…Венчая путь своих атак
Декабрь 1919 г.
1.
Утром Петр, отложив все дела и разговоры, взял на Базарной площади экипаж и поехал с тяжелым сердцем к Вериным в Нахичевань. Он полагал первым донести печальную весть до родителей Ксении, однако, едва показался дом Вериных на Первой линии, он понял, что опоздал.
У дома толпился народ. В их одежде и головных уборах преобладали черные и серые тона, лишь падающий легкий снежок слегка обелял траурную картину. Петр узнал нескольких сестер милосердия из Николаевской больницы, нескольких незнакомых офицеров и множество штатских, должно быть, друзей семьи и соседей. Несколько девушек-гимназисток, одноклассниц Ксении, сбившись в кружок, негромко переговаривались. На их лицах, мокрых от слез был написан ужас от осознания того, что смерть может прийти так рано. Петр поднялся по лестнице и зашел через распахнутую дверь в квартиру. Гроб стоял в гостиной, в той самой, где еще совсем недавно, в мирной обстановке, под неспешный бой часов, они с Ксенией пили чай и украдкой переглядывались, пока взрослые разговаривали о политике. Теперь Ксения лежала, закрыв глаза, будто спала, а на ее восковом лице играла та же едва уловимая многозначительная улыбка, какую праведники оставляют живущим, переходя в иной мир. У изголовья горели свечи. Рядом на табурете сидел священник и негромко читал Псалтырь.
Петра встретил отец Ксении, Павел Александрович, бледный, осунувшийся, сильно постаревший со времени последней встречи. Петр ожидал расспросов, даже упреков. Вместо этого Павел Александрович без слов пожал ему руку и отстранился. Потом, подумав, все же, как будто бы нехотя, хриплым просаженным голосом произнес:
- Сына жду через час. Послали за ним в Новочеркасск. Надеюсь, он не на передовой. Гунны подступают к городу… Отпевание в Софии[1], в двенадцать.
Резко отвернувшись, он скрылся в своем кабинете. На кухне хлопотали какие-то незнакомые Петру женщины. Комната в спальню Ксении была закрыта. Петр спустился во двор и некоторое время стоял, подавленный, и смотрел, не мигая, в пространство перед собой.
- Петр Александрович, здравствуйте!
Он поднял глаза и узнал сестру милосердия Ольгу Елисееву, черноволосую и большеглазую казачку, своим героизмом спасшую несколько десятков раненых во время последнего трагического боя марковцев.
- Это я вчера оповестила… И Ксению мы привезли сегодня на заре… Вот так вот…
Петр лишь рассеяно кивнул.
- И не вздумайте себя корить, Петр Александрович! Я-то видела, как вы к ней летели, кто ж виноват, что пуля быстрее оказалась… Пуля та в сердце попала, смерть мгновенной была…
Петр на сей раз внимательно посмотрел на нее. Ее глаза светились добротой и сочувствием.
- Спасибо вам, Ольга…простите, не знаю, как вас по отчеству…
- Просто Ольга. И не за что. Лучше скажите, вы ведь ее любили?
Тяжелый вздох невольно вырвался из Петиной груди. Он подумал было отмолчаться, но тут же почувствовал, что молчание раздавило бы его сильнее слов.
- Да. Любил. Но она…
- Знаю, знаю! – перебила его Ольга. – Я так, на всякий случай спросила, а вообще я про вас все знаю! Ксения со мной делилась. Вы поймите! Она вас не разлюбила, и вы тут ни при чем! Просто, после одного… нет, многих случаев, что-то в ней изменилось, и она… потеряла интерес ко всему мирскому, понимаете? Вы ведь человек верующий, так?
Петя кивнул. Он слушал с интересом.
- Так вот, тогда поймете. Видя столько страданий и смертей, она стала очень набожной. Иной раз всю ночь стояла в молитвенном бдении. За вас всех, воинов христовых, молилась. И однажды сказала мне, что в монастырь уйдет. Было это после того, как Белгород оставили. Мы тогда там в обители стояли, госпиталь там был обустроен… А когда уходили, такая тоска всех взяла… И монахини плакали нам вслед. И мы плакали… Вот тогда Ксения и сказала: если есть в России монастырь, что примет меня к себе – уйду туда, когда война закончится. Только вот, видимо, Господь иначе рассудил. Видимо, нет больше таких монастырей… К себе ее сразу и взял. Просто изъял ее светлую душу из этого страшного времени! Так что поймите, если сможете…
- Понимаю. Но мне кажется, могло быть иначе. Если бы я был все время рядом. Хотя бы мысленно… А я, я … наверное, недостоин был.
- Да не думайте вы о себе! «Я» да «я» … Ксения вот о себе редко думала, чаще забывала. Сейчас время такое – о себе подумаешь, пожалеешь себя, бедненького – и все, пиши пропало. Вы ведь мужчина, Петр Александрович! Мужайтесь!
- Да. Вы правы, Ольга. Вы правы…
Ольга улыбнулась ему своею сестринской улыбкой, которой так много облегчила чужих страданий. Петру стало легче. Они еще поговорили, повспоминали, пока их не прервал надорванный, резкий, словно удар плети, голос:
- Петя! Что? Как?
Это был Георгий, в полевой зимней казачьей форме, проскакавший на коне тридцать пять верст из Новочеркасска. Его шатало, и не только от скачки.
- У меня на руках, Гоша. В бою. Пуля в сердце…
Георгий обнял друга и затрясся от сдавленных рыданий. Ольга тихонько отошла от них, и направилась к другим сестрам.
- Месяц назад мама, а теперь Ксю… понимаешь?
- Елена Семеновна? Как? Тоже?
- Тиф, Петя. Проклятый тиф. Папа забрал ее в Новороссийск, думал от войны уберечь, а там другая напасть. Впрочем, она везде… Все теперь против нас!
- Мужайся, Гоша. На все воля божья…
- Божья?! Ты вот у нас богомолец, скажи, пожалуйста, за что нас так, словно и креста на нас нет? Словно мы черти-аспиды какие? А?
- Не знаю, Гоша. Я не священник. Тот бы сказал, что за грехи…
- За грехи! Будто бы весь свет не грешит! А достается только русским! А ведь до Москвы совсем немного не дошли, не доскакали! Совсем немного…да надломились! – голос Георгия поднялся до крика.
- Оставим эту тему, Гоша. Лучше поднимись в квартиру. Там она, убранная уже. Батюшка над ней читает…
Лицо Георгия нервно передернулось, словно он хотел бросить что-то резкое, но оглянувшись, сдержался. На них смотрели люди.
- Да, ты прав, конечно… Пойду, пойду…
Поникнув головой, Георгий направился к лестнице.
Петр остался стоять, ему стало досадно за друга.
Позже, в храме, он в последний раз посмотрел на ставший надмирным лик Ксении, в последний раз поцеловал ее. Нет, в губы не осмелился, поцеловал в лоб и отошел. Только теперь он почувствовал и понял возвышенную ее душу, поднявшуюся над мелким эгоизмом, страстями и страданиями, и витавшую покамест где-то среди них, чтобы попрощаться, перед полетом в вечность.
Когда последний ком земли слетел в ее могилу на Братском кладбище[2], в душе Петра что-то окончательно умерло и что-то новое пробудилось к жизни. Вместе с мамой, которая тоже приехала на отпевание, он вернулся домой и с головой погрузился в новые хлопоты. На семейном совете с участием Нади и новых жильцов решено было, не дожидаясь Рождества, «временно эвакуироваться на Кубань». Красные неумолимо подступали к городу.
2.
Надя работала быстро, складывая вещи в мешки. Свои-то пожитки она собрала еще засветло, да и пожитков-то тех – самое чуть, теплые вещи в дорогу, да горсть бесхитростных крестьянских бус, доставшихся на память от мамы, с Орловщины. Теперь же она помогала Наталье Ивановне, чувствуя себя во всем ей обязанной. Наталья Ивановна с вечера чуть разболелась, от переживаний, но все же пыталась, шатаясь от слабости, таскать тяжелые тюки. Надя настойчиво ее осаживала:
- Вы, Наталья Ивановна, командуйте только! Я со всем остальным справлюсь!
Ненаглядный Петя ушел в полк, обещал вернуться к полудню. Милейший Даватц, Владимир Христианович, настоящий дворянин и барон – куда-то с загадочным видом тоже изволили умчаться. Кнорринги, даром что дворяне, работали, не покладая рук. Впрочем, они уже привычные. Беженцы. А вот ей с Натальей Ивановной только предстоит еще хлебнуть этого горюшка.
Накануне Петя, тяжко вздыхая, оповестил их, что положение тяжелое, и возможно, город не удержат. Да это и так все чувствовали. Еще на прошлой неделе началось негласно это движение по всему Ростову: суета, копошение, собирание. Подводы с беженцами и скарбом одна за одной потянулись на юг. О железной дороге можно было забыть – ростовский вокзал давно был превращен в госпиталь для больных сыпняком. Больных и раненых размещали прямо в пассажирских вагонах, а товарные вагоны были реквизированы для армии. И лишь один поезд курсировал до Екатеринодара, но билетов в него было не достать. Так что придется уходить по старинке: пешком, да на телегах.
Но Надя не унывала. Ей, казалось, вообще не было свойственно это состояние. Она только слышала в церкви, что «уныние – грех», и иногда боялась, что грех этот вот-вот прицепится. Но он – не цеплялся. К тому же за работой вообще никакие уныния не идут. Некогда. Не до них.
Конечно, ей было горько услышать от Петечки рассказ о тяжелом отступлении, о поражении дивизии, об убитых и раненых, о Ксении… Горько, потому что надеялась она на восстановление прежней, довоенной жизни, и хотела съездить в Орловскую губернию, поклониться родным избам, навестить родню… Но видно, не судьба.
А судьба ей будет такая, какую цыганка нагадала. Надя раньше посмеивалась сама над собой, и своей верой в гадания, но теперь стала серьезная. А предсказан ей был казак, офицер и дальняя дорога до города Парижу, и никак иначе.
Что Петя тот самый казак и офицер, она ни капли уже не сомневалась. Рода он казачьего, ей Наталья Ивановна все рассказала, и про отца его, и про родню станичную. И в офицеры, опять же, произведен. Прапорщик. А что до города Парижу, то тут как уж дорога выведет. И начало этой дороги – сегодня положено будет.
А если так, к чему унывать? Чай, и в Париже люди живут…
Ну вот все и упаковано. Осталось снести во двор, дождаться транспорта и все погрузить…
Появился Петя. С напускной суровостью сообщил, что их дивизию, «что от нее осталось» переводят в тыл, в станицу Уманскую[3], на восстановление.
- Вас на транспорт посажу, и мы расстанемся. А встретимся уже в Уманской, туда поезжайте, через Батайск и Кущевку. Добрые люди приютят.
И принялся таскать тяжелые тюки во двор. Надя залюбовалась его силой и порывистостью, едва поспевая за ним, с тюками поменьше. Наталья Ивановна сидела на кухне и плакала. Ей было больно оставлять хорошую квартиру на Московской, и вообще родной город…
«Как знать, вернемся ли?»
Ответа на этот вопрос никто не знал. Петя что-то говорил о «переменчивом военном счастье».
- Нам бы до весны продержаться, а там, глядишь, крестьяне восстанут. Как в восемнадцатом году казаки. Тогда большевикам конец.
Тут Надежда сомневалась. Одно дело казаки, смелые, вольнолюбивые, к воинскому делу привычные. Другое – крестьяне родной Орловщины, со времен крепостного права бесправные и забитые… Хотя кто знает, как повернется?
Вышли вместе с Кноррингами на улицу, ждать транспорт. На противоположном тротуаре показалась какая-то неприятная компания, с виду не то портовые грузчики, не то шпана. Они остановились, стали показывать на них с Петей пальцами, о чем-то оживленно переговариваясь. Донесся неприятный хохот.
От компании отделился один и, залихватски перебежав улицу перед копытами груженой дроги, оказался прямо перед ними.
- Салют, чернопогонник! Узнал?
Он обращался к Пете и говорил неприятным, заносчивым баском.
- Ааа, Самоха! Давно не виделись. Радуешься, небось?
- Отчего не радоваться, видя, как вы сматываетесь. Прям душу греет зрелище.
- Рано радуешься, Самоха. Наша все равно возьмет.
- Нее, не возьмет. Слышали мы, как вас расчихвостили недавно. Буденный – сила, а?
Петя отвечал нахалу спокойно, с достоинством.
- Сила не сила, а нам тоже не впервой уходить. Да только потом мы возвратились, помнишь? Да и город пока наш…
- Нее, город наш! Вы молодцы, что сматываетесь. Меньше буржуев останется, меньше к стенке придется ставить. А мы, рабочий класс – под себя тут все обставим. Закроем ресторации, гадюшники, церкви, попов работать заставим!
- Где-то я уже это слышал, Самоха. Да только без Бога нормальную жизнь не построишь. Только ад без бога обходится. Будете ад устанавливать?
- А хоть бы и ад! – с вызовом отбился Самоха. Я чертом пойду! Чертом весело, буду вас, буржуев, на сковородке поджаривать!
- Дурак ты, Самоха. Как бы тебя самого не поджарили. Иди куда шел, а мой с тобой разговор окончен.
Голос Пети принял угрожающий оттенок. Надя испугалась, подумав, что сейчас завяжется драка. И все бы ничего, но напротив маячила компания друзей этого противного Самохи…
- Ладно! – неожиданно миролюбиво протянул тот. – Дела у меня. Важные. И все-таки я добро помню. Отваливайте уже поскорей. Только знай, Петя – больше в нашем городе не появляйся. Впредь не пожалею.
И, не дожидаясь ответа, перебежал на другую сторону. Оттуда вновь долетел гадкий смех, и компания скрылась за углом.
- Петя, кто был этот хам?
