Елена Семёнова. Претерпевшие до конца (главы из романа)

http://in-news.ru/images/stories/Julia/cercov-provoloka.jpg

[1]

 

Постижение смыслов (1918г.)

Говорят, что с годами потребность сна у человека становится всё меньше. Может, и правда. Аристарх Платонович уже привык к ночным бодрствованиям. Они не утомляли его, наоборот – то было время работы мысли, не отвлекаемой суетой дня. Никакая катастрофа не могла этой работы парализовать. Казалось бы – к чему? К чему все эти мысли, если бездна уже разверзлась, если вся жизнь твоя в эту бездну рухнула и, учитывая жизненные сроки, уже не приходится рассчитывать узреть рассвет? Когда, в сущности, и осталось-то дел на земле – подготовиться к Часу. Достойно встретить его. И все бы мысли устремить от праха восстающего к вечному, к горнему. Погрузиться в созерцание и чтение святых книг. Ан нет! Не давалось! И всякое движение в стране, всякое событие анализировалось, разбиралось до тонкостей. И жадно ловились вести со всех её концов! И раздражало, что вести эти доходили с таким трудом…

Мысль работала. Зачем-то пытаясь постигнуть то, что свершилось, и чего поправить было нельзя. Таких рабов Мысли в Посаде было множество! Где-то недалеко, должно быть, также страдая от бессонницы, склонился теперь над новым трудом Тихомиров. Тихомиров постигает главное – Апокалипсис. Это, по-видимому, вершина его мыслительской работы. Это – плод долгого, методичного труда, к которому способен редкий человек. И наперёд можно знать, что глубина и верность святоотеческому преданию будет отличать это исследование в отличие от нервического «Апокалипсиса наших дней» бедного Василия Васильевича… Аристарх Платонович никогда не жаловал Розанова. На одну дельную мысль приходилось у него по дюжине такой ереси, от которой впору было волосам стать дыбом. И что за манера всегдашняя – самого Христа поворачивать под собственные похоти… А, в сущности, просто несчастный человек. С перепутанной жизнью, с больной душой. Типичный продукт своего времени и круга, потому и помешана на нём была добрая часть интеллигентской публики. Сами столь же больны были. И также жаждали к своим похотям и, подчас, извращениям приладить, притянуть хоть как-нибудь святое. И сердились на христианство, что оно «противоестественным» образом требует от них унять «естественные желания». Так и мешали свет с грязью, самих себя и жизнь вокруг разрушая. Так и накликали большевика. Накликали тех, которые тоже не хотели желания свои унимать, только подходили к делу проще и не приспосабливали к себе Христа, а «упраздняли» его.

Посад был населён философами. Но Аристарх Платонович редко виделся с ними. Его не тянуло к праздным разговорам. К тому же прежде чем сказать, надо осмыслить.

За стеной слышались приглушённые голоса дочери и зятя. Вот ещё полунощники! А ведь говорил Лиде – не нажить добра с таким мужем. Голова-то у него, может, и золотая, а, вот, руки… Да что говорить! И после нескольких лет брака она вокруг него вьётся, что нянька подле дитяти. О сыне меньше забот, нежели о благоверном. Его дела, его мысли, его здоровье, его покой… Ну да у каждого свой крест. Значит, ей такой дан. И хуже бы было, если б она роптать начала, охладев к мужу.

Накинув тёплую шерстяную фуфайку, Аристарх Платонович вышел на крыльцо. Ночь была тихая, тёплая. Сквозь лёгкую дымку проглядывали тусклые звёзды. В такие ночи кажется, что ничего не случилось, что это всего лишь ещё одно лето на даче… А ближе к осени надо будет возвращаться в Москву, в Университет. И трудно поверить, что возвращаться-то уже некуда. Разве только в Данилов съездить… Да к отцу Алексею…

Во всей революционной круговерти более всего потрясло Аристарха Платоновича то, как мгновенно приняло её подавляющее большинство духовенства. Что греха таить, нисколько не отстали от любых других организаций. Поспешили расписаться в верности и заняться… отстаиванием своих интересов. Таких маловажных в сравнении с масштабом вершащейся трагедии! Или они не видели её? Не видели… Но если они, пастыри, не видели, то что требовать от овец?

А ведь кроме пассивно (растерянно? испуганно? неосознанно?) принявших Зло нашлись и те, кто стал на его сторону активно. Уже в первые дни революции на Марсовом поле прошли панихиды и крестные ходы по «павшим борцам за свободу». О растерзанных в эти дни офицерах и городовых, разумеется, политиканы в рясах не вспоминали…

Синод в ту пору возглавил полусумасшедший еретик Владимир Львов. Члены Синода, сохранившие верность законной власти, вынуждены были покинуть его. Среди них оказались Архиепископ Литовский Тихон, Московский Митрополит Макарий, Епископ Тобольский Гермоген, который открыто назвал состав Синода еретическим. Более двадцати консервативно настроенных архиереев были лишены Львовым своих кафедр.

В итоге, в Синоде остались лишь те, кто приветствовал свержение монархии и всячески способствовал очищению самого Синода от монархических элементов. Среди них – архиепископ Финляндский Сергий. Этот красноречивый, высокообразованный иерарх, ректор Санкт-Петербургской духовной академии уже давно был известен, как сторонник либеральных идей и революции, за что пользовался симпатией либеральной интеллигенции, со многими представителями которой он входил в печально известное религиозно-философское общество, давшее жизнь немалому числу еретических идей…

Ещё в приснопамятном Пятом году, сформировалось ядро т.н. обновленцев. Группа духовенства присоединилась к революции и образовала левый кружок, известный под названием «тридцати двух священников». Писатель и философ Валентин Свенцицкий, принявший сан в революционную пору, некогда увлекался модными философско-религиозными течениями. Немало симпатизировал Толстому, выступал за преобразования в государстве и церкви. Но уже в 1906-м году он угадал существо церковных прогрессистов: «Современное церковное движение можно назвать либеральным христианством, а либеральное христианство только полуистина. Душа, разгороженная на две камеры – религиозную и житейскую, не может целиком отдаться ни на служение Богу, ни на служение миру. В результате получается жалкая полуистина, тепло-прохладное, либеральное христианство, в котором нет ни правды Божией, ни правды человеческой».

Эта-то богомерзкая группа в самые первые дни свистопляски 17-го решила организовать всё «прогрессивное» церковное общество во «Всероссийский Союз демократического духовенства и мирян». На первом месте у общества стояли цели революции и установление республиканского образа правления, а на третьем - реформа в Церкви. Председателем избрали священника Димитрия Попова, а секретарем протоиерея Александра Введенского. «Демократы» в рясах ораторствовали на митингах, кляня историю собственной страны, на своих службах пели «Многие лета благовернейшему Совнаркому».

Если открытых обновленцев ещё не допускали к власти, то умеренными старательно замещали всех «ретроградов». Синод проводил чистки рядов, удаляя всех, кто был замечен в монархических убеждениях. Так был удалён на покой московский митрополит Макарий. Митрополит Макарий! Апостол Алтая! Сибирский столп Православия! Живой русский святой! Так называли владыку, большую часть служения которого проходила вдали от столиц… Более двадцати лет был он епископом Томским, и за это время более двухсот храмов открылись в его епархии. Аскет, молитвенник, духовный писатель, он был подлинным столпом Православной веры. Но Москве, немало тронутой духовным тлением, куда он был назначен в 1912 году, его простая и строгая проповедь была не по душе. «Мы переживаем смутные времена, - говорил Владыка. - Бывали на Руси лихолетия, но тогда было не так худо как теперь. Тогда были все за Бога, все желали знать, что Ему угодно; а теперь не то. Тогда были за Царя. Теперь опять не то. Теперь слышатся голоса хульные на Бога и замыслы против Помазанника Его... В подмётных письмах и листках их мы читаем, что они, как вестники ада, жаждут разрушения, безпорядков... Их желание — всё перевернуть, чтобы голова стала внизу, а ноги наверху; чтобы честный человек ждал милости из рук босяка, которого они хотят сделать раздаятелем награбленного ими...». И предрекал, обличая смутьянов: «Не хотите вы своей Русской власти, так будет же у вас власть иноплеменная». В февральские дни митрополит остался верен Государю, не пожелав присягнуть Временному Правительству.

Неудивительно, что после революции Владыка подвергся самым серьёзным притеснениям. В какой-то день еврейские «Биржевые Ведомости» сообщали: «Депутация Московского духовенства во главе с Самариным и протопресвитером кремлевских соборов Любимовым передала митрополиту Макарию просьбу Москвы подать прошение об увольнении на покой в виду несовместимости его твердо сложившихся ретроградных убеждений с новым строем русской жизни». Далее сообщалось, что Митрополит Макарий долго не поддавался, но затем согласился с требованиями посетителей. Старцу-митрополиту угрожали заключением, если он не уйдёт. Владыка подчинился и вопреки закону был сослан в Николо-Угрешский монастырь, лишённый возможности жить в Троице-Сергиевой лавре, а также содержания. На Всероссийский Собор он также не был допущен…

Удалили и куда более мягкого архиепископа Алексия (Дородницына). Его  на Владимирской кафедре заменил всё тот же архиепископ Сергий. От знающих людей Аристарх Платонович был хорошо осведомлён, что избрание на этот пост прошло нечисто. Всего выдвигалось четыре кандидатуры, и накануне решающего голосования большинство голосов отдавалось делегатами Чрезвычайного съезда духовенства и мирян Владимирской области одному из конкурентов архиепископа Сергия. Но уже следующим утром расклад сил неожиданно поменялся. Непостижимым образом за ночь Сергий сумел перетянуть на свою сторону сто двадцать избирателей и получить в итоге абсолютное большинство голосов.

А профессура Московской духовной академии в это время торжествовала: «Великая русская революция, разбив вековые цепи царского самодержавия, могучим порывом освободила одновременно двух задыхавшихся в них в течение целых столетий великих узников – государство и Церковь!» Под этот отвратительный гимн с должности редактора журнала «Богословский вестник» был изгнан о. Павел Флоренский. 

Лишилась МДА и своего ректора - архиепископа Феодора (Поздеевского), ставшего настоятелем Данилова монастыря. Аристарх Платонович знал владыку Феодора много лет. Это был подлинный адамант в вопросах веры, ревностно хранивший традиции и выступавший резко против любых нововведений и изменений. Суровый аскет, он, занимая столь высокий пост, ограничивал себя буквально во всём, стремясь подражать подвигам святых.

Революционеры ненавидели владыку с давних пор. В 5-м году, когда он был ректором Тамбовской духовной семинарии, один из семинаристов покушался на его жизнь. Тогда инспектор семинарии о. Симеон (Холмогоров) успел заслонить архимандрита Феодора собой, приняв в себя пулю террориста, раздробившую ему поясной позвонок, навсегда парализовав нижнюю часть тела. С того времени владыка не покидал своего спасителя, всякий день посещая его и исполняя малейшее пожелание.

При всей своей суровости владыка отличался подлинной, живой любовью к людям. В том числе, к людям падшим, отверженным миром. Он буквально искал таких людей, стараясь помогать им. Владыка говорил, что такое общение полезно пастырям. Узнав ближе отверженных миром людей, пастырь поймёт, что, в сущности, эти люди гораздо ближе ко Христу, чем он, потому что грешные, сознавая своё падение, любят Господа, прощающего и милующего их. Православие — религия жалости и смирения, жалеть надо грешников и сознавать свои грехи. А это чувство даётся при соприкосновении с миром отверженных и убогих.

Материальную помощь нуждающимся архиепископ Феодор оказывал тайно, через других лиц. Так, Аристарх Платонович по его просьбе несколько раз относил собранные им деньги и вещи в бедные дома. Даже теперь, в голодное время владыка продолжал творить милостыню. Если несчастный философ Розанов сознавался, что все мысли его обращаются к еде, что на Ярославском вокзале жадно высматривал он, кто что ест, то бывший ректор МДА свой хлеб отдавал голодным на улице, а сам удовольствовался крохами. Так «противоестественное» побеждало «естественное»…

Зная твёрдую позицию владыки, его бескомпромиссность в стоянии за веру, в Данилов монастырь потекли люди, ища совета и укрепы. Многие взоры обратились на него после Собора и избрания Патриарха.

Аристарх Платонович был одним из делегатов Собора. Накануне него большую активность проявляли обновленцы, жаждавшие получить власть в Церкви. Кое-кто из них наведывался даже для бесед к отдельным членам Собора. Так, явилась группа большевиков в рясах к прибывшему из Полтавы бывшему духовнику Царской семьи архиепископу Феофану. Стелили мягко, подобно тому, как фарисеи искушали Христа:

- Мы уважаем, мы чтим вас, ваше Высокопреосвященство, - говорили они. - Мы знаем вашу принципиальность, вашу стойкость, вашу церковную мудрость. Вы сами видите, как волны времени быстро несутся, меняя все, меняя и нас... Была монархия, был самодержец Царь, а теперь ничего этого нет. И нам, с учетом этих перемен, приходится невольно уступать. И, как выражается великий учитель Церкви, св. Иоанн Златоуст, иногда, дабы успешнее ввести корабль Церкви в пристань, кораблю приходится уступить волнам. Вот и в данный момент, Церкви необходимо немного уступить...

- Весь вопрос, в чем уступить, - ответил владыка.

- Быть с большинством! В противном случае, ведь с кем вы останетесь?! Надо уступить, этого требует церковная мудрость. А если нет, то вы обрекаете себя на полное одиночество.

- Большинство может меня запугать, - говорит св. Василий Великий, - но не сможет меня убедить... Продолжая мысль великого Святителя, скажем, что и одиночество не страшно, а страшно отступление, отступление от Истины. И нам, православным, нет иного пути, как оставаться с Истиной. А это значит то, что неизменно оставаться с Господом Иисусом Христом. На Нем, как на основании, стоит вся Церковь: “Основания бо инаго никтоже может положити паче лежащаго, еже есть Иисус Христос” (1 Кор. 3, 11). И поэтому нельзя нам быть, как выражается Апостол, “младенцами, колеблющимися и увлекающимися всяким ветром учения, по лукавству человеков, по хитрому искусству обольщения” (Еф. 4, 14). Нам надо крепко держаться того, что мы получили от Духоносных Отцев Церкви. Об этом сказано в кондаке в неделю Святых Отцев Первого Вселенского Собора: “Апостол проповедание и Отец догматы, Церкви едину веру запечатлеша, яже и ризу носящи истины, исткану от еже свыше богословия... “ “Риза” — это одежда Церкви, учение, полученное от Святых Отцев древности. Святые Отцы восприняли ее от проповеди Апостолов. А Святые Апостолы приняли ее от Самого Источника верховной Истины, от Господа Иисуса Христа. Вот почему мы воспринимаем как нерушимый закон 1-е правило Шестого Вселенского Собора: “Хранити неприкосновенну нововведениям и изменениям веру, преданную нам от самовидцев и служителей Слова, Богоизбранных Апостолов... Ибо мы сообразно с тем, что определено прежде, совершенно решили, ниже прибавляти что либо, ниже убавляти, и не могли никоим образом”. А что касается вопроса, с кем мы останемся, если не присоединимся к тем, кто готов совершить революцию и в Церкви, то это совершенно ясно. Мы останемся неподвижными с теми, кто две тысячи лет созидал собою великое тело “Единой, Святой, Соборной и Апостольской Церкви” во вселенной, хотя и на земле, но Церкви Небесной. К этой неземной Церкви и мы, в некотором смысле, вошли немалым ликом угодников Божиих во главе с Просветителем Древней Руси, Св. Равноапостольным князем Владимиром и бесчисленными сонмами явленных и неявленных угодников, начиная с Киево-Печерских, с преподобными Антонием и Феодосием и с прочими святыми по землям и краям Отечества нашего, с Преподобными Сергием Радонежским и дивным Серафимом Саровским, со святителями и мучениками российскими, под покровом Царицы Небесной, Заступницы нашей... И таких “уступок”, о которых вы думаете, нам делать не приходится!

Обновленцы удалились ни с чем. Та же участь постигла их и в других случаях. В конце концов, волки, сбрасывающие овечьи шкуры вкупе с рясами, вынуждены были оставить свои притязания. Собор проходил без их влияния.

Впрочем, несмотря на этот отрадный факт, само мероприятие произвело на Аристарха Платоновича удручающее впечатление. О чём должен был говорить Собор в грозную для Церкви и Отечества годину? Лучшие (казалось бы) силы духовные – о чём должны были возвысить свой голос? Плач Иеремии, пламенный глагол Исайи – вот, чему должно было бы звучать под храмовыми сводами! Но нет… Оробели и здесь. И здесь старательно прятали взоры от надвигающегося. Постановили не говорить о политике вовсе. Зато долго и нудно говорили об образовании будущей Церкви, могущественной своими капиталами. О покупке имений. О монополии на муку для просфор. О создании церковного банка. О грядущих доходах… И в этих речах так явственно звучал дух мира сего, что до страшного очевидно становилось – и здесь, на Соборе нет той духовной силы, которая могла бы ещё стать заслоном, остановить катастрофу. Расплескалась она по мелочным заботам дня текущего. До слепоты, не позволявшей увидеть и того, что уже не о чем печься земном, ибо это земное отторгнется.

Катастрофа уже стреляла на улицах Москвы, уже обстреливала кремлёвские святыни, а на Соборе грезили – об имениях и могущественной Церкви…

Этот порок заложен был ещё века назад. И не кем-нибудь, а Иосифом Волоцким, также мечтавшем о могущественной Церкви. И, вот, Церковь стала обретать его – в землях, в крепостных душах, в сокровищах, ничему не служащих, в преумножении богатства. А в мирских этих заботах как не сокращаться времени на главное? На делание духовное? На молитву? На то, во имя чего проповедовал нестяжательство Нил Сорский? Обмирщение растлевало Церковь. Сокровище некрадомое оказывалось отодвинуто богатствами тленными. Но, вот, пришла Смута – и пожгла, расхитили накопленное. Словно указав на то, сколь ничтожно такое имение. И как бы не понять, не вразумиться? Ничуть! Ещё ревностнее взялись за старое…

О могущественной Церкви грезил Никон. И во имя могущества этого подчинял дела духовные политике, карал противников своих реформ, удаляясь от паствы, заботясь о внешнем и пренебрегая внутренним. И чем же кончилось? Церковным оскудением. Расколом. Ослаблением веры. Подчинением Церкви светскому Синоду. Как бы хоть теперь-то не внять предупреждению? Опыту печальному? Но снова самозабвенно на те же грабли наступали. И накануне революции и, вот, в самые дни её. Виноградники в Крыму… Мука для просфор… А за стенами – гибла Россия, готовясь унести с собой в могилу и многих делегатов Собора.

И всё же Собор сделал главное, для чего был созван. В обезглавленной с уходом Царя стране, наконец, явилась власть, к которой обратились с надеждой многие взоры. Явился пастырь. Всего три кандидата было на патриарший престол. И среди них – митрополит Антоний (Храповицкий), как и многие верные Государю иерархи, лишённый в мае 17-го харьковской кафедры и уволенный на покой. Яркая, сильная личность, глубокий ум, пламенная вера, неколебимая верность Богу и Государю, владыка пользовался исключительным авторитетом у консервативной части общества. За него-то и отдана была большая часть голосов соборян. И сам Аристарх Платонович за него отдал голос. В грядущую годину нужен, казалось, такой адомант-человек, скала-человек, которого ни на какие уступки склонить нельзя, который не оробеет перед торжествующим злом, не утратит решимости и твёрдости, не пошатнётся. Но над человеческим разумением довлеет премудрость Божия. А затворник Зосимовой пустыни старец Алексий, впервые покинувший свой затвор для святого дела, извлёк из чаши жребий – свиток с именем нового Патриарха.

