в класс бледная, встревоженная Марьяша.

- Что, Маруся? Что случилось? – спросил Андрей Григорьевич, едва не прибавив к вопросу слово «еще».

- Там, кажется, тетка Зоя помирать собралась…

Пришла беда… Хотя для нее, бедолаги, оно и лучше. Никто так и не посмел сказать ей, что внук ее исчез без следа. Арина, пользуясь тем, что старуха к концу своему почти ничего не видела, читала ей вслух письма «Алеши», которые сама же и сочиняла. А как было иначе? Неужто нанести умирающей последний страшный удар, последнюю надежду, которой жила она, отнять? Пощадил Господь несчастную рабу свою, принял в чертоги свои, не позволив узнать горчайшего.

- Беги к Николаю, скажи, пусть возьмет машину и едет скорее за батюшкой. Может, успеет еще причастить в последний раз страдалицу…

Девочка убежала, а Лекарев тяжело опустился на колени перед висевшей в углу иконой (иконы при нем в каждом классе появились, и занятия в школе неизменно начинались молитвой), молясь об отходящей ко Господу душе рабы Его Зои. 

 

Глава 20.

 

Барин сидел, развалившись в кресле, удобно расположив ноги, обутые в дорогие, узконосые, последней модели импортной моды ботинки, на массивном столе итальянского производства, цедил мелкими глотками виски, закуривая его сигарой. С одной стены роскошного кабинета на него взирали охотничьи трофеи, добытые им в заповедных лесах, где ему, равно как еще некоторым равно удаленным от закона великим людям было позволено бить дичь в любое время года. С другой стены его благословляли все святые, иконы которых были развешены в строгом соответствии с рангами угодников. Прямо же позади гения и благодетеля висел его собственный портрет в полный рост, выполненный в русском стиле, который, впрочем, не смог придать одухотворенности и иконописности самодовольному лицу. Портрет был написан рукой талантливого художника, а потому казалось, будто бы в кабинете присутствует сразу два Барина. Один пил виски за столом, а второй возвышался у него за спиной, нависая надо всем. И оба глядели осоловелым, прищуренным оком, ухмылялись… И одного Барина многовато было, а от двух и вовсе тошнило похмельную душу. Да еще и вертелся, чуть не выпрыгивая из порток, похожий на кузнечика Толя Васюта:

- Гениально, Валентин Валентинович! Конгениально! – заходился с подвизгом, лупя восхищенные глаза, отчего природно-глупое лицо становилось еще глупее. – Это войдет в мировые анналы! На века! На века!

- Само собой, - невозмутимо отвечал Барин. – Как не войти? Бог-то, Толя, с на-а-ами… - протянул значительно.

И Толя немедленно вытянулся по струнке, как на параде, и по-старушечьи мелко закрестился. Правда, забыл повернуться к иконам, а оттого вышло, будто перекрестился на портрет.

- Валентин Валентинович, извините великодушно, а как с финансированием нашего… ммм… мероприятия?

- Получишь, сколько обещано. Только что б, сам понимаешь, никаких пришлых ни в жюри, ни в номинантах!

- Не извольте беспокоиться! В жюри будут только самые достойные и талантливые люди: сыночек мой с дочуркой, племянница ваша… А список победителей мы заранее составим и прочим членам раздадим, чтоб выучили!

Нет, не кузнечик это был… Не кузнечик… А самая настоящая саранча… Откланялся с таким рвением, что показалось на мгновение, непременно плечико Барину облобызает. Но удержался великим усилием воли…

Барин докурил сигару и обратил взор на Ларцева.

- Для тебя, Рома, есть работа. Бо-о-ольшая… - пугающе многозначительно протянул. – А что в самом деле… Бизнес, бизнес… Мы ж с тобой все-таки художники! Инженеры душ человеческих! Творцы! Надо иногда и отвлекаться от бренного. Тем более, когда есть возможность отвлечься за государственный счет.

Роман согласно закивал. Он, как и Барин, непрочь был освоить знатный бюджетный куш для производства какого-нибудь супер-мега-блокбастера. В последнем проекте самого Барина он вторым режиссером был. Кино правда, только ленивый не обругал тем, чем оно по совести говоря и было, но какая разница? Кино снято, бюджет освоен, профит в собственные предприятия инвестирован, свои премии получены, своя критика расписала гениальность постановки… Да и артисты не в обиде. Мордами в экране посветили, по дорожкам фестивальным побегали, статуэтки, интервьюшки, гонорары. Что им надо-то еще? Барин – Карабас заботливый, своих кукол он умеет холить так, что они в рот ему глядят с полнейшей доверчивой искренностью. Ларцев тоже старался быть таким Карабасом. Они с Барином хорошо понимали друг друга, и даже некоторые бизнес-активы у них совместные были. Вот, жаль только, не было у Романа детей, а то бы, чем черт не шутит, породнились бы.

- И на какую же тему государство расщедрилось?

- Царь Иосиф!

- Кто-о? – не понял, не поверил сразу. – Ста-лин?

- А что тебя так перекосоротило? Великий правитель нашего великого Отечества, выигравший великую войну…

- И проливший великую кровь!..

- А вот это сейчас не к месту. Не к месту. Не узнаю тебя, Рома! Раньше ты поворотливее был!

- Нет, я понимаю, конечно… - сразу поспешил реабилитироваться Ларцев. – Но мне казалось, что у нас… в смысле другая платформа… Ты же только вчера у Гаврилина говорил…

- А кто тебе сказал, что у меня сменилась платформа? У меня платформа прежняя. Я не только Гаврилину вчера, но и Кравцову завтра ее же озвучу. Это у тебя, Рома, платформа сменилась.

Ну и дела… Совсем похмельные мысли в разлад приходили. Вечером с одной платформой засыпал, а сейчас поутру уже другая?.. Это когда же решилось?.. Даже пот прошиб от напряжения.

- Ты что морду-то кривишь? – голос Барина стал раздраженным. – Хочешь, чтобы кому другому этот проект достался?! Так это легче легкого! На такой-то бюджет! Охотников! Ты посчитай только, какие это бабки! Я мог бы отдать этот проект Куцинскому или Бердичеву. Но они уже заняты другими! У нас сейчас три патриотических проекта запускаются. Тебе, между прочим, по-дружески, я самый дорогой застолбил. Ну? Или не согласен?!