- Самохин. Мы с ним учились. Он у большевиков на побегушках. Небось вылез из подполья, чувствует близость своих. И знает, что я его не трону. Я ведь спас его однажды, отпустил…
- Зря спас. Душа у него черная, действительно, как у черта.
- Скорее красная, - ответил Петя и легко засмеялся.
Подъехал транспорт. Погрузили тюки. Петя обнял маму, затем подошел к Наде.
- Надюша, береги маму. И себя. Я, я…
Его ясные глаза увлажнились. У Нади замерло сердце.
- Я тут... В общем, жениться на тебе хочу. Если ты не против. Как встретимся в Уманской, так и обвенчаемся! – докончил он на одном выдохе.
- Петенька! – Надя не сдержалась и кинулась к нему на шею. – Милый, конечно, не против!
Через Дон проезжали по мосту. Наталья Ивановна, Петина мама, смотрела на город и плакала. В ее душе сейчас происходила буря, страшная катастрофа, словно огромная, казавшаяся прочной, скала с грохотом обрушивалась в море.
Надя глянула раз и отвернулась. Теперь она смотрела только вперед. До Уманской оставалось еще больше ста верст и две ночевки.
3.
Пока вокруг все суетились и бегали, Миша Одессит, как заправский плот, плыл по течению. Течение неумолимо выносило из города. Гостиница опустела, в ресторане собирались только офицеры гарнизона с дамами сомнительного свойства. Офицеры, изрядно выпив, начинали стрелять из наганов в потолок. Играть для этой публики было скучно.
Город умирал, сначала медленно, потом все стремительней. Весть о близости огромной армии большевиков, которой молва и пропаганда ОСВАГа придавали вид монгольской орды, будоражила умы, расстраивала нервы и убеждала уехать тех, кому не пришла эта светлая мысль раньше. Впрочем, тот же ОСВАГ трубил о том, что «город ни при каких обстоятельствах сдан не будет». И кто-то, конечно, ему верил, и продолжал беспечно готовиться отмечать Рождество.
Впрочем, из всего Мишиного оркестра твердо уезжать решил лишь он один. Остальные были местными, крепко привязанными к Ростову узами столь сильными, что им нипочем был даже страх. Они все родились и выросли на этих улицах, и теперь успокаивали себя:
- Ничего, музыка нужна и большевикам. Слыхали, и у них есть оркестры!
- Если что, нас не тронут. У нас ничего нет. Мы им не классовые враги.
- Вся пена схлынет, и все вернется. Мы и не из таких передряг выпутывались…
И все в том же духе. Миша их понимал, но он был другим. Прежде всего он был ром, бродяга, да и о большевиках знал не понаслышке. И махновцы преподали ему недавно такой урок, отвечать который второй раз он не собирался. И главное – он не оставлял мечту уехать в Париж, а потом и в Америку. Не чтобы спастись, а чтобы жить талантом, единственным своим талантом - гитариста.
Да, он успел полюбить этот город, так напоминавший ему Одессу, такую же шумную, пеструю, деловую. И сейчас, в канун Рождества, Миша в последний раз шел по его мостовым, по Городскому саду с замерзшими фонтанами и аллеями, присыпанными снегом, по узким переулкам, ведущим к Старому базару, к Собору, к Дону…
Широким Таганрогским проспектом он спустился к мосту, запруженному подводами и, легким шагом обойдя препятствия, ругающихся кучеров и их нервных пассажиров, вскоре оказался на левом берегу.
Здесь он остановился передохнуть. На нем был теплый овчинный тулуп, казачья папаха (подарок юного хорунжего, Георгия), теплые брюки, английские ботинки с толстой войлочной стелькой. А из вещей – простой солдатский заплечный мешок со сменой белья и провизией на пару дней пути, то есть с шестью бутербродами. Все это (кроме бутербродов) Миша купил или выменял на ростовских базарах. Было у него и немного денег, но Миша был тертый калач и уже постиг мудрость поговорки, что «не в деньгах счастье». И конечно, простенькая гитара в чехле, самая простая, что он сумел достать из тех, которые можно было настроить. Будущее манило полной неизвестностью. И это было неплохо.
Миша бросил последний взгляд на город. На переднем плане стояли вмерзшие в лед пароходики, редколесьем торчали мачты, черные пароходные трубы не дымили, портовая жизнь давно замерла. Выше располагались склады, за ними отдавали коричневым скромные домики береговой линии, а еще ближе к небу зеленели крыши домов побольше. Курились дымки печного отопления. Над всем этим возвышался белоснежный Богородичный собор, с медно-зелеными куполами. Справа темнела Богатяновка, снискавшая сомнительную славу преступного квартала, еще дальше - к Дону спускался спутник Ростова - богатый армянский город Нахичевань, слева замерла казачья станица Гниловская. Зимнее солнце клонилось к закату, город медленно погружался в сумерки. Мирную картину портил только отдаленный гул орудийной пальбы, доносившийся с севера. Миша вздохнул и поклонился.
«Ну, прощай, Ростов-папа. Поил ты меня, кормил, таскал за вихры, пытался сделать из меня приличного, оседлого человека. Но почувствовал ром вольный ветер и все равно упорхнул. Не могу тебе не посочувствовать. Но…живи еще много лет: сто, двести! Переживи всех: красных, белых, серых, коричневых… Дождись опять вольных, веселых людей! Прощай!»
Дальше Миша шел не оглядываясь. Уже в темноте он добрался до станции Батайск. На первом пути стоял белый бронепоезд, с гордой надписью «На Москву!» Миша горько усмехнулся. Сейчас он хотел погреться, да и от чаю бы не отказался. А на Москву…нет, увольте. На вокзале было малолюдно: только казаки-часовые да несколько человек, что, растянувшись, храпели на лавках. Миша подошел к казакам. Здоровенный бородач заметил его и смерил суровым взглядом.
- Здорово, служивые! Не угостите путника чайком?
- А ты кто будешь?
- Я-то человек. Вы угостите чаем человека?
- Может ты и человек, а уж больно на цыгана похож.
- Ну ладно, ваша взяла! Цыган я и есть. Кочую из Ростова в Екатеринодар, если што…
- Много тут всяких…кочует. А не большевик ли ты часом?
- Вот те крест, не большевик!
И Миша истово перекрестился.
- А чем докажешь?
- Как чем? А знамение крестное – это вам что, фокусы? Большевики ведь ни за что не перекрестятся, они в бога не веруют, а от крестного знамения их трясет, ровно черта!
- И то верно! А что это у тебя за спиной?
- А гитара! Музыкой промышляю.
- Ох ты! Это добре! Тимофеич! Смени меня, пойду вот, угощу человека чаем, да пусть опосля нам сыграет чего-нибудь!
Убедившись, что, во-первых, музыка нужна всем, даже этим суровым часовым, а во-вторых, что в нем признали человека, Миша повеселел. Через полчаса он уже наигрывал казачьи песни двум бородачам и одному усачу и наблюдал, как оттаивают их лица. Казаки стали довольно мелодично подпевать…
«Так и доберусь до Парижа, с музыкой!» - подумал Миша.
Захотев после обильного чаепития прогуляться «до ветру», Миша вышел на перрон и, обойдя бронепоезд, пошел по путям. Справив нужду и обернувшись, он заметил рядом смутную фигуру. Некто в шинели сидел прямо на рельсах. Лица его не было видно, в темноте мерцал уголек папиросы. Голова его была обнажена.
«Вот чудак! И не холодно ему», подумал Миша и стал было удаляться. Но тут увидел, как рука незнакомца достала револьвер и стала направлять его дуло прямо себе в рот. Миша похолодел.
- Эй, господин хороший, простите что вмешиваюсь, но, по-моему, это не самая удачная мысль, которая вдруг пришла к вам в голову!
Человек опустил револьвер и обернулся. Он простонал:
- Уйдите. Прошу, прошу, не мешайте мне! Все опостылело!
Голос этот Мише показался знакомым. Голос был нетрезв, но тем не менее Миша различал где-то не раз слышанные обертона. Он решительно направился к кандидату в самоубийцы, на ходу тараторя первое, что взбредет в голову.
- Признаться, мне тоже не весело, но я не уверен, что там, за гробом, будет веселее. А вы вот уверены? Ведь нет же решительно никаких доказательств!
Человек задумался. Этого оказалось достаточно, чтобы Миша подошел вплотную.
- Нет, ну вы только посмотрите на него! На вокзале отличный чай, хорошая компания добрых казаков, а он тут собирается стреляться? Идемте-ка лучше со мной, я вам сыграю что-нибудь для поднятия духа!
- Черт, я вас знаю? – пробормотал человек, удивленно щурясь на Мишу.
- Черт, и это снова вы, молодой человек! Снова здравствуйте! Поздравляю! Вот теперь мы с вами квиты. Забудьте, простите и все такое. Пойдемте же к свету!
Миша аккуратно вынул из безвольно упавшей ладони человека револьвер, сунул себе в карман и помог тому подняться. Его обдало перегаром.
- Что вы пили, хорунжий? Самогон? Какая гадость! После ресторанной-то Смирновской! Ну идемте же, идемте!
Георгий (а это был он) покорно поплелся рядом со своим спасителем на тусклый свет одинокого вокзального фонаря.
Январь 1920 г.
В большой каменной станичной церкви Трех Святителей, где проходило венчание Петра и Надежды, каждое слово молитвы, произнесенной дородным, обладающим густым басом, священником, было слышно и было услышано. Петру казалось, что все святые и ангелы, изображенные на иконах и росписях, внимают этой молитве, смотрят на них, венчающихся, стоящих на белом плате и держащих в руках свечи, и благословляют. Впервые в жизни Петра все, эту самую жизнь составляющее – походы и битвы, мучительные раздумья о будущем, сожаления о прошлом - отступило перед всепроникающей силой любви. Она, до того робко тлевшая, смутная, неясная, метавшаяся в последнее время от Ксении к Наде и обратно, теперь вдруг вспыхнула в нем ярким пламенем от поднесенного факела. И факелом этим была Наденька, с ее невероятным жизнелюбием, щедро расточаемой теплотой, искренностью и радостью. Последнюю неделю, от встречи Нового года до венчания, которое было назначено сразу после Праздника Крещения[4], они были рядом, погруженные в приятные хлопоты приготовлений к свадьбе, и не было такого предмета, в коем они могли обнаружить несогласие.
Многие однополчане Петра приняли в этих хлопотах живейшее участие, и в их числе полковник Блейш, любимый отец-командир еще со второго Кубанского похода. Марковцы, находившиеся в станице на восстановлении, были рады хорошему поводу как следует отвлечься от грустных дум и погулять на свадьбе у молодого, но уже столь много прошедшего, пользующегося уважением прапорщика Теплова.
Местные, станичники, конечно же, сразу разузнали о свадьбе. Отношение к вновь прибывшим беженцам и марковцам у местных было поначалу не слишком радушным, и причиной тому были, как узнал Петр, какие-то политические дрязги, существовавшие между Кубанской Радой и генералом Деникиным. Однако лед быстро растаял, так как не в обычаях было у гостеприимных кубанцев сердиться на пришлых, особенно на нуждающихся. Общая борьба, общий враг и общая судьба примирили стремящихся восстановить «Единую и Неделимую Россию» добровольцев и казаков, охочих жить вольно, по своим обычаям.
Петр знал, что Кубанское казачье войско родилось из Запорожцев, утесненных полтора века назад правительством Екатерины Великой и поставленных перед выбором: служить России на новых южных рубежах или уходить к туркам. Верные запорожцы и стали кубанским казачеством, с честью служа Российской Империи, но вольный дух и кровь предков вновь взыграли в них, когда империя пала. К сожалению, разногласия эти только вредили делу борьбы с большевиками, и многие кубанские части самовольно покинули фронт, не желая сражаться под началом Деникина, что осложнило и без того бедственное положение белых армий. Сейчас же станичный атаман держал венец над головой Петра, а атаманша – над головой Нади, и это всеми воспринималось как должное.
Но в час таинств обручения и венчания все это совершенно не волновало Петра. Вот они испили вина из чаши, и вино тотчас заставило забурлить молодую кровь Петра, вот священник соединил их с Надей руки, повязав их вышитым рушником, и они стали обходить аналой, а Пете показалось – что целая вечность прошла, прежде чем их руки разъединились, а уста соединились.
Надя, в белом платье до пят и в сатиновом кружевном платке, пунцовая от счастья, смотрела на него, как на бога, а он смущался и не знал куда девать глаз, будучи ослеплен ее неожиданно явленной грацией, которую еще полгода назад не мог разглядеть, словно подслеповатый крот. Выходя из храма, они прошли под скрещенными саблями боевых товарищей Петра, он услышал восклицания «Любо!» и недоуменно посмотрел на собравшуюся толпу. И если бы он пригляделся, то увидел бы в их глазах многое: и восхищение, и зависть. Но его это совершенно не волновало. Любовь полностью ослепила его, и он видел лишь Надину руку, чистый снег под ногами и синее, бескрайнее небо.
А потом был свадебный пир в большой станичной избе. Откуда-то появился накрытый стол, а на нем скатерть-самобранка, заставленная яствами и горилкой. Петина мама, Наталья Ивановна, важно восседала рядом со станичным атаманом и его супругой, с новым начальником дивизии, седым генералом Канцеровым и полковником Блейшем. Она очень гордилась сыном и оказанным ему почетом. Звучала шумная залихватская музыка в исполнении казачьих песенников и бандуристов: шумел бубен, заливалась трелью свирель, пищали рожки. Казачки в белых, красных, зеленых вышитых платьях словно яркие звездочки блистали на фоне черных и зеленых кителей и френчей мужской половины гостей.
Все мало-помалу пьянели, все, кроме новобрачных, которые пили узвар и смотрели на пир трезвыми глазами. Петр под столом не выпускал ладонь Наденьки, и оба они думали о том, как бы поскорее удалиться, не нарушая застольных приличий. Вот только пока провозглашались тосты «за молодых», уйти было нельзя. Однако вскоре, изрядно захмелев, гости как будто бы забыли о том, что послужило поводом для застолья.