- Митрополит Московский и Коломенский Тихон!

Тихон? Неутомимый проповедник среди полудиких народов Америки, митрополит Ярославский, затем Виленский и лишь в последние месяцы – Московский, он известен был и консервативностью взглядов, и верностью Государю («Отстоит Россия Царя – отстоит и Царь Россию!»), и духовной мудростью… Но… Это даже теперь читалось в белом, как полотно, постаревшем лице его – тяжелее шапки Мономаха ложился на главу его белый клобук. И весь он заранее придавлен был это ношей крестной. Это Антония заставила бы она ещё пуще распрямиться, ещё укрепиться в стоянии своём – он готов был к ней. А смиренный, кроткий, мягкий Тихон внутренне страшился такого бремени. И в день избрания своего сказал печально:

- Ваша весть об избрании меня в Патриархи является для меня тем свитком, на котором было написано: «плач и стон и горе», и каковой свиток должен был съесть пророк Иезекииль. Сколько и мне придется глотать слез и испускать стонов в предстоящем мне патриаршем служении, и особенно в настоящую тяжелую годину... Отныне на меня возлагается попечение о всех церквах Российских и предстоит умирание за них во вся дни.

На интронизации смотрел он ведомым на казнь. Казалось, что вся скорбь русской земли сосредоточилась в его запавших глазах. И было жаль его. И одна молитва была, чтобы укрепил Господь избранника своего, подал ему мужества и терпения, чтобы вынести данное…

Сама интронизация происходила в Успенском соборе Кремля. Знаменательное то было торжество… В захваченное богоборцами сердце России, оцепленное конной милицией люди собирались с ночи. Пропуск осуществлялся только по билетам. Замёрзшие люди толпились у Боровицких ворот, за стеной слышались выстрелы, жутковато вспыхивали красные искры бенгальских огней. Охрана развлекалась тем, что давила собравшихся крупами лошадей… Вот, голоса раздались:

- Пропустите митрополита Владимира! Дайте дорогу митрополиту!

Сколько достоинства было в этом высоком, сухом старце-аскете, председателе Собора, старейшем русском иерархе, переведённом в Киев за осуждение Распутина! Он шёл медленно, опираясь на посох, высоко держа голову – и никто не ведал, что через считанные недели ему суждено принять мученическую смерть от большевиков, которые растерзают Владыку подле святых стен Киево-Печерской Лавры…

Всех собравшихся на интронизацию не вместила и сама Красная площадь. Запрудили они окрестные улицы. Сам же Успенский собор представлял собой пророческое зрелище: западная стена была пробита снарядом, и пугающе возвышалось распятие с обезрученным снарядом же Христом… На ту памятную службу собралась подлинная Святая Русь, которую смывало теперь с лица земли бурным потоком.

Позади всех, одевшись простой монахиней, сокрылась от лишних взглядов среди молящихся Великая Княгиня Елизавета Фёдоровна. В последний раз видел Аристарх Платонович её ангельский лик на этой службе. И сколько же ещё было на ней тех, кого видел он в последний раз!..

После интронизации Патриарх вышел на Красную площадь к народу, встретившего его ликованием, благословил и верующих, и солдат. Те, как ни отравлены были атеизмом, а погасили цигарки, шапки сняли. Всё же были эти молодцы всё ещё русскими людьми, ещё не угасившими окончательно искру в себе…

Лишь какая-то бесноватая с растрёпанными волосами выскочила из толпы и с хохотом прокричала, дрожа от ненависти:

- Недолго, недолго вам радоваться! Убьют,  убьют вашего Патриарха!

Святейший горестно покачал головой. Пожалел мучимую демоном душу… И снова необъятная скорбь сквозила в его мягком лице. По силам ли будет ему лёгшая на плечи неподъёмная кладь? В нынешних трясениях устоять – сколько силы и выдержки нужно! Сквозь огонь, по бритвенному лезвию идти и за собой всю Церковь Русскую вести – сколько мудрости и осторожности требуется! Кроткий пастырь – как же выстоять ему среди щерящих клыки волков? Да ещё и вверенное стадо уберечь?

Сомневался и архиепископ Феодор. Не собственно в Тихоне, коего чтил, но в том, что способен будет патриарх твёрдо блюсти церковные интересы под игом установившейся антихристовой власти. Ясно, как Божий день, что давление на Церковь будет страшным. И способы этого давления – изощрёнными. И обращено оное будет, в первую очередь, на главу Церкви. Чтобы его заставить отступить. Многим ли тут выдюжить? Стало быть, начнутся неизбежные компромиссы… Сам владыка никаких компромиссов с сатанистами в лице большевиков не допускал, считая, что должно скорее принять мученичество, нежели хоть чем-то поступиться в этой брани, в которой попросту не может быть малостей, не может быть ничего малозначимого. Потому предрекал он, что легальной Церкви уже совсем скоро немощно будет существовать, а, значит, надлежит явиться потаённым, катакомбным общинам. И к переходу на такое положение необходимо готовиться уже сейчас. Эта тема стала одной из ключевых на собраниях Даниловского общества, которые посещали многие видные деятели, как церковные, так и мирские. Сам Святейший одобрял деятельность общества и с глубочайшим уважением относился к владыке Феодору, нередко ища у него совета.

На смену кроткому Государю пришёл кроткий Патриарх… Значит, для чего-то нужно так? Нужно, чтобы во время, когда зло ярится, затопляя собой всё, на пути его стали не воины с мечами, а тихие праведники? Те что, трости надломленной не переломят, и льна курящегося не угасят? Почти две тысячи лет назад целая толпа явилась в Гефсиманский сад с оружием, чтобы взять одного Безоружного… «Паки убо вопроси их (Иисус): кого ищете? Они же реша: Иисуса Назореа. Отвеща Иисус: рех вам, яко Аз есмь: аще убо Мене ищете, оставите сих ити: да сбудется слово, еже рече, яко ихже дал еси Мне, не погубих от них ни когоже. Симон же Петр, имый нож, извлече его и удари архиереова раба и уреза ему ухо десное: бе же имя рабу Малх. Рече убо Иисус Петрови: вонзи нож в ножницу: чашу, юже даде Мне Отец, не имам ли пити ея? Спира же и тысящник и слуги Иудейстии яша Иисуса и связаша Его»[2]. Не здесь ли суть?..

 

Плач юродивой (1922г.)

Очередной плакат вывесили на здании сельсовета поутру. А ещё накануне прикатил из города «упал-намоченный», как с издёвкой именовали такого рода деятелей на селе. Из бывших матросов балтийских. Знамо дело, великий дока в вопросах ведения сельского хозяйствования. Вечером уже «посовещались» плотно с местным руководством – за несколько домов слыхать было, как начальство «ответственное мероприятие» проводит.  

Сколько этих «агитпробок» переездило уже сюда! Пуще «семашек»[3] развелось их! И то сказать, в уездном городке в считанные месяцы навылазили, что чирьи на неприличном месте, до полусотни всевозможных партийных и профсоюзных организаций с сотнями отделов, с тысячью служащих дармоедов! В задачу этих молодцев входило ездить по деревням, собирать в принудительном порядке голодных людей, отрывая их от работы, и битые часы нести околесицу. В смысле, нести отсталому крестьянству светлые идеи коммунизма. И ведь сукиных этих сынов по труд-гуж-повинности следовало самим же мужикам из города доставить, поселить их в лучшем дому, столовать их, а затем везти обратно! Прикатит такое сокровище, расположится за столом, который в обычные дни давненько их стараниями украшают дай Бог лепёшки из травы и разных отбросов, глядит маслянистыми глазами на хозяйку, по брюху сытому себя похлопывает:

- А я, хозяйка, пожрать-то не тоще люблю!

Слава тебе Господи, миновал Игнатов дом такой гость. Впрочем, какой там «его дом». Своего дома теперь не было – дожил на старости. В жёниных родителей дому приживалом оказался. Хотя и на том спасибо – всё крыша над головой и себе, и, главное, детям. Дом стариков Григорьевых богачеством не отличался. Да и с водворением в нём семьи Игната угла свободного не осталось. И славно – не покушались на него гастролёры партийные. А то бы, чего доброго, не стерпело сердце…

У вывешенного плаката собирались любопытствующие. Каких только ни повидали их! Каких только лекций не прослушали! «О жизни на Марсе», например. Страсть, как интересно это было голодной деревне, забывшей вкус соли. А поди-ка ты спроси про ту соль! Соль! Соль, без которой ни одной пищи нельзя путно сготовить. Соль, за которой ездили теперь за тысячи вёрст. Соль, чтобы добыть которую, варили разбитые в щепы бочонки, в которых когда-то держали соленья. Спроси-ка их, от продпайков лоснящихся, куда соль подевали – пожалуй, в холодной окажешься. Так что сиди, тёмный элемент, слушай что говорят Маркс и Энгельс о патриархате и матриархате, а того лучше – о международном положении молодой Советской Республики. Да не позабудь крикнуть «Долой!» и «Да здравствует!», когда потребуется.

Интересно, с чем теперь явились молодцы? О вшах и тифе – врагах социализма сказывать? Агафья Прудникова на той памятной лекции крикнула «агитпробке»:

- Мыло дайте народу, а брехнёй блох не выведете!

Но мыло – это роскошь. Так же, как соль и хлеб. А слова, тёмный элемент, слушай и благодарен будь.

Не мог Матвеич издали разобрать, что такое на плакате написано. Подводили немолодые глаза. А по волнению собравшихся почувствовал нутром – тут «семашками» не отделаешься, тут серьезнее дело. Окликнул девчонку соседскую:

- Дуняша, дочка, чего там?

- Беда, дядя Игнат! – испуганно распахнутые глаза на голубоватом от недоедания личике. – Церковь грабить сбираются!

- Как так?

- Собственность церковную изымать будут в помощь голодным! Нынче собрание, а затем изымать пойдут. Указано, всем быть…

А уже старухи запричитали в голос, расходясь.

- Антихристы… Экое дело затеяли!

- Господь не попустит…

- А отец Димитрий знает ли?

- Должён знать…

- Беда-то какая…

Но не потянулась толпа к храму. Ни к избёнке старика священника. Цепенил волю под кожу просочившийся, вкоренившийся страх. Лишь кое-кто из баб отправились. А прочие расходились смурные, повесив головы.

Пошёл к дому и Матвеич, пощипывая бороду и судорожно соображая, как же быть. Всем велено быть! Известное дело! Им всех в свои грязные дела впутать надо. Миром усадьбы жгли… Миром церковь разоряли… Всё не они, не власти. А сам народ! Ну, да пусть другие, как хотят, а он, Игнат, к безбожному делу руки не приложит. Но как же вывернуться? Ведь придут в дом и прикажут. А за отказ… Вместе с попом Димитрием в холодную поедешь. А оттуда, из тифозного барака, мало кто вертается. А с детками что станется тогда? И с Катей?

В раздумьях добрёл Матвеич до дома и сперва зашёл в сарай за инструментом, вспомнив, что давненько собирался починить переставшую закрываться сенную дверь. Покопавшись маленько в полумраке, Игнат нечаянно задел грабли, гулко свалившиеся на пол. Нагнулся было поднять, но остановился, поскрёб задумчиво макушку, озираясь по сторонам – нет кого поблизости. Глянул ещё раз на острые зубцы. Затем – с сожалением – на собственную ногу, сразу покрасневшую, едва он стянул с неё ещё более жалеемый валенок. Эх, была ни была! Помогай Господь своим!

- Батюшки, искалечился! – ахнула Катя, когда он, блажа сквозь зубы и оставляя кровавый след, с трудом влез на крыльцо.

- Не кричи ты, баба! Дай полотенце какое да воды – замотать…

Засуетилась Катя, забегала. Шикнула на высунувшуюся дочурку. Через несколько минут уже принесла мужу в комнату всё необходимое. И ведь вот же не проведёшь глазастую! Как ни всполошилась, а проверила и угадала влёт:

- Что это ты, старый, босым по снегу гулял?

Игнат криво усмехнулся, заматывая больную ногу:

- А что? Говорят, для здоровья пользительно.

- Для здоровья – не знаю, а для валенок – гораздо, - согласилась Катя. – Ты почто себя калечить-то удумал?

- Чтобы чёрту напакостить, - снова усмехнулся Игнат, устраиваясь на лежанке.

- Нешто в ребре взыграл?

- Дура, - беззлобно махнул рукой Матвеич. – Ты плакат на сельсовете читала, аль нет?

- Да я и из дома не выходила нынче…

- То-то же. Церковь сегодня грабить будут, вона. А я в этом деле не участник. Слава Богу, и усадьбы покойного барина не тронул. Нет на мне греха. А уж такой тем паче брать не желаю. А обезноженного не погонят. Полежу, постенаю, побрежу.

- Умно ты это придумал, старый, - нахмурилась Катя. – А мне что делать прикажешь? Ты, значит, от греха себя обезопасил, а мне на Божий дом идтить?!

- Только не калечь себя, - предостерегающе поднял палец Игнат. – А то нас разгадают.

Катя быстро заходила по комнате, ломая пальцы, снова шикнула на просунувшуюся в сворку двери дочь, наконец, остановилась, уперев ладони в утерявшие прежнюю дородность бока:

- Вот что, Игнат, ты, коль нехристи придут, блажи уж погромче… Будто бы жар у тебя. А я тогда поплачусь, что больного мужа не могу оставить… Авось, и не тронут.

На том и порешили.

Однако, наивной надежде Кати не суждено было исполниться. Хотя жар у Матвеича начался вполне настоящий, и блажил он от души во всю глотку, но явившийся комбедовец Плешак был непреклонен:

- Если он так сильно болен, то пусть с ним останется твоя мать! Старуха – элемент отживший, а ты уклоняться не имеешь права!

- Ты, что ль, права устанавливаешь?! – взъярилась Катя. – С чего это я должна оставить детей и больного мужа?! Ради какой-такой радости?! Твоих болтунов слушать?! Когда тебе делать нечего, так и слушай их! А мне вздохнуть времени нет!

Плешак надул вечно влажные, растрёпанные губы:

- Несознательно рассуждаешь! Нынче главный вопрос решается, понимаешь-нет? Как голодным помогать!

- Да ну?! Севка! Колька! Ну-ка, подьте сюда! – крикнула младших.

Те тотчас прибежали на материнский зов. Худющие. Бледненькие до голубизны – каждая жилочка просвечивает. Подтолкнула их мать вперёд себя, приподняла рубашонки грязные так, что животы вспухающие видны стали.

- Голодающим, говоришь, помогать собрались? А ну давай! Помоги! Детям моим помоги! – голос Кати начал срываться. – Ты с морячком вчера, поди, яичницу с салом лопал и самогонкой заливал? Ну, говори! И не стала вам та яичница поперёк ваших бесстыжих глоток! А мои дети хлеб с примесью жуют и то не досыта! А ну, пошёл прочь из моего дома! Голодающим они помогать собрались! Ишь!

Так и напирала, так и напирала Катя на хлипкого Плешака. Так разъярилась баба, что, того гляди, набросилась бы на него, вцепилась в редкую бородёнку. Но Плешак вовремя выскочил прочь, погрозив зло:

- Я тебе эти слова ещё припомню!

Авдотья Никитишна мелко закрестилась, посмотрела жалко вначале на утирающую слёзы дочь, затем на Игната:

- Что ж это будет теперь?

Матвеич лишь крякнул в ответ и отвернулся к стене. Хоть и холодила сердце тревога о том, как отзовётся Катин бунт, но и гордился женой. Дал же Бог характер бабе – самого чёрта не испугается!

Между тем, Катино возбуждение улеглось, и она обессилено опустилась подле мужа, вздохнула глубоко:

- Как жить-то будем, Матвеич?..

Что мог ответить ей Игнат? Как жить, если вся жизнь с ног на голову встала? То ли дело прежде было… Своя земля, свой инструмент, скотина, веялка… А теперь ничего своего у крестьянина не стало. И добро бы ещё, забрав, с умом распоряжались! Так нет! Вон, была у Федота-соседа мельница. Один он управлялся на ней. Кому надо было хлеб смолоть – все к нему шли. И горя не знали. Но, вот, отобрали у Федота мельницу. Поставили над нею начальствующий элемент. Элемент этот пил горькую и воровал, но решил, что один со столь сложными обязанностями не управится. Назначили ему помощника. Затем и ещё одного. И, вот, эти три молодца пили да воровали круглый год, а производительность мельницы за это время снизилась ровнёхонько в три раза.

А кустари? Кому помешали они? Объявили вне закона! Только государство имело право организованно обеспечивать население необходимыми товарами. Но на деле обеспечивало оными лишь верхи, а население нищало. Не говоря о соли, в деревне не стало керосина! Керосин просто исчез, как исчезло решительно всё, что ещё вчера составляло норму жизни. Деревни погрузились во тьму и стали освещаться исключительно лучинами. И после этого заезжие крикуны с бескостными языками рассказывали, пуча пустые гляделки, об ужасах крепостного права!

Крепостное право… Хоть и не знал его ни Игнат, ни его пращуры на своей шее, но уж точно знал, что барщина при нём была не всякий день, а оброк не шёл ни в какое сравнение с грабежом, учинённым «народной властью».

Появились в деревне новые баре. Собственно, начальство, и так называемая беднота. Часть отобранных во время развёрсток продуктов делилась между начальниками, их приближёнными и комбедами. Точно такая же участь постигала реквизированный скот. Крестьяне, имевшие лошадь, обязывались бесплатно обрабатывать землю безлошадных, возить для них дрова и всё прочее необходимое в хозяйстве. Такая же «труд-гуж-повинность» ложилась на них в отношении начальства. А к тому нужно было возить начальство и пришлых агитаторов, ремонтировать дороги, строить мосты… Перевернулся мир! Стали работящие мужики у пьяниц и лодырей батраками! И какой же тут может быть ответ на вопрос, как жить?

Правда, с введением НЭПа шевельнулась надежда робкая. По крайности, заменили бесчинную развёрстку на твёрдый в установленные сроки взымаемый продналог. Новая система поощряла труд: чем больше будет урожай, тем больше останется крестьянину по уплате налога. Как живым ветром овеяло. А то и руки опустились совсем: к чему делать что-то, если всё равно отнимут подчистую?

На эту весну строил Игнат робкие планы. Намечал привычным хозяйским глазом, где, сколько и чего насадить. Подсчитывал, на какой урожай можно рассчитывать, и сколько останется на жизнь семье. Может, хоть теперь дети будут накормлены?