С тяжелого похмелья всегда мутилась душа Ларцева. Пробуждалось в ней что-то давно похороненное и в бетон закатанное… Совесть, что ли… А нынче еще как на беду всю ночь покойники снились, родители, друзья… К чему бы? Уж не по его ли душу явились? Может, к Никодиму в монастырь съездить, выпить, покаяться… От тошнотного состояния и Баринова нахрапа мелькнула высокая идея: проявить принципиальность! Отказаться! И потухла тут же. Такой профит какому-нибудь Бердичеву отдать? Для чего? Во имя кого? И, наконец, в чем принцип? В конце концов, если рассуждать без эмоций, так ведь Сталин все-таки не Ленин и не Троцкий… Все-таки тост за русский народ поднимал… И индустриализация, и война… Церковь разрешил… В конце концов, не самый плохой руководитель, если сравнивать… А на профит, вырученный с этого проекта, можно будет, наконец, искусством побаловаться. При этой мысли обдало сердце холодком. А способен ли он еще на искусство? Художник ли еще?.. Или – как Барин – делец-промышленник под маской деятеля культуры?.. Нет-нет, он еще сможет, непременно сможет! Барин всегда бездарем был, кабы не его папаша-лауреат, так и не видать бы ему карьеры в прежние времена. А он, Ларцев, талантом обделен не был. Значит, «слабать» им «царя Иосифа», а потом… Потом уж непременно взяться! Ничего. Пырьев тоже после «Кубанских казаков» Достоевского экранизировал. И не так, не так плох Сталин. Если умно подойти к теме, если приложить талант… А, может, и прикладывать не стоит? Растрачивать?

А Барин, между тем, разглагольствовал, точно на партсобрании:

- В чем наша задача, Рома? В пропаганде патриотизма! Сколько времени всякие там космополиты поливали наше Отечество грязью! Забыли напрочь о том, как славить! А наше дело – напомнить! О величии нашего Отечества! Кто, если не мы? Государство, Рома, доверило нам это ответственное дело, выделило средства. И мы не можем допустить, чтобы они пошли в руки тех, кто имеет цели, несовместимые с нашими, потому что наши цели – это и есть цели России. Если мы будем становиться в позу, то нас обскочат другие. Которым на Россию нас…ть! Мы не можем этого допустить! Согласен?

Конечно, Барин, как всегда путал государственную шерсть с собственной. Но Роман не возражал. Отечество славить – дело хорошее, и Ларцев, человек служивый, как и Барин, завсегда готов – был бы бюджет.

- И смотри: улавливай, что прозвучит в нынешних условиях. Индустриализация, например! Это – прозвучит! Это как раз то, чему сейчас придается большое (понимаешь?) стратегическое значение! Куцинский, вон, с Петром запускается. Это тоже своевременный проект. Улавливай, Рома, что сейчас государству потребно и работай.

- Да уловил уже, - махнул рукой Ларцев. – Что ты мне, Валентиныч, как пионеру какому прописные истины вдалбливаешь. Чай, не пацан. Сделаю все в лучшем виде.

- Вот и сразу бы так!

Сразу… Поморщился Ларцев про себя. Да уж, лучше было сразу… Тогда бы не было у него нескольких лет простоя, за время которых он едва не спился. А все из-за собственной глупости. Точнее, принципиальности, что в иных случаях понятия вполне родственные…

Со студенческой скамьи Роман окунулся в водоворот политической жизни. Дважды защищал он Белый Дом. Первый раз вышло случайно. Вышли с Дарюсей, зазнобой тогдашней, вечером пройтись, воздухом подышать, а навстречу ватага друзей. На баррикады спешили. И как было не пойти за компанию? Чего доброго, трусом бы сочли! Сочувствующим режиму! Руки бы не подали потом! Да и к тому – как-никак история творилась на глазах, и лестно было принять хоть какое-то участие. Не каждый, чай, день такое случается. Так и попал в самый центр событий. И с Мишкой Гольцем, у которого камера с собой была, еще и материал отсняли. Да так лихо, что, как передавали, сам Ельцин похвалил.

Вот с того-то все и пошло. Первые годы бытия новой России Роман буквально горел на общественной работе. Сердце его требовало перемен, сил был переизбыток, талантом и умом природа как будто бы тоже не обидела. Сначала Ларцев искренне поддерживал демократов, но вскоре сладкая иллюзия прошла, как с белых яблонь дым. Наступившая разруха напрочь отбила у Романа прежние симпатии, и в 93-м он пришел ко все тому же Белому Дому уже сознательно. Крутились там с бывшим тогда телезвездой Незнамовым, в съемочной группе которого Ларцев подвизался ввиду отсутствия работы в кино. Снимали все, что попадалось на глаза, с колес давали в эфир, покуда его не перекрыли. Незнамов метался, как в лихорадке. Он так болезненно, так горячо переживал происходящее, что по временам выглядел почти помешанным. Тем удивительнее было встретить его несколько лет спустя в роли совершенно спокойного, надменного депутата правящей партии… Встреча эта имела для Ларцева самые серьезные последствия.

Сам Роман к тому моменту находился в творческом и финансовом кризисе. Разочаровавшись и в демократах, и в коммунистах, к которым метнулся было в 93-м, Ларцев примкнул к патриотам. Патриоты говорили дело. Патриоты болели за родину. Патриоты были людьми достойными и честными. Поэтому в 96-м году костьми ложился Роман, чтобы их кандидат одолел «царя Бориса». А кандидат перетрусил в последний момент и предпочел синицу министерского кресла журавлю президентского… Команда немедленно разделилась на враждующие между собой лагеря, обливающие друг друга таким количеством помоев, что вмешательства «конкурирующих фирм» уже не требовалось. Замутилась душа от этого зрелища. И уже сам не понимал Ларцев, кто же есть кто из вчерашних единомышленников? Донос следовал за доносом, плевок за плевком, пощечина за пощечиной – и все на публике! В газетах! С таким рвением разоблачали друг друга вчерашние «свои», что совершенно непонятно становилось, как же они могли вместе работать, и, если таковы «свои», то кто тогда «чужие»?

Нервы Романа были на пределе. Уже не осталось в душе ни веры кому-либо, ни порыва, ни высоких стремлений. А ведь были они! И какие! Сколько планов, идей! А осталась выжженная пустыня. Те, кому верил, оказались сплошь шкурниками, скоморохами, подставными фигурами в чьей-то партии. И просвета не было. Ларцев ударился в меланхолию. А тут еще Незнамова встретить привелось. В думских кулуарах…

- Дмитрий Петрович, как же вы… с ними?

- А что тебя удивляет? – даже взглядом не удостоил! А Роман так благоговел перед ним!

- Да ведь вы тогда… В 93-м…

- Ах, ты об этом! Что вспоминать! Я играл свою роль, работал. Это всего лишь работа была.

Работа?.. Что же за работа такая?.. И – на кого?.. Вспомнил со всей яркостью тогдашнее. Что снимали, как показывали, к чему звали. На что упирал Незнамов. Работа… Спровоцировать? Заманить? Подставить?.. Вот оно как… Можно было догадаться и прежде по тому, как за свои выступления Незнамов, для вида всегда гонимый, но никогда не притесняемый всерьез (это тоже явственно понялось вдруг), награжденный экзальтированной общественностью ореолом мученичества, не получил никакого существенного взыскания и, затихнув на какое-то время, вскоре оказался в Думе. В то время, как для Ларцева все двери закрыли…

- Дмитрий Петрович, а как же Россия?