- За Единую, Неделимую!
- За Вильну Кубань!
- За Победу!
- За второй московский поход!
Петя и Надя откланялись. Для них была приготовлена отдельная хата на краю станицы. Они сели в свадебную карету, предоставленную атаманом, и полупьяный кучер, воцарившись на козлах и отпуская сальные шуточки, от которых у Нади щеки становились цвета спелой вишни, укатил их к брачному ложу.
Петр поднялся еще затемно, совершенно чумной от событий дня и сладостной ночной неги. Вышел во двор, умылся свежим легким снегом и долго, не мигая, смотрел на розовеющий восток.
«Вот она какая, любовь! И душой вместе, и телом, и в согласии! Так хочу я жить и не расставаться с Наденькой никогда!».
Следом за счастливыми мыслями прокрались тревожные: «А если меня убьют? Как она это переживет? Ведь любит, и как любит! Говорят, так сильно любить – умом можно повредиться, случись что…»
Петр еще раз взглянул на разгорающийся восход. Ночные тучи таяли, небо мало-помалу приобретало нежный голубовато-серый оттенок.
«Нет, так не бывает! Не может в Божьем мире быть кусок свинца сильнее любви! Ведь Бог и есть любовь! И венчаны мы по всем правилам, и убереглись от греха до венчания! Так что все будет хорошо, все в руках Божьих!»
Две ладошки мягко легли на Петины глаза.
- Отгадай, кто? – смешно пробасила Надя измененным голосом.
- Атаманша! – протрубил Петр, подражая голосу станичного атамана.
- Ах ты! Шельмец! Жену не признаешь? – зазвенел колокольчиком настоящий Надин голос.
- Же-е-на, - медленно, словно смакуя, произнес непривычное пока слово Петр, поворачиваясь.
Долгий, тягучий, сладкий поцелуй надолго запечатал его уста. Потом Надя резко отстранилась, игриво посматривая из-под светлых бровей, и кутаясь в овчинную казачью бурку.
- Чего пялишься, муж ненаглядный? Не нагляделся?
- Не-а! – в тон ей ответил Петр.
- Пошли, застудишься!
- А согреешь?
- Ишь какой!
Их счастливый смех затих за дверью натопленной хаты. Остальная станица еще крепко спала, одни лишь старые казачки уже скреблись по хозяйству. Да часовые на постах подпрыгивали, предвкушая смену. Мычали коровы, кричали в курятниках петухи, глухо и редко брехали собаки. Дремала под тонким слоем льда река со смешным названием Сосыка. Земля-кормилица, возделанная упорным трудом многих поколений казаков и щедро кормившая своими дарами полмира, спала и запасала силы для нового пробуждения, новых щедрот. Мирно спала Уманская, не зная еще своего страшного будущего, которое наступит нескоро, но неотвратимо[5].
Февраль 1920 г.
1.
Сильный мороз заковал Дон в ледяной панцирь, а людей, неразумно продолжающих убивать друг друга, загнал в помещения, где они, сжигая последние остатки дров и паровозного угля, пытались согреться, и тешили себя надеждой без серьезных боев пережить эту страшную зиму. Так поступали и белые, и красные, разделенные рекой. Но их командование имело другие планы. Холода, ставшие традиционным союзником большевиков, давали шанс хорошо обмундированным, сытым и имеющим более высокий моральный дух красным окончательно переломить ход войны. Лед, сковавший Дон и Маныч, и замерзшая голая степь были хорошим подспорьем для победоносной конницы Буденного, в их стремлении следовать той же тактике, что принесла им успех в осенних боях. А именно продолжать нажимать на Донцов и Кубанцев, защищавших фланг Добровольческой армии, в надежде, разгромив казаков, прорваться в тыл к добровольцам и, прижав их к берегам Азовского моря – уничтожить. Увы, многие донцы были морально сломлены неудачами и оставлением большей части своих родных станиц, хуторов и столицы – Новочеркасска. Кубанцы же, хорошо понимая, что судьба родного края решается здесь, на берегах Дона и Маныча, были смущены своими же политиками, сеющими недоверие к командованию ВСЮР и лично к генералу Деникину. Многие боеспособные кубанские части бросили фронт еще осенью, когда он находился далеко от родных станиц, и даже теперь не осознавали опасности своего положения. Фронт удерживали наиболее сознательные и стойкие, но его зыбкое равновесие должно было быть вот-вот нарушено. И командование белых решило ударить первыми.
Георгий, чья казачья сотня охраняла станцию Батайск, стоял на перроне и, выпуская пар изо рта, с удивлением и надеждой наблюдал за разгружающимся эшелоном корниловцев и марковцев. Вот мелькнуло знакомое лицо.
- Эй! Петюня!
Вид друга, с раскрасневшейся от мороза и совершенно счастливой физиономией, несколько сбивал с толку.
- Гоша, ты жив! Как я рад, господи! – Петя стиснул исхудавшего Георгия в своих медвежьих объятиях.
- Жив…. Совсем я, Петя, загрустил, чуть пулю не пустил себе в лоб…
- Ой, что ты! – Петя посмотрел на друга с неподдельной тревогой.
- Да. Нашелся добрый человек, руку отвел. Но это дело прошлое. Забыто. Отец в городе остался, вот что плохо…
- Как остался? Почему не выехал?
- А так… Впал в прострацию, из квартиры ни ногой. Пил. Моя часть в Новочеркасске была, после похорон туда помчался, чуть под красный разъезд не попал. Вернулся в Нахичевань, меня сюда определили, на станцию. Сотню твою, говорят, всю порубали. Ну, думаю, после Рождества вывезу отца. А тут, бац, красные уже и в Ростове. Они и сюда прорывались, но мы их отбили. И вот теперь он там, а я тут. Через реку друг на друга смотрим. Последний родной человек, понимаешь?
По щеке Георгия покатилась было слеза, но сразу же заледенела.
- Это дело поправимое! – неожиданно радостно ответил Петя. – Приказ получен – завтра идем отбивать Ростов. И Нахичевань заодно.
- Ты серьезно?
- Серьезней некуда. Только вот ты не морозь меня, определил бы куда-нибудь?
- Это мигом! Пойдем ко мне в теплушку, у меня там и кипяток есть, и кое-что покрепче!
Счастливый Петя убежал отпрашиваться у командира полка. Вернувшись, он заявил, что у них есть время до вечера, а ночью они уже выдвинутся на позиции.
В вагоне было жарко натоплено, - позаботился денщик Георгия, Кузьма, пожилой казак станицы Цимлянской, ветеран японской и германской войн. Он встретил друзей, улыбаясь своей щербатой улыбкой из-под густых усищ, козырнул и исчез в своем купе. В вагоне ютилось еще несколько десятков казаков, свободных от караульной службы. Георгий открыл дверь своего купе, достал штоф водки, рюмки, быстрым и точным движением разлил.
- Рябиновка! Казачья, дюже крепкая, даже в такой мороз согревает!
Петя вновь – рот до ушей - улыбался. Георгия это немного озадачивало. Как может быть сейчас так счастлив человек белой идеи, да еще и перед боем?
- За победу! – произнес Петя, опрокинул полрюмки, крякнул, скривился было, но затем, когда настойка запекла нутро, вновь вернул на лицо свою идиотскую улыбку.
Георгий не выдержал:
- Слушай, Петюня, а чего это ты у нас так светишься, прям блаженный?
- Женился я, Гоша.
- О как! Тогда понятно! Надя?
Петя кивнул.
- Завидую тебе, друг. Удалось хоть с молодой женой немного пожить?
- Неделю. Потом нас под Ейск бросили, там местные большевики народ подбили восстать. А теперь вот сюда.
- А где семья?
- Пожили в Уманской, и я дальше их отправил, за Кубань.
- Что так? В победу не верится?
Петя вздохнул. Улыбка его немного сошла с лица.
- Знаешь, Гоша, я таким вопросом после отступления от Москвы не уже задаюсь. Как Богу угодно будет. Но я теперь человек семейный, и позаботиться о семье должен. Уманская и другие станицы уже переполнены беженцами. А за Кубанью просторней. И теплее. И тиф не так свирепствует.
- Понимаю. Словом, ты счастлив! Да?
- Гоша, не во мне дело. Когда рядом человек, которого ты счастливым можешь сделать, вот тогда и у самого на сердце хорошо.
- А Ксения? Могло ли быть по-другому?
Петя совсем нахмурился.
- Наверное, могло. Наверное, я мог вместо нее в том проклятом селе пулю получить. Если ты об этом…
Георгий тягостно вздохнул.
- Извини, Петя. Не могу сдержаться! Просто черт за язык дергает. Смотрю на тебя и зависть берет! Вот прям душит, черная! А еще с тобой я хочу в Ростов, отца спасти. Но не могу, приказ у меня тут торчать.
Голос Георгия дрожал, он судорожно тискал одну свою ладонь другою. Петя отвечал спокойно:
- Гоша, если город возьмем, я его разыщу и тебе доставлю. Клянусь честью. А завидовать? Чему? Ты тут в тепле останешься, а нам ночью по морозу через Дон наступать. Расчет на то, что красные не ждут. Ведь от мороза такого на посту даже десять минут не простоишь. А?
- Петя, ну дурак я, что с меня взять? Слишком долго во мне копилось, понимаешь? Донцы мои, казаки верные, с которыми я в походах сроднился, все полегли. Мать и сестра в могиле. Над отцом там, поди, красные сволочи издеваются, а то, может, он уже и не жив.
- Все понимаю, Гоша. Но рук опускать нельзя. Унывать нельзя. Уныние – это грех смертный. Я в отступлении, считай, каждый день падал и себя, как барон Мюнхгаузен, за волосы вытаскивал. И Бог не оставил. Он с теми, кто верит.
Георгий всегда был поверхностно набожным. Как и его отец, в противоположность сестре и матери. Хотел было возразить, что вот их-то, свято верующих, Бог и не уберег, но уже знал заранее, что ответит Петя. И просто махнул рукой и налил еще рябиновки.
Проболтали до вечера. Петя больше не пил, готовясь к ночному маршу. Георгий же захмелел изрядно, язык его развязался, он долго и горестно рассказывал о тяжелых боях его сотни, о героизме и мужестве казаков, и об их же слабостях, нестойкости при понесенных поражениях, колебаниях мятежной казачьей души, вечно выбирающей между служением и свободой. Под конец он задремал и не заметил, как Петя ушел.
Ночью, когда от мороза звенел даже воздух, марковцы, построившись на станции, двинулись к берегу Дона, чтобы атаковать Темерник, прилегающий к вокзалу поселок рабочих и железнодорожников. Левее, на станицу Гниловскую, наступали корниловцы, еще левее, от Азова на Елизаветинскую и Обуховку – дроздовцы. Донцы атаковали с тыла, от Ольгинской на Аксайскую. Утренний туман скрывал до времени наступающих. И лишь когда грозное «Ура» раскатилось под самым носом у красных, раздались запоздалые ответные выстрелы.
2.
Петр Теплов со взводом марковцев уверенно продвигался по вымершей Большой Садовой в сторону Богатяновского. Выстрелы смолкли, ошеломленные внезапным наступлением белых красные утекли на север. Трескучий утренний мороз к полудню немного ослаб, но все же продолжал щипать за щеки. Жители не показывались из своих квартир, никто не приветствовал белое воинство. Переходя из рук в руки, потеряв часть своего огня, унесенного ушедшими в эвакуацию, город словно бы пребывал в оцепенении, запрятав свою душу поглубже в тихие дворики. Мелькали серые, местами закопченные стены домов, разбитые витрины. Красочные некогда вывески кафе, ресторанов, магазинов, гостиниц были сорваны и валялись на тротуаре, либо безжизненно свисали со стен в неестественном положении. Ничего из того, что составляло прежнюю славу Большой Садовой улицы, славу ростовского купечества – не пребывало в целом виде, носило следы жестокого и бессмысленного погрома.
Петр чувствовал, что с городом произошло что-то страшное, необратимое. Отметая невеселые мысли, он со своим отрядом бодро топал в направлении Нахичевани, надеясь разыскать Гошиного отца.
Бой за город был коротким. Мало кто оказал сопротивление, большинство красноармейцев было захвачено в врасплох, «тепленькими», греющимися по домам. Колонны пленных то и дело попадались навстречу. Не зная, что с ними делать, белое командование направляло их всех в Богатяновскую тюрьму, и без того заполненную арестованными накануне советской властью. Последних автоматически выпускали, не разбираясь – кто сидит и за что.
Одна такая колонна поравнялась с Петиным отрядом как раз на перекрестке Большой Садовой и Богатяновского, у величественной Покровской церкви[6]. Вглядываясь в хмурые лица бредущих красноармейцев, Петя был удивлен их выражением полнейшего равнодушия к собственной участи, словно не живые люди были перед ним, а куклы. Попадались физиономии совсем не русские. То были китайцы, слухи о жестокости которых неоднократно подтверждались в ходе войны. Этих при пленении обычно ждал расстрел. Удивительно было то, что их конвоировали в общей колонне.
Но вот попалось живое лицо. В молодом красноармейце, с надвинутой на самый лоб шапке Петр узнал Ивана Самохина. Тот зыркал глазами по сторонам, явно замышляя побег.
- Взвод, стой, - отрывисто приказал Петр. Разыскав в конвое старшего (а это был казак), он обратился к нему, указывая на Самоху.
- Урядник, отдайте мне этого пленного для допроса. Я его знаю. У него могут быть ценные сведения.
- Да забирайте на здоровье, господин прапорщик. Все равно не знаем, что с ними делать. Говорят, уже тыщу взяли, если не больше.