Когда бы в помощь ещё кого! Да где уж… Старшему едва четырнадцать стукнуло. А от недоедания глядит десятилетним… Какая уж подмога от него? Яшка-братец ещё в 20-м сгинул, поехав за солью и продовольствием. Может, лихие люди убили. Может, просто свалил тиф на каком-нибудь Богом забытом полустанке. О прочих и говорить не приходится. Двое малышей, двенадцатилетняя Любушка, старуха Авдотья Никитишна, её старшая полоумная дочь Ирина…

На долю Ирины страшное испытание выпало. Мужа своего она потеряла ещё в Японскую, а двух сыновей в 19-м году расстреляли на её глазах большевики. Мальчишки не вступили в Красную армию при мобилизации. Когда за ними пришли, они не поверили, что их, действительно, расстреляют. Просили прощения, выражали готовность служить, умоляли пощадить их… Ирина валялась в ногах у комиссара, всю дорогу до места расстрела ползла по грязи, обнимая его сапог, моля отпустить её сыновей. Бедная, несчастная женщина… Она не знала, что умолить можно озверевшего, пьяного матроса или красноармейца. Покойный барин верно говорил – такой ещё наш. В нём в последний миг вдруг может прорваться что-то живое. Его дикая зверскость не имеет закона, а лишь его произвол, управляемый его разнузданными страстями. Комиссар – совсем иного рода дело. Для него нет страстей. Нет заставляющей забыть себя ненависти и опьянения кровью жертвы, но нет и остатков человеческого, позволяющих услышать мольбу этой жертвы и откликнуться на неё.

Уже поставленные на пустыре у околицы босые, до нижнего белья раздетые мальчики не могли сдержать слёз. Они всё ещё ждали чуда. Ждали, что в последний миг их помилуют. Младший упал на колени:

- Пощадите! Ведь мне только семнадцать лет! Семнадцать!!!

С этим криком и упал он ничком на землю… Рядом с братом…

Ирина с той поры повредилась умом. Она не говорила ни слова. Целыми днями бродила по деревне растрёпанная, босая, часто заходила в церковь или сидела на холодных её ступенях, покачиваясь взад-вперёд. Вот, и теперь бродила она неведомо где, и опасалась Авдотья Никитишна, как бы не вышло худого.

Мучительно тянулось время. Матвеич беспокойно ворочался, время от времени приподнимался, поглядывал в окно. Он тревожился не только за Ирину, но и ещё за одного человека, совсем недавно поселившегося под их крышей.

Наталья Терентьевна была учительницей. Совсем молоденькой, сверстницей Игнатовой Аглаши. Бедная девочка всегда мечтала учить деток доброму и вечному. Ведь не знала же она, что новая власть придумает для учителей хамское наименование «шкраб» («школьный работник»), каковым станут называть и школьных уборщиц. Что новое начальство, не ведающее азов, будет ругать их «гнилой интеллигенцией». И всё, на что расщедрится, так это на голодный паёк в городах. А в сёлах и на то поскупится.

И, вот, приехала она. Милая, скромная, запуганная барышня с маленьким саквояжем в руке и жутких опорках на худеньких ножках. Её поселили в холодном здании школы, которая едва отапливалась благодаря сердобольным жителям, приносившим дрова. Бедняжка мёрзла и голодала, пыталась обращаться к начальству, но получала ответ, что указаний от Наркомпроса относительно пайка для неё нет.

Она всё-таки вела свои уроки. Кашляла, истончалась. Питалась только мёрзлой картошкой – фактически таким же подаянием, как и дрова. Положение складывалось отчаянное. Этим решили воспользоваться местные начальники. Вначале наведывались к ней, мягко, но недвусмысленно намекая, что могут пойти ей навстречу, если навстречу пойдёт и она. Затем перешли к угрозам. Однажды комиссар, будучи в подпитье, явился на урок и при детях стал оскорблять Наталью Терентьевну самыми похабными словами. Игнату об этом рассказали старшие дети, до глубины души возмущённые подобным обращением с полюбившейся им учительницей.

Недолго думая, Матвеич тем же вечером отправился в школу. Он немного не дошёл до неё, когда столкнулся с бегущей ему навстречу Натальей Терентьевной. Позади громыхал руганью её давешний обидчик. Заметив Игната, он остановился и, не переставая браниться, пошёл прочь. Игнат набросил свой тулуп на плечи закоченевшей девушки и, взяв под руку, отвёл к себе. Кати с Авдотьей Никитишной не было дома, и он поручил Любушке поухаживать за гостьей. Наталью Терентьевну напоили крепким травяным отваром, угостили печёной картошкой. Когда же она успокоилась, Игнат сказал:

- Вот что, не дело вам так дальше… Есть ли вам куда уехать?

Учительница бледно улыбнулась:

- Если бы было, так неужели бы терпела? Мама умерла, а больше у меня ни души…

Матвеич поскрёб бороду:

- Тогда квартируйте пока у нас. Угол свободный для вас сыщется… Хоть в тепле будете и подальше от… этих…

Наталья Терентьевна с изумлением посмотрела на Игната и вдруг всхлипнула, закрыла лицо руками, заплакала. Отвыкла, бедняжка, от человеческого отношения в звериное время…

- Полно, полно, - погладил её по плечу, предчувствуя бурную реакцию Кати на своё гостеприимство.

Бой с Катей он выдержал. Хотя и нелёгок он был. Совсем не могла понять жена, зачем нужен в доме лишний рот, когда у самих ни крошки. В конце концов, настояла, чтобы Игнат пошёл к начальству и сам потребовал паёк для своей квартирантки.

Итогом этого похода стала очередная развёрстка и голодный паёк для всей семьи. И торжествующая ухмылка комиссара:

- А насчёт пайков для разных там шкрабов у нас инструкций нет.

В тот же вечер Наталья Терентьевна собрала свой саквояж и собралась уходить:

- Вам из-за меня только несчастья. Лучше я уйду…

Катя промолчала. Авдотья Никитишна смахнула слезу. Ганя с Любашей воззрились на отца. Во взглядах старших детей Игнат прочёл один и тот же безмолвный вопрос: неужели допустишь? Выгонишь человека на верную смерть? А ведь верная смерть была бы ей… После холодной школы лёгкие у хрупкой учительницы серьёзно тронулись. Ей бы на юг теперь… Да откуда его взять? Но выгнать на холод, в никуда – как? Ведь это же душегубство получится. Вздохнул Матвеич, не глядя на жену, подошёл к Наталье Терентьевне и, забрав у неё саквояж, сказал:

- Говорят, рука дающего не оскудевает… Проверим, насколько это справедливо. Оставайтесь, Наталья Терентьевна.

- Зачем вам из-за меня рисковать?

- Затем, что у меня есть старшая дочь. Ровесница вам… Сейчас он, слава Богу, не нуждается и помогает нам. Но, может статься, и ей однажды понадобится помощь. И кто-нибудь сжалится и не прогонит её с порога…

С той поры Наталья Терентьевна жила у них. И Игнату казалось, что миновал самый тяжкий и голодный их год, что теперь забрезжила надежда. И вдруг этот проклятый декрет…

Гулко хлопнула входная дверь, и через мгновение на пороге комнаты возникла запыхавшаяся, взволнованная Наталья Терентьевна.

- Что там? – приподнялся Игнат.

- К церкви пошли! – выдохнула учительница. – Из города специальный отряд приехал. На собрании такое говорилось, такое… - она зажмурилась. – Мне бежать хотелось!

- Вам нельзя, у вас должность…

- Должность? – Наталья Терентьевна закусила губу. – Игнат Матвеич, я всегда мечтала учить детей чему-то настоящему, высокому! Понимаете? А чему я могу их научить теперь? Если русскую литературу они не признают, и историю, и Бога… И всё, всё, чем душа человеческая жива! Чему же я стану учить их? Тому, что кричат агитаторы?

- Учат, Наташенька, не книги, а человек. Жизнь человека. Вы своей жизнью их учить будете.

- Нет, Игнат Матвеич, ничего этого не получится, - учительница безнадёжно покачала головой. – Если я стану жить так, чтобы иметь право учить, то жить мне не дадут. А если приму их правила, тогда мне придётся лгать… Не иногда. А постоянно. Каждым словом моим… Нельзя лгать и учить. Нельзя учить лжи…

В этот момент ударили в колокол. Женщины встрепенулись. Прибежали взволнованные дети. Колокол ударил снова. И ещё. И ещё. Авдотья Никитишна поднесла руку к сердцу:

- Господи, что там творится? И где моя Ириша?..

- Это, наверное, отец Димитрий звонит, - заметил Ганя.

- А что остаётся ему… Его всё равно не пощадят… - вздохнула Катя. – Хоть бы матушку пожалели, ироды.

В отдалении послышались голоса, шум. Но перекрывал его неумолкающий колокол.

- Неужто поднялись на защиту?

- Тогда точно беды не миновать…

- Я пулемёт видела. У отряда этого.

- Кровь будет.

Игнат с трудом поднялся, тихо велел жене:

- Подай мои валенки.

- Ты куда это, старый, собрался?.. – ахнула Катя. – Не пущу! Слышишь?! Никуда не пущу! – и уже загородила дверь собой.

- Принеси валенки, - повторил Матвеич. – Надо найти твою сестру. Не волнуйся, Катя, воевать с пулемётами я не пойду.

- Я с вами пойду, - сказала Наталья Терентьевна.

Игнат молча кивнул. Опираясь на её плечо и суковатую палку, он выбрался из дома. Задворками, пригибаясь, двинулся в сторону церкви, где мелькали огни, и нарастал шум.

Колокол, наконец, умолк. Когда Игнат приблизился, то увидел долговязую фигуру отца Димитрия, которого двое солдат тащили к розвальням. Старик был, по-видимому, ранен. Но уже посаженный в сани, поднял руку и благословил народ. Он хотел сказать что-то, но один из солдат ударил его прикладом в живот.

Толпа застонала, но никто не двинулся с места. Между тем, из открытых врат церкви выносили иконы и священные сосуды, тут же сдирали ризы с образов, рубили их, глумились. Конечно, старательно помогали уполномоченным комбедовцы. Суетился, лебезя перед начальством, Плешак.

Старухи горько плакали, наблюдая за творящимся бесчинством. Красноармейцы смеялись:

- Эх вы, темнота деревенская!

- Это вы, сынок, тёмные, потому что Господь от вас лик свой сокрыл.

- Да кабы был твой Господь, бабка, так уж треснул бы меня по затылку! Пущай, вон, покурит лучше товарищ Иисус! – с этими словами красноармеец прилепил папиросу к стоявшему и стены образу и вдруг получил удар палкой по руке.

- Ирина! – вздрогнула Наталья Терентьевна.

Это, и в самом деле, Ирина была. Она грозно надвинулась на красноармейца, отняла папиросу от лика, поцеловала его. Красноармеец сплюнул:

- Чёртова юродиха! Да ты знаешь, что я с тобой сделать могу?!

- Не тронь убогую! – вступились за Ирину бабы. – Грабить приехали – так грабьте! А паскудить не смей!

- Да стал бы я мараться о неё!

Ирина сидела на снегу, рядом с образом, гладя его, покачиваясь. О ней вскоре забыли, складывая награбленное в сани. Но стоило тронуться им, как Ирина, держа в руках икону, вдруг вскочила и опрометью кинулась наперерез головным саням, в которых увозили отца Димитрия. Пронзительный, страшный крик огласил кругу:

- Души, души спасайте!

Возница со всей силой хлестнул её кнутом, Ирина упала в снег, икона вылетела из её рук. Следом раздалось громкое ржание и брань – это ехавшие следом не успели остановиться, и несчастная юродивая попала под копыта лошадей. В толпе раздались крики и плач.

- Блаженную убили! Ироды!

Стронулись люди с места, загудели недобро, понадвинулись на ненавистный обоз. Но тотчас выстрелы раздались. Не стали тратить время на разговоры уполномоченные. И хотя поверх голов дали залп, а хватило для острастки. Разбежалась перепуганная толпа. И укатил поспешно, взметая пыль, разбойничий обоз с награбленным.

И только скрюченная фигура осталась лежать на обагрённом снегу. Первой к ней подбежала Наталья Тимофеевна, приподняла. Голова Ирины была разбита, но по обветренным губам скользила счастливая улыбка.

- Как хорошо… - растворился в воздухе последний вздох.

- Отмучилась… - перекрестилась Наталья Тимофеевна.

Матвеич стоял рядом, опираясь на палку, и пытался заглушить подступающие к глазам слёзы. Он заметил лежащую в снегу, затоптанную икону, наклонился и поднял её. Спас Нерукотворный… На белом плате капельки крови мученицы, только что к нему вознёсшейся.

- Спи, Ириша, и поминай нас, грешных, во Царствии Его…

 

Близ есть… (1922г.)

«Спасайте дом Божий!» - этим криком юродивого в 1914-м году завершил свою литературную деятельность выдающийся церковный ум расхристанного времени – Валентин Свенцицкий. «Спасайте дом Божий!» - как завет, как пророчество, выкрикнутое в последней отчаянной надежде, что образумятся и услышат. Именно так и услышал Кромиади это крик, увидев в горящем сельском храме прообраз всей русской Церкви.

И, вот, пришло время осуществления провиденного. Оно пришло, конечно, раньше ещё: когда с первых буйно-революционных дней топили, жгли, рвали на части «служителей культа», и поносными словами плевались газеты. Но особенно ощутилось здесь, в аудитории Политехнического музея, обращённого в ревтрибунал. На скамье подсудимых – пятьдесят четыре обречённых закланию мученика. Священники и миряне. Они, как следовало из обвинения, противились изъятию из храмов ценностей. Среди свидетелей – патриарх Тихон…

Ещё годом раньше патриарх выступил с воззванием «К народам мира и к православному человеку», моля о помощи умирающим от голода людям. Воистину, всем карам небесным суждено было обрушиться на Русскую землю. За пожаром усобиц пришёл Царь-Голод, мор, ещё более страшный, чем война. Целые деревни вымирали от голода, обезумевшие люди доходили до трупоедства и даже людоедства. Такого бедствия никогда ещё не ведала Россия. «Помогите! Помогите стране, помогавшей всегда другим! – взывал святитель Тихон к миру. - Помогите стране, кормившей многих и ныне умирающей от голода!» И к пастве своей обращался пастырь: «В годину великого посещения Божия благословляю тебя: воплоти и воскреси в нынешнем подвиге твоём святые, незабвенные деяния благочестивых предков твоих, в годины тягчайших бед собирающих своею беззаветною верой и самоотверженной любовью во имя Христа духовную русскую мощь и ею оживотворявших умиравшую русскую землю жизнь. Неси и ныне спасение ей – и отойдёт смерть от жертвы своей».

И люди собирали, жертвовали последнее в помощь голодающим. И именно по инициативе патриарха был комитет помощи голодающим, куда вошли известные общественные деятели: врачи, писатели, учёные… Это их трудами удалось привлечь гуманитарную помощь западных стран, это их усилиями создавались пункты питания, это ими было спасено немалое число жизней. И это их высмеивала на все лады подлая пресса, а в августе двадцать первого года по приказу Ленина арестовали по обвинению в контрреволюции и неминуемо расстреляли бы, если бы не заступничество Нансена, заведовавшего западной комиссией помощи голодающим. Расстрел заменили высылкой за пределы страны.

Не могли допустить «товарищи», чтобы кто-то стяжал себе народную благодарность, повысил свой авторитет в обход них. Тем более, Церковь. Разгромленный Помгол обратился очередной партийной лавочкой, а добровольную жертву Церкви решено было в срочном порядке нейтрализовать принуждением её к жертве большей, прямым насилием над нею.

И, вот, выпустили в январе пресловутый декрет, цель которого не оставляла сомнений – спровоцировать верующих на противостояние власти, а затем расправиться под «законным» предлогом. Шуйские выстрелы[4] послужили сигналом к началу этой расправы.

С первого дня процесса Аристарх Платонович ходил в Политехнический, как на службу, не обращая внимание на увещевания дочери, беспокоившейся за его сдавшее в последнее время сердце. Не мог же он, в самом деле, судить об этом важнейшем событии с чужих голосов, с лая газет…

Хотя даже газеты в своём лае приглушили визгливые голоса, когда в зал ступил Святейший. Даже они не могли не отметить того удивительного достоинства, с каким держался этот с виду простой сельский батюшка, до срока обратившийся в старика от свалившихся на него тягот.

Не было в смиренном Тихоне величавой повадки иных маститых иерархов, не было яркости публичных трибунов, не было ничего от «князя Церкви». Спокоен и мирен был его вид, тих и незлобив взгляд, негромок вкрадчивый голос. Но за этой кажущейся мягкостью сокрыта оказалась скала, о которую разбивались все нападки обвинителей, все каверзные их вопросы. Кажется, и усилий не прилагал Святейший, чтобы отвечать им с необходимой мудростью и тонкостью. Или, действительно, не прилагал? Сказал ведь некогда Господь избранным своим, чтобы не боялись отверзать уста свои во имя Божие, ибо тогда Он сам вложит в них нужные слова.

Час за часом мытарили дознаватели патриарха, но лишь измотались сами, так и не добившись от него ни одного неосторожного слова, хотя на все их вопросы он отвечал обстоятельным образом.

Следя за этим противостоянием, Кромиади понял, что никакое величие «князей», будь они самыми высокими мудрецами, не сравнится с подлинным величием кроткой христианской души, всякий миг предстоящей перед Богом и в этом стоянии обретающей подлинное достоинство, которое нерушимо, неизменно, как святость разорённого храма. Таким было величие Христа, терпящего глумления в Синедрионе.

Итогом допроса стало объявление о привлечении патриарха к судебной ответственности. На другой день, 23 апреля, Святейший был арестован…

Этот арест не был первым. Ещё в памятном 18-м, когда после убийства Урицкого и покушения на Ленина большевики развязали массовый террор, патриарх в годовщину революции обратился к власти с посланием, в котором высказал всё, о чём болело сердце каждого русского в ту пору:

«Целый год держите вы в руках своих государственную власть и уже собираетесь праздновать годовщину октябрьской революции, но реками пролитая кровь братьев наших, безжалостно убитых по вашему призыву, вопиет к небу и вынуждает Нас сказать вам горькое слово правды. Захватывая власть и призывая народ довериться вам, какие обещания давали вы ему и как исполнили эти обещания? 

По истине вы дали ему камень вместо хлеба и змею вместо рыбы (Мф. 7, 9, 10). Народу, изнуренному кровопролитной войной, вы обещали дать мир «без аннексий и контрибуций». 

От каких завоеваний могли отказаться вы, приведшие Россию к позорному миру, унизительные условия которого даже вы сами не решились обнародовать полностью? Вместо аннексий и контрибуций великая наша родина завоевана, умалена, расчленена и в уплату наложенной на нее дани вы тайно вывозите в Германию не вами накопленное золото. 

Вы отняли у воинов все, за что они прежде доблестно сражались. Вы научили их, недавно еще храбрых и непобедимых, оставив защиту Родины, бежать с полей сражений. Вы угасили в сердцах воодушевлявшее их сознание, что «больше сия любве никто же имать, да кто душу свою положит за други своя» (Иоанн, 13, 15). 

Отечество вы подменили бездушным интернационалом, хотя сами отлично знаете, что, когда дело касается защиты отечества, пролетарии всех стран являются верными его сынами, а не предателями. 

Отказавшись защищать родину от внешних врагов, вы, однако, беспрерывно набираете войска. Против кого вы их ведете?

 Вы разделили весь народ на враждующие между собой станы и ввергли их в небывалое по жестокости братоубийство. Любовь Христову вы открыто заменили ненавистью и, вместо мира, искусственно разожгли классовую вражду. И не предвидится конца порожденной вами войне, так как вы стремитесь руками русских рабочих и крестьян доставить торжество призраку мировой революции. 