- Что, прости? А! Россия! Сдохла Россия, Рома. Давным-давно сдохла. Так что осталось нам только на поминках ее поплясать подольше да повеселее.

Роль! Роль! Даже не верилось! Вспоминались помешанные глаза, покрытое испариной лицо, вибрирующий голос. Почти истерика… Неужели так можно было играть?..

- Хороший вы актер, Дмитрий Петрович, - вырвалось. – Даже Станиславский вас, наверное, гением бы признал.

Усмехнулся самодовольно, кивнул и ушел, не удостоив ответа. Сытая, наглая сволочь… Так и захлестнула Ларцева ненависть. Он ненавидел Незнамова. Ненавидел патриотов. Ненавидел коммунистов. Ненавидел демократов. А больше всех ненавидел себя. За то, что оказался таким наивным идиотом. За то, что прошляпил все, что можно, занимаясь ерундой, пока другие обеспечивали себе приличную жизнь, делали карьеру, богатели, набирали известность и популярность, играли роли. Иные друзья, сверстники уже давно гремели! Выступали по телевидению! Не знали нужды! Они, не имевшие и десятой доли его таланта! Они, не имевшие его ума! И заливала душу злоба, отравляя, убивая, сводя с ума.

В тот момент решился Роман на низкий шаг. Долго думал, какой же именно низкий шаг сделать. Не нашел ничего оригинальнее, нежели сочинить нечто бумагопрядильное. Написать форменную дичь, замарать имя, но продать, получить вожделенные деньги, а потом… А потом взяться за настоящее! Упрочив свое положение – взяться!

Когда сценарий был завершен, Ларцев схватился за голову от стыда за написанное, простонал отчаянно:

- Повеситься что ли!

Но – не повесился. А предложил проект одному из каналов. И приняли ведь, скоты безмозглые! Отвергавшие все порядочное, галиматью – приняли! И запустили проект… Вита, конечно, в главной роли блистала. Это был второй их звездный час, начало большого пути, устланного красными ковровыми дорожками.

Поначалу еще томили метущуюся душу вечные вопросы, на которые русского человека тянет какой-то мазохизм. Но гнал их прочь. В конце концов, кому и чем был обязан он, Роман Ларцев? Кому должен? Перед кем стыдиться? Перед людьми, которые с лихостью отбрасывали вчерашние принципы, играли роли, зарабатывая себе теплые места и лакомые куски?

Нет, решительно не перед кем не ощущал Роман за собой долгов. А, вот, иные многие весьма задолжали ему, задолжали, обойдя, опередив. Вот и наставало время наверстать упущенное, взять свое, утереть нос всем задолжавшим! Он ли, Роман, не имел на это права? На успех? На славу? Которая, как подлая девка, легко давалась всякому сброду, но с насмешкой несколько лет обходила его, которому все они не годились в подметки! Перед людьми долгов не было. С этим твердым сознанием, упроченным Витой, быстро пошел Ларцев по новой стезе, по головам пошел, ничего уже не стесняясь, ничем не брезгуя. И решительно все удавалось ему на этом пути. Вот, уже и он, как Незнамов, заседал на Охотном ряду, вот, и он оброс активами в разных отраслях, обеспечивающими ему безбедное существование при любом кризисе в кино. Но в кино не было кризиса. Кино теперь снимали, как на конвейере, и Ларцев регулярно выпускал новые киноизделия. Решительно, он преуспел во всем. Или почти во всем…

Этой ночью среди других покойников явилось ему лицо… Глаза, смотревшие на него с безропотно-доверчивой нежностью… Вот, от этих глаз и маялась душа теперь, давило ее чувство пустоты и напраслины всего, к чему так упорно стремился он. Слава, богатство, успех… Успех в профессии, в делах, у женщин… Вот, только нет больше этих бескорыстно и самоотреченно любящих глаз, от взгляда которых воскресала душа, и хотелось вновь творить – не заказуху штампованную, а свое, настоящее, с юности мечтаемое! Тогда он точно смог бы воплотить свой замысел! И она, его муза, была бы в центре его… Как бы любовалась ею камера, как прекрасна бы была она на экране! Такая чистая, такая…

Ларцев тряхнул головой, стремясь отогнать растравившую душу наваждение, распрощался с Барином и поспешил на первый этаж – в ресторан. Надо было срочно и серьезно похмелиться. И мираж коньяком хорошим отогнать… Ксюша, Ксюша, и зачем ты явилась? Предупредить о чем? Или… за собой позвать? Впрочем, может, ты и жива еще. Почему бы тебе не жить? Просто уехала восвояси… Глядишь, и замуж там вышла. Убеждал так себя Роман, а худо выходило. Хотя и не знал он ничего о судьбе юной актрисы, которую вынужден был бросить под давлением Виты. Она, конечно, имела право быть требовательной. Тогда, в растянувшиеся на годы дни черной полосы, Ларцев не пошел ко дну только благодаря ее состоятельным любовникам, которые оказывали спонсорскую помощь ей – «блистательной актрисе», а значит, и ее рогоносцу-мужу, который получал возможность снять ее в очередной сопливой мелодраме или ширпотребном детективе…

О судьбе Ксюши Роман даже не пытался узнать, с глаз долой – из сердца вон. Но теперь, чем больше убеждал себя, что с нею все благополучно, тем отчетливее ощущалось: нет ее, бедняжки, более на этом свете. Может, просто проститься приходила?.. По крайней мере, не могла она прийти, чтобы зло причинить ему. Она вообще не способна была на зло. Она была – сама любовь, все прощающая, все принимающая. Полная противоположность Вите… Белоснежка и колдунья… В жизни колдуньи всегда сильнее…

- Прости, Ксюша, - чокнулся Ларцев со своим искаженным отражением в бутылке, опорожнил первый стакан коньяка. Стало теплее и легче. Но день явно не задался… В тот же миг подсел к нему за столик богомерзкий персонаж, которого бы сто лет не желал Роман видеть.

- Ларцев! Ба! Сколько лет, сколько зим!

Красный пиджак с черной накидкой, зеркальные очки с линзами разных цветов. Собственной персоной Гарик Якубов. Чертов чернушник… Дожил, однако! Такая гадина позволяет себе подходить, словно приятель старинный, руку тянуть для пожатия! В былые времена не пустил бы это существо на порог, а теперь – нельзя! Теперь – в одной команде с ним… Гарик в их совместной с Барином строительной фирме дизайном новых архитектурных объектов заведует. Уродует город, попросту говоря. Но уродовать – дело прибыльное, это тебе не красоту наводить. Поэтому пришлось Роману забыть свой природный эстетический вкус и примириться с Гариком. Оттого-то и подходит чернушник с видом насмешливым, почти издевательским: мол, теперь мы с тобой одним миром мазаны!

- Что морду-то в куриный пупок скрутил? Плесни-ка и мне, брате мой! – возгласил Якубов.