Удивленного Самоху грубо, за шиворот, выдернули из строя и толкнули в направлении Петра. Увидев напряженное лицо своего одноклассника, Самоха на мгновение растерялся, но затем вновь напустил на себя вид отпетого хулигана. Его сразу окружили Петины бойцы. Петр подал им знак отойти.
- Ну, стало быть, ваша взяла, Теплов. К стенке ставить сразу будете, или сперва поговорим?
- Мне некогда, Самоха. Не тебя ищу, сдался ты мне тыщу лет. Просто увидел твою хамскую физиономию, вижу – явно к своим сбежать хочешь!
- Может, и хочу. Только к каким таким «своим»? Мне эти пришлые комиссары – не свои, - внезапно пробурчал Самохин. – Гадами они оказались!
- Кто оказался? – не понял Петя.
- Советская власть, вот кто! Пришли тут, расфуфыренные, конармейцы значит, нажрались как скоты, да замки принялись взламывать, доставать что плохо лежит, да женщин хватать. Город мой изгадили вконец. Хуже вас, кадетов. А что до нас, старых подпольщиков (эти слова Самоха произнес с гордостью), то значит, обвинили! Мол, что мы тут восстание не подняли в тылу. Дескать, сидели да штаны просиживали, по их мнению. Какой-то гад Пархоменко[7] разорялся, что нас к стенке всех надо поставить! Сволочи!
- А как же ты тогда в красноармейцы пошел?
- Так ведь не спрашивали! Винтовку дали, и в строй. Мобилизовали, значит.
- Вот оно что! Знаешь, Самоха, мне тебя жалко. Запутался ты вконец. И мы, буржуи, у тебя, значит, сволочи, и красные, выходит, тоже не свои. Чего же ты хочешь?
- Свободы хочу! Чтобы никто мне не указ! Никакая власть! Работать хочу, на себя.
- Боюсь, Самоха, такой свободы у тебя, как была при Деникине, да и при Государе Императоре, больше не будет. Но я с тобой заговорился. Сейчас уходи, скройся с моих глаз. Не все наши такие добрые, понял?
- Опять ты, Теплов, благородничаешь, доброго разыгрываешь! Но я не дурак, воспользуюсь. Знаю, в спину не пальнешь.
Отчаяние Самохи, его потерянность, бравада на гране глупости – все это на миг промелькнуло у него на лице. Не было только благодарности. Потом он резко отвернулся и припустил по Богатяновскому вниз.
- Не стрелять! – резко выкрикнул Петр, отчего у убегающего Самохи дернулись плечи. Он начал петлять, перебегая проспект, словно уворачиваясь от неведомых выстрелов. Добежав до угла Николаевской, обернулся, сделал неприличный жест в сторону марковцев и скрылся за углом.
- Взвод, налево, за мной! – выдохнул Петр. Он до конца опасался, что кто-нибудь из его солдат да выстрелит. Но на их лицах сквозило равнодушие: командир-де знает, что делает! И еще – сильное желание оказаться в тепле.
Дальнейший путь до первой линии отряд проделал трусцой, один раз вступив в короткий бой с группой красноармейцев, прятавшихся за деревьями в Александровском саду[8]. Последние, потеряв троих, отступили вниз, к Дону.
И вот наконец Петя оказался перед знакомой дверью квартиры Вериных. Дверь носила на себе следы ударов прикладами. Он громко постучал.
- Павел Александрович, откройте!
За дверью раздалась какая-то возня, затем все затихло.
Петя постучал вновь, еще более настойчиво.
- Пошли прочь, хамы, быдло, пролетарии! У меня больше ничего нет! – ответили из-за двери.
- Павел Александрович, это я, Петя Теплов, я от Георгия!
Вновь наступила тишина, затем раздался звук отпираемого замка. Дверь приоткрылась, и лицо Павла Александровича, бледное, осунувшееся, с воспаленными глазами, показалось в проеме.
- Петя? Что ты здесь делаешь, в городе красные!
- Уже нет, Павел Александрович! Мы освободили Ростов и продвигаемся в Нахичевань. Красные отступили. Собирайтесь немедленно, Георгий ждет вас в Батайске, на станции.
- Радостная весть! Но почему он сам не пришел?
- Он командует охраной станции, у него приказ. Вы впустите меня?
- Да, конечно, проходи, погляди, что сотворили эти скоты!
Взгляду Пети предстала совершенно разгромленная квартира. На полу гостиной валялась сломанные стулья, посудный шкаф был выпотрошен, старинные напольные часы бельгийского мастера – исчезли. Семейные фотографии были сбиты со стен и лежали, раздавленные, на полу.
- Видишь, каковы? Искали «белого доктора», явно по кляузе какой-то черной души. Я едва успел укрыться у соседки, добрейшей Зинаиды Никифоровны, что спасла наши сервизы в восемнадцатом году. Они ворвались и, не застав меня, учинили разгром. Осквернили спальни Елены и Ксении, не остановила их даже траурная обстановка. Разбросали книги, выпотрошили семейный альбом…
Петя сжал кулаки. Не слишком ли он был мягок к этим нелюдям? Самоху вот освободил, а он вполне мог быть среди погромщиков. «Нет, Самоха не мог. Он – ростовец, красный, но все равно ростовец. А эти – пришлые, чужаки». В спальню Ксении он войти, без разрешения Павла Александровича, не решился. Тот, словно прочитав его мысли, зашел сам, и вскоре вышел, держа в руках ее фотографию.
- Держи, Петя, на память. Молись за ее душу. Я знаю, ты глубоко верующий человек, в отличие от меня, грешного. Молись!
Петя взял фотографию и, взглянув на нее, не смог сдержать слез. С карточки ему улыбалась Ксения, в гимназической еще форме, чистая, светлая, живая…
- Собирайтесь, Павел Александрович! – произнес глухо Петя, сдерживая нахлынувшие чувства. Я дам вам провожатых, к вечеру будете в Батайске у сына.
- Так, но… если вы в городе, есть ли нужда собираться?
- Да. Непременно! Не знаю, но отчего-то чувствую, что мы здесь ненадолго…
Девятого февраля части Первого армейского корпуса (корниловцы, марковцы, дроздовцы) по приказу оставили Ростов, пробыв в нем всего три дня. Марковцы отошли к станице Ольгинской, теперь уже навсегда покинув правый берег Дона. Ростов и Нахичевань вновь перешли к красным.
Март 1920 г.
1.
До конца февраля Наталья Ивановна Теплова с невесткой пробирались в Закубанье. Они начали свой путь от Уманской, едва Петра снова призвали на фронт. Двигаясь с беженскими обозами от одной станице к другой, они порою ненадолго останавливались в них, пережидая непогоду – степные бураны, метели, ледяные дожди. Наталья Ивановна предлагала на постое свои услуги швеи, или меняла что-то из личных вещей на продукты. Питаясь скромно, они похудели, осунулись. В некоторых станицах свирепствовал тиф, такие места приходилось обходить стороной. Два раза они чуть было не замерзли в степи. Кнорринги давно отделились от них, подавшись в сторону Екатеринодара и надеясь сесть там на поезд до Новороссийска. Тепловы же ехали на подводах.
«Тише едешь, дальше будешь» - вздыхала Петина мама.
Вокруг разворачивались картины беженского горя. Местные жители, как и на Дону, делились на казаков и иногородних. Последние ждали прихода красных, и беженцев принимать отказывались. Казаки же больше проявляли расположения, но лишь ненадолго, вскорости начиная тяготиться гостями. Многие, не выдерживая тяжелой дороги и ударов судьбы, быстро таяли от болезней. За обочинами дорог вырастали одинокие могилки, а то и целые кладбища.
Однажды, переправившись через Бейсуг, они очутились в хуторе Незамайновском, где скопилась колонна беженских подвод. Рядом был монастырь, Свято-Покровская обитель милосердных монахинь. Здесь можно было поесть горячей пищи и передохнуть.
Однако оказалось, что монастырь был переполнен больными. Об этом узнали на подворье. Впрочем, покормить путников сердобольные монахини пообещали, надо было лишь подождать.
Ждать Тепловым было не привыкать. По счастью, выглянуло солнце, и залило подворье монастыря золотистым светом. Здесь совсем не ощущался степной ветер. Надя с удовольствием прохаживалась по монастырю, разминая ноги и поминутно кланяясь сестрам. Наталья Ивановна сидела и грела место на телеге – а вдруг кто-то даже здесь, в святой обители, покусится на их скарб!
До ее слуха донеслось молитвенное пение. Кого-то отпевали в храме. Что ж, дело привычное, смерть косила людей ежедневно и ежечасно. Но ее внимание привлекла толпа зевак у церковных врат. «Кого-то важного хоронят, небось!» - подумала она, и сдавшись любопытству, приблизилась к людскому толковищу.
- Кого хоронят-то? – шепнула она на ухо пожилой кубанской казачке в теплом бараньем полушубке.
- А шут его знае! Не бачу. Балакають, шо писатель…с Дону!
Потолкавшись еще, Наталья Ивановна узнала, что отпевали Федора Крюкова[9]. Она опечалилась, так как немного знала его. Он был родом со станицы Глазуновской, оттуда же, откуда происходил ее покойный муж. Федор Дмитриевич в последнее время стал уважаемым человеком в Ростове, его статьи и рассказы печатались в газетах. Наталья Ивановна и сама почитывала «Донскую речь», со страниц которой порою лилась яркая, сочная, полная родных, донских образов, проза Крюкова.
- Вот, значит, был человек, и не так просто, а целый писатель – и нету, - донеслось до Натальи Ивановны. Говорили два донских казака, видимо знакомые покойного.
- Никого тиф не щадит. Даже писателей.
- От то-то и оно. И даже сумку его не пощадил.
- Какую сумку?
- Так его личную, полевую. Которая при нем была неотлучно. Говорят, в сумке, там только тетрадки были исписанные, что-то он там набрасывал, роман какой небось. Не деньги, бумага простая. И нате, позарился кто-то!
- Небось кого-приспичило, вот и прихватил.
- Да брось, ну это надо совсем уже ничего не соображать!
- Тож верно. Но ведь таких полно кругом, несознательных. Эх, времена! Паскудство одно!
Печальная, Наталья Ивановна вернулась к телегам. Там уже сидела Надя, и хлебала за обе щеки монастырскую похлебку.
- Держите, маменька, я нам горяченького раздобыла, а вы куда-то запропастились. Остывает уже!
Они пообедали, а тем временем возглавлявшие беженский обоз решили ехать дальше. «Тут ночлега не будет, одни тифозные,» - узнали Тепловы. Уже выезжая через монастырские врата, Наталья Ивановна заприметила одного из говоривших о Крюкове казаков. Тот, воровато оглядываясь, приторачивал к седлу большую полевую сумку, похоже, набитую не то книгами, не то…
«Сумка Крюкова! Роман!» - молнией пронеслось в голове у Натальи Ивановны.
- Эй! – окликнула она казака. Но тот быстро вскочил в седло и умчался быстрее ветра.
Наконец в самом начале марта они прибыли в большую станицу Крымскую[10]. С северной стороны от станицы лежала привычная степь, но с юга уже виднелись небольшие горы. Здесь было тепло, и чувствовалось свежее дыхание весны. На последние сбережения они сняли комнату в домике на юго-восточной окраине станицы, чтобы любоваться горным хребтом и бегущей неподалеку стремительной речкой Баканкой, в твердом намерении встретить весну именно здесь. Устроившись, на следующий день они отправились на станичный базар, за продуктами. Через станицу проходила железная дорога на Новороссийск, рядом, на станции, толкалось много народу. Здесь Тепловы узнали страшные новости о поражении белых армий и поспешном отступлении их остатков за Кубань. Люди неспешно переговаривались, роняя тяжелые слова:
- Чернопогонников, говорят всех порубали, и «дроздов». А Деникин, говорят, – в плену!
- Так ему и надо! Слухал бы нашу Раду, нашу депутацию, так небось и было бы по-другому!
- Красные уже в Екатеринодаре! Сюда идут!
Тревога сжала даже неунывающее Надино сердце. Слезы капельками скатились на ее потемневшие щеки, она замерла на перроне станции, и стала глупо таращиться на разгружающийся вагон, в надежде, что именно оттуда появится вдруг сейчас Петя, живой и невредимый, и обнимет ее…
Но это разгружались кубанские казаки, из тех, кто бросил фронт раньше, чем на них в пошла в наступление красная конница. Они были через одного пьяны, и осоловелыми глазами шарили по перрону.
- Пойдем! – дернула Надю за рукав Наталья Ивановна. – Нечего тут на виду у этих торчать! Лучше храм божий отыщем, и свечку за здравие Петеньки поставим, помолимся за него!
Храм они отыскали быстро. Войдя в его стены, они попали в иной, несуетный мир. Иконы, свечи, курящийся ладан успокаивали, настраивали на молитву. Высокий пожилой священник, с усталыми, но мудрыми глазами, участливо спросил:
- Беженцы?
- Да, батюшка. Из Ростова бежим.
- Из Ростова… -задумчиво проговорил-пропел батюшка. - А фамилия ваша как будет?
- Тепловы, батюшка. Я Наталья, а это невестка моя, Надежда.
- Вот как! А Петр Теплов, часом не ваш сын?
- Мой, батюшка! – воскликнула удивленно Наталья Ивановна.
- Ну так, значит не случайно бог вас ко мне привел. Отец Афанасий я, у Петра вашего Закон Божий в гимназии преподавал, а позже мы с ним под Екатеринодаром в восемнадцатом году встречались. Непрост, крепок духом твой сын, молитва его глубока, и Бог за ним присматривает!
- Ой, батюшка, спасибо за слова ваши утешительные! Новости мы тут получили, на станции, будто разбили Петин полк красные. Сразу сердечко сжалось тревогою. Помолитесь за здравие сына моего! Я уж вам последнее пожертвую!
И принялась совать отцу Афанасию царский рубль.