Не России нужен был заключенный вами позорный мир с внешним врагом, а вам, задумавшим окончательно разрушить внутренний мир. Никто не чувствует себя в безопасности, все живут под постоянным страхом обыска, грабежа, выселения, ареста, расстрела. Хватают сотнями беззащитных, гноят целыми месяцами в тюрьмах, казнят смертью часто без всякого следствия и суда, даже без упрощенного, вами введенного суда. Казнят не только тех, которые перед вами в чем-либо провинились, но и тех, которые даже перед вами заведомо ни в чем не виновны, а взяты лишь в качестве «заложников», этих несчастных убивают в отместку за преступления, совершенные лицами, не только им не единомысленными, а часто вашими же сторонниками или близкими вам по убеждению. Казнят епископов, священников, монахов и монахинь, ни в чем не повинных, а просто по огульному обвинению в какой-то расплывчатой и неопределенной «контрреволюционности». Бесчеловечная казнь отягчается для православных лишением последнего предсмертного утешения напутствия Св. Тайнами, а тела убитых не выдаются родственникам для христианского погребения.

 Не есть ли все это верх бесцельной жестокости со стороны тех, которые выдают себя благодетелями человечества и будто бы сами когда-то много претерпели от жестоких властей? 

Но мало вам, что вы обагрили руки русского народа его братской кровью, прикрываясь различными названиями контрибуций, реквизиций и национализаций, вы толкнули его на самый открытый и беззастенчивый грабеж. По вашему наущению разграблены или отняты земли, усадьбы, заводы, фабрики, дома, скот, грабят деньги, вещи, мебель, одежду. Сначала под именем «буржуев» грабили людей состоятельных, потом, под именем «кулаков», стали уже грабить и более зажиточных и трудолюбивых крестьян, умножая таким образом нищих, хотя вы не можете не сознавать, что с разорением великого множества отдельных граждан уничтожается народное богатство и разоряется сама страна. 

Соблазнив темный и невежественный народ возможностью легкой и безнаказанной наживы, вы отуманили его совесть и заглушили в нем сознание греха, но какими бы названиями не прикрывались злодеяния, - убийство, насилие, грабеж всегда останутся тяжкими и вопиющими к небу об отмщении грехами и преступлениями.

Вы обещали свободу. 

Великое благо свобода, если она правильно понимается, как свобода от зла, не стесняющая других, не переходящая в произвол и своеволие. Но такой-то свободы вы и не дали: во всяческом потворстве низменным страстям толпы, в безнаказанности убийств и грабежей заключается дарованная вами свобода. Все проявления как истинной гражданской, так и высшей духовной свободы человечества подавлены вами беспощадно. Это ли свобода, когда никто без особого разрешения не может провезти себе пропитание, нанять квартиру, переехать из города в город? Это ли свобода, когда семьи, а иногда населения целых домов выселяются и имущество выкидывается на улицу, и когда граждане искусственно разделены на разряды, из которых некоторые отданы на голод и на разграбление? Это ли свобода, когда никто не может высказать открыто свое мнение, без опасения попасть под обвинение в контрреволюции? Где свобода слова и печати, где свобода церковной проповеди? Уже заплатили своею кровью мученичества многие смелые церковные проповедники, голос общественного и государственного обсуждения и обличения заглушен, печать, кроме узко-большевистской, задушена совершенно. 

Особенно больно и жестоко нарушение свободы в делах веры. Не проходит дня, чтобы в органах вашей печати не помещались самые чудовищные клеветы на Церковь Христову и ее служителей, злобные богохульства и кощунства. Вы глумитесь над служителями алтаря, заставляете епископов рыть окопы (епископ Тобольский Гермоген) и посылаете священников на грязные работы. Вы наложили свою руку на церковное достояние, собранное поколениями верующих людей, и не задумались нарушить их последнюю волю. Вы закрыли ряд монастырей и домовых церквей, без всякого к тому повода и причины. Вы заградили доступ в Московский Кремль это священное достояние всего верующего народа. 

«И что еще скажу. Не достанет мне времени» (Евр. 11, 32), чтобы изобразить все те беды, какие постигли родину нашу. Не буду говорить о распаде некогда великой и могучей России, о полном расстройстве путей сообщения, о небывалой продовольственной разрухе, о голоде и холоде, которые грозят смертью в городах, об отсутствии нужного для хозяйства в деревнях. Все это у всех на глазах. Да, мы переживаем ужасное время вашего владычества и долго оно не изгладится из души народной, омрачив в ней образ Божий и запечатлев в ней образ Зверя. 

Не наше дело судить о земной власти, всякая власть, от Бога допущенная, привлекла бы на себя Наше благословение, если бы она воистину явилась Божиим слугой, на благо подчиненных и была «страшна не для добрых дел, а для злых» (Рим. 13, 34). Ныне же к вам, употребляющим власть на преследование ближних и истребление невинных, простираем Мы Наше слово увещения: отпразднуйте годовщину своего пребывания у власти освобождением заключенных, прекращением кровопролития, насилия, разорения, стеснения веры, обратитесь не к разрушению, а к устроению порядка и законности, дайте народу желанный и заслуженный им отдых от междуусобной брани. А иначе «взыщется от вас всякая кровь праведная вами проливаемая» (Лук. 11, 51) «и от меча погибнете сами вы, взявшие меч» (Мф. 25, 52)».

За это Святейшего подвергли домашнему аресту в течение месяца. Тогда, во время Гражданской войны, ещё не ощутив полной твёрдости под ногами, не решились прибегнуть к мерам крайним. Но с тех пор миновало четыре года. И теперь власть могла расквитаться с анафематствовавшим её первоиерархом. 

На следующий день после ареста патриарха был вынесен приговор по «делу 54-х». Одиннадцать смертных приговоров…

Всю неделю, миновавшую с рокового дня, газеты бесновались, требуя новых процессов и приговоров, клеймя и оплёвывая, алча крови. Аристарх Платонович не читал их, считая ниже собственного достоинства даже прикасаться к непотребным листкам. Как назло, прихватила простуда, и невозможно было пойти куда-либо отвести душу. Хоть бы в тот же Даниловский к владыке Феодору. Что-то мыслит он теперь? А дома на тему эту поговорить толком не с кем было.

После возвращения из Посада в прошлом году Кромиади с семьёй жил у радушно принявшего их художника Пряшникова, сохранившего, благодаря своему положению среди московских живописцев, достаточно приличную жилплощадь, объединившую квартиру с мастерской. Надо сказать, квартиранты были Степану Антонычу куда как кстати, ибо семейство его приятеля, дотоле жившее у него выехало за границу, поставив тем под угрозу уплотнения драгоценные для вольнолюбивой натуры Пряшникова квадратные метры. Потому новых постояльцев он прописал с великой охотой.

Конечно, лучшего жилья в теперешние поры было не сыскать. А всё же тяготился Аристарх Платонович. Разумеется, Пряшников был чудесный человек и искренний друг семьи, но, как и все художники, чересчур широк и шумен. Вечно кто-то засиживал у него в мастерской, и отнюдь не на трезвую голову велись там шумные споры. А в соседней комнате шумели, раздражая дедовы нервы, внуки. Девочку Лида родила три года назад. А через год забеременела вновь… Правда, это дитя по голодной поре не выносила. Слава Богу, здоровье Лидии не оказалось подорвано, а не то пропал бы дом.

В Москве дочь тотчас принялась за работу. Бралась решительно за всё, что давалось в её неутомимые руки: переводила, шила, давала уроки иностранных языков. Вся жизнь её проходила на бегу, без передышки. Нужно было поднимать двоих ребятишек… От Сергея-то в деле этом – много ли помощи? Со всей учёностью своей не мог он устроиться где-либо. Летом подался добровольцем в Помгол, вдохновлённый благородной идеей и призывом Святейшего. И Помгол ловко и нагло подменили «товарищи», оставив лишь вывеску. Счастье, что хоть не арестовали зятя наряду с другими. Не столь великой птицей был.

Лишь недавно Сергей, наконец, устроился в Наркомпрос, и теперь готовился к первой командировке с целью сбора архивов, уцелевших в разорённых усадьбах. Лида не находила себе места, боясь, как бы не случилось что с её Серёжей. За несколько лет брака то была их первая долгая разлука. И зная способности зятя найти неприятности на ровном месте, Кромиади не мог не признать, что тревоги дочери вполне обоснованы.

На счастье Аристарха Платоновича к концу недели в Москву приехал Алексей Васильевич Надёжин, в распоряжение которого Кромиади оставил свою посадскую дачу. Как раз и простуда отступила, и вместе с нежданным гостем профессор отважился отправиться ко всенощной на Патриаршее подворье.

- Не миновать нам теперь смуты церковной, - говорил дорогой Надёжин, который, по-видимому, оттого лишь и сорвался в Москву, что столь же, сколь и Кромиади, нуждался обсудить наболевшее. – Обновленцы не преминут покуситься на захват власти. Читали ли вы, что они пишут? О голоде? О декрете? Ведь это не просто клевета, бесстыдная подмена понятий, а прямое подстрекательство! Они создают среду, фон для расправы…

- Обсудим это дома, дорогой Алексей Васильевич. А пока помолимся…

Они как раз подошли к стенам Троицкого подворья, где пребывал под домашним арестом Святейший.

Служба в храме преподобного Сергия, несмотря на воскресный день, была скромной. Служил простой иеромонах с иеродиаконом. На правом клиросе умело пел небольшой хор. Не сказать, чтобы силы необыкновенной, а зато такая искренность молитвенная, проникновенность такая, что радостно становилось на сердце. Прихожан было немного, и Кромиади с Надёжиным заняли место позади левого клироса, на котором возвышался молодой, но уже весьма известный чтец с редкой красоты голосом и безупречной дикцией. Когда он начинал петь, ему вторил басом патриарший архидиакон Автоном. Мерно, точно следуя правилам, текла служба. И от безупречной правильности, благолепия, рождённой искренностью служащих красоты её, светлела, утешалась мятущаяся душа.

Когда открылись Церковные врата, Аристарх Платонович вздрогнул. В алтаре, в стороне от престола стоял и молился облачённый в простую монашескую рясу патриарх. Стало тоскливо и совестно перед ним. Совестно за то, что в эти гефсиманские для него часы, храм полупуст. И не идут верующие помолиться со своим пастырем. Может быть, в последний раз. Лишь горстка старух и женщин помоложе из тех, каких среди интеллигенции относят к «иоаннистическому типу», то есть к наиболее ревностным, иной раз и не по уму, почитательницам о. Иоанна Кронштадтского. Что же, они, во всяком случае, не покинут своего пастыря даже на Голгофе. Апостолы попрячутся в страхе, а мироносицы останутся у креста и не отступятся. Если вдуматься, ничего нет в мире, в жизни нашей, о чём бы не сказано было в евангельских текстах…

Дома профессора Кромиади ожидал немалый сюрприз. Дочь встретила его на пороге, взволнованная, радостная:

- Папа, наконец-то! У нас гость!

- Кто же?

- Отец Валентин!

Помилуй Бог! Вот уж, действительно, всем гостям гость! Не раздеваясь, прошли с Надёжиным в комнату – приветствовать.

Отцом Валентином он стал лишь пять лет назад. В тот самый момент, когда волна богоборчества обрушилась на Россию. В 17-м году. А прежде был философом и писателем, богословом и общественным деятелем, человеком исключительных дарований, оказывающимся при том не ко двору ни одной партии, будь она политической, церковной или литературной.

Впервые профессор Кромиади увидел Валентина Павловича Свенцицкого в стенах Университета, когда тот держал экзамен на родной ему историко-филологический факультет. Аристарх Платонович сразу оценил быстроту и оригинальность мысли юноши, его талант слова и широту познаний. Несмотря на чахотку, молодой человек буквально горел желанием служить благому делу, но, в отличие от своих сверстников, видевших таковое в революции, тянулся отнюдь не к ней, а к Богу, на спасительном пути к которому утвердил его не кто-нибудь, а оптинский старец Анатолий.

Валентин Павлович принадлежал к числу людей, которые не могут удовольствоваться неким имеющимся положением вещей, некими чужими нормами и формами. Пытливый и высоко парящий ум жаждал во всём дойти до самой сути, а, дойдя, донести её другим. В то время мировоззрение его определяли идеи Достоевского, Соловьёва, Хомякова, Канта… Вступив в руководимое профессором Трубецким историко-филологическое студенческое общество, двадцатитрёхлетний юноша открыл при нём секцию истории религии, образовав затем кружок-»орден», в который среди прочих вошёл и Павел Флоренский.

Двадцать с лишним лет – не возраст проповедника. Неслучайно в древние времена лишь по достижению тридцати лет мужи мудрые и духоносные отверзали уста, и сам Спаситель начал проповедовать лишь по достижении этого возраста. Но что делать, когда ум переполнен мыслями, а душа – благими стремлениями? А творящееся вокруг видится тобой неправедным и преступным?

Великим потрясением стало для Свенцицкого «Кровавое воскресение». Тем большим, ибо Церковь не нашла нужных в те дни слов, слишком привыкнув за синодальный период быть частью государственной системы. Это огосударствление Церкви виделось Валентину Павловичу величайшим пороком и грехом. И неограниченная самодержавная власть также представлялась религиозно неправой. Молодой философ был убеждён, что Церковь должна возвысить свой голос в защиту – не революции, нет, не абстрактных прав и свобод – но требований христианских, христианской совестью признаваемых справедливыми.

Именно на этой волне им было создано Христианское братство борьбы, проводившее свои собрания, издававшее книги и листовки. Братство, с одной стороны, обвиняли в революционности, с другой, в первобытной религиозности, отторгаемой революционной интеллигенцией. Программа братства имела некоторые отголоски социализма, но в существе своём в корне расходилась с ним. Вера и Церковь стояли во главе угла этой программы, занимали основное место в ней. Устройство экономических и прочих отношений могли носить оттенки тех или иных общественных учений лишь постольку, поскольку сообразовывались они с христианской правдой.

Правда – вот, что было главным для Валентина Павловича. И оттого так страдала душа его, когда он видел отступление от неё в Церкви. Церковь он любил. Любил сыновне. Его идеалом была свободная Церковь, отделённая от государства, не преступающая заповедей Божиих в угоду законам кесаревым, благословляя власть на неправедные деяния и не укоряя за них. Церковь должна быть совестью государства, не она должна служить и подчиняться Царю, но он – ей, а через неё – Господу. Тогда-то и было бы сердце Царёво в руце Божией. Но на деле – когда оно было в ней? Петрово ли сердце было в ней, когда он ломал Церкви хребет? Или всех его наследников, не смущавшихся титулом главы Церкви и обрекавших её на духовное омертвение?

Идеальное общество, по Свенцицкому, должно было устрояться на началах Христовой любви и свободы, а не на внешних законах. В этих идеях не было ни малейших призывов к новшествам, но жажда восстановления определённого апостолами порядка. И именно поэтому они были обречены на отторжение практически всеми. Революционеры не желали порядка и, хотя грезили о любви и свободе, но без Христа. Власти видели в идеях братства революцию. Так же и Церковь, особенно задетая сочинением Валентина Павловича «Второе распятие Христа», безжалостно обнажившему духовный недуг считающего себя православным духовенства и общества. Недуг, довёдший оное в повести Свенцицкого до состояния древних иудеев, фарисеев, распявших Господа. Все слова Христа, явившегося в Москву, были взяты автором из Евангелия, и каждое из них в каждой отдельно взятой сцене бичевало отступление от Него, ставшее повседневным и повсеместным, таким, на какое уже и не обращалось внимание.

Валентин Павлович любил рассказывать, как старый цензор запретил его книгу, а цензор молодой, подумав, предложил запретить и Евангелие, раз большая часть повести цитирует оное. Старик отказался: «К Евангелию уже привыкли…»

Привыкли… Перестали слышать слово Господне, как вечно живое, насущное и обращённое ни к миру вообще, но к каждому сердцу в отдельности. Об этом и напомнил Свенцицкий своей смелой, резкой, как удар бича, повестью.

Он был неутомим в своём служении. Писал, выступал с лекциями. Из-за чахотки голос его был негромок, но отличался такой силой и вдохновением, лишённом при том экзальтации всевозможных новоявленных «мессий», что речь его завораживала. Со многими его взглядами того времени можно было спорить. Слишком много в них было мягкости к революционерам и террористам, слишком слабо охранительное начало. Но в основе всего этого лежали у молодого философа не какие-то интеллигенские метания, а горячая вера и любовь не к абстрактным идеалам, а ко Христу.

Высшую свободу Валентин Павлович видел в очищении духа от всякого зла и нечистоты, развивая подлинную традицию святоотеческой мысли. Свобода трактовалась им не как разнуздание страстей, но как высшая ответственность. Ибо свобода зиждется на основе сознания своего богосыновства и на ежесекундном сознании своего предстояния перед Отцом. Таким образом, Свенцицкий выступил заочным оппонентом Ницше, противопоставив его безбожному индивидуализму христианский персонализм, плену страстей и похотей телесных – свободное творчество чистой души.

Подлинным событием стал выход в 1907 году книги «Письма ко всем», в которой двадцатисемилетний философ достиг необыкновенной высоты – исповедальной, покаянной, пророческой. Он не эстетствовал, не упражнялся в выворачивании мыслей для их пущей оригинальности, а просто и прямо говорил. Как на духу. Как надлежало бы всем христианам говорить друг с другом, не прячась за личинами, не ища красивых фантиков для облачения в них правдивого слова. Воистину, правдив и свободен был этот вещий язык…

Тем более громким вышел грянувший через год скандал – призывавший всех к борьбе со грехом, яростно обличающий грех проповедник вынужден был покинуть религиозно-философское общество, публично признав своё грехопадение, плодом коего стали две рождённые вне брака дочери.

Переживая этот тяжелейший кризис, Валентин Павлович покинул столицу и долгое время странствовал по России, не переставая писать под псевдонимом. Путевые очерки, рассказы, пьесы – всё это немало обогатило и русскую словесность, и русскую мысль. И ещё одним пророчеством прозвучала драма «Наследство Твердыниных» - по кончине деспота-деда в купеческой семье вслед за радостью воцаряется хаос, и свободные домочадцы вздыхают: «Теперь все хозяева стали – все тащут», «При дедушке гораздо было лучше»…

Он изъездил всю Россию, встречался с монахами-отшельниками на Новом Афоне, был близок со старообрядцами… Наконец, женился на дочери священника по взаимному согласию хранить целомудрие в браке и в 17-м году был рукоположен в священники митрополитом Петроградским Вениамином. Известно было, что вскоре после этого судьба занесла о. Валентина на Юг, где зарождалась Добровольческая армия, далее след его терялся.

И тем удивительнее было увидеть его теперь сидящим в этой гостиной, с самым спокойным видом пьющим горячий чай, отогревающим о чашку мёрзнущие руки. Прошедшие годы, как не странно, мало изменили его. Всё та же худощавая, гибкая фигура, приятные черты лица, обрамлённого мягкими волосами, задумчивый взгляд серых глаз. И тот же негромкий, с лёгкой хрипотцой из-за больных лёгких, но твёрдый голос.

Степан Антонович, устроившись на подоконнике, быстро набрасывал карандашом портрет гостя. А сам гость, лишь недавно, как выяснилось, прибывший в Москву[5], с воодушевлением рассказывал о Белой Армии, с которой прошёл от Новочеркасска до Орла, а затем до Чёрного моря:

- Три тысячи юношей - вот что дали города и станицы с миллионным населением! И эти юноши все были почти такие же беглецы, пришлецы из России, как и их вождь. И с такой армией - боговдохновенный вождь пошел завоевывать Россию! Горстка героев-мучеников – против полчищ… Признаюсь, я до сих пор не могу простить себе, что тогда, вначале, не понял высоты этого подвига, не пошёл с ними. Я полагал, что злу нужно достигнуть апогея, и тогда оно самоуничтожится. Как нарыв…Я рассуждал ещё слишком по-житейски!