- Не имею желания с тобой пить, - гордо отозвался Ларцев.

- Что так? – осклабился Гарик. – Брезгуете, ваша непорочность? Зря! Мне тоже похмелиться надо, брате мой.

- Черт с тобой, - махнул рукой Роман и плеснул чернушнику коньяку.

- Я, брате мой, давеча с фестиваля вернулся. Совершил с вашей богомольной братией вояж по нескольким городам. Думал, помру! – Якубов хихикнул, выпил и довольно отер потные губы.

- И чем же ты так перенапрягся?

- Обильными возлияниями исключительно, - ухмыльнулся Гарик. – Но уж повеселился зато от души! Твои сильно праведные коллеги в подпитии, между прочим, начинают очеловечиваться! Жаль, тебя не было! Но, - Якубов поднял вверх указательный палец, - печень богохульника не выдерживает десятидневной постной пьянки!

Роман еле сдерживал досаду. Конечно, безобразия на отдельных «лакированных» тусовках новостью для него не было. Что греха таить, и сам не раз участвовал. Но слушать по этому поводу насмешки чернушника было обидно.

- Слушай, ваша непорочность, объясни мне, будь друг, как это вашим братьям и сестрам удается всю ночь жрать до последней возможности, а с утреца, напомадив головы и повязав платочки, чинно предстоять на службе? С праведными мордами? Хороши, хороши ночные бдения были! А ведь, главное, пост им соблюдать надо! Так ни тебя мяса, ни тебе масла! Одна водка да огурцы с грибами и устрицы с лобстерами! Зато их – без ограничения! На лобстеров полгода смотреть не смогу теперь! У попа спрашиваю: что ж это, мяса нельзя, а водку можно? А что, говорит! В водке мясо не плавает! – Гарик хохотнул. – Поп ваш – это вообще кладезь! Там еще пара чинуш было минкультовских, да из шушеры конторской несколько экземпляров. Тоже жрали, как скоты. Так, вот, они как-то ночью всю заначку выхлебали, а не хватило! Банкет продолжать нечем оказалось! Ни водки, ни лобстеров! А тут поп из портфельчика два флакона кагора вытаскивает и несколько просфор для закуси. Вздрогнули, закусили. И этот, слышь, полкан гэбэшный, довольно так: «Славно, - говорит, - причастились! Хоть бы всякий день так!»

- Тебя-то кто позвал в эту поездку?

- А не все ли равно? Я, может быть, приобщаться решил. К высоким материям.

- Ты-то? Не смеши! Ты же кроме мерзостей ничего замечать не хочешь! Только и ищешь что-нибудь с канализационным душком! Ты бы хоть раз попробовал от своей инфернальщины отойти!

- А зачем? Инфернальщина, брате мой, товар ходовой.

- Ты просто смертельно завидуешь тем, кто способен создавать истинные шедевры, а более всего тому, кто является Творцом самой вышней красоты, а она – произведение Бога. С ним ты борешься. Его творения, в первую голову, стремишься уничтожать. Тебя жжет изнутри это желание – разрушать! Ненависть ко всему! Ведь на твои картины жутко смотреть – столько в них злобы! Ее бы хватило на то, чтобы десятки человек уничтожить…

- Ты прав, - Гарик цедил коньяк, смотрел насмешливо. - Я ненавижу весь этот мир, ненавижу то, что принято называть красотой. Я не верю ни во что и не имею никаких идеалов. При этом любые идеалы я могу проповедовать с равной убежденностью. Когда мне встречается человек верующий я доказываю ему, что Бога нет, атеисту же – привожу доказательство обратного. Мне нравится говорить поперек. И делать! Самоубийце я твержу о прелести жизни, жизнелюбцу – о ее бессмысленности. Сегодня я один, завтра – другой. Для меня нет никаких запретов, моральных ограничений – я совершенно свободен! Что, смотришь на меня, как на вошь, ваша непорочность? Художника может обидеть всякий…

- Какой ты художник? Дерьмом по холсту мазать – вот, твое художество!

- Не приписывай мне чужого жанра. Это Мули Каца жанр, а не мой. Но да, антер ну, не тебе на Мулю зубы щерить. Он художник больший, чем ты. Хотя бы потому, что он своим дерьмом по своему холсту мажет, а ты казенные средства в фекалии перевариваешь.

- Да пошел ты! – Ларцев резко поднялся из-за стола. - Да я бы тебя за твои художества на порог бы не пустил! Не понимаю, какого черта тебя стали всюду звать!

- По той простой причине, Рома, что заправляют во всех тусовках, типичные «интеллигенты». А таким свойственны три черты. Во-первых, боязнь прослыть недостаточно либеральными, костными. Во-вторых, боязнь прослыть недостаточно сведущими. Знаешь, почему находится в среде критиков так мало охотников ругать мои картины? Они боятся, что их упрекнут в непонимании, в отсталости. Что может быть страшнее для среднестатистического интеллигентствующего ничтожества? Они не понимают моих картин, но, в отличие от людей простых, боятся показать это и даже находят в них такой высокий смысл, который мне и в голову не приходил. Вывеси я пустой холст со своей подписью, о нем бы написали исследование толще, чем о Леонардо. Эти людишки чванятся друг перед другом своей прогрессивностью и образованностью. Это и дает возможность процветать таким как я. В-третьих, интеллигентного человека неизбежно в грязь тянет. Безобразие имеет над ним притягательную силу. Оно возмущает его, конечно, но и пробуждает любопытство. Ты замечал, как люди любопытствуют при виде всего уродливого? На это смотреть невозможно! Ругают последними словами! Но смотрят! Почему? Потому что абсолютное уродство – редкость! А еще потому что в каждом человеке живет желание разрушать, ломать, портить. А уж в человеке интеллигентном – и подавно. Хотя он и сам не осознает того. Он бы и сам для интереса, из детского любопытства, столь свойственному творческому человеку, раскурочил бесценный шедевр – но не осмелится. Ибо у него моральные принципы! У него – интеллигентность! Хотя бывает, что это забывается. В моменты сильных потрясений (войны, революции) самые интеллигентные люди вдруг приходят к самому неслыханному варварству! Это своего рода бунт! У нас в каждом интеллигентном человеке варвар дремлет, Рома. Его нормы удерживают до времени. Стоит нормам разрушиться, вследствие, к примеру, революции, и варвар выходит наружу: и тогда уничтожаются бесценные сокровища. С упоением уничтожаются! В обычное время варвар бездействует, но не исчезает. Поэтому так любят, не признаваясь себе в том, смотреть, как какой-нибудь одиночка-нигилист перешагнет через эти нормы, дав волю своему варварству. Его, конечно, будут бранить на все лады, но будут смотреть, обсуждать – настолько притягательно уродство. Не будь в их душах своего варвара, они бы просто не обратили внимания на такого рода творчество, кое вы называете бездарностью. Но нет! Варвар, дремлющий в них, заметив проявления варварства чужого получает удовлетворение, и интеллигентная публика ничего не может поделать с собой и начинает обсуждать это варварство, вместо того, чтобы замалчивать. Хвалить нормы не позволяют. Остается – ругать! Но как сладко и поругать даже! Такая публика слетается на всякую мерзость, как мухи на навоз. Обо мне уж несколько передач ругательных сделали, и теперь меня всякий знает. Ругая и презирая меня, они свое превосходство ощущают, а потому я им нужен. Мои картины сродни уродцам из Кунсткамеры, на которых не одно столетие глазеть ходят. Зачем, спрашивается? Так даже самые утонченные наши эстеты удовлетворяют свою жажду безобразного! Своего варвара моим варварством тешат! Так что они никогда не выставят меня за дверь, как бы сильно не презирали.