- Не приму я от тебя денег, Наталья, – строгим голосом произнес отец Афанасий. - От всего сердца помолюсь прямо сейчас вместе с вами.
И они молились втроем перед образом Пресвятой Богородицы. Молитва отца Афанасия, будто прямо из сердца исходившая, была обоюдоострой. Обращенная к Богородице, она также и достигала сердец Натальи Ивановны и Нади, смиряя и утешая. Он встали, успокоенные, ласковые.
- Вот, что, сестры, приходите обязательно завтра к исповеди. После службы поведу вас к старцу прозорливому, что живет тут неподалеку, в уединении. Человек он необычный, Бог ему многое открывает. Может и узрит он, где ваш Петя, что с ним. Мне он тоже очень дорог.
Тепловы в слезах принялись благодарить отца Афанасия. Сама встреча с ним уже казалась чудом, а тут еще старец! Домой, в свою каморку они возвращались, весело щебеча, словно бы и не было долгой и скорбной дороги, а страшные новости им и вовсе послышались.
2.
В Новороссийском порту дымы торговых и пассажирских пароходов, крейсеров и миноносцев, оставшихся от русского флота, и кораблей флота союзников слились в одно черное облако, нависшее над Цемесской бухтой. Вода была серого цвета, такого же цвета было и небо, серыми были окружающие горы, еще не одевшиеся толком в зеленое, серой была мятущаяся по улицам и набережной толпа, в которой, как при вавилонском столпотворении, смешались в одну массу военные и гражданские, добровольцы, казаки, кавказцы и калмыки, богатые и бедные, аристократы и купцы, священники и крестьяне. Здесь, в небольшом провинциальном городке, с довоенным населением, не дотягивающим до пятидесяти тысяч душ, сейчас словно собралась вся Россия. Не желающая умирать, не имеющая уже воли к сопротивлению, но единственно жаждущая спастись бегством. Город представлял собой гигантскую воронку, втягивающую в себя все больше и больше беженцев, но имеющий слишком узкое горлышко, чтобы предоставить им всем возможность эвакуироваться. Многие были тяжело больны. Помощь им не оказывалась, и они тихо умирали на улицах, скамейках, на вокзале. Атмосфера парализующего страха действовала на всех, начиная с гражданских беженцев и заканчивая некоторыми политическими и военными деятелями Белого Юга.
Миша Одессит сидел на скамейке напротив губернаторского дома и успокаивал себя тем, что его звезда просто не может закатиться в этом сером, непримечательном городе. Рядом с ним, обхватив голову руками, отчаянно пытался овладеть собой Павел Александрович Верин. Им обоим было нужно на пароход. Между тем с этой же целью, перед большим четырехэтажным зданием с массивными фигурами атлантов, с увенчанным каменным орлом фронтоном, собралась несметная толпа беженцев. Крики, ругань, проклятия, тяжелый дух отчаяния подымались над этой толпой. Миша понимал безнадежность стояния в этой толпе. И поэтому предпочитал наблюдать эту человеческую драму со стороны.
Еще недавно они вместе с Георгием и его отрядом были за тысячу верст отсюда, на станции Батайск, в относительно неплохих условиях. Но фронт покатился. Внезапно они оказались в последнем поезде, отходящем от станции, на которую со всех сторон наступали красные. Героический Георгий хотел принять бой и погибнуть смертью храбрых, но, к счастью для всех, получил приказ от начальства Батайск оставить. Очень быстро они оказались в этой клоаке, которая, видимо, до войны была вполне симпатичным городом у моря. Сейчас Новороссийск напоминал мышеловку, в которой роль сыра играли стоявшие на рейде пароходы. Но на пароходы пускали в первую очередь тех, кому улыбнулось счастье быть близкими к портовому начальству, Черноморскому губернатору, ставке ВСЮР и тому подобной публике.
Георгий пропал. Впрочем, скорее всего он с казаками стоял где-нибудь на позициях, окружавших город. Он оставил своего отца, наполовину сломленного человека, на попечение ему, Мише. И Мише было от этого несладко.
- Черт знает что! Почему мы здесь сидим? Надо же что-то делать! Записаться на эвакуацию…
- Идите и записывайтесь! – решительно прервал стоны Гошиного отца Миша. И указал пальцем на многотысячную толпу.
Павел Александрович уныло осмотрел то, на что указывал ему Миша, и вновь закрыл лицо руками. Его трясло.
Миша все понимал. Но даже покажись сейчас на соседней улице красные, Миша все равно бы не встал в эту очередь. Он предпочитал ждать. Он ждал знака свыше, который бы привел в действие его интуицию.
Послышался рокот мотора. Миша увидел приближающийся черный кабриолет «Ауди», на двери которого был нарисован трехцветный шеврон Добровольческой армии в виде латинской «V». В нем сидело несколько больших чинов, среди которых Миша узнал генерала Романовского, в прошлом частого гостя ростовского ресторана гостиницы «Большая Московская». Романовский этот был, на минуточку, начальник штаба самого Деникина.
- Павел Александрович, я вас умоляю, сидите здесь, и никуда не уходите. Я обязательно вернусь с хорошими новостями, не будь я Миша Одессит!
Миша неспеша потрусил вслед автомобилю. Тот уже притормаживал перед домом губернатора, намереваясь въехать во двор. Путь ему преграждала толпа.
- Господа, дайте пожалуйста дорогу генералу Романовскому! – крикнул из авто штабной офицер.
Толпа взревела:
- Позор Романовскому! Масон! Иуда! Предательство! Безобразие! Анархия!
Миша пристроился позади авто. Толпа с непонятной Мише агрессией, похоже, вознамерилась окружить автомобиль и растерзать всех, кто в нем находился, но несколько револьверных выстрелов в воздух охладили ее пыл. Автомобиль прорвался во внутренний дворик здания, вместе с Мишей, который умудрился прицепиться сзади и скрючиться в три погибели, держась за сложенный гармошкой откидной верх. Караульные принялись оттеснять людей от въезда и закрывать решетчатые ворота, и на Мишу никто не обратил внимания. Офицеры, сопровождавшие Романовского, прошли внутрь здания, сам же генерал остановился, спокойно достал портсигар и вознамерился закурить. Миша, должно быть, комично выглядевший в своем штатском костюме и с казачьей папахой на голове, очутился прямо перед ним.
- Здравствуйте, Иван Павлович! Какая честь для меня видеть вас в добром здравии, и в полном самообладании, перед лицом этой ревущей и алчущей толпы! Воистину, вы тот гранит, на котором еще держится наше безнадежное дело!
Генерал Романовский, казалось, только сейчас очнулся от тяжких дум и недоуменно взглянул на Мишу.
- Кто вы такой, черт возьми?
- Я? Разве вы меня не помните? Ах, да, все так стремительно переменилось! Но все же, как же можно забыть «Большую Московскую», ужин в вашу честь, если мне память не изменяет, в апреле прошлого года, и меня, скромного исполнителя романсов, Мишу Одессита. Конечно, меня легко забыть! Но я вашу щедрость вовек не забуду. Вы все заказывали и заказывали песни, а я вам их играл и играл. Помните, «Отцвели хризантемы»[11]? А «Как хорошо»[12]? Вы тогда еще пустили слезу. А как вы вальсировали с дамой под «Средь шумного бала»?[13]
- Помню, помню, все отлично помню, - торопливо оборвал монолог Миши Романовский, - вы чего-то от меня хотите?
- Хочу! - с чувством воскликнул Миша. – Во-первых, хочу выразить вам искреннее сочувствие. Мы все переживаем драму, но вы, вероятно, переживаете ее наиболее остро. На ваших плечах неимоверная тяжесть. И я бы рад был бы ее облегчить, но…
- А во-вторых? – прищурился Романовский.
- Во-вторых, два пропуска на пароход, для меня и моего друга, гениального доктора Верина. Такие таланты не должны пропадать понапрасну!
- Вы сказали, доктора Верина? Не Павла ли Александровича?
- Именно так!
- Где же он?
- Скромно ожидает за оградой…
- Скромно ожидает, как и подобает русскому. Я его помню, он участник Первого Кубанского похода, мужественный человек. Спас немало жизней. Не буду допытываться, что вас с ним связывает… Вы же – редкостный нахал и плут! Я бы мог отдать приказ вас расстрелять за незаконное проникновение в штаб армии. Но, исключительно ради доктора я, так и быть, окажу вам услугу. Ждите здесь.
Через десять томительных минут Романовский вышел и протянул Мише две бумаги, на которых значилось, что «Подателям сего разрешается погрузка на пароход…», и так далее, с размашистой подписью генерала.
- Не знаю, как вас благодарить, господин генерал…
Романовский посмотрел на Мишу глазами, полными боли. Миша осекся…
- Знаете, что, Миша, как-вас-там? Напойте-ка мне напоследок «Как хорошо», а?
Миша, пододвинулся поближе к генералу, и тихо затянул:
Как тяжело, как тяжело,
Как тяжело расставаться с тобой;
Не увидать, не услыхать
И не дышать тобою одной.
Да, тяжело, да, тяжело,
Да, тяжело мне расстаться с тобой…
- Достаточно! – резко прервал генерал. На его щеках блеснула слеза. -Да, тяжело. Адски тяжело. Расставаться с Россией, с надеждой… Вы, цыган, человек без родины, никогда не поймете. Ступайте! И молите своих богов, они милостивы…
Романовский резко развернулся и скрылся в доме. Мише почудилась в его голосе такая обреченность, что ему стало не по себе. Мысль о том, что с генералом случится что-то нехорошее[14], преследовала Мишу до тех пор, пока он не вышел на улицу, выпущенный недоумевающими караульными. Широкими шагами он направился к Павлу Александровичу. Тот по-прежнему сидел, уронив голову.
- Веселее глядите, мой друг доктор! Билеты в новую жизнь у нас в кармане!
Доктор Верин поднял на Мишу усталые глаза.
- Вы шутить изволите?
- Изволю говорить правду! Нас ждет Константинополь! И Париж!
И обняв доктора за плечи, Миша расцеловал его неухоженную физиономию.
- И все это благодаря вам, милейший Павел Александрович!
- Мне?
- Потом объясню! Теперь же покинем скорее эту юдоль скорби…
Толпа же за их спинами продолжала отчаянно шуметь. И, дабы не тревожить больную совесть, Миша в обнимку с доктором поспешил удалиться с площади.
На следующий день они уже делили на двоих крохотный кусочек палубы до отказа забитого парохода. Последний гудок возвестил их прощание с Россией, и горы, окружавшие Новороссийск, вскоре скрылись за горизонтом.
3.
Батальон марковцев с двумя орудиями медленно поднимался в гору. Чуть больше сотни людей, кряхтя и чертыхаясь, двигались по узкой горной дороге. Приказ командира полка – стать на позицию за хутором Липки и не дать обнаглевшим «зеленым» бандам проникнуть в Новороссийск.
«Были красные, были махновцы, а теперь еще и какие-то зеленые свалились на нашу голову» - примерно так думали рядовые марковцы, закаленные бойцы, выжившие в тяжелейшем бою за станицу Ольгинскую, и отступившие по раскисшим кубанским степям аж до самого моря.
Петр двигался вместе с другими, понуро уставившись взглядом в каменистую поверхность дороги. Прапорщик, он вновь стал рядовым, потому что некем было командовать. Марковская дивизия две трети состава потеряла в роковом бою под Ольгинской, четыре дня держась против десятикратно более сильного врага, пока не кончились патроны и снаряды. Остатки дивизии, уже практически окруженные красной конницей, готовой порубить всех, все же вырвались из кольца. Петр вышел с последним патроном в магазине винтовки, несколько раз чудом избежав гибели, спасая командира дивизии, генерала Канцерова.
Теперь их вновь свели в полк, и отвели на отдых в тыловой Новороссийск, к которому, впрочем, неумолимо и стремительно приближался фронт. Окрестные же горы заполонили банды «зеленых», представлявшие из себя сборища местных беднейших крестьян, дезертиров, беглых уголовников. Основным занятием их были набеги на портовые склады, забитые продовольствием, амуницией и оружием, которое привезли англичане для Белой армии. И чем бедственнее становилось положение последней, тем более дерзко вели себя «зеленые».
Пете было плевать на «зеленых» и на красных. Все его мысли занимала его семья: мама и жена, пропавшие без вести. Едва прибыв в Новороссийск, он кинулся их разыскивать. Ходил в места регистрации беженцев, искал по госпиталям – все впустую, «в списках не значатся». А в город все прибывали и прибывали новые толпы. Искать далее представлялось делом совершенно безнадежным и, как следует помолившись в местном храме, Петя попытался отдать все на Божью волю. Но тревога за них не отпускала его, лишь изредка отступая перед военными буднями. Буквально вчера их почтил вниманием Главнокомандующий, генерал Деникин. Удивительный человек, которого не сломили страшные неудачи! Он произнес ободряющую речь, но не как генерал подчиненным, а как старший боевой товарищ, позволив марковцам окружить себя тесным кольцом. В их кругу он объяснял сложившееся тяжелое положение политическими причинами, и сказал, что ему не в чем упрекнуть армию. Петя, помнивший Деникина еще по Ростову и Белгороду, растрогался и громче всех кричал ему «Ура!», когда Антон Иванович покидал их, возвращаясь к себе в штабной вагон.
И теперь, медленно взбираясь в гору, Петя вспоминал свой долгий боевой путь. А есть ли то, в чем он мог бы себя упрекнуть? Или упрекнуть своих боевых товарищей, раненых, павших, умерших от эпидемий? Нет, упрекнуть не в чем. Ни он, ни другие не щадили своих жизней в бою, не раз спасали ситуацию в безнадежном положении. Ведь они были «марковцами», носителями имени и духа своего славного основателя и «Первого похода». Да и другие, они тоже сражались до конца. Почему же судьба отказалась к ним так немилосердна? Ведь до победы было рукой подать!