- Эти боговдохновенные вожди, батюшка, в своё время предали Божия помазанника, - хмуро заметил Пряшников. – И ведь ни один из них так и не посмел заикнуться о Царе. На том погорели.

- Помилуй Бог, Стёпа, да не ты ли в восемнадцатом рвался на Дон? – воскликнул Сергей.

- Я надеялся, что они не побояться поднять стяг Государя.

- Добровольческие вожди, Степан Антонович, поставили во главу угла принцип внепартийности, и были правы, - отозвался Свенцицкий. – Человек, связанный с партией, порабощён частью и не видит целого. Ему его партия, его догма дороже, чем сама Россия!

- Служение Царю – это не партия!

- Если это служение становится идеологией, ставимой выше всего прочего, то всё одно – партия!

- Вы, отец Валентин, Царя никогда не любили! Террористов миловать призывали… Домиловались! Теперь они всю Россию в крови утопили. Как это, я удивляюсь, вы ещё армию поддержали? Вы ведь, помнится, проповедовали, что нельзя насилием ограничивать свободу, что убивать нельзя?

Лидия нервно заёрзала на стуле, явно ища способа прервать нападки Степана Антоновича на гостя, но отец Валентин принял отповедь смиренно:

- В ваших словах немало справедливого укора. То, что я увидел за годы гражданской войны, заставили меня многое пересмотреть. И сейчас я говорю твёрдо: злу нужно противостоять всеми возможными средствами. Мечом и крестом нужно искоренять его! – при этих словах глаза священника потемнели, словно перед ними вживую предстало всё то страшное, что довелось увидеть ему.

- Крестом – это понятно, - промолвил Сергей. – Но всегда ли оправдан меч? Этот вопрос, отец Валентин, давно тяготит меня. Я не разделяю учения Толстого… Его учение – это… сухая догма. Плод гордого ума. Заповеди любви, лишённые самой любви. Мертвечина, подмена… Но всё же вопрос остаётся открытым. В каких случаях применение силы может быть оправдано? И можно ли убить человека?

- Человека нельзя, а злодея необходимо! – горячо заявил Пряшников. – И мне, друг ты мой, ей-богу страсть как хочется иногда огреть тебя чем-нибудь увесистым по темечку, когда ты пускаешься в подобные рассуждения!

- Степан Антонович высказался немного упрощённо, но по сути – справедливо, - произнёс о. Валентин. – Вас, Сергей Игнатьевич, до сих пор не оставляют эти вопросы, потому что вы не видели войны…

- Я знаю об ужасах, творимых большевиками. Два года назад они расстреляли кузена моей жены. За то, между прочим, что он на допросе объявил себя монархистом.

- Я знаю о вашем горе, Лидия Аристарховна мне рассказала. Однако же, это немного не то. Вы видели распятых на мельничных крыльях сестёр милосердия? Целые семьи, сожжённые заживо? Человеческую кожу, снятую заживо? Я прошу прощение, что говорю об этих ужасах. Но ведь я видел их собственными глазами! В станицах, в селах и городах, которые оставляли отступающие большевики! – в голосе о. Валентина послышалось волнение. – Вы спрашиваете, Сергей Игнатьевич, когда оправдано насилие. Перечтите «Оправдание добра» Соловьёва. Там есть и об этом! Поймите, бывают ситуации, когда насилие, «преступление» неминуемо. Вопрос лишь в том, в отношении кого оное будет осуществлено. Простой пример! Вы идёте по улице и видите, что злодей убивает невинного. Каковы ваши действия? Вы можете по примеру сумасшедших толстовцев сложить руки крестообразно и пройти мимо, представив убийце спокойно довести злодеяние до конца. Как вы полагаете, на ком окажется кровь жертвы? На одном ли лишь прямом её убийце? Или, быть может, в не меньшей степени на том, кто мог отвратить руку злодея, но не сделал этого, замкнув слух от слёз жертвы? Другой вариант: вы бросаетесь на злодея и убиваете его, тем самым спасая жизнь невинному. И в том, и в другом случае вы убийца. Но в первом – убийца души невинной. А во втором – убийца злодея и спаситель этой самой невинной души. Что предпочтёте?

Сергей не ответил, а священник продолжал:

- Мы можем не защищать самих себя, это наше дело. Но не защищать других мы права не имеем. Отец, не защищающий дочери от насильника, поступает ли по-христиански? Солдаты, имеющие оружие, уходя из села и оставляя его жителей на расправу большевикам, поступают ли по-христиански?

- А власть, милующая террористов, поступает по-христиански? – усмехнулся Пряшников.

- Власть должна поступать по-христиански для начала в создании таких условий жизни, такой духовной атмосферы, чтобы юношество не хваталось за бомбы и револьверы…

- А как же «поднявший меч мечом погибнет»? – спросил Сергей.

Кромиади с тоской покосился на зятя. К чему спрашивает? Можно подумать, сам он поднимет меч! Да никогда такого не будет. Даже, если злодей нападёт на его жену. Для того, чтобы поднять меч в защиту правды, необходима сила духа, этой правдой питаемая. Твёрдость и воля необходимы. Характер. А у Серёжи разве есть он? Николаша-племянник, пожалуй, мог бы. Как он прекрасен был в свои последние часы! Добился один из «ручных коммунистов» свидания с ним накануне расстрела. Мальчишка… Сиял в сознании своего подвига. Впрочем, положа руку на сердце, его подвиг отчасти условен был. Последняя стадия чахотки, впереди считанные недели тяжёлого угасания… Если выбирать себе смерть, то расстрел и гордая поза перед палачами в столь молодые годы предпочтительнее.

Лидия, бедняжка, плакала:

- Зачем, зачем ты сказал им, что ты монархист?

Николаша бледно улыбнулся, заблестели глаза:

- А знаешь, какое это упоение – им в лицо, не вертясь и не подбирая слов, всё, что думаешь о них, выгвоздить? Никто не смеет, все перед ними лебезят, вымаливают жизнь, а ты говоришь правду. Ах, сестрёнка, нет выше свободы, нежели свобода говорить правду! Право на такую степень свободы только смерть даёт. Но эта смерть легка… Потому что душа не отяжелена ничем. С лёгкой душой смерть лёгкая.

Он, и в самом деле, счастлив был. Он, смертник, был за несколько лет, кажется, единственным счастливым человеком, которого видел Кромиади. Достоевский устами самоубийцы Кириллова сказал, что высшая свобода – это, когда нет разницы, жить или умереть. В этом смысле, свобода скоро восторжествуют, ибо живые и теперь уже завидуют мёртвым…

Между тем разговор продолжался. Оживившийся о. Валентин, отнюдь не утративший за прошедшие годы полемической хватки, спокойно и уверенно разъяснял Сергею:

- А вы никогда не задумывались, о ком эти слова Спасителя, кому они адресованы? Вспомните, Господь сам благословил учеников взять мечи с собою в Гефсиманский сад. Зачем, если от них и погибнут? А теперь представьте ночь. Безоружный Христос. Вокруг толпа стражников с мечами и кольями… Сергей Игнатьевич, кто поднял меч первым? Правильно, рабы первосвященника. И они-то и погибнут от меча. И о том говорит Господь Петру, удерживая его от бесполезной схватки, которая могла стоить ему жизни. А все эти лицемерные трактовки о недопустимости убийства ни при каких обстоятельствах – они от лукавого. Они призваны деморализовать христиан, развить духовную расслабленность, чтобы облегчить принятие Антихриста. Христос – это не абстрактный хороший человек, не евший мяса, из трактований Толстого, а муж силы, а потому и мы, сыновья его, должны быть сильны, - после паузы он добавил: - В правде сильны.

- Разобрать бы ещё в нашей смуте, где она, эта правда, - вздохнул Сергкй.

- В четырёх Евангелиях. В десяти заповедях. В том же, в чём во все без исключения времена. А смута как раз и рождается от непонимания этого. Свято место пусто не бывает. Где нет Бога, там станут хозяйничать бесы. Спасение России сегодня не в политических доктринах, не в экономических построениях, а в одной лишь Церкви. В той, что в нас самих, - о. Валентин поднёс руку к груди. – Которую не разрушить. В каждом человеческом сердце. Сердце человека – Божий престол. И доколе оно не утвердится в Боге, будет игрушкой в руках разномастных бесов, будет разрываемо всевозможными химерами, лживыми идеями, тленными кумирами. Вот, оно рабство! Вместо свободы во Христе несчастные люди выбирают рабство в некой идее – разве это не страшно?

- Но ведь бывают и здравые идеи, - возразил Пряшников, отложивший блокнот и теперь расхаживающий по комнате пружинной походкой.

- Бывают, - согласился доселе молчавший Надёжин. – Проблема в том, Стёпа, что ни одна идея не может объять всего. Любая идея ограничена, узка. Идеи, вообще, подразделяются на две категории: ложные и ограниченные. Первых несравненно больше. Знаете, у кого более всех идей? Да у бесов же! У них тысячи идей! И они вбрасывают их осколками тролля в людские умы и души, и начинаются войны. За идеи! Люди, никогда не видевшие друг друга, не сделавшие друг другу зла, возможно, и вовсе не сделавшие в жизни никакого особого зла, начинают ненавидеть друг друга только потому, что расходятся в идеях! Может ли быть что-то нелепее? Скажу больше, большинство идей являются следствием преступления. Всякое преступление, даже тяжкое, ещё не так страшно само по себе. Но страшно его оправдание. Оправдание преступления зачастую вырастает в целую идеологию, зачастую совершенно извращённую. Идеологию, которую измышляет помрачённый разум падшего человека для оправдания собственного падения. Либо же сначала придумывается идеология, но с целью обосновать готовящееся преступление. Так очень многие идеи явились. Большевизм – яркий тому пример. Есть категория идей иных. Здравых, как вы их называете. Против них, может, и нечего особенно сказать. Но все они, в сущности, что такое? Части одной Истины. Зачем нужна часть, когда дано целое? Ищите целого, а не частей. В частях никогда не будет гармонии. Гармония – удел целого. А, главное, никогда не порабощайте целого части, не порабощайте Истины идее. Даже самой правильной и прекрасной. Не ставьте земное во главу угла, иначе все построения будут напрасны. Для меня, например, не менее Вашего дорог идеал Царя Самодержавного, но! Есть то, что выше Царя. Подходя по примеру разных шатовых к Божиему с жалким земным мерилом, мы сами подменяем Божие человеческим, первородство чечевичной похлёбкой.

- Что же, ты станешь отрицать, что без Царя Православного России не возродиться? Это даже Аполинарий Михайлович[6] в последнее время понимать стал! С братом замирились на том в спорах своих!

- Это, Стёпа, уже судьбы Божии. Мы того знать не можем. Но могу сказать тебе, что с идеей Царя нам теперь ой как осторожно надлежит обходиться!

- Почему вдруг?

- А потому что народ наш на Иванов-Царевичей падок. Подумай, кого возведут на престол, если в душах прежде того Бог не укоренится? Царя ли? Или Двойника? Самозванца? Тушинского вора? Если идея Царя завладеет умами прежде духовного возрождения, то беда будет! Представьте себе духовно одичалый народ, в помутнённом сознании которого рождается идеал – Царь самодержавный. Ищут его. Алчут его. Зовут его…

- Не стоит представлять наш народ сборищем оглашенных! Русский народ – народ-богоносец…

- Матросы, сдиравшие кожу с живых людей, тоже богоносцы? А те изверги, что привязали старика-епископа к конскому хвосту? Или те, что насиловали монахинь, а затем, изувечив их, живьём закопали в землю? – о. Валентин хрустнул пальцами. – Нет, Степан Антоныч, никакого народа-богоносца. Есть горстка верных, мечом и крестом воюющих против тьмы, а есть прочие, среди коих довольно и таких изуверов, о которых я упомянул.  Святитель Игнатий ещё в прошлом веке предрекал, что Антихрист явится именно в нашей стране. И будет Царём и Первоиерархом одновременно. И это весьма возможно!

- Иногда мне кажется, что его время уже настало… - вздохнула Лидия.

- Ни в коей мере, Лида, - покачал головой Кромиади. – Его время ещё не пришло. Антихрист не будет ни воителем, ни разрушителем. Этим занимаются другие. Его предтечи. Их задача подготовить почву. Истребить христианство в душах, погрузить расхристанное человечество в некий тонкий сон, сон разума, в котором сны, навеваемые искусными их фабрикантами, заменят реальность. Люди перестанут ощущать её, живя иллюзией и ею руководствуясь в своих шагах. Мир, между тем, будет ввергнут в хаос. Войны и всевозможные бедствия захлестнут его. И тогда мир возалчет «спасителя». Того, кто сможет мудро управлять им и дать людям то, что сделается для них единственно важным – наслаждений! И тогда он явится. Во всём блеске! Он будет силён. Умён. Образован. Его речи будут мудры, а манеры безупречны. Ему не будет равных в умении подать себя, в лицедействе. Он примирит враждующих и снискает себе славу миротворца. Отметится рядом благих дел. Одним словом, облагодетельствует убогих, построит нечто грандиозное, возродит дорогие людям символы, смешав их воедино так, что они нейтрализуют друг друга. Видящие спасение не во Христе, а в Царе земном неминуемо признают его таковым и поклонятся ему. Церковь, разумеется, поклонится ему прежде всех, потому что о ней он будет заботиться. О золоте её куполов, о сытости её служителей. И первый из служителей её станет его правой рукой и будет чудотворить на радость алчущим чудес, которые не в состоянии окажутся уразуметь, что чудеса его бессмысленны. Христос не творил знамений небесных, все чудеса его имели смысл, все они совершались для людей, из любви к людям. Лже-чудотворец последних времён, пожалуй, заставит небо преобразиться каким-нибудь фокусом, но никогда не исцелит страждущего и не умножит хлебов. Но фокусы будут иметь огромную силу воздействия, и творящий их будет превознесён, тем самым укрепив авторитет благодетеля, которого провозгласит посланцем небес с тем, чтобы он возглавил Церковь. Возглавив Церковь, уже подготовленную к тому длительным разложением её, он окончательно реформирует каноны, и, в конце концов, станет главой единой вселенской церкви, своей церкви. И все племена объединятся под его десницей. Он сможет на какое-то время создать видимость сытости. Сытости и веселия. О, весело будет! Ещё как! Адское веселье закружит всё и вся. Это будет всеобщий экстаз… Счастливейшее рабство духа и разума, избавленных от бремени свободной воли, для несение которого нужна сила.

И лишь малое стадо будет скрываться от неё в пещерах и лесах. Тогда забудутся различия национальные. И даже религиозная принадлежность станет не главной, как это ни странно. Ибо всякий, кто выступит против Антихриста, против лжи, окажется на стороне правды, а правда всегда заключает в себе начало божественное. Правда – дыхание Святого Духа. Господь сказал, что простится хула на Отца и Сына, но не простится на Духа Святого. Почему? Потому что это и есть Правда. Правда, живущая в сердце каждого не предавшегося Дьяволу человека, будь он даже не христианской веры. Воспитанный в иной вере может не знать Отца и Сына, но не знать Правды, если душа его чиста и честна, он не может. Последние дни выявят это, так как главный вопрос будет один: принял ли ты печать Антихристову или отрёкся от него, вступил в борьбу с ним. Это очень хорошо показал Лев Александрович[7] в своём последнем сочинении…

Когда произойдёт воцарение Антихриста, и все, по слову апостола, рекут мир, начнётся погибель. Призрачное благоденствие исчезнет, потому что Он не способен создавать что-либо, кроме видимости. И повсюду придут бедствия, каких ещё не бывало со дня творенья.

- Прелюбопытную картину Апокалипсиса вы нарисовали, - задумчиво произнёс Пряшников. – Что ж, я не силён в богословских вопросах и спорить со столь искушёнными в них людьми не могу. Но мне всё же досадно ваше единодушное отрицание важности роли Царя. Разве не он, не Царь Православный – удерживающий?

- Никто не отрицает важности Царя, - ответил Надёжин, поглядывая на висящие сбоку от него стенные часы. – По мне так Русь Святая никогда не возродится без Царя Православного. Но речь совсем о другом. Об опасности очередной подмены. О том, что несчастному народу нашему в его духовно заблуждённом состоянии под видом Царя Православного могут подсунуть нечто вовсе противоположное. О том, что нужно быть осторожными и мудрыми. Не подменять Истину вымышленными идеалами, как бы прекрасны они не казались. И самое главное не забывать, что Царь Небесный выше Царя земного, что спасти Россию может лишь только Царь Небесный, Ему одному ведомыми путями. В обожествлении России и Государя мы рискуем скатиться в банальное зилотство.

- Почему же рискуем? – пожал плечами о. Валентин. – Большая часть черносотенцев всегда была поражена недугом зилотства. Для них материальное – государство, Царь, кровь – неизменно имели куда большее значение, чем духовное. А Антихрист, пусть и не лично пока, уже действует в мире. Действует его дух, разрушающий церковь, государства и отдельно взятых людей. Скоро мы увидим много самых страшных примеров этому…

Более десяти лет назад Валентин Павлович Свенцицкий написал роман под названием «Антихрист», в котором с достойной Достоевского глубиной психологически тонко исследовал порабощение Антихристом отдельно взятой человеческой души, исследовал феномен двойничества, столь роковой для русской истории. Двойничество особенно ярко впервые проявилось у нас при Иване Ужасном, иначе называемом Грозным. Когда именующий себя православным Царь создал чёрное братство и стал его «игуменом». Монашеские одежды мешались с собачьими головами, молебны с оргиями. Под видом «христианского братства» стал, по сути, действовать сатанинский орден. Двойничество было основной приметой этого царствования, в котором молитвенные экстазы смешались со звериной жестокостью и кощунством. И никто иной, как грозный царь подорвал божественный статус собственной власти, на два года посадив на престол для очередного безумного спектакля царевича-инородца… Так и пошла с той поры традиция самозванства на Святой Руси…

Двойничество в русской жизни усугубил и укоренил раскол. Когда страха ради властного на людях крестились православные тремя перстами, а дома двумя. Так бездумно подломили тогда основной стержень русской души, внесли в неё лукавство в делах Божьих, церковных, и тем расслабили её, сделали податливой к дальнейшим уступкам и компромиссам с собственной совестью…

Так и пронеслось затем по всей истории: с одной стороны, Царство Православное, с другой – безбожная Империя, от Христа отступившая в погоне за иноземной модой. Одной рукой крестились в храмах, а другой разрушали христианские, церковные основы жизни.

А на рубеже веков двойничество явило такие примеры, как верующие террористы, искренне полагающие, что метание бомб – богоугодное дело…

Что должно происходить в таких надвое разорванных душах? О. Валентин пытался понять это, показывая внутренний мир человека, в душе которого поселился двойник. Постороннее, враждебное нечто, начинающее управлять им. По виду человек благочестив, религиозен, ведёт праведную жизнь, а внутри него действует и ведёт его тёмная сила, которой он не может противостоять. Страшное воистину положение! Страшный процесс перерождения человека. Обличие его остаётся неизменным, а нутро постепенно заменяется другим.

- А ведь мы уже видим их, отец Валентин, - тихо произнёс Кромиади, вспомнив суетливых антихристовых служек в рясах из обновленческого духовенства. Ведь не один год служили эти люди Господу во храмах! Ведь избрали они для чего-то путь служения Ему в свои юные, ещё непорочные годы! Что же приключилось в их душах, что сделались они оборотнями?..