- Я бы выставил!

- Так выстави, выстави, ваша непорочность! – живо откликнулся чернушник. – Убеди Валентиныча, что не должно вам, патриотам, о меня мараться! Не убедишь! Он свою выгоду строго блюдет! И ты не выставишь. Не посмеешь.

Роман поднялся из-за стола, произнес резко:

- А ты лжешь, когда говоришь, что никому не служишь.

- В самом деле? И кому же я служу, по-твоему?

- Хорошему психологу, дающему своим слугам иллюзию свободы, которая на деле – самое тяжкое рабство из всех возможных. Прекрасному фокуснику-иллюзионисту, при котором ты и тебе подобные - кролики и иная ерунда, которыми он пытается поразить и поражает доверчивую толпу. Жалкая роль! Он на каждой твоей картине! Так иконописцы выписывают святых, так любящий живописец в каждом произведении отражает черты возлюбленной. Это выходит потому, что этим наполнены их души. А твоя душа наполнена мраком. И он царит в ней почти безраздельно, заставляя тебя раз за разом утверждать его!

 - Полноте, ваша непорочность, - Гарик рассмеялся. – Будто бы ты чем-то отличаешься от меня! Я создаю инфернальщину, потому что мне это выгодно. Потому что на грязь и мерзость, на скандал всегда много охотников. Зачем тратить жизнь на какое-нибудь «Явление Христа народу», если можно намазать «Черный квадрат» и получить славу и баснословные деньги? Но чем отличаешься ты, снимающий мертвую статику, глянцевые пошлые картинки, выполняя установку правящего клана? Ты, предпочетший легкую славу и деньги своей прежней нищете во имя искусства? Так что не гордись, ваша непорочность. Мы с тобой – близнецы-братья. Одним миром мазаны. И, если развивать твою версию, то один у нас господин!

Как ошпарил словом! Одним миром, один господин…

- Лжешь! Лжешь! Ковыряйся в своей грязи, а святого не трожь, и меня с собой равнять не смей!

Ушел едва ли ни бегом, а вслед заливистый гариков смех летел. Раньше бы в морду дал, а теперь… Опутали, скрутили по рукам и ногам – и не вырваться, не пресечь постылой игры. От Гарикова измывательства совсем тошно сделалось Ларцеву. Машину он отпустил, не хотелось домой возвращаться. Бродил по городу в холодном бешенстве, тщетно ища на ком бы сорвать его. До Покровского бульвара дойдя, вспомнил, что где-то здесь дружок юных дней, а после противник непримиримый, Юра Филаретов, обретается. За последние годы никто, пожалуй, столько не бичевал Романа, как Юра. Статьи, передачи (пусть и на интернет-канале, но интернет теперь сила, просмотров такие ролики немало набирали)… В последние месяцы совсем освирепился, мусорным режиссером окрестил, режиссером помойных свалок… Мерзавец! И ведь пошло, пошло в народ это! Народец-то наш хлебом не корми, дай только обматерить кого…

Не совсем отбитая алкоголем память подсказала адрес, и Ларцев уже вскоре стоял у обшарпанной двери и давил кнопку звонка. Хотелось сказать этому растерявшему все чистоплюю гадость. Плюнуть в душу. Так, чтобы ему тошно стало. А может ли не быть тошно? Юра был исключительный ум и талант! Он мог бы теперь ого-го где сидеть! Какими делами ворочать! И что? И где? На обочине жизни побирается… Нищеброд-неудачник… От того и ярится, норовит ужалить! Да только куда ему, с обочины-то. Где он, а где Роман Ларцев! Вот, и продемонстрировать ему! Показать ему его ничтожность! Поглумиться над ним!

Скрипнула, отворилась дверь, и Роман оказался лицом к лицу с Филаретовым. Постарел прежний друг за истекшие годы… И прежде плотностью не отличался, а теперь – хоть схимника с него лепи. Средневекового аскета-пустынника. Хотя все так же высок, прям, и посадка головы – неизменная, гордая. Но притом заметно нервничал, ломал длинные пальцы. И еще нестерпимей захотелось чем-нибудь уязвить его, сказать что-нибудь хлесткое, указать на место. Но для начала решил изобразить дружелюбие.

- Что ж так неприветливо встречаешь старого друга? – спросил, вальяжно проходя в комнату, обстановка которой явно не менялась лет двадцать – ветошь ветошью! - Даже не спросишь, как я, да что я.

- Зачем? – безразлично пожал плечами Юрий. - Вижу, что плохо.

- В таком разе, мог бы осведомиться, почему...

- Зачем? Ты здоров, благополучен... Значит, объективных причин для горя у тебя нет. Стало быть, тоска пустая и скука. А они - от лукавого. Значит, причина в лукавом и есть.

- Ты все так же язвителен, как раньше!

- Ты зачем пришел?

- Решил проведать старого друга.

– Зачем бы вдруг? – недобро блеснули темные глаза Филаретова. Как ни силился соблюдать правила хорошего тона, а читалось в напряженном, усталом лице, во взгляде, в вибрациях голоса, во всем решительно, насколько неприятен ему Роман.

- Решительно не понимаю твоего тона, - Роман вальяжно расположился на диване, напротив устроившегося за низким журнальным столиком Юрия. – Что ты против меня имеешь? Я, между прочим, видел твою ругательскую программу по моему в том числе адресу…

- Ты пришел предъявить мне претензии по поводу моей программы? – губы Филаретова скривились в саркастической усмешке. – Мог бы сразу адвоката прислать. Ты уж не компенсацию ли собрался стребовать с меня? За моральный ущерб твоему достоинству?

- Ты всегда скверно думал о людях, Юра, - Роман твердо решил до конца выдержать роль хозяина жизни. – А напрасно. Очень напрасно.

- В самом деле? – длинные, узловатые пальцы нервно забарабанили по столу.

- Не иронизируй. Несмотря на твои выпады, я считаю тебя очень талантливым человеком.

- Низкий тебе поклон за это, - Филаретов с гимнастической гибкостью изобразил поклон, приложив ладонь к груди.