Виноваты политики, – так понял Петя своего командующего. Он не разбирался в хитросплетениях политической жизни, но понимал, что это примерно та же публика, что заставила отречься Государя в трагическом семнадцатом году. Они, как много раз слышал Петр из уст искушенных товарищей, поставили свои личные амбиции и интересы своих партий выше интересов России и ее народов. И проиграли. А армия…
«Мы попытались сделать все, что в наших силах. И еще не все потеряно. Но вот народ, мог ли он пойти за армией? Не дело армии – агитировать народ. Этим должны были заниматься политики. Кубанская рада, Донской казачий круг, Особое совещание[15]… Вот и досовещались».
Петр подтянулся и ускорил шаг.
Местность вокруг преобразилась. К тропе близко подступили деревья и кустарники. Высились громадами дубы и грабы, между ними рос можжевельник. Вовсю распускались зеленые почки, свежая зеленая трава пробивалась из-под земли. Журчали ручейки, где-то в отдалении шумела горная река. Целый оркестр птиц наигрывал свой неповторимый лесной концерт. И посреди этого царства пробуждающейся жизни угрюмо продолжали пробираться люди, несущие кому-то смерть. А как хорошо было бы поселиться здесь, и жить, мирно, спокойно. Природа настраивала на миролюбивый лад, убаюкивая хищные человеческие инстинкты.
Но, как оказалось, не у всех. Резко прозвучавший выстрел неприятно отозвался в ушах Петра. С его товарища, шедшего с ним рядом в первом ряду, смахнуло пулей фуражку. Оба тут же пали на колено и выстрелили из винтовок наугад, туда, откуда, как им показалось, они были обстреляны. Батальон пришел в движение, пули, словно злые шершни, загудели в пространстве между деревьями. Затем все стихло.
Петя рванулся вперед. У корней гигантского дуба он наткнулся на труп партизана, одетого в овечий тулуп и обутого в армейские сапоги. Укороченная винтовка, «обрез», валялась рядом. Убитый лежал лицом вниз, пуля попала ему прямо в голову. Его товарищи бросились бежать – Петя видел их спины, мелькающие среди деревьев. Он мог бы выстрелить, но странная вялость вдруг овладела им и сковала движения. Он машинально перевернул убитого на спину. Юное лицо, без усов и бороды, глянуло на него широко распахнутыми глазами. В них отражалось удивление, словно бы убитый вопрошал: как же так? Меня убили? Но меня-то за что?
«Скорее всего, кто-то из местных,» - подумал Петя. Подошедший к нему поручик Сергеев подтвердил:
- Зеленый из местных. Пастушок. Только вместо свирельки – обрез. А так - совсем еще дитя.
- За что они воюют, эти зеленые?
- За то, чтобы такие как мы с вами, любезный прапорщик, не шастали по их горам.
- Они что, думают, что придут красные и им будет лучше?
Поручик пожал плечами.
- Да ничего они не думают! О том, каковы красные – они еще ничего не знают. А вот наша власть здесь довольно давно. И, пока мы с вами ходили в героический поход на Москву, в тылу окопалось множество сволочи. Эта сволочь записалась во всевозможные контрразведки и стала мелкими тиранчиками для окрестных поселян. Вот вам и ответ – откуда на нашу голову зеленые!
Петя ничего не ответил. Он прикрыл глаза погибшему пастушку, поднялся, и как деревянная кукла зашагал дальше. Мысли роились, словно пчелы, но среди них выделялась одна, как самая важная, как матка: «Будь проклята эта война!»
Оставшаяся часть похода прошла без происшествий. Они зашли на хутор Липки и заняли позиции вокруг него. Местные жители из хутора ушли, причем совсем недавно. В домах еще находили в печах теплый обед, в спешке оставленный.
«Должно быть, бродят сейчас по лесам, голодные и злые,» - думал Петр, сидя на завалинке покосившейся мазанки. Перед ним вновь возник поручик Сергеев.
- А между прочим, мы тут нашли неподалеку обелиск! Еще со времен Кавказской войны. Казаки тут сражались с черкесами[16].
- А черкесы тут что делали? Каким ветром их сюда занесло?
- Как что? Они тут и жили испокон веков! Ты что, истории не знаешь?
Петя признался, что не знал. Он думал, что черкесы живут гораздо восточнее, в глубине Кавказских гор.
- Так значит, они тут жили, а мы, то есть казаки и русские, сюда пришли, на их землю? – задумчиво протянул Петр.
- Конечно!
- Значит, все повторяется. Кто-то живет тут спокойно в горах, а кто-то приходит к нему с ружьем. И местный житель тогда тоже берет ружье, и начинает партизанить. Все ясно, как божий день.
- Что же вам ясно, прапорщик?
- А то, что это никогда не прекратится, пока вот так вот люди с ружьями приходят на чужую землю. Пока вообще существуют люди с ружьями.
- Ну вы даете, молодой человек, прямо как Лев Николаевич Толстой! Пацифизм подхватили? Непротивление злу? Самое время!
Петр прикрыл глаза и ничего не ответил. Мысли его резко переменили направление. Он подумал о Наде. Сердце ему подсказывало, что она жива. И что она где-то неподалеку.
4.
На следующее утро после встречи с отцом Афанасием Наталья Ивановна и Надя вновь отправились в храм. После завершения литургии они остались ждать отца Афанасия, который обещал проводить их к «прозорливому старцу».
Отец Афанасий вышел к ним в сопровождении молодого подьячего. Вид у него был весьма озабоченный.
- Вот что, сестры! Даю вам помощника и час сроку. Собирайтесь в дорогу и приходите сюда. Брать только самое необходимое, чтобы нести на себе. Все остальное – бросайте без жалости. Дорога наша пролежит через горы, идти будет нелегко.
- А что стряслось, батюшка? – удивленно воскликнула Наталья Ивановна.
- Казаки уходят. Завтра здесь будут уже красные. Все бегут к порту, в Новороссийск. Дорога забита беженцами. Там уже не пройдешь, не проедешь. Только через горы путь и остался.
- А старец ваш как же? – озаботилась Надя.
- Так старец как раз и живет в горах. По дороге к нему непременно зайдем.
Сборы, вопреки женскому обыкновению, заняли меньше часа. Сказалась выработавшаяся привычка к дороге. «Самое необходимое» было давно завязано в узел. Оставалось подобающе одеться, для предсказанного пешего перехода. Подьячий взвалил узлы на свои плечи, и дамы вскоре вернулись к храму. Отец Афанасий уже ждал их, одетый как странствующий монах, в простую рясу, подпоясанную вервием. В руке он держал крепкий дубовый посох.
- Ну, сестры, присядем на дорожку.
Надя заволновалась в предчувствии чего-то необычного. Сердце ее, как ей казалось, стучало слишком громко, и всем этот стук должен был быть слышен. Наталья Ивановна оставалось внешне спокойной, в душе же скреблись кошки – последний, едва обжитый приют приходилось оставлять, да идти в какие-то горы, словно дикий зверь. А за горами дальше – море. И что им теперь - утопиться в нем осталось? Так думала, и тут же укоряла себя за уныние и ропот, внутренне смиряясь, она решила полностью ввериться отцу Афанасию. «Как Бог управит» - подумала она.
Они вышли из станицы и пошли по дороге на юг. Дорога сначала была легкой, прямой, и пролегала вдоль шумной речки. Навстречу им попадались редкие путники, возы, иногда конные. На них никто не обращал внимания.
Через три часа, уставшие, добрались до другой казачьей станицы. Немного передохнули на подворье у местного настоятеля, выпили кваску. Тут бы и остаться на ночевку, но отец Афанасий был неумолим – надо идти дальше, чтобы к вечеру добраться до скита старца.
Они пересекли бурную реку по ветхому, качающемуся мостику и углубились в горы. Тут была уже не дорога, а тропа. Она, постепенно забирая вверх, вилась теперь меж огромных деревьев, которых ни Наталья Ивановна, ни Надя отродясь не видели. Кругом были разбросаны покрытые мхом валуны. Река по-прежнему шумела где-то рядом. Надвигались сумерки.
Внезапно отец Афанасий остановился, затем свернул с тропы куда-то вбок, на маленькую тропочку-ответвление. Они быстро оказались прямо на каменистом берегу реки.
- Нам туда, - указал он перстом в направлении противоположного берега.
- По воде? – недоуменно воскликнула Наталья Ивановна.
- Аки посуху, - откликнулся священник. - Снимайте ваши сапожки.
Вода оказалась обжигающе холодной, но, к счастью, едва доходила до колен. С визгами, охами и ахами женщины переправились на другой берег, обтерлись. Дальше тропинка ныряла в лес, и вскоре закончилась полянкой, раскинувшейся прямо под скалой. В скале зияло отверстие пещеры. Это и был скит старца.
Сам старец, видимо, уже давно их поджидал, сидя на пеньке перед входом в пещеру. Рядом горел костерок, над ним в котле закипала вода. Старец поднялся и приблизился.
- Мир вам, отец Дисидерий! – первым поприветствовал старца отец Афанасий. – Благословите!
- Бог благословит! И вам мир, путники, - неожиданно молодым, красивым и певучим голосом ответил старец.
В сгустившихся сумерках его лицо трудно было разглядеть. Он был высокого роста, с длинной бородой, и судя по легкости движений, совсем уж старым не был.
- Вода закипела. Сейчас и чай заварим добрый, с травами. Располагайтесь, братья и сестры во Христе! – провел он рукой, указав на аккуратные пеньки вокруг костра.
Женщины и отец Афанасий присели, молодой подьячий тут же взялся смотреть за костром. Вокруг внезапно совершенно стемнело, и стало очень холодно. Путники потянули руки к костру.
«Не замерзнуть бы здесь! Никакого жилья не видно, одна пещера!» - тревожно подумала Наталья Ивановна.
- Не замерзнете. Огонь и вода согреют. Господь не оставит без крова, - внезапно громко и отчетливо послышался голос старца. Наталья Ивановна вздрогнула. «Прозорливец! Мысли мои читает» - восхитилась и испугалась она одновременно. Теперь она, боясь ненароком подумать не то, стала просто прислушиваться к шуму реки и звукам леса. Вскоре ее окутала блаженная дрема. Все вокруг стало казаться нереальным. А страшные события последних месяцев – исход из Ростова, бег, непрерывно накатывающие тревоги – отступили куда-то далеко-далеко.
- Что решили, отец Афанасий? – спросил старец у молчащего иерея.
- Наставьте на ум, отец Дисидерий! Ибо он в смятении пребывает. Красные скоро будут здесь. Знаю, что третьей встречи с ними я не переживу.
- То потоп Господь сотворил за грехи наши. Но сказал Господь Ною: войди ты и все семейство твое в ковчег, ибо тебя увидел Я праведным предо Мною в роде сем;
- Ковчег, отец?
- Ковчег. Много железных ковчегов сейчас по ту сторону хребта. Утром туда пойдете. Но и это не есть спасение. Ты знаешь, о чем я, отец иерей.
- Спасение в Молитве Иисусовой[17]?
- В ней.
Подьячий тем временем разлил ароматный травяной настой по деревянным кружкам. Горячий напиток и впрямь оказался чудодейственным. Тепло разлилось по телу Натальи Ивановны, а у Надежды жар заплясал на щеках. Они обе внимали таинственному разговору двух озаренных духовным опытом людей. Старец продолжал:
- Творил я молитву устную, непрестанную. Теперь по благословению Божьему сделалась она внутренней, умной, самодвижной, всей полнотой водворилась она в сердце моем. Благодатное состояние дает она, которое никаким словом не описать.
- Сорадуюсь вам, отец Дисидерий. Но мне, грешному, далеко до того. Мысли мои ныне суетные, тревожные. Хотел бы еще пожить в миру, слово Божье распространяя и милосердию наставляя людей, но как это делать, когда за сан священнический нелюди тебя разорвать готовы. Однажды лишь помощь Пресвятой Богородицы меня от расправы спасла.
- Еще долго на земле сей, что Россией зовется, не будет звучать слово божие, и о милосердии здесь позабудут, слабостью ее считая. Страшное время сейчас, но впереди грядет еще страшнее. Поэтому о ковчеге вам и толкую.
- А как же вы, отец?
- Я-то? Творя молитву сердечную, о своей плоти и о страхах ее напрочь забываешь, – усмехнулся старец. Жизнь вечная впереди с Господом, ее ли бояться?
- Но церковь…
- Сохранится. В скитах и катакомбах, в сердцах, в душах несломленных. И среди спасшихся, в иных странах.
Воцарилась тишина. Ее вскоре нарушила Наталья Ивановна. Набравшись смелости, она спросила старца:
- Отец Дисидерий, за какие грехи мы страдаем? Грешны мы все, спору нет, но вот страшных грехов за собою не помню. Всю жизнь в храме, и дома молилась усердно, с мужем честно прожила, сына воспитала, по заповедям да по преданию жить старалась…
- А ты думаешь, неразумная, что Бог сейчас тебя наказывает? А может быть он тебя спасает?
Наталья Ивановна не сразу нашлась что ответить. Она глубоко задумалась, вспомнив свой путь сюда, совершенный пусть и с трудностями, но несравнимыми со страшной участью иных, замерзших в степи, умерших от тифа, убитых и замученных лихими людьми.
- То-то! – удовлетворенно заметил старец.
- Благодарю, отец! – выдохнула Наталья Ивановна. Слеза умиления покатилась по ее щеке.
- Отец Дисидерий, увижу ли я мужа? – пискнула вдруг Надежда. – Живым, - добавила она.
- Увидишь, - коротко бросил старец. Надя радостно затрепетала.
- Все, сестры, больше никаких вопросов. Час молитвенный настал. Господу помолимся.
Ночь тем временем окончательно утвердилась в своей черноте. Чаща леса стала вдруг враждебной, словно разом пробудились вокруг злые бесы. Но в самой ее глубине, у крохотного, разбрасывающего искры костерка, зазвучала вдруг трепетно на пять голосов Господня молитва. И тьма отступила.