Хоть и не поделился профессор своими размышлениями, но Свенцицкий как будто понял их и без слов, кивнул красивой головой, в иные мгновения напоминавшей образ Спаса, вымолвил медленно:

- Да, Аристарх Платонович, мы видим…

 

Двойник (1922г.)

«Дано сие протоиерею Александру Иоанновичу Введенскому, настоятелю церкви Захарии и Елизаветы в Петрограде, в том, что он, согласно резолюции Святейшего патриарха Тихона, является полномочным членом ВЦУ и командируется по делам Церкви в Петроград и другие местности Российской Республики»… Вот оно, свершилось! Ещё рывок, и вожделенная цель будет достигнута! Не Тихоны, не Агафангелы, не Вениамины станут у кормила церковной организации, а он, Александр Введенский. Давно пора на свалку истории всем этим закоренелым ретроградам, не понимающим, что нужно сбросить ветхие одежды допотопных уставов, стеснительных для людей деловых и талантливых. Давно пора было отодвинуть их. Да что там! Сбросить прочь… В 17-м это не удалось. Но уж теперь не сорвётся, уж теперь-то наша возьмёт! Потому что за нами теперь – сила. Такая, с какой не тягаться всем этим простофилям в белых клобуках…

Поезд вздрогнул и, медленно набирая обороты, тронулся вперёд. Впереди – Петроград. И новая схватка, новая игра, новая миссия. Перед тем бы выспаться в дороге. Восстановить нервные силы, коих немереное количество отняли последние дни. Исторические, воистину, дни, в которых он, Введенский, играл главную роль!

Но сон не шёл к Александру Ивановичу. Слишком возбуждён он был, чтобы спать. Прокручивались в неспокойном уме последние события… Совсем недавно он с Боярским, Красницким и Белковым ехал в таком же поезде в обратном направлении: в Москву. И как раз на подъезде прочли в газете вердикт по делу пятидесяти четырёх… Расстрел! Как током ударило Введенского, заплясали буквы перед глазами. Не готов он был к такому. Доносить, предавать, обманывать, отправлять в ссылки и тюрьмы… Ко многому готов, но… расстрел? Но – к убийству невиновных руку приложить?

- Да что же они делают! – вскрикнул, заламывая руки.

Нельзя же! Нельзя! Ведь такой суровостью мер они оттолкнут народ от той части духовенства, что им союзна! Всю игру испортят!

И в отчаянный этот миг встретился Александр Иванович глазами с другом старинным – тоже Александром Ивановичем. Боярским. А тот смотрел на него с презрительной насмешкой на широком, таком типичном для простого русского попа лице. Вот уж мерзавец из мерзавцев. За короткий срок успел возненавидеть его Введенский. Ведь тем же самым в точности занимается, а ставит себя так, точно бы это Александр Иванович подлец и доносчик, а сам он – непорочный исповедник! Всегда в его взгляде презрение чувствовалось, почти брезгливость. И вспоминался тогда некстати митрополит Вениамин. Его неизменно кроткий, сожалеющий взгляд, каким отец смотрит на блудного сына, в каком не находилось места презрению…

Тут ещё Красницкий подлил масла в огонь. Невозмутимо прихлёбывая чай, отвесил:

- ГПУ – организация серьёзная, Александр Иванович. Шуток шутить не любит.

Брошенные Красницким слова ещё больнее уязвили Введенского.

- Ах, Владимир Дмитриевич! Нам же такое дело предстоит! Нельзя его так начинать!

Красницкий погладил бородку, ответил певуче:

- Мы, отец Александр, люди маленькие. Начальству виднее!

Как сговорились! Введенский досадливо махнул рукой, выскочил из купе, прислонился пылающим лбом к окну. Пульсировала кровь висках, подобно мыслям. И из морока их, наконец, выбилась главная, спасительная: они сами виноваты. Эти пятьдесят четыре и им подобные. Нечего строить из себя исповедников и тянуть за собой тёмный народ, нечего противиться неизбежному и необходимому. Всё ветхое и отжившее должно отойти, уступить место новому. Так поделом же им!

С тем и вернулся успокоенный. Кинул неодобрительный взгляд на мелко дрожащего в углу псаломщика Стаднюка, которому надлежало представлять «демократическое низшее духовенство». Размазня. Что он может представить? За всю дорогу рта не раскрыл.

Белков качал головой, крутя в руках газету:

- Всё же, отец Владимир, это большая ошибка. Публика будет сочувствовать мученикам, а мы в её глазах предстанем в невыгодном свете.

Красницкий лукаво ухмыльнулся:

- А вы что же, отец Евгений, в ГПУ шли, чтобы народную любовь снискать?

Это уже слишком было! Введенский почувствовал нестерпимую духоту и поспешно открыл окно, впуская в купе струю ветра. Владимир Дмитриевич поморщился:

- Закройте окно, отец Александр! Читать же невозможно!

Введенский болезненно дёрнулся и снова выбежал на вагонную площадку.

Уже и к Николаевскому вокзалу подъезжали. А здесь ещё одна неприятность ждала довеском. Сестра. Уж от неё-то не ждал подобного! Она и вовсе никогда верующей не была! А тут напустилась прямо на вокзале:

- Опомнись, Саша! Ты не понимаешь, что ты делаешь! Ты разрушаешь Церковь, а Церковь, как говорит Лёва, должна сокрушить большевиков!

Ну, если Лёва говорит – то спорить не приходится! Большевиков они сокрушить собрались – скажите! А на кой сокрушать их? Чтобы вернуть патриархальные времена, в которые Александру Ивановичу никогда бы не дали занять достойное его место? Покорнейше благодарен!

- Ты понимаешь? Понимаешь? – заходилась сестра, хватая его за руку. – Я не верю ни в какую Церковь, но я должна тебе сказать, что тоже записалась в приход и даже уже причащалась в этом году, хотя для меня это – всё равно что выпить чаю!

Что взять с дуры? В приход она записалась! Клуб по интересам нашла! Но Лёва-то! Лёва! Преуспевающий столичный адвокат – и вдруг подобная чушь? Морщился Введенский, косился на своих спутников, но не смел прервать сестры, как бывало ещё в детстве… А она, неуёмная, наседала требовательно:

- Ответь мне: ты понимаешь, Саша, что ты делаешь?

Александр Иванович замялся:

- Послушай… Давай обсудим это дома? Вокзал не самое подходящее место, ты не находишь?

Сестра вздрогнула, испуганно замотала головой:

- Нет-нет! К нам сейчас нельзя! У Лёвы такая клиентура! Что они подумают, если увидят тебя у нас?

В самом деле? Что ж это за клиентура такая контрреволюционная? Вот бы товарищ Мессинг заинтересовался! Да и другие товарищи – не меньше! Введенского всё больше захлёстывала злость. Родная сестра – и то против него! Кровь прилила к лицу, и он уже готов был сказать резкость, но в этот момент в разговор вмешался неизменно рассудительный Красницкий:

- Полноте вам обоим! У нас нумера в гостинице заказаны. Устроимся там, а после всё обсудите.

На том и сошлись. С сестрой Александр Иванович простился натянуто и, само собой, не поспешил затем к ней для обсуждения животрепещущего для неё вопроса. О чём было говорить с нею? И с Лёвой? Как отрезаны оказались они. А ведь когда-то, кто бы мог подумать, были близки. И живя в столицах. И, конечно, особенно раньше, в Витебске…

Витебск! Этот замшелый, окраинный городишко Введенский вспоминал редко. Да и что было вспоминать? Местечковую грязь, пошлость провинциальной буржуазии, вечно читающего нотации отца… Отцу Александр не мог простить того, что он, имея ум и способности, окончив филологический факультет Петербургского университета, довольствовался местом директора витебской гимназии и не пытался вырваться из этого гнусного провинциального болота. Добро ещё, что не кончил, как дед, псаломщик из евреев-кантонистов, ставший пьяницей и насмерть замёрзший ранней весной.

В себе Александр с детских лет чувствовал призвание к делам великим. Он убеждён был, что судьба его будет исключительной и он достигнет в жизни высот, которые даются лишь избранным. Вот, только в какой области лежали эти высоты?

С детских лет Александр отметил, что наибольшим почётом пользуются вожди духовные. Апостолы. Святые. Страстотерпцы. И иерархи, ни за что, ни про что присвоившие толику этого величия.

Однажды в Витебск приехал отец Иоанн Кронштадский, и вся семья Введенских пришла на его службу. Александр, в ту пору ещё гимназист, был потрясён. Он видел, с каким благоговением и восторгом смотрели люди на батюшку, как некоторые постилали свои одежды на его пути, встречали цветами и дарами… 

Александру очень хотелось получить такой же почёт, но как? Он вовсе не был готов изнурять себя постами и молитвами, терпеть муки и лишения. Более того, он и к монашеству готов не был, так как имел большое влечение к женскому полу и встречал в нём полную взаимность. Чтобы достичь чаемых высот, нужно изменить себя. Но это задача слишком непосильная, путь слишком долгий. Куда проще сокрушить не своё естество, а тот институт, устроение которого препятствует достижению цели. Если невозможно изменить себя для Церкви, то нужно Церковь изменить для себя.

С этой пока ещё лишь едва зародившейся в его мятущейся душе идеей, которой он вначале испугался сам, Александр явился к ректору Петербургской духовной академии епископу Анастасию. Владыка окинул его изучающим взглядом и осведомился:

- Что вам, собственно, нужно от нас, молодой человек?

- Знаний! – горячо выдохнул Введенский, стараясь придать голосу как можно больше искренности и чувства.

Но артистизм не сработал. Епископ поморщился:

- Полно вздор нести! Ведь вы окончили университет!

Александр потупился и ответил стеснённо:

- Я хочу стать священником… Но меня не берут! Вот, я и решил приобрести диплом духовной академии…

Оскорбительный тон епископа он не забыл. Как не забывал ни одной, даже самой малой обиды, когда-либо полученной. Как не забыл возмущённого возгласа рукоположившего его епископа Гродненского Михаила на своей первой литургии:

- Не сметь! Немедленно прекратить! Нельзя так читать Херувимскую!

Ах, как оскорбительно это было! Такая пощёчина при прихожанах! Почему нельзя было читать так? Почему непременно нужно было следовать каким-то за давностью лет давно утратившим актуальность канонам, а не творческому вдохновению?

По счастью, в Гродно пришлось задержаться ненадолго. С первыми залпами войны Александр Иванович поспешил перебраться подальше от линии фронта – в столицу. Здесь куда легче было найти благодарную аудиторию, с пониманием относившуюся к творческому подходу и новизне. Среди интеллигенции Введенский сразу стал своим человеком, так как умел исключительно тонко понимать её психологию. Вот, к примеру, один университетский профессор однажды посетовал, что при всей любви к Церкви стесняется ходить на службы:

- Это, простите, что-то вроде дурного общества. Мне будет совестно показаться коллегам, если они узнают, что я хожу на литургию.

Александр Иванович сразу с пониманием откликнулся:

- Может быть, вам ходить на раннюю обедню? Тогда коллеги не узнают.

- Да-да… Разве что ранняя обедня…

Ещё в 1905 году группа духовенства присоединилась к революции, сформировав левый кружок, известный под названием «тридцати двух священников». В упоительные первые дни революции 17-го эта группа решила организовать всё прогрессивное церковное общество во «Всероссийский Союз демократического духовенства и мирян». На первом месте у этого общества стояли цели революции и установление республиканского образа правления, а на третьем - реформа в Церкви. Председателем избрали священника Димитрия Попова, а секретарем - Александра Ивановича. Новые пути стремительно открывались перед ним, и с тем большей энергией он выступал на всевозможных собраниях, участвовал в диспутах, производя своим красноречием и артистизмом большое впечатление на слушателей, особенно, на дам, писал в газеты.

 Потребовалось ещё несколько лет, пока по завершении Гражданской войны, правительство с должным вниманием отнеслось к своим союзникам в Церкви. И обратило внимание, в первую очередь, не на какого-нибудь, а на Александра Ивановича. И не абы кем, абы где был он принят, дабы обсудить перспективы развития Церкви, а самим Зиновьевым в Смольном! Именно ему предложил Введенский давно лелеемую идею конкордата по французскому образцу. Он был уверен, что Зиновьев согласится с этим предложением, но, увы, Григорий Евсеевич рассуждал иначе:

- Конкордат в настоящее время вряд ли возможен, но я не исключаю его в будущем… Что касается вашей группы, то мне кажется, что она могла бы быть зачинателем большого движения в международном масштабе. Если вы сумеете организовать нечто в этом плане, то, я думаю, мы вас поддержим.

Международный масштаб! Введенский ли не желал того? Конечно, обновлённая русская Церковь могла бы вести широкую работу на международной арене. И совсем иначе бы стал звучать её голос, голос открытой, освобождённой от вековых предрассудков Церкви, а не той закостеневшей организацией, членов которой Запад презрительно именует схизматиками.

Но до этих грандиозных деяний было ещё далеко, а пока пришлось ехать не в солнечный Рим, а на Шпалерную, и вести переговоры не с римским понтификом, а с главой Петроградского ГПУ Станиславом Адамовичем Мессингом. От него Александр Иванович получил задание: написать вместе со своей группой открытое письмо, обличающее патриарха и митрополита Вениамина в нежелании помогать голодающим.

О голодающих Введенский писал и прежде. Ещё в самом начале кампании по изъятию церковных ценностей он написал обращение «Церковь и голод», в котором, оплакивая страдания голодающих, бросал обвинение всему христианскому миру в душевной чёрствости. Одновременно в газетах было сообщено, что приход самого Александра Ивановича активно помогает голодающим.

Игра была начата. И Введенский был готов написать ещё хоть сотню слёзных статей о муках несчастных, ужасах самоедства и людоедства… Но одно дело абстрактные печалования и абстрактные же обвинения всему христианскому миру, а совсем другое публичный донос, который потребовал от него Мессинг.

Александр Иванович содрогнулся. Совсем не тот блестящий путь, о котором он грезил, открывался перед ним. Некто, уже почти заглушённый, в самой глубине души называл вещи своими именами. И болезненно уязвляли эти имена… Но голос того внутреннего человека, парящего юноши с амбициозными мечтами, уже едва-едва слышался. Его теснил другой. Другой, однажды поселившийся в душе и вскоре ставший по-хозяйски распоряжаться в ней. Иногда Введенского охватывал страх. Он понимал, что уже практически не властен над своими чувствами и поступками. Что другой истребил в нём его самого. Ведь, когда он впервые говорил о голоде, то непритворно ужасался человеческому страданию. Но этого ужаса хватило на считанные мгновения, а затем живописание чужого горя стало ремеслом. И о слезах умирающих детей перестало думаться вовсе, а только о том – как то или иное слово отразится на деле, сильнее ударит по чужим нервам. Эти слёзы растворялись в чернилах, а от описания всевозможных ужасов другой, живущий в душе, не только не содрогался, но чувствовал что-то схожее со сладострастьем…

И, вот, теперь донос… Да ещё и – на митрополита Вениамина. Того самого владыку, который возвёл его в сан протоиерея и приблизил к себе, и часто брал с собою в поездки.

А всего хуже, что донос – это серьёзный урон собственной репутации. Сотрудничества с ГПУ интеллигенция может и не простить. А терять её расположение Введенскому совсем не хотелось. Уже и без того кричали ему из зала после «Церкви и голода» в-открытую:

- Предатель! Враг Церкви!

И откуда-то с задних рядов холодно-увесистое:

- Иуда!

И от этого изменял обычный дар слова, и вместо вдохновенной речи выходил лишь лепет:

- Я лишь хотел всколыхнуть совесть прихожан…

Что-то после доноса будет?

Но идти на попятную поздно. Уже накинута петелька на горло – пой, как велено, а не то затянется.

Письмо было написано. Но даже подписи кое-кого из «своих» Александр Иванович поставил, не спросясь. И по опубликовании доноса не все из них остались довольны таким самоуправством. Более всех раздражён был старый приятель Боярский. Уважаемый и любимый своими прихожанами потомственный священник, он, оказывается, вовсе не намерен был сотрудничать с ГПУ. А пришлось. Стоило ему не в меру горячо высказать Александру Ивановичу своё неудовольствие, как следом пришлось объясняться со Станиславом Адамовичем. А тот пояснил всё отцу Александру просто и недвусмысленно… Так как к мученичеству Боярский был не готов, то выбора у него не осталось. Уловили и эту птаху в силки.

А дальше целая охота развернулась! Поручил Мессинг Александру Ивановичу вербовать новых сотрудников среди духовенства. Схема всегда одна была, как в случае с Боярским, который теперь подвизался на том же поприще. Только если с ним довольно было просто поговорить, то других сперва хорошенько пугали. Брали из постели тёпленькими, увозили на глазах потрясённых домочадцев, проведя перед тем обыск, сажали в камеру для осознания ужаса положения… А потом наступал выход Александра Ивановича, который приходил к узнику и беседовал с ним, вкладывая в эту беседу весь дар убеждения. По крупному счёту, беседа сводилась всё к тому же незамысловатому выбору, какой предложил сделать Мессинг Боярскому, только Введенский, как психолог, облекал оный всевозможными красивыми фразами, призванными придать принимаемому решению вид более пристойный, возвышенный, нежели банальный страх за себя и близких. Поначалу пойманные птахи негодовали и категорически отвергали «низкие» предложения. Но недели, проведённые в заключении, ломали упорство многих. И уже сломленным облегчал их совести Александр Ивановиче непростое решение, убеждая, что это ни в коей мере не предательство, а наоборот – служение благу Церкви, которое необходимо лишь верно понимать. 

Ах, как же далеко это было от честолюбивых грёз! От алканых высот! От международных миссий… Но что поделать? Подчас, чтобы к высотам выбраться, приходится в грязи вывозиться, и в саму преисподнюю спуститься.

А к тому же, если он, Введенский, стал на этот путь, то какое право имеют уклоняться от него другие? Не замаранными хотят остаться, чистюли? Нет, не выйдет! Все из одного теста сделаны! Все по одной верёвочке потянутся. И так-то создастся, наконец, та новая Церковь, в которой он, Александр Иванович, займёт достойное место. Место первоиерарха… Какому протопопу такая карьера может пригрезится?

В конце апреля в Петрограде прошли массовые аресты духовенства. Но главной целью был митрополит: вокруг него усердно плелась интрига, главным действующим лицом которой стал Введенский.

После своего письма-доноса он побывал у владыки, имея целью добиться от него мандата на ведение переговоров в Смольном. Можно было ждать от митрополита гнева, обличительных слов, но ничего этого не последовало… Вениамин лишь сокрушённо укорял его, как любящий отец сына. Из чего Александр Иванович сделал вывод, что митрополит, по-видимому, ещё наивнее и мягкосердечнее, чем он о нём думал, а, следовательно, справиться с ним будет не так уж и сложно.

Вначале владыка категорически отказывался выдать Введенскому мандат. Тогда его вниманию был предложен текст предлагаемого соглашения с властью по вопросу об изъятии ценностей. Он практически слово в слово был списан с письма самого митрополита, в котором тот ещё в самом начале кампании излагал условия, на которых церковь готова к сотрудничеству по данному вопросу. Само собой, Вениамин с представленным текстом был согласен. Тут-то и подловил его Александр Иванович:

- Тогда почему вы не хотите дать мне мандат? Я не могу вести переговоры не будучи официально уполномочен.