- Да, я так считаю. И мне, даю слово, обидно за тебя!

- Почему же?

- Как ты живешь?

- Я? Прекрасно живу! – блеснули темные, как две чашки кофе, глаза, вызов в голосе звякнул.

- И что же прекрасного? У тебя же ничего нет! Ни денег, ни имени… Ты же просто зарыл в землю свой талант!

- Я, Рома, тронут твоей заботой, но не могу уяснить, что тебе-то за дело до моего зарытого таланта? Главное, что свой ты не зарываешь! Ляпаешь благополучно по шедевру в год. Правда, и самого от них воротит, но ведь это мелочи, не правда ли? Зато деньги, имя… Слава!

Ужалил-таки… Не зря всегда языка его боялся. Молчал, молчал, но если уж начинал говорить, то стрелы его аккурат в цель попадали. Разбудил спящую собаку на свою голову…

- С чего ты взял, что меня воротит от того, что я делаю?

- Я, Рома, осторожный оптимист. Совесть свою ты, конечно, пропил, но не могу поверить, чтобы и твой вкус мог испортиться до такой степени.

Язвил, как змея… Раздражались длительным запоем и прочими неурядицами растравленные нервы. Но надо было удержаться от вспышки, вытянуть роль благодетеля. Проглотив очередную горькую пилюлю, Ларцев продолжил гнуть свое, невольно копируя манеру Барина:

- Лаять на всех и воевать со всеми, Юра, это очень непродуктивно. Это ведь разрушение. Вред не только для себя, но и решительно для всех. Если бы ты понял это и следовал царским путем, то было бы куда как больше пользы.

- Я не знал, Рома, что проституция теперь считается царским путем, - звякнул ответ.

- Я так понимаю, что кроме ругани, у тебя решительно ничего не осталось!

- Хоть что-то! Послушай, это ведь не я по твою душу пришел, а ты по мою. Иди себе мимо своим широким, «царским» путем, а мне оставь мой торный.

- И в чем же твой торный путь? В вечном недовольстве всем и всеми? Злых нападках на всех и гордыне собой? Хорош путь! Если бы ты вел себя разумнее, я мог бы поспособствовать тебе. Хочешь?

- Нет, не хочу, - все та же оскорбительная насмешка звучала в голосе Филаретова. Но не укрылось от Ларцева, что на смуглом лице проступили пятна, и время от времени инстинктивно тянулась рука не то к сердцу, не то к горлу. То ли волнение сказывалось, то ли лихорадка била.

- А чего ты, собственно, хочешь? – Роман чувствовал, что играть роль благодетеля получается все хуже, что тон сбивается, и от этого досадовал еще больше. – Чего ты добиваешься своими выходками? Своим показным донкихотством?! Кем ты себя возомнил?!

- Понимаешь, Рома, какая штука… – с нарочито серьезным видом заговорил Юрий. – Рука правая не желает клевету писать и тиражировать. Научи, что делать! Может, ногой попробовать? А? Левой? Нет! – всплеск рук. – Не выйдет! Недостаточно развита! Ног две, рук две, но душа-то - одна! – и понизив голос, нагнувшись вперед, заговорщицки: - Говорят, правда, будто бы есть люди с двумя душами. Оборотни! Когда одна душа спит, вторая бродит, принимая иные обличья. Двоедушные люди, оборотни, волколаки... Их очень много кругом! Вот, поглядел на одного знакомого: а у него шерсть волчья на морде пробивается... А я, видать, калека. У меня душа всего-навсего одна.

- Все в остроумии упражняешься? – обозлился Роман, едва сдерживая нарастающее бешенство. – Юродствуешь?

- А что ж делать? Плакать мне прикажешь?

- Любуешься собой? – спросил Роман, желая сквитаться за все уколы. – Других в гордыне обличаешь, а сам от нее с ума сходишь? Нестяжатель! Один святой сказал своему собрату, который очень выставлял свой рваный плащ: «Я вижу твою гордыню сквозь дыры твоего плаща!» Все вы, нищие неудачники - гордецы! Утешаете свою обиду тем, что вы, де, скорби терпите! За правду страдаете! Язвами своими, рубищами похваляетесь! Смотрите на нас! Какие мы правильные и праведные! Особенные! Да чем же вы лучше тех, кто гордится золотом и шелком?! Вы такие же! Да, такие же! Хочешь, я скажу тебе, почему ты отвергаешь всякий нормальный путь?! Потому что он лишил бы тебя того, чем ты упиваешься! Сознания своего подвига! Скажешь, не так?

Ларцев ожидал ответной вспышки, но ее не последовало.

- О дырявом плаще – это ты хорошо сказал, - кивнул Филаретов. – Я запомню. Но твоего «нормального» пути так-таки не приму.

Ларцев скрипнул зубами, прошелся по комнате, решив хорошенько прицелиться, прежде чем нанести следующий удар. Вроде и ничтожна была мишень, а отчего-то именно в нее хотелось попасть, разбить эту гордую позу, доказать свою правоту. Наконец, заговорил с вызовом, выплескивая накопленное ожесточение, выдавая все обвинения, что мысленно не раз бросал Юрию в эти годы:

- А хочешь, я скажу тебе, что стоит за ролью правдолюбца, которую ты на себя напустил? Обида! Обида на собственную судьбу! Ты чувствуешь себя ущемленным и обойденным! Что же делать? Одно только, конечно! Изобразить жертву! Несчастье собственной судьбы переложить на страдание за правду! Конечно, так же куда благороднее и красивее! Ты ведь всегда грезил о благородстве! О красоте! О подвиге! А тут никакого подвига! Никакого благородства! Серая, беспросветная жизнь! Вот, ты и срываешь это! Беду собственной жизни представляешь, как беду общества! Да ты просто завидуешь тем, у кого все хорошо! И не хочешь видеть хорошего! У тебя чернота в глазах! Одна чернота! И в душе то же! Тебе ничего не нравится! Только ты один – мерило! Так?! Ты недоволен своей судьбой, но изменить ее серьезно ты не можешь! Свою жизнь перевернуть не можешь! Что остается? Только мир перевернуть! Который таким, как ты, всегда кажется несовершенным! Ты вечно оплакиваешь Российскую Империю и клеймишь революционеров, а чем ты лучше их?! Они совершенно так же рассуждали! За собственные неудачи сводили счеты с властью, со страной, со всеми миром! Так же и ты! Да, черт возьми! Ты, как и они, огорчился бы, если бы все у нас наладилось! Поэтому и не желаешь замечать положительного и все, решительно все клеймишь с патологической озлобленностью! Ты и такие, как ты! Озлобленные люди вы и больше ничего! – все больше упивался, вдохновлялся Ларцев своим монологом, чувствуя себя уже, наконец, совершенно правым. - Вы готовы ниспровергнуть все! Власть! Общественные институты! Церковь! Вы же не можете просто жить нормально! Не можете спокойно и ровно работать, созидать! Вам же непременно выделиться нужно! Вы типичные сектанты! Вы думаете, что за Родину, за веру ратуете?! Нет! Вы-то и подрываете их! Первые! Вам претит стабильность, вы комфортно чувствуете себя лишь в обстановке потрясений, когда можно лаять и обличать! Вы просто больны! У вас ничего святого нет! Все политика! Вы не только от государства, вы от Духа Святого отступаете!