5.
Ранним утром, еще затемно, Петр был назначен в пикет. Он этому несказанно обрадовался, потому как больше всего хотел побыть наедине с этим загадочным горным лесом, устав от бесконечных толков о несправедливости судьбы и погибшей России. С пятью другими марковцами он выдвинулся на полверсты вперед, и там они рассредоточились, заняв сторожевые позиции поперек тропы.
Петр прислонился спиной к буку, лесному исполину, имевшему гладкую кору и удобное для сидения место у ствола. Солнце начало освещать местность. Он прикрыл глаза и стал прислушиваться к пению птиц, выдававших трели на все лады. Никогда он еще не бывал в горном лесу, и когда еще доведется? Из памяти всплыли эпизоды из романов Фенимора Купера, прочитанных, казалось бы, вчера. Вот он, настоящий лес, где бродят индейцы и следопыты! Ах, где же ты, где, счастливое детство…
Прошло около часа в блаженном покое. Внезапно в гармоничный фон природы вклинился посторонний звук, как будто бы еле слышимый шорох шагов по прошлогодней палой листве. Открыв глаза и сжав винтовку, Петр принялся напряженно вглядываться в лесную чащу. Ему показалось, что впереди маячит одинокая фигура человека. Фигура в отдалении словно замерла, почти сливаясь со стволом дерева. Хруст шагов стих. Петр сделал знак своим бойцам оставаться на месте, а сам аккуратно подался вперед.
Через сотню шагов оказалось, что «фигурой» оказался сломанный отросток дерева. Вокруг не было ни души. Его посетил приступ жажды и он, стараясь ступать мягко, «по- индейски», направился на шум реки.
Спустившись к реке, Петя зачерпнул в ладони чистой горной воды и поднес был ко рту.
Сухой щелчок затвора раздался возле самого уха.
«Индейцы,» - отчего-то подумал Петя и осторожно повернул голову. Рядом стояли три бородача, в тулупах и папахах, надвинутых на глаза. Три винтовки воронеными стволами были нацелены ему в сердце.
- Вставай, чернопогонник, руки за голову. И без глупостев, – произнес густым басом один из «зеленых», повыше и покрепче.
«Глупостев…Как глупо попался, идиот!» - обругал себя Петя и медленно поднялся. Его винтовку поднял другой партизан.
- Теперь топай вперед. Крикнешь своим – пристрелим.
- Куда? – только и спросил Петя.
- На кудыкину гору. В штаб нашего атамана. Видим, ты птица важная, офицер. Спрашивать будем.
И Петя понуро поплелся по тропе, прочь от пикета и своих товарищей. Они, похоже, ничего не видели и не слышали.
«Хватятся, искать будут! И попадут в засаду» - загрустил он.
Так он прошагал версту. Его конвоировали двое, третий остался позади. Петя подумал о побеге, но для этого надо было придумать какую-то хитрость. А ничего путного на ум не приходило.
К тому же конвоиры оказались угрюмыми и неразговорчивыми.
- Отпустите, братцы. Я вам зла не делал, недавно я здесь, из-под Ростова отступаю, - попробовал заговорить с ними Петя.
- Рот закрой. Еще слово скажешь – пристрелим.
- Как бешеную собаку, - веско добавил другой конвоир.
Петя умолк. «Глупо так погибать» - злился он. «Молись,» - ответил ему некто голосом отца Афанасия. «Отче наш…» - забормотал он про себя.
За изгибом тропы показался худой, высокий человек в монашеской рясе. Он был, пожалуй, даже молод, длинная русая борода доходила до пояса. Голубые глаза на иконописном лице глядели с добротой и лаской.
- Мир вам, путники – заговорил он мягким, но сильным, грудным голосом.
Петр от неожиданности остановился. Винтовки его поимщиков уперлись ему в спину.
- Опустите свое оружие, братья во Христе. И подойдите для благословения.
Дальнейшее поразило Петра до глубины души. Его конвоиры, как по команде, опустили винтовки на землю и, словно послушные псы, подошли к монаху. Преклонив колена, они поцеловали поочередно его протянутую руку. Монах перекрестил их, и произнес:
- Каинов грех – тяжелейший. А нынче в России Каинов стало, как саранчи. И вы туда же?
- Отец Дисидерий, так ведь приказ атамана у нас, поймать «языка» из чернопогонников, что в Липки зашли. Наши старики и бабы в лесу мерзнут, а они там харчи наши подъедают, сволочи. Не они ли каины?
- Спорить будешь, Данила? – голос отца Дисидерия стал суров. «Чернопогонники» твои уплывут скоро на пароходах, и духу их здесь не останется. Бойтесь тех, кто придет за ними. А этого хлопца отпустите. Я его сам расспрошу. Атаману же передайте, что все, что он хочет знать, от меня узнает. Пусть вечером приходит в скит, потолкуем.
Конвоиры понятливо закивали, и удалились, будто бы их и не было. Петр остался один на один с таинственным монахом.
- Пойдем со мной, хлопец, вреда тебе не будет, только счастье одно, - усмехнулся монах. Ошалевший от неожиданного поворота событий, Петр замер, как вкопанный.
- Ну что стоишь, как столп вавилонский? Пойдем. Неужто лица духовного испугался? Счастье, говорю, твое там ждет, истомилось уже.
Ласковый тон монаха подействовал на Петю. Молча зашагал он вслед странному легконогому спутнику.
«О каком счастье он толкует? Будто бы шутит, будто бы насмехается? Впрочем, спасибо ему за то, что от партизан избавил. Власть над ними имеет. Может, он с ними заодно? Чудеса!»
- Чудеса не в том, чтобы власть над людьми иметь, а в том, чтобы мочь пробудить в них кротость, смирение и покорность воле Божьей. И способность эта – есть благословение Господне за труды молитвенные и многотрудную аскезу. Так что нечему тут дивиться. – донеслась до Пети речь монаха.
«Старец чудотворный!» Петю охватил благоговейный страх. Его мама в детстве любила читать ему на ночь жития святых. Он воскликнул:
- Простите меня, что подумал о вас дурное. Благословите, отче!
Старец обернулся. Его лицо стало серьезно.
- Бог простит. Бог благословит! А ты слушай меня теперь внимательно, только для твоих ушей речь моя, больше никому ни слова.
Петр замер. Сердце учащенно забилось. Он кивнул. Старец глубоким голосом продолжил:
- Покинешь ты Россию на долгие годы. Не унывай. Не печалься. Возвращаться не смей, покуда красное знамя над Кремлем Московским полощется. Вливайся в жизнь заморскую, но храни веру предков, и язык русский передай в чистоте своей детям своим. Запомнил? О той, о которой думаешь, что навек утратил, не терзайся. Она незримо над тобою длань простерла, за тебя и брата своего молится в месте столь прекрасном, что уму человеческому не представить. Не раз пули от тебя отводила ее молитва. Впредь ни о чем не тревожься, кроме как о чистоте души своей. Главное, о семье пекись, и об отце Афанасии, он тебе теперь как родной отец будет.
- Об отце Афанасии? – изумился Петр. – Где он? Он жив?
- Видишь реку? Перейди вброд и обрящешь то, что потерял, - вновь с ласковой усмешкой произнес старец.
Не вполне понимая, что делает, Петр упал на колени перед ним и поцеловал протянутую руку. Затем поднялся и почти побежал в направлении, указанном старцем Дисидерием.
На полянке, что открылась вскоре перед ним, на пенечках сидели мама, Наденька и отец Афанасий. Он видел, как округляются их изумленные глаза, как медленно открываются рты…
- Петенька! – радостный, полный изумления и восторга, крик Надюши, казалось, услышал весь окрестный лес…
Тринадцатого марта, организованно отступив и погрузившись на пароход «Маргарита», марковцы и члены их семей отплыли из Новороссийска к берегам Крыма. В городе еще оставались тысячи беженцев и некоторые боевые части. Последняя драма белого Юга развернулась на следующий день.
6.
Сводно-кавалерийская дивизия, которой командовал генерал Петр Чеснаков, состояла из громких и гордых, славных в период Российской империи частей: чугуевских улан, мариупольских гусар и других. Полки эти были восстановлены, после краха Императорской армии в 1918 году, горсткой офицеров, служивших в них, уже в составе Донской армии. Сейчас именно эти люди оставались последним щитом между наступающими красными и агонизирующей белой армией, занимая позиции на возвышенностях перед городом.
Хорунжий Георгий Верин со своим отрядом казаков, следуя от Батайска поездом, оказался в Новороссийске раньше, чем прочие части отступающей Донской армии. Последняя, приняв участие в грандиозном кавалерийском сражении в заснеженных степях под станицей Егорлыкской, и не сумев вновь одолеть остервенело сражавшуюся красную конницу Буденного, быстро покатилась на юг. Дух ее совсем упал, многие казаки оставляли строй и на свой страх и риск отправлялись по домам, в надежде на милость и прощение победителей. Георгий тоже недосчитался в своей полусотне двух десятков семейных казаков, которые спрыгивали с поезда на ходу или тихо исчезали на станциях. С ним оставалась лишь молодежь, которой терять было нечего. Вновь раздобывшие коней, они были прикомандированы к дивизии Чеснакова, и теперь со своих позиций напряженно смотрели в обе стороны – на дорогу, из-за которой вот-вот мог показаться враг, и на отходящие от пристани один за одним пароходы с эвакуирующимися.
Время шло томительно медленно. Воображение рисовало толпы красных, вот-вот должных показаться из-за изгиба шоссе. Но они не показывались, лишь беспокоили одиночными выстрелами с большого расстояния. Между тем позиции слева и справа уже были оставлены корниловцами, спешившими на погрузку. Где-то, на флангах, тоже раздавалась стрельба – враг рвался и с других направлений. Панические мысли о том, что их бросили, о них забыли – посещали не одну голову.
Георгий же был спокоен. Он знал, что его отец и новый друг, цыган Мишка – каким-то чудом сумели сесть на пароход и были уже далеко. Он не знал, жив ли Петя, но марковцы уже тоже, кажется, отчалили. Теперь все его оставшиеся родные и близкие находились рядом. Это были бойцы его отряда, двадцать молодых казаков, и он был обязан оставаться с ними до конца, и разделить с ними все, что им выпадет.
Лишь поздним вечером пришел приказ отходить. Оседлав коней, они спустились с гор и вступили на улицы города, освещенные отсветами пожаров. Горели невесть кем подожженные склады. Периодически рвались патроны, давая шум и искры, как на праздничном фейерверке. Сотни пудов обмундирования и боеприпасов, привезенных союзниками – англичанами, бессмысленно уничтожались огнем. Никто еще месяц назад не предполагал такой катастрофы – и вот она разворачивалась на их глазах.
Наконец, выйдя к причалу, конники стали расседлывать коней. Этих верных друзей, разделивших с кавалеристами долгие версты походов, приходилось бросать на произвол судьбы. Люди плакали. Кажется, плакали и лошади, все понимая.
- Иди, Сметанка, иди…
- Прощай, Лизетта…
- Ну, Дэзи, уходи, уходи, но, пошла!
- Эх, прощевай, Ворон…
Рядом раздались два выстрела. Кто-то, не выдержав, пристрелил своего коня и тут же пустил пулю себе в висок. Никто не выразил по этому поводу никаких чувств сверх тех, что уже терзали душу. Каждый имел право прекратить невыносимые душевные муки, как ему вздумается.
Георгий своего боевого коня оставил еще в Ростове, отдав в хорошие руки. Тот жеребец, что стоял сейчас перед ним, достался ему совсем недавно и они еще не успели свыкнуться. Но, глядя сейчас своему коню в отливающий голубым глаз, и он испытывал невыносимую муку, словно в этой темной точке сосредоточилось все то, что ему дорого, вся Родина, которую приходилось отставлять.
Наконец, они пришли к назначенному судну, начали погрузку. Очень скоро небольшой пароход стал крениться, переполненный людьми. Села на него лишь пара сотен из бойцов дивизии, пароходик вдруг отчалил, оставшихся охватило отчаяние.
- Сказали ждать, пришлют еще катер, - пробежало по рядам. Потянулись томительные минуты.
Внезапно одна из лошадей, спрыгнув с причала, поплыла за отходящим пароходом. Вскоре пароход превратился в черную точку на серой глади воды. Лошадь исчезла в волнах.
Подошел английский катер, но он был слишком мал и вновь смог взять на борт далеко не всех. Оставшиеся, во главе с генералом, колонной двинулись вдоль причалов, в надежде застать хоть какую-нибудь пришвартованную посудину.
Георгий, пытаясь ободрить своих, стал шутить насчет того, что раз на пароход не берут, видимо придется снова наступать на Москву. Шутка многим не показалась. Напряжение лишь возрастало.
Еще один переполненный катер ушел прямо из-под носа, потом еще один. На пирсе были разбросаны брошенные вещи: мешки, узлы, чемоданы… Какие-то тени метались в предрассветных сумерках.
У крайнего причала заметили большой пароход, перед которым сгрудилась огромная толпа гражданских. Сдерживая их напор винтовками, на пароход грузились дроздовцы. Толпа попеременно стенала, молила и враждебно гудела, в воздух то и дело взлетали проклятия в адрес военных:
- Все прос..ли и убегают, сволочи!
- Где ваша честь, офицеры? Под Ростовом оставили?
- Почему драпаете, почему не деретесь?
- Боже, какая подлость, какой стыд!
Хотя реплики не относились непосредственно к ним, кавалеристы и казаки Чеснакова в полной мере прочувствовали на себе действие старой латинской поговорки: vae victis, «горе побежденным». Простояв бесцельно перед пароходом и дождавшись, пока он, вновь заполненный под завязку, отчалит, они продолжили свой отчаянный поход.