И владыка мандат дал…

Вот только на заседании в Смольном был принят совсем иной документ. Перечёркивающий письмо митрополита. Но именем митрополита утвердил его Введенский, тем самым сделав Вениамина якобы единомышленником себе и своим соработникам. В этом и был промежуточная цель многоходовой игры, ведомой товарищем Мессингом против митрополита.

Александр Иванович был уверен в своём триумфе. Теперь этому простофиле в митрополичьей мантии не выкрутиться. В глазах паствы он стал в один ряд с двенадцатью подписантами, так куда же сворачивать теперь с этой улочки?

В понедельник Страстной седмицы по инициативе Боярского на квартире митрополита было созвано собрание пастырей для реабилитации Введенского в глазах духовенства и оглашения соглашений подписанных в Смольном. Горделиво взошёл в покои владыки Александр Иванович, никак не ожидая подвохов и неожиданностей, ничуть не смущаясь от выразительных взглядов присутствующих.

Вениамин был внешне спокоен. Лишь ещё более печален, чем в предыдущую встречу.

Когда все собрались и прочли молитву, владыка взял слово, открывая собрание. И это-то слово прозвучало для Введенского, как гром среди ясного неба:

- Совсем недавно, в начале Поста мы молились в Исаакиевском соборе, и там после Евхаристии я призвал всех к единству и миру, чтобы не нашлось среди нас такого человека, как Иуда, который взявши хлеб от Христа, потом лобызанием предал его… Так вот… - митрополит помедлил и докончил твёрдо: - В настоящее время мир нарушен. Внесено разделение. Явились два протоиерея, Боярский и Введенский, которые внесли разделение в нашу среду своим воззванием…

Этой публичной пощёчины Введенский владыке не простил. Он знал, что случай сквитаться ещё представится, а пока ждали дела более важные. Дела, лежащие за пределами Петрограда. В Москве.

Ещё 30 марта товарищ Троцкий сформулировал директиву об окончательном разгроме контрреволюционной части церковников, которую планомерно стали воплощать в жизнь. И, вот, в Москве должно было свершиться ключевому моменту операции…

Руководил операцией отныне московский чекист Тучков. Введенскому он не понравился сразу. Он смотрел на прибывших с нескрываемым презрением в холодных глазах. Даже не считая нужным создать видимость сколь-либо равного сотрудничества. Если Мессинг свои распоряжения облекал в форму предложений-пожеланий, говорил мягко, приятно грассируя, долго ткал паутину вокруг собеседника, то Евгений Александрович подобной галантерейностью обхождения себя нисколько не затруднял, считая, по-видимому, это излишним в отношении подчинённых. Это положение – подчинённых – он явно давал понять. Даже руки не подал… Впрочем, чего ещё ждать от сапожника[8]?

А всего унизительнее, что настоял новоявленный «генерал», чтобы его сотрудники написали собственноручные расписки в том, что они таковыми являются. Мессинг бы такой бестактности не позволил…

Затем перешли к делу. Тучков требовал расширения обновленческого движения, для чего Введенский должен был активизировать свои связи. А связи эти подвели… Московский знакомец отец Дмитрий Боголюбов даже встречаться не пожелал.

А епископ Антонин, нависнув глыбой, оборвал на полуслове:

- Наслышан про ваши подвиги!

На Антонина ГПУ делало большую ставку. Наделённый под стать великанскому росту незаурядным умом и ещё большим честолюбием, он был известен своей эксцентричностью. В Донском монастыре долгое время держал медведя и с ним ездил с визитами к высоким сановникам, вызывая их недовольство, в Пятом году поддержал революцию, уподоблял союз власти исполнительной, судебной и законодательной Троице, за что был уволен на покой, во время Собора ходил в рваной рясе и спал на улице на скамейке… Патриарх год назад запретил его в служении, и Антонин с охотой сотрудничал с ГПУ. Но тут товарищи чекисты сами напортачили. Как и опасался Введенский. Именно Антонин Грановский делал экспертизу по делу пятидесяти четырёх. И теперь оказывался ответственным за расстрельный приговор. Это раздражило эксцентричного епископа, но, так как Тучкову выказать свой гнев он не мог, то выплеснул его на аккурат вовремя явившихся петроградских гостей.

- А правду ли говорят, отец Александр, что вы от колена Иессеева? – щурился насмешливо на Введенского.

- Что вы, владыка… - Александр Иванович запнулся. – Я русский дворянин…

Громоподобный хохот раздался ему в ответ:

- Это ты-то, шельма, русский дворянин?!

- Мой отец был директором гимназии… - потупился Введенский.

- Ладно-ладно, не оправдывайся! Все человецы, - Антонин милостиво ущипнул его медвежьей лапой за щеку. Александр Иванович едва не вскрикнул от боли. – А теперь ступайте от меня. Я свою позицию покуда резервирую.

- Как вас следует понимать, владыка? – спросил Красницкий.

- А так и понимай! – громыхнул великан-епископ. – Посмотрим, как дела пойдут.

Так и ушли несолоно хлебавши. Только синяк на память остался…

Из всех «связей» лишь лубянского протоиерея Калиновского удалось сговорить к действию при условии, что движение будет переименовано в честь издаваемого им журнала «Живая Церковь». Тучков был недоволен. Но и ему переигрывать план уже поздно было. Настал решительный день. Вернее, ночь. В эту ночь в Русской Церкви настало время свершиться перевороту…

С трудом сдерживая волнение, ехал Введенский со своей группой к патриарху. В последний момент, уже достигнув Троицкого подворья, Калиновский перепугался и отказался идти к Тихону. Пришлось оставить его снаружи…

К разбуженному среди ночи чекистами патриарху вошли впятером. Красницкий, заговорил первым, как было условлено:

- На днях, владыка, было объявлено одиннадцать смертных приговоров. И кровь этих страдальцев лежит на вас, распространявшем прокламацию о сопротивлении изъятию церковных ценностей.

Удар был рассчитан точно. По самой больной, кровоточащей ране. Человеку, ещё не вполне очнувшемуся ото сна. И сильнейший бы дрогнул, а уж мягкий смиренный Тихон…

Патриарх опустил осунувшееся лицо, ответил глухо:

- Это очень тяжёлое обвинение, и я его уже слышал на суде. Но не ожидал, что духовные лица тоже осуждают меня.

- Ваше послание явилось сигналом к гражданской войне Церкви против Советский власти![9] – всколыхнулся, подаваясь вперёд, Введенский.

Патриарх поднял голову, отозвался со вздохом:

- Значит, вы не читали его, коли так полагаете. Кто же, по-вашему, если не я, должен защищать права Церкви?

- Мы! – вскрикнул Красницкий. И, понижая голос, продолжил спокойно: - Мы, ибо мы готовы сотрудничать с Советской властью, а вы – её враг. Вы демонстративно анафематствовали большевиков, призывали к сокрытию церковного имущества, вы выступали против декрета о «свободе совести», посылали через епископа Ермогена арестованному Николаю Романову благословение и просфоры. Вы именем Церкви решили свергнуть Советскую власть…

- Зачем вы пришли ко мне? – устало перебил Тихон.

- Мы хотим, чтобы вы отошли от церковной власти, отдав распоряжение о созыве Собора, а до тех пор мы, по распоряжению ВЦИКа, будем управлять вашей канцелярией, - пояснил Александр Иванович.

- Но иереи не имеют права заменять патриарха.

- Но надо передать власть, - подал голос преодолевший робостью Стаднюк. – Дела стоят без движения, а вы арестованы и будете преданы суду. Неужто вас не беспокоит дальнейшая судьба Церкви?

И уже наперебой принялись пояснять старику, что необходимо сделать: снять с себя сан, сложить обязанности по управлению Церковью и передать канцелярию, печать и всё прочее представителям «Живой церкви», мирно живущей с властью.

Патриарх выслушал их с отрешённым видом, точно бы и вовсе не слушал, и ответил:

- Патриаршество – тяжёлый крест, который меня тяготит, но ни вы, ни я, а лишь грядущий Собор может лишить меня сана. Я напишу председателю ВЦИКа и объявлю своего заместителя на время заточения. Идите с Богом…

Своим заместителем Тихон назначил Ярославского митрополита Агафангела, либо Вениамина… И ни слова о «Живой церкви».

Тучкова такой результат, разумеется, привёл в ярость. Таких витиеватых выражений по своему адресу не приходилось слышать Александру Ивановичу за всю жизнь. Введенский поначалу пытался подать дело в более выгодном свете, но Евгений Александрович резко оборвал его:

- Вы бессильны провести даже собственных собратьев, а хотите обмануть меня? Не советую и пытаться.

Таким тоном были последние слова сказаны, что дрожь по спине прошла. Вдруг подумалось, что за провал операции можно и на месте своих подопечных в камере оказаться…

Обуздав гнев, бывший сапожник вперил вопросительный взгляд в подчинённых:

- И что же теперь делать будем?

Введенский молчал. Покосился с надеждой на Красницкого. Тот, облизав губы, начал неуверенно:

- Нужно попробовать поговорить с митрополитами… Может быть, они согласятся работать с нами… Я могу поехать к Агафангелу, а Введенский – к Вениамину. Он в дружеских отношениях с владыкой…

При этих словах Александр Иванович едва не поперхнулся, вспомнив давешнего «Иуду».

- Это хорошо, - кивнул Тучков. – Но прежде нужно устроить московские дела. Декларация готова?

- Так точно! – выдохнул Красницкий, подавая бумагу.

- Хорошо, - помягчел Евгений Александрович, быстро проглядывая текст и внося правки. – Мы отдадим это напечатать в завтрашних газетах.

- Но, Евгений Александрович! – словно очнулся при этих словах Введенский.

- Что ещё?

- Не все, кто обозначен тут, знакомы с воззванием… - он покосился на стоявшего рядом Боярского и дотронулся до оставленного Антонином синяка на щеке. – Они могут отказаться подписать…

- Не откажутся, - усмехнулся Тучков. – Все они уже подписались, где надо.

Декларация, обращённая к «верующим сынам Русской Православной Церкви», была очередным творческим доносом, вышедшим из-под пера Александра Ивановича. Обличался Тихон и его сторонники в том, что из-за них пролита кровь, чтобы «не помочь Христу голодающему» (этой формулировкой Введенский гордился особенно), требовался созыв Собора для суда над виновными, решения вопроса об управлении Церковью и налаживания отношений с властью.

Вся дальнейшая композиция была сыграна по нотам… Красницкий, при очередном визите получивший от патриарха письмо к Агафангелу, отбыл в Ярославль, ГПУ предприняло все меры, чтобы митрополит не смог покинуть Ярославля и приступить к исполнению своих обязанностей, и, пользуясь этим, Введенский со своей группой снова навестил Тихона. Патриарху было вручено письмо с просьбой до прибытия Агафангела разрешить им управлять своей канцелярией, так как столь долгий простой в делах губителен для Церкви.

И тут не дал Тихон нужной резолюции. А указал лишь, что поручает означенным лицам принять и передать дела митрополиту Агафангелу, а до его прибытия епископу Верпенскому Леониду.

Но и того достаточно было. На другой день по отдании этого распоряжения Патриарх был заточён в Донской монастырь, а ещё день спустя епископ Антонин принял предложение возглавить Временное Церковное Управление, в которое вошли в качестве заместителей председателя Введенский сотоварищи.

Переворот был совершён. И теперь оставалось довести до конца петроградское дело. Переговоры с Агафангелом зашли в тупик. Александр Иванович не тешил себя иллюзией, что сможет уговорить встать на свою сторону митрополита Вениамина. Но не терял надежды, что сумеет вновь провести его. Как уже бывало не раз.

Набраться бы сил для нового акта этой драмы… После московских напряжённых дней Введенский чувствовал себя до крайности измученным и опустошённым. Ненадолго ему всё же удалось забыться сном. Но сон этот оказался тревожным. Что было в нём, Александр Иванович вспомнить не мог, но проснулся в большом страхе и первые мгновения шало озирался кругом, ища того, кто терзал его во сне. Но его не было в купе… Он прятался в душе, наполняя её склизким, противным чувством, от которого никак не удавалось избавиться. Введенскому стало дурно, и он открыл окно, жадно глотая воздух. Снова пролетели перед глазами события последних дней. Собственные слова и поступки. Так, точно бы совершал их некто другой, а Александр Иванович лишь наблюдал… Такие припадки время от времени случались с ним. В изнеможении он откинулся на спинку сидения, прошептал, задыхаясь:

- Какая гибель, какая пустота в душе без Христа…

 

В театре (1922г.)

Отрубленные головы, насаженные на колья смотрели перед собой потухшим взглядом, обращённым, между тем, как будто ко всякому. И от этого дрожь невольно проходила по телу…

Так начинался спектакль «Принцесса Турандот». Вахтанговская студия оставалась верна себе в своём следовании против времени. Когда в Четырнадцатом где-то ставили «Зампалатку», вахтанговцы играли тёплую светлую сказку «Сверчок на печи». Теперь, когда неистовый Мейерхольд, ещё не так давно, несмотря на происхождение, к негодованию публицистов-патриотов принятый в Александринку, в главный императорский театр страны, ставил «Мистерию-буф» Маяковского, Вахтангов погружал зрителя в волшебный мир Карло Гоцци…

Театр переломных лет жил поисками. Грандиозными мечтами. Экспериментами. Станиславский подумывал о постановке небывалого массового преставления на театральной площади и мучительно ставил байроновского «Каина», не имевшего успеха. Изобретал что-то невиданное Мейерхольд. Тёмная сила скользила по сценам, воплощаясь то Каином, то бесами Маяковского…

Трудно было вообразить что-то более кошмарное, чем представленное на сцене Маяковским, Мейерхольдом и Малевичем, самозабвенно оформлявшим декорации кощунственному действу, более походящему на шабаш.

Кузнец

У бога есть яблоки, апельсины, вишни,

Может вёсны стлать семь раз на дню,

А к нам только задом оборачивался всевышний,

Теперь Христом залавливает в западню.

 

Батрак

Не надо его! Не пустим проходимца!

Не для молитв у голодных рты.

Ни с места! А то рука подымется...

Многие актёры отказались участвовать в этом представлении, не утратив понимания, что и для кого, во славу кого им предлагается играть. В этом последнем была своеобразная заслуга спектакля. Он с оглушительной откровенностью демонстрировал, чья власть настала.

Мой рай для всех,

кроме нищих духом,

от постов великих вспухших с луну.

Легче верблюду пролезть сквозь иголье ухо,

чем ко мне

такому слону.

Ко мне -

кто всадил спокойно нож

и пошел от вражьего тела с песнею!

Иди, непростивший!

Ты первый вхож

в царствие мое

земное -

не небесное.

Идите все,

кто не вьючный мул.

Всякий,

кому нестерпимо и тесно,

знай:

ему -

царствие мое

земное -

не небесное.

Может быть, испугавшись именно этой откровенности, разоблачающей собственную её суть, власть не одобрила постановку, и она была закрыта…

В Вахтанговской студии тёмная сила ко двору не пришлась. Здесь чудотворил Святой Антоний[10]. И здесь теперь веселились вволю итальянские маски. Актёрам была разрешена импровизация, и от этого действо приобретало необыкновенную живость, неповторимость. Чудная музыка, весёлые шутки, оригинальные декорации, прекрасный Завадский и странная, завораживающая Мансурова – на три часа зритель оказывался вырван из голода и холода, из беспросветного существования, из страха, ставшего неотъемлемой составляющей бытия. Светло и ясно становилось на душе, и чуть-чуть кружилась голова, как бывает от бокала шампанского…

Семь лет назад, приехав в Москву погостить у подруги, Ольга Аскольдова впервые оказалась на спектакле Студии. Шёл «Сверчок на печи». Сколько непередаваемого уюта было в этом спектакле! Словно сам он был очагом, дарящим тепло и свет людям. До слёз трогала слепая девушка, для которой старик-отец придумывает добрую, красивую и светлую жизнь вместо малоотрадной реальности. И радость переполняла, когда в конце они обретали потерянного сына и брата, а весёлая, милая Мери мирилась с мужем, добродушным медведем Джоном… Три раза была Ольга на этом спектакле и с той поры благодарно любила Студию, дарившую людям такой праздник.

Кто бы мог предположить в ту далёкую пору, что настанет время, и она станет работать в театре, лично познакомится с Вахтанговым, прежде представляемым ею лишь как бездушный фабрикант игрушек Текльтон, похожий скорее на машину, нежели на человека, с Завадским, Антокольским… Здесь, в Студии, Ольга увидела Марину Цветаеву, в которой с удивлением узнала женщину, осмелившуюся посреди улицы вместе с маленькой дочерью помянуть Царя в день его убийства.

Странная она была, Марина. Что-то глубоко трагическое сквозило в ней. Полыхал в ней неутолимый огонь, огонь, питавший её гений и пожиравший её саму, терзающий её. Не светлое пламя, купины не опаляющее, а пламя тёмное, губительное для той, в ком полыхало оно.

Кажется, и сама Марина понимала это, предчувствуя свою трагедию и с особенной чувствительностью реагируя на чужую.

Марина… В голодной Москве она, поэт, дочь создателя музея Александра Третьего, бралась за самую чёрную работу, голодала, схоронила умершую от голода дочь и насилу вытянула другую. И любила. И страдала. Но ни строчкой, ни словом не погрешила против собственной души, чувства. В отличие от новоявленных пролетарских литераторов она просто не могла что-либо написать наперекор себе. Потому всё написанное ею было вынесенной на суд публики собственной её душой, лишённой покровов.

Ольга помнила, как на одном из вечеров потрясли её стихи Цветаевой о революции и Белой Гвардии. Так никто не смел писать в те дни в Москве. Да и во всей России вряд ли кто смел. А она ещё и читала написанное. В полный голос.

Кровных коней запрягайте в дровни!

Графские вина пейте из луж!

Единодержцы штыков и душ!

Распродавайте — на вес — часовни,

Монастыри — с молотка — на слом.

Рвитесь на лошади в Божий дом!

Перепивайтесь кровавым пойлом!

 

Стойла — в соборы! Соборы — в стойла!

В чертову дюжину — календарь!

Нас под рогожу за слово: царь!

Единодержцы грошей и часа!

На куполах вымещайте злость!

Распродавая нас всех на мясо,

Раб худородный увидит — Расу:

Черная кость — белую кость.

Так говорил Поэт. Поэтов в новом государстве, создаваемом вместо казнённой России, становилось всё меньше. В двадцать первом году умер не вынесший голода и лишений Блок. Впрочем, Блок-поэт умер раньше Блока-писателя. Умер, обманутый лицедеем, что в обличии «Исуса Христа» «в белом венчике из роз», шёл впереди «апостолов»-бандитов… Этот жестокий призрак отнял у поэта его дар, наложив на уста печать невольной лжи. Незадолго до смерти Александр Александрович приезжал в Москву, и старинная его приятельница, у которой он остановился, позже рассказывала дяде Коте, что Блок говорил ей:

- Душно, нечем дышать… Разве вы не чувствуете? Воздуха не стало…

В новом государстве, в самом деле, не стало воздуха. А поэт не может жить в безвоздушном пространстве. Кто не бежал, тот умер. А кто не умер сам, того убили. Блок умер в те дни, когда был арестован Гумилёв. Его похороны отвлекли внимание общественности от судьбы Николая Степановича, о нём просто забыли. А когда вспомнили, было уже поздно. Хотя «поздно» было сразу, участь офицера-поэта была предрешена, как и участь арестованных вместе с ним «заговорщиков»: скульптора Ухтомского, профессоров Тихвинского, Таганцева, Лазаревского и других. Над пришедшими ходатайствовать за Гумилёва его друзьями в ЧК откровенно издевались: «Если вы так уверены в его невиновности, так и ждите его через недельку у себя. Чего вы беспокоитесь?» Позже имя поэта они прочли в списке расстрелянных от 24 августа за номером тридцать… Эта расправа потрясла всех, но никого не заставила выразить возмущение открыто.