- Ну, Дух-то Святой ты, Рома, не приватизируй, - сухо откликнулся Филаретов. – И передергивать не надо. Политика – у вас. Это вы сегодня демократом здравицы поете, назавтра Государя чествуете, а между делом еще усатого отца почтить успеваете.

При упоминании об «усатом отце» Ларцев вздрогнул: еще нигде не объявляли о его новом проекте, а этот – словно мысли читал… Чертов схимник! Чертов ясновидящий! А Юрий продолжал, смотря мимо собеседника, медленно, негромко выговаривая:

- Это у вас дипломатия, с позволения сказать. А у нас что ж? Какая политика? Мы, сколь ни перекручивается все вокруг, одно говорим.

- Что все плохо! И все мерзавцы! Кроме вас! Больше вам и сказать нечего!

- Согласись, что мы последовательны, - снова сарказм звякнул в усталом голосе, прищурились все еще молодые, зоркие глаза. – Мы, если и служим, то лишь одному единственному Господину. Худо служим, но одному. А вы норовите не то что двум, а двадцати двум прислужить. Вот, ваша политика.

- Мы не прислуживаем, как ты выразился, а служим. России. При любой власти. Потому что властей много, а Россия одна. А вы нам мешаете залечивать раны, нанесенные вашими предшественниками революционерами!

- Ну да, известное дело, вы народ служивый! – рассмеялся Филаретов. - Кто у кормила встал, от того и кормимся. Кто больше дал, тому и поклоняемся, тому и исполать поем. А кто пал, тому уж по заказу - анафему. После исполати тотчас же! Это, Рома, не служение, даже не политика. Это холуйство. Следовательно, вы обычные холуи, а не служилые люди. Мешаем мы вам, говоришь? Чем же? Вы уж, кажется, все подмяли под себя. И все-таки мешаем? Лестно сознавать! А хочешь, я скажу, что не дает покоя тебе? Ты был очень талантливым человеком. И даже более того. А к тому еще имел ум, вкус и даже совесть. И, вот, эта совокупность качеств тебе очень мешают. Другим, кто бездарнее и глупее, проще. Они искренне ничего не видят, не слышат и не понимают. Но ты дело другое! Ты и заслонив уши, не можешь не слышать! Не видеть! Не можешь не понимать! Хотя бы временами, хотя бы в глубине души, что то, что вы творите, худо. И с точки зрения искусства, и с точки зрения морали. Со всех точек! И вот, ты, как интеллигентный человек, оказываешься перед дилеммой, что делать? Пользоваться всеми благами и увязать все глубже? Совесть, остатки ее протестуют. Душа! Бросить все? Никак невозможно. Тело не пускает. Когда бы вокруг только так все и существовали, как твои собратья, то еще бы ничего. Некому бы совести растравлять было, некому ее подпитывать. А тут несколько отщепенцев. Озлобленных, как ты выразился, людей. Негодуешь ты на них, а где-то в глубине боишься согласиться. Ты не со мной сейчас спорить пытаешься. А с собой! Ты себя хочешь уверить в своей правоте, но для этого тебе надо в ней убедить кого-то, кто тебе мешает в ней убеждаться. Оправдание получить! Только зря ты этот спор затеял. Ты не найдешь в нем того, чего ищешь.

- Нужно мне ваше оправдание! – вспыхнул Ларцев. – К черту вас! С вашими истериками! С вашими обличениями! Вам бы только раскалывать! Только анафемы кричать! А дела делать вы не можете, не умеете и не хотите! Всегда удобнее критиковать тех, кто делает! А ты! Ты! Ты еще поймешь! И однажды попросишь! Пока вы занимаетесь причитаниями и, стоя в стороне, хулите все и вся, мы – изнутри! – делаем дело! Только изнутри можно что-то действительно изменить! Для этого приходится идти на компромиссы!

В лице Юрия промелькнуло что-то похожее на жалость.

- Дурные сообщества развращают добрые нравы. Некоторые офицеры императорской армии думали, что они смогут очеловечить большевистскую власть и пошли ей служить. Некоторые представители интеллигенции придерживались того же мнения. Кое-кто еще и церковь «спасал». А каков же итог? Одни осволочели сами, другие опомнились и погибли, третьи и осволочели и погибли. Ну, а плоды ваших дел я вижу ежедневно. И содрогаюсь.

- Ты в своем репертуаре! Только и видишь что: геноциды, развал и черноту! А то, что великая держава все-таки была, этого ты замечать не хочешь! Которая войну выиграла! Которая…

- В космос полетела, - со вздохом докончил Филаретов. - Вот о том я и говорю…

- О чем?

- О развращении добрых нравов. Завтра расскажешь о том, как Сталин нам путь озарил. Знаешь, Рома, я тут прочел на днях о влиянии молекул генно-модифицированных продуктов на человека при попадании их в его кровь. У одного человека конечности стали превращаться в древесные корни после того, как такая гадость попала ему в случайную царапину. У другой женщины игла кактуса постоянно на руке вырастает… Страшные сказки, ставшие былью. Так вот, таких страшных модифицированных молекул очень много в духовно-умственной сфере. Попадает такая штука нормальному человеку в мозг и начинает он странные вещи говорить. Одни, как тот бедолага одеревеневший, совсем с ума едут. А другие, как баба с кактусовой иглой: вроде во всем дело говорят, а в каком-то одном пункте – как из ума выжили. Генная модификация душ и мозгов. Очень страшное явление нашей современности.

- Знаешь что… - Ларцев досадливо скрипнул зубами. – Ты иглы свои сначала повыдергивай! А потом за чужую кору принимайся!

Филаретов ничего не ответил, лишь печально усмехнулся, провел несколько раз по обильно тронутым сединой, стальной шлем напоминавшим волосам, обронил холодно:

- Жаль…

- Чего – жаль?

- А все того же. Жаль талант, скормленный свиньям. Тебя…

- Сумасшедшие вы! – зло бросил Роман, шагнув к двери.

Уже в спину ему прошелестел, словно ветром листву всколыхнуло, ответ:

- Один мудрец, которого хотели сжечь на костре за его мудрость, вырядился в одежды сумасшедшего и стал говорить, мешая мудрость с бессмыслицей. Безумца казнить не стали. Безумцу разрешалось говорить то, что запрещалось мудрецу. Так и бродил он до конца жизни в рубище, изображая безумца... Кто из нас безумен, Рома, большой вопрос, если смотреть в корень.