Между тем рассвело, солнце озарило бухту, город и горы, и принесло первые выстрелы дня. Красные? Уже в городе? Поиск какого угодно судна, хотя бы самой дырявой лайбы так и не принес результатов. Линия порта закончилась, начался мол, за ним маяк – и все. Бухта опустела.
Георгий перебирал мысли, словно черные бусины четок, одну за другой. Что осталось? Погибнуть в последнем бою, пустить себе пулю в лоб или сдаться. Последнее он отверг, как сулившее участь худшую, нежели быстрая смерть: про издевательства красных над пленными офицерами и казаками были наслышаны все. Лучше уж погибнуть с честью.
Остатки дивизии рассредоточились на молу. Уставшие люди стали напряженно вглядываться в море. Акватория порта опустела. Берег стал казаться враждебным, горы таили угрозу. Спасти их могло только чудо. А чудо мог послать только Тот, в которого, по правде, собравшиеся люди уже не верили.
Но чудо все же явилось, в виде серого силуэта, показавшегося со стороны города. Это был русский миноносец под Андреевским флагом. Кавалеристы стали истошно кричать, махать руками. Один из чугуевских улан, не выдержав, бросился в холодную воду и, рассекая волны сильными гребками, поплыл к миноносцу.
- Потонет, не доплывет! – горько и безучастно сказал стоящий рядом с Георгием молодой казак.
- Доплывет! - отозвался Георгий, как можно более уверенным голосом.
Улан, как видимо плавать умел, и уверенно плыл по направлению к цели. Георгий хотел бы оказаться на его месте, но, к сожалению, на воде держался, как чугунный утюг. Все надежды собравшихся на молу теперь были сосредоточены на отважном пловце.
- Шлюпку спускают! – сообщали самые зоркие.
– Подняли!
- Ура-а-а!!! – Нестройно пронеслось над бухтой.
Миноносец уверенно повернул к ним. Это был «Капитан Сакен» и сам главнокомандующий, генерал Деникин, пришел на нем, чтобы забрать последних защитников города.
Георгий молча наблюдал, как все его люди прошли на миноносец, и лишь тогда вступил на спасительный трап. Оказавшись на палубе корабля, Георгий ощутил, как огромная гора свалилась с плеч. Но вместе с этим грузом его оставили и последние силы, и чувства. Безучастно смотрел он некоторое время на причалы, на которых все еще метались, стенали и слали проклятия оставленные, брошенные люди. Это были в основном члены казачьих семей: матери-казачки, юные девушки, старики и дети… Оставались в городе и казаки. Не поместившиеся на последний корабль, они потянулись в горы в надежде силой пробиться к Геленджику. За ними последовали и гражданские. Дымы от пожаров продолжали подниматься над портом. Вся старая Россия, казалось, догорала на пристани Новороссийска.
Эпилог. Апрель 1992 года.
По улице Энгельса[18] неторопливой походкой, опираясь на тросточку, уверенно шел старичок, одетый в элегантный клетчатый костюм и старомодную шляпу. Отчего-то его облик заставлял проходящих мимо ростовчан озираться и недоумевать, мол, это кто такой, такой странный и явно не местный. И дело было не только в качественной одежде, которую ростовские пенсионеры не могли себе позволить, а в особом выражении лица, спокойном и излучавшем достоинство, и неподдельное, живое любопытство.
«Иностранец, турист,» - думали ростовчане. Действительно, кому еще взбредет в голову пристально рассматривать обветшалые фасады старых ростовских зданий, вывески магазинов, памятные таблички? Ростовчанам, вечно спешащим по своим делам, некогда было разглядывать собственный город. Да и смысл?
К старичку подбежал суетливый молодой человек в плохо пошитом костюме, с приколотой на груди табличкой. Обогнав «иностранца», он участливо и подобострастно спросил его по-русски:
- Петр Александрович, вы не устали? Может быть – в такси, и в номер?
- Благодарю вас, Алексей Борисович. Я чувствую себя хорошо и намерен до гостиницы дойти своими ногами. Не беспокойтесь обо мне, - на чистом, но каком-то нездешнем русском ответил твердо старик.
Алексея Борисовича можно было понять. Он, один из организаторов научной конференции «История Гражданской войны на Дону 1918-1920 гг. Проблемы изучения», пригласил этого уникального гостя, живого свидетеля тех давних событий, и не откуда-нибудь, а из самого Парижа. Проблема была в том, что дедушке недавно стукнул 91 год, а здесь, в Союзе, столько не жили. Лекция Петра Александровича Теплова должна была состояться завтра. На ней предполагался аншлаг. А вдруг сердце гостя не выдержит чувств, которые наверняка его обуревают? Ведь он-то местный, коренной ростовчанин! Или «ростовец», как настаивал старик. Надо же, вернулся на Родину спустя 71 год! Мало ли что?
Впрочем, старикан выглядел и вправду молодцом. Алексей Борисович махнул на него рукой и скрылся в такси. Его визави спокойно продолжил свою пешую прогулку.
Никто и вправду не мог подозревать, что творилось у него на душе. Петр Александрович рассматривал город так, как мог бы разглядывать Землю космонавт, вернувшийся домой после нескольких столетий отсутствия. Город сильно изменился, выглядел усталым, потраченным. Узнаваемые здания сильно обветшали, между них выросли новые, неказистые, угловатые – не чета прежним. Но самое главное - изменились люди. Уж в людях-то Петр Александрович научился разбираться. На большинстве лиц здесь читались сильная суета и озабоченность, при отсутствии понимания, как же, собственно, дальше жить и куда идти.
«Почти как в 1917 году» - подумал он. «Впрочем, нет, в тех, прежних людях было больше глубоких страстей, идейности. А сейчас – так: суета, страстишки. Может, и обойдется без новой смуты?»
Выйдя на площадь, Петр Александрович не увидел памятного высокого силуэта Александро-Невского храма, зато приметил массивное здание местного правительства. На флагштоке колыхался трехцветный национальный флаг, цвета которого в Гражданскую носили на шевронах белые воины, и за которые они отдавали свои жизни.
«Выходит, мы все-таки победили?»
Но нет, в центре площади нелепой громадой высился памятник красным: вздыбленный конь, всадник в буденовке, рядом бегущие и ползущие красноармейцы, замахивающиеся саблей и гранатой. На памятнике красовалась табличка, говорящая о том, что сооружен он в «честь освобождения Ростова-на-Дону от белогвардейских банд в 1920 году».
«Значит, для властей здесь мы по-прежнему белобандиты. Но ведь пригласили же? Возможно, это такая странная переходная стадия. Куда она приведет?»
Старые улицы города тоже носили имена революционеров и террористов и, как он выяснил, их не спешили переименовывать. В остальном же Ростов остался таким же как был: сутолочным, торговым, с разномастной публикой, не лишенной жизнерадостности. И здание Госбанка никуда не исчезло, а значит и деньги, и торговля. Почти не было кафе и ресторанов. Но автомобилей прибавилось. Однако в этом им до Парижа еще далеко.
Петр Александрович присел на скамейку возле львов[19]. Мысли его утекли в прошлое, в город, который стал для него вторым домом.
В двадцать пятом он с семьей, после Крымской эпопеи, после Галлиполийского сидения, после долгих мытарств по лагерям беженцев в Сербском королевстве, прибыл в Париж, и с тех пор не покидал его надолго, пережив в нем Вторую Мировую войну, постепенный уход из жизни боевых товарищей, стремительные изменения мыслей, политики, моды, характерные для Европы. Десять лет назад он похоронил Надю. Она умерла так же, как и жила – легко. Их дети уехали в Америку, изредка навещая его, но все реже и реже. Появились внуки и правнуки. Один из внуков, Петенька, вернулся в Париж и изучает русскую историю в Сорбонне, пишет диссертацию. Вместе они иногда посещают кладбище Сен-Женевьев-де Буа, на котором упокоились мама и Надя, отец Афанасий…
Георгий тогда остался в королевстве Сербов, или Югославии. В Белграде он женился на местной красавице, но его счастью помешала новая война. Он погиб в боях с местными коммунистами, сражаясь в рядах Русского корпуса. Перед самой войной он приезжал ненадолго в Париж, разыскал его, Петра, и познакомил со своим другом, цыганом Мишей, будто бы научившем парижских музыкантов новому стилю, сочетавшему новомодный джаз и цыганскую музыку. Они обедали в ресторане, а Миша играл им свою музыку вместе с ансамблем из местных.
Господи, как это было давно! Они жили тихо, меняя адреса, он несколько лет работал таксистом, потом открыл автомастерскую, Надя с мамой после долгих стараний открыли свое модное ателье. Иногда он пописывал: дневники воспоминаний, стихи. Культурная жизнь русских изгнанников в Париже была очень насыщенной. Теперь его книгу хотят издать в этой новой, очнувшейся от коммунистических грез России.
Утром он был на службе в старом Соборе, лишенном колокольни[20], но все равно родном и узнаваемым. Прихожане неумело, но с большим энтузиазмом крестились, хор стройно пел тропари, но вот священник показался ему ненастоящим, картинным. Словно еще недавно вместо богослужебного облачения он носил нечто другое… Тем не менее, люди в храм, к Господу, шли охотно, а значит, безбожная власть здесь все-таки уступила.
Петр Александрович поднялся со скамейки. Голова немного кружилась, весеннее солнышко напекло голову. Главное, что он наконец здесь, в родном Ростове, вернуться куда мечтал все последние годы, и продлевал себе жизнь этой мечтой…
А назавтра состоялась его лекция. Люди, затаив дыхание, слушали негромкую речь Петра Александровича, ловили каждое слово. Оказалось, что в городе появился даже военно-исторический клуб, члены которого, пошив себе форму корниловцев, марковцев, дроздовцев, проводили реконструкции «Ледяного похода» и сейчас заявились на конференцию прямо в белогвардейской форме. Смотреть на молодых людей со знакомыми черными погонами с вензелем «М» Петру Александровичу было до слез волнительно и, вместе с тем, странно.
С ним общались, кто-то лживо-участливо, кто-то с обожанием и восторгом. Долго и эмоционально аплодировали, просили автографы, словно он был артистом, как Вертинский. После него некие люди со сцены пели песни, будто бы написанные белыми добровольцами, но в действительности, видимо, сочиненные намного позже. Петр Александрович, во всяком случае, таких песен не помнил. Когда же наконец он покинул этот шумный балаган, оставляющий больше вопросов, чем ответов, то на душе у него стало легче. Видимо, он сделал все то, ради чего Господь отпустил ему такую долгую жизнь. И ему наконец пора туда, где он вновь встретит Надю. И Ксению. И всех боевых товарищей, погибших на полях Гражданской. И увидев сегодня молодежь в марковских погонах, Петр Александрович решил, что все-таки та борьба и те принесенные жертвы были не зря.
Завтра поезд унесет его в Москву, до которой он так и не дошел в девятнадцатом. А позже, самолетом – назад, в Париж. Домой. Здесь же – все-таки уже совсем другая страна, так не похожая на Россию его юности. И какой ей быть впредь, решать уже молодым.
Виктор Сапов,
бард, писатель
(г. Ростов-на-Дону)
[1] Софийский храм, постройки 1912 года, располагался на одноименной площади (сейчас это Театральная площадь и парк Революции). Разрушен в 30е годы.
[2] Братское кладбище – одно из немногих сохранившихся дореволюционных кладбищ Ростова-на-Дону, действующее с 1892 года.
[3] Сейчас – станица Ленинградская Краснодарского края.
[4] По старому стилю Крещение праздновали 6 января.
[5] В станице Уманской по данным переписи 1913 года жило 26 тыс. человек, в 1926 г. – 21 тыс. В 32-33 году большинство населения станицы либо погибло от голода, либо было выселено коммунистами «за срыв плана хлебозаготовок». Опустевшая станица была вновь заселена семьями демобилизованных красноармейцев из Ленинградского военного округа и переименована в «Ленинградскую».
[6] Ново-Покровский храм. Построен в 1909 году на средства купца Г.Пустовойтова. Разрушен в 1930 году.
[7] Пархоменко Александр Яковлевич (1886-1921) – красный командир, в январе 1920 г. -комендант Ростова. Допустил разграбление города буденовцами, за что был отдан под суд, но после оправдан.
[8] Александровский сад – сейчас парк им. Вити Черевичкина.
[9] Крюков Федор Дмитриевич (1870-1920), русский писатель, журналист и политический деятель. Автор многочисленных рассказов и повестей о жизни донского казачества. Богатый литературный язык его прозы оказался сходен с языком «Тихого Дона» М. Шолохова. Существуют версии, что истинным автором (или соавтором) «Тихого Дона» является именно он.
[10] Сейчас г. Крымск
[11] Романс 1910 г. Автор Н.И. Харито
[12] Романс 1907 г. Автор С.И. Зилоти
[13] Романс П.И. Чайковского на стихи А.К Толстого (1878 г.)
[14] Романовский Иван Павлович (1877-1920), в Гражданскую войну начальник штаба Добровольческой армии, правая рука А.И. Деникина. Убит в марте 1920 г. в Константинополе офицерами-заговорщиками, возложившими на него всю вину за поражение Белых армий на Юге России.
[15] Особое совещание при главкоме ВСЮР – орган, выполнявший роль правительства на территории Белого Юга.
[16] В описываемых местах стоял Георгиевский пост, где в сентябре 1862 года чуть более 30 казаков приняли неравный бой с превосходящими силами черкесов.
[17] Молитва Иисусова – «Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя грешнаго». В православной мистической традиции, исихазме – постоянное повторение этой молитвы («умное делание») – основная практика, ведущая к обретению многих духовных плодов.
[18] Ул. Энгельса – так называлась с 1920 по 1992 год ул.Большая Садовая.
[19] Имеются ввиду скульптуры львов у здания Госбанка.
[20] Колокольня Собора Рождества Пресвятой Богородицы восстановлена в 1999 г.

