Ларцев в холодном бешенстве захлопнул дверь. Он почти ненавидел Юрия, но еще больше злился на себя. Ни к черту нервы стали! Перестал контролировать себя… Решительно, необходимо было взять себя в руки и приниматься за работу, но при мысли о работе на душе стало совсем тошно. Сразу представились презрительные лица прежних друзей, когда они узнают о предмете новой работы Романа. Хотя… Не черт ли с ними, в конце концов? Пусть воюют с мельницами, если им так хочется. И так и не смогут реализовать себя, сделать главного, для чего, может, предназначены были. А он, Ларцев, сможет. Вот, разберется с этим свалившимся нежданно на голову дерьмом, и займется тем самым – главным. Настоящим. И тогда они поймут! Поймут, зачем он шел на такие жертвы! Поймут, что он был прав! Тут-то он им и докажет!

До дома доехал он на такси. Сразу же полез в бар, откупорил бутылку «Хеннеси». В этот момент загудел требовательно телефон, который он с похмелья поутру забыл с собой взять. Какого еще черта несет? Хотел было отключить сразу зловредную трубку, но успел заметить, что звонит врач Виты… И почему-то сразу задрожали руки. Еще ничего не было сказано, а он уже знал, уже понял, зачем всю ночь мертвецы его тревожили. Не за ним, значит, приходили они…

- Роман Андреевич, ваша жена… покончила с собой…

- Что?! Как это случилось?! Как могло это случиться?!

Врач принялся скорбным тоном рассказывать все, что знал. Ларцев едва слышал его голос, он точно видел все сам, видел на большом экране…

Берег моря, солнечный, жаркий день, веселые люди с любопытством оборачиваются на странную женщину. Высокая, облаченная в белый балахон, перехваченный алым поясом, и белую шляпу с вуалью, скрывавшей лицо, она столь худа, что, кажется, любой порыв ветра может унести ее. А порывы эти сильны высоко над уровнем моря… Женщина идет с заметным трудом, опирается на алый зонтик, часто останавливается, но продолжает идти… Куда она идет? По высокой лестнице на вершину утеса. По этой лестнице и здоровому человеку нелегко подняться, как же может преодолеть она?.. Но ее словно бы неведомая сила толкает вперед. И, вот, она уже на вершине, на смотровой площадке. Несколько минут стоит неподвижно, завороженно глядя на бескрайнюю синюю даль, на разбивающиеся вдребезги о камни волны…

Утес… Ларцев помнит этот утес… Помнит стоящую на нем молодую и прекрасную Виту с раскинутыми, как у Кейт Уинслет на Титанике руками.

- Как здесь красиво! – восторженно говорит она. И вдруг с самым невозмутимым видом добавляет: - Какое прекрасное место, чтобы броситься вниз…

А внизу ревет бурное море, оставляет хлопья пены на выступающих камнях. У сбросившегося с этого утеса шансов выжить нет…

Один миг, промельк белых развивающихся одежд, вопль бывших на берегу…

- Она оставила что-нибудь? Записку?..

- Для нас несколько строк, на компьютере… Там сказано, что вам она отослала е-мэйл.

Роман бесчувственно включил ноутбук. Хотя последние годы сторонними людьми жили, почти ненавидя друг друга, и даже желали смерти друг другу, а, вот, теперь содрогнулся Ларцев. С этой женщиной была связана бОльшая часть его жизни, и теперь ее не стало. Не стало так страшно…

Но еще страшнее было ее последнее письмо.

- Сегодня я покидаю этот мир. Я привыкла сама решать свою судьбу, и не желаю ждать, когда ею распорядится какая-то неведомая мне сила. Силы мои иссякают, и, может быть, завтра я уже не смогу подняться с постели, и сделаюсь беспомощной игрушкой в руках сиделок. Этого я не желаю также. Уходить надо вовремя. И мое время пришло.

Уходя, следует прощать тех, кого оставляешь. Но я не хочу ничего прощать – тебе. В сущности, мне и не за что тебя прощать… Зло, которое мы делали, было совместным или взаимным. Но я почему-то до исступления презираю и ненавижу тебя. Не за твои измены мне, тут мы квиты. За твою измену самому себе. Когда я выходила за тебя, ты был… Князем! Царевичем! А стал самозванцем… Помнишь Хромоножку, которая ждала «князя» Ставрогина да не признала его, увидев в нем самозванца и отринув? Я не Хромоножка. Я самозванца приняла и сделалась при нем Мариной Мнишек. Вот она, моя роль!.. Как жаль, что мне уже не сыграть ее! Ведь только теперь, я кажется, могла бы сыграть по-настоящему! Теперь я знаю, как играть! По крайней мере, Марину!..

Но поздно. Жизнь моя завершена. И прожита она бездарно… За всю жизнь я никому не сделал добра. Прах мой будет рассеян над морем, а на земле ни у кого не останется обо мне даже доброй памяти. Интересно, умудрившись бездарно прожить жизнь, возможно ли даровито умереть? Знаешь, я долго думала, что же сделать напоследок, чтобы удовлетворить две своих страсти: темную и светлую – хоть чем-то досадить тебе и хоть что-то же оставить по себе доброе. И я нашла способ! Нашла! Но о нем ты узнаешь от моего адвоката. Больше у меня нет времени и сил писать. Каким словом завершить это послание? «До свидания»? Я не верю, что мы свидимся в ином мире, он, если существует, не для таких, как мы. «Прощай»? Я не прошу твоего прощения. Значит, придется ограничиться легкомысленным: пока-пока!

Перед глазами Ларцева расплывались круги, а в ушах звучал насмешливый даже в последние минуты голос жены. Пока-пока… За что так ненавидела и презирала его эта женщина, которая всегда подавляла его, которая лишила его, возможно, единственно возможного счастья, отняла у него единственную любовь, а сама не дала даже ребенка? Разве не она старательно делала из него то, кем он стал? Разве не соучаствовала во всем, что ей якобы претило? Не пользовалась всем, что приобретено было путем, который теперь именовала она самозванством? Да это не она, а он, он должен ненавидеть ее! Как проклятье всей жизни!

И Роман ненавидел, но, ненавидя, отчаянно желал, чтобы Вита оказалась жива, и тогда бы он мог все это высказать ей в лицо… Но Виты больше не было. И об эту вдруг явившуюся пустоту, как об утес, с которого бросилась она, разбивались все валы бессильной ненависти. Виты больше не было, и от этого создания Ларцева пронзило страшное чувство полного одиночества. Ненависть еще пенилась на дне души, когда шаткой походкой он подошел к большому портрету жены, висевшему в гостиной. Что и говорить, редко создает природа красоту более совершенную… Богиня, одно слово! Царица! Марина Мнишек… Роман бессильно опустился на колени и горько зарыдал, одновременно проклиная и оплакивая свою за долгие годы брака так и оставшуюся для него посторонней жену.

 

Елена Семенова

 

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2025

Выпуск: 

2