О, господа литераторы, ставшие товарищами! О, вольнолюбивая интеллигенция! Когда-то лишь обыск в доме писателя, лишь допрос его полицией, не говоря уже о заключении под стражу, порождал шквал возмущённых откликов и «анафем» правительству. Теперь известного русского поэта без какой-либо вины, без суда, тайно, по-воровски расстреляли, не выдав даже тела для погребения родным. И тишина в ответ… Потому что никто не хочет стать следующим.

- Дядя Котя, а если, скажем, Горького расстреляют? Все тоже промолчат?

- Горького не расстреляют. Он на особом положении и с властью дружен. А Гумилёв – офицер, монархист. Да и поэт так себе. Позёр!

- Позёры во имя чести на плаху не идут, - Ольгу привело в негодование дядино пренебрежение. Вслед за отповедью кольнула его побольнее: - А что, дядя, у вас тоже положение особое? Вас тоже нельзя, как Гумилёва?

Этот удар в цель попал. Константин Алексеевич закашлялся и побледнел. Занервничал и Жорж:

- Ну, полно, Ляля. Оставим эту тему…

Горе стране, где убивают и морят голодом поэтов, а на их место приходят бедные Демьяны, и поэзия подменяется кое-как зарифмованными лозунгами, ошпаривающими необузданной злобой… Неужели через считанные десятилетия вырастут поколения, которые будут считать это настоящей поэзией? Поколения ограбленных духовно и умственно, не знающих Пушкина, Тютчева, Фета?.. Их давно жаждали смести в историю, как отжившую ветошь, Маяковский сотоварищи, ещё в своём первом манифесте декларировавшие: «Только мы — лицо нашего Времени. Рог времени трубит нами в словесном искусстве. Прошлое тесно. Академия и Пушкин непонятнее иероглифов. Бросить Пушкина, Достоевского, Толстого и проч. с Парохода современности».[11] И прямо выговаривал наивному Блоку Давид Бурлюк:

- Поклонение вам, чужому для нас человеку, нашему поколению ненужному, мешает Маяковскому самому начать писать стихи, стать великим поэтом.

- Но разве для того, чтобы начать творить Маяковскому, надо унижать мое творчество?

- Да! Надо стать смелым! Смелым постольку, поскольку творчество футуристов отличается от вашего.

Да, иначе не могли они. Пока живы истинные Поэты (в Слове своём, в памяти этого Слова), кто же поверит самозванцам? Поэтому, чтобы утвердить себя, им, искры Божией не имеющим, но обладающим непомерной амбицией стать великими поэтами, остаётся одно – уничтожить всех тех, кто самим существованием своим обличает их ничтожество. А с ними и Дародавца, Поэта высшего…

Что ж, если такое будущее готовится впереди, то, может, и к лучшему, что не благословил Господь их с Жоржем союз детьми. Хотя без них совсем пустой оказывалась жизнь. Ольга не перестала любить мужа, но за годы брака их отношения в плане душевном так и не стали близкими. Чужие люди, один из которых по необъяснимой прихоти сердца отдал себя в добровольное рабство другому…

Жорж жил своей жизнью. Оправившись после потрясений революции и обвыкнув на новой должности, вновь повёл беспутную, вольную жизнь, нисколько не смущаясь наличием жены. Однажды, будучи в сильном подпитии, повинился:

- Что, Ляля, извёл я тебя? Сам знаю, что извёл… Да ты только не гляди на меня, как на изверга. Я ведь предупреждал, чтобы ты подумала, что не будет тебе со мной жизни. Ведь предупреждал? Я честен был с тобой… Ты знала, на что идёшь. Так что не обижайся теперь. А, Ляля? Очень тебя прошу… Мне страшно не хочется, чтобы ты обижалась… Свиньёй себя чувствовать… Прости, а? За всё прошедшее и будущее разом?

Всё так. За собственную глупость обижаться не на кого… Когда бы хоть ребёнок был – полегчало бы. А так одна отрада в унизительной жизни – театр.

Вхождением в эту среду Ольга была обязана Риве. Та однажды случайно увидела её наброски и, полистав, заключила:

- Тебе бы нашлось дело в Студии. Художники театру нужны всегда.

С детских лет рисование было любимым её занятием. Но всегда понимала Ольга – она, в лучшем случае, неплохой копиист. Но настоящим художником ей не стать. Не хватает таланта, фантазии. А оказалось, что всё это время она просто не понимала существа своего таланта. В самом деле, серьёзные полотна были не её жанром. Но иллюстрации к сказкам, декорации, костюмы – всё, где не требовалась стройность и строгая правильность линий, а наив, яркость и освобождённая, не отягощённая правилами фантазия – было её. Театр разбудил в Ольге дремавший доселе дар, и она с упоением отдалась работе, отдыхая в мире кулис от своей неудавшейся, безрадостной жизни.

Ольга проводила в стенах Студии гораздо больше времени, чем требовали обязанности, часами просиживая на репетициях, по многу раз пересматривая спектакли, любой из которых могла бы наизусть воспроизвести с любого места. Вот и «Турандот» по которому разу уже смотрела! Отмечала новые репризы, придуманные масками шутки, иные из которых отличались злободневностью.

«Принцесса Турандот» стала лебединой песнью Вахтангова. Зимой, во время финальных прогонов он каким-то сверхчеловеческим усилием воли заставлял себя приезжать в театр. Евгений Богратионович всегда стремился держать всё до последней мелочи, последней крохотной детали под своим неусыпным контролем. Когда он лежал в больнице, визитёры десятками в день шли к нему, приводя в негодование врачей, требовавших сокращения нагрузок и покоя для умирающего мастера.

Ольгу поразило его лицо на последней репетиции. Высохшее, бледное с огромными, лихорадочно блестящими глазами-факелами, которые даже теперь, несмотря на страшные боли и не менее страшный измот сил, светились неугасимым интересом к происходящему на сцене, ничего не упускали.

На сцене игралась весёлая сказка… За сценой – драма. Казалось, словно с Вахтанговым уходила сама душа театра, его сердце. А он всё ещё верил, что сможет снова выйти на подмостки, разучивал, лёжа в постели, новую роль. Этот человек жаждал жить, его энергии и замыслов хватило бы ещё на десять жизней. Но зачем-то ничему этому не должно было осуществиться.

В тот день, глядя на мастера, Ольга с тоской думала о том, что куда справедливее было бы уйти, к примеру, ей. Что есть она в этой жизни? Одна из множества теней, о которых и плакать-то сильно никто не станет. И не то страшно, что жизнь её так пуста, а то, что пуста – душа. Не осталось в ней ни мечты, ни надежды, ни желаний. Но осуждена она зачем-то влачить жизнь и дальше в то время, как сильный, гениальный, жаждущий жизни человек умирает…

Видимо, так долго и пристально смотрела Ольга на Евгения Богратионовича, что он почувствовал и, проходя мимо, спросил:

- Отчего вы так печальны? У вас какое-то горе?

- Нет-нет, ничего…

- Заведите дома сверчка. Сверчок принесёт удачу, - по бледным губам мастера скользнула ободряющая улыбка.

Эту фразу из диккенсовской сказки он любил повторять. И сразу окутывало сердце то солнечное чувство, что рождал в нём некогда памятный спектакль.

С того дня Ольга Вахтангова не видела. Миновала зима, подходила к концу весна, Студия жила тягостным ожиданием и робкой надеждой на чудо… Но чуда не произошло.

Вечером двадцать девятого мая Ольга, как и многие актёры и сотрудники Студии, обслуживали вместо официантов публику на благотворительном вечере в пользу голодающих, устроенном в Большом театре. Сюда-то и пришло трагическое известие: мастер, до последнего сражавшийся со смертью, скончался. Приехавшие проститься студийцы со слезами рассказывали, что он не переставал шутить до последнего вздоха…

Десять лет назад такой же ясной весной создавалась студия. Иным было государство, иной – жизнь. Но также пригревало солнце, и благоухала, распуская белые и розовые кудри сирень. Теперь ветви её ложились в гроб Евгения Богратионовича, вокруг которого стояли потерянные студийцы, похожие на осиротевших детей.

Что-то станет теперь с театром? Кто сумеет заменить мастера? Эти вопросы тревожили каждого в театре. Но… Что бы ни было, а представление должно продолжаться. И оно продолжалось. 

Окончился первый акт, объявили антракт. Зрители стали выходить из зала, а Ольга с сестрой остались. Теперь, в тишине, можно было спокойно поговорить. Так редко удавалось это, хоть и жили в одном городе. Муж Вари не желал бывать в доме Жоржа, а Жорж, само собой, не имел ни малейшей охоты общаться с ним. А ведь когда-то в Глинском были дружны они…

Варя сильно изменилась после гибели родного дома и матери. Повзрослела, утратила прежнюю беззаботность и весёлость. Вместо смешливой егозы явилась образцовая жена и мать. С Никитой они обвенчались через год после трагедии в Глинском, ещё через год родился их первенец, Николка. Теперь ждала Варя второго ребёнка, надеясь, что будет девочка.

Ольга с удивлением замечала, что сестра всё больше походит на мать: и внешне, а, главное, внутренне. Дом и семья стали для неё всем. И пусть дом этот был не терем в Глинском, а две комнатушки в уплотнённой квартире старухи-свекрови, это ничего не меняло. И здесь должно было создать уют, окружить родных лаской и заботой, хранить мир и тепло. Вот уж где наверняка жил сверчок в каком-нибудь укромном уголке! И, вот, какой, должно быть, стала бы много пережившая Мэри, на которую так походила Варя. Да и муж её Никита – вылитый добродушный великан Джон… Жаль только жить им приходится совсем в другие времена. И совсем не в сказке…

В сказке пропавший без вести и считающийся погибшим возвращается. В жизни… Когда бы знать теперь, что стало с Родей! Когда бы и он вернулся однажды, как диккенсовский Эдуард. Но жизнь – не сказка… В сказке способен пробудиться от сна души даже фабрикант Текльтон. В жизни Ольга утратила веру в то, что её Жорж сможет измениться. Но при этом, словно слепая Берта, продолжала любить его.

- Наши собираются вскоре устроить вечер. Как раньше, помнишь? С музыкой, танцами… Барышни шьют себе платья из штор и усердно потрошат бабушкины сундуки, - Варя чуть улыбнулась. – Как они мечтают о таких платьях, как в вашей «Принцессе»! Когда артисты выходят на сцену во фраках и белых платьях, не одно сердце завистливо частит.

- Сердца дам и девиц частят, когда появляется Калаф…

Варя хмыкнула:

- А что в нём хорошего?

- Тебе не нравится Завадский?

- Нисколечко. Уныло и скучно красив и только. Я не вижу ничего кроме этого нарядного футляра. А актёр – больше футляра… Завадский… заложник своей внешности. Ты не согласна?

- Пожалуй. Но заложник он добровольный. Он так любуется собой, что бывает смешно…

- Я на днях заходила к вам. Застала Жоржа… Он сказал, что ты всё время проводишь в театре?

- Да, это так. Мне… - Ольга помедлила, - …хорошо здесь.

- Чем же так хорошо?

- Здесь другой мир. И я здесь другая. Здесь я свободна… Помнишь, в «Сверчке» Берта жила среди игрушек? А я среди декораций и масок живу. К тому же здесь каждый спектакль – праздник. Люди приходят в этот зал из мира, где всё стало тусклым, холодным и пугающим, и видят яркий свет люстр, занавес… Но, вот, свет гаснет, раздаётся музыка, и в свете рамп начинается действо. И так хорошо становится! И мне не хочется возвращаться из этого мира.

Сестра помолчала и, наконец, решилась заговорить о том, ради чего пришла:

- Скажи, Ляля, а нет ли в вашем театре какого-ни-на-есть места? Рабочего сцены, например? Бутафора, осветителя…

- Для Никиты? – догадалась Ольга.

- Да. Ты же знаешь, как ему трудно найти работу. А у нас совсем нет денег. Что можно было продать, давно продали. А ведь скоро появится второй малютка, и тогда станет ещё тяжелее.

- Я всё понимаю и постараюсь помочь.

- Спасибо. А вечер? Ты не хочешь пойти на него?

Ольга опустила голову:

- Нет, Варя, я не пойду. Боюсь, моё присутствие лишь стеснит всех…

- Ты же не виновата, что Жорж служит большевикам.

- Это понимаешь ты. Потому что знаешь нашу жизнь… А они не знают. И не поймут. Я не хочу чувствовать на себе осуждающие взгляды, видеть натянутые улыбки. И оправдываться ни в чём не хочу.

Прозвенел звонок, и зрители стали возвращаться в зал. Начинался второй акт…

 

Страдная пора (1922г.)

Десятого июня 1922 года Невский проспект был заполнен народом. От Гостиного двора люди толпились так густо, что практически невозможно было протиснуться меж ними. То была не демонстрация, не «сознательные пролетарии», а подлинный русский народ, не устрашившийся выйти на улицу, чтобы поддержать своего любимого пастыря. Здесь не было антиправительственных лозунгов, бойких выкриков, плакатов… Были лишь молитвы и иконы. Многие женщины не могли сдержать слёз. Должно быть, все собравшиеся понимали, что исход процесса, открывающегося теперь в бывшем Дворянском собрании, предрешён заранее. Праведник может помиловать разбойника, разбойник праведника – никогда. Вот только – суровость кары? До конца ли пойдут?

Томительно шли минуты ожидания. В толпе перешёптывались, вздыхали. Наконец, раздались крики:

- Везут! Везут!

Люди стали падать на колени. Запели «Спаси, Господи, люди твоя».

Проехала машина, мелькнул белый клобук… Дальнейшего собравшимся видеть было не дано. Но всё-таки народ не расходился. Может быть, и оттого, что нигде, кроме как в этой толпе, Святым Духом, а не лозунгами соединённой, люди давно не ощущали себя Народом…

Митрополита Вениамина в Петрограде любили. Ласково называли «наш батюшка». Он и поставлен-то был в пылающем Семнадцатом на свою кафедру не начальственной волей, а выбором людей, привязавшихся к нему, пока он был лишь временно исполняющим обязанности главы епархии. Его любили за то, что он никогда не был «князем церкви», оставаясь смиренным служителем Господа, таким же, как и его отец и многочисленные предки, бывшие скромными провинциальными священниками. Владыка не гнушался служить в самых отдалённых и злачных углах столицы, неся свет отверженным, погибающим, падшим.

Со звериным лицом революции ему пришлось столкнуться в самые первые её дни, когда целую неделю прожил он под огнём в осаждённом Чудовом монастыре. Занимаемое им помещение было разрушено большевистскими снарядами буквально через несколько минут после того, как он покинул его. Последние двое суток вместе с монахами Владыка провёл в непрестанной молитве «об убиенных во дни и в нощи» в подземной церкви святителя Ермогена, куда из соборного храма перенесли мощи святителя Алексия. 

Первый конфликт с властью последовал два месяца спустя, когда большевики издали Декрет «Об отделении Церкви от государства». Тогда в Александро-Невскую Лавру прибыл вооруженный отряд матросов и красногвардейцев с предписанием комиссариата призрения о реквизиции всех жилых и пустующих помещений со всеми инвентарем и ценностями. Монастырские власти решительно отказались отдать Лавру для нужд «комиссариата призрения». В связи с попыткой захвата Лавры, на следующий день вечером в Троицком соборе митрополит совершил богослужение. Собор был переполнен, как на Пасху. Успокаивая верующих, владыка Вениамин сказал:

- Это - ответ на мое обращение к народным комиссарам оставить церкви в покое - теперь дальше дело самого народа войти в переговоры с народными комиссарами, которые, не услышав моего голоса, быть может, услышат голос народа. Странное обстоятельство. Ведь посягательства происходят исключительно на православные церкви... Православный народ должен выступить немедленно с протестом, и я уверен, что, по милости Божией, разрушение церковного строя будет предотвращено.

Битва за Лавру продолжилась. При следующей попытке захвата предводитель вооруженного отряда матросов и красногвардейцев потребовал от владыки очистить митрополичьи покои. На это митрополит ответил, что против посягательств на права Православной Церкви он может протестовать только по-христиански: как избранный на Петроградскую митрополию он считает своим долгом охранять имущество Лавры, принадлежавшее обществу православных людей - живых членов Церкви. Пригрозив выдворить его из лавры силой, предводитель отряда отправился в собрание Духовного собора Лавры и потребовал от епископа Прокопия сдать ему все лаврское имущество. Прокопий ответил отказом и был арестован со всеми членами Духовного собора.

В это время с лаврской колокольни раздался набат. Толпы народа стали стекаться в Лавру.

- Православные, спасайте церкви! – послышались крики.

Отряд и его предводитель были обезоружены, арестованные освобождены. Монахи успокаивали разгневанных людей. Один из них, спасая предводителя отряда, увел его через Тихвинское кладбище подальше от толпы.

Тем временем прибыл новый отряд матросов и красногвардейцев с двумя пулеметами, которые были поставлены на лаврском дворе. По колокольне дали несколько залпов, но набат продолжался. Один из красногвардейцев поднялся на колокольню и, угрожая револьвером, согнал оттуда звонивших богомольцев. Красногвардейцы стали энергично изгонять богомольцев с лаврского двора. Раздались выстрелы. К красногвардейцам бросился настоятель Скорбященской церкви протоиерей Петр Скипетров, увещевая их и моля не стрелять по безоружным. Он был убит тотчас – пулей в рот…

Верующие, однако, уже не боялись, и духовенству потребовалось не мало усилий, чтобы удержать людей от сопротивления захватчикам Лавры. На следующий день депутации от рабочих Стеклянного и Фарфорового заводов, а позже от рабочих Экспедиции заготовления государственных бумаг посетили митрополита Вениамина и выразили ему свою готовность охранять Лавру. В последующие дни многие верующие сутками не покидали ее. В целях защиты святыни владыка благословил совершить к ней крестные ходы из различных церквей Петрограда. После литургии около двухсот отдельных церковных процессий с иконами, крестами, хоругвями направились к Лавре и на Невском проспекте слились в единый грандиозный крестный ход. Все время звучали церковные песнопения, в храмах раздавался колокольный звон.

На площади у Казанского митрополит Вениамин, совершив краткое молебствие, обратился к пастве:

- Христос Воскресе! То, что Христос воскрес является основой нашей веры. С ней мы не погибнем! В самом этом крестном ходе не помогла ли нам вера? Многие сомневались, как они будут участвовать в крестном ходе с непокрытыми головами, когда стоят холода, - и Бог послал весеннее солнышко, под лучами которого совершить крестный ход оказалось необременительно. Несмотря на тяжелые, очень тяжелые обстоятельства, мы не должны падать духом. Вспомним протоиерея отца Петра Скипетрова, павшего у дверей дома своего архипастыря. Вот пример для всех, как надо защищать веру православную, храмы святые, своих архипастырей и пастырей.

Лавру удалось отстоять. А после ночного богослужения владыки в Покрово-Коломенской церкви правительство во главе с Лениным бежало в Москву под охраной латышских стрелков…

Четыре года длилось это противостояние, и там, где сила оказалась недостаточна, решило исход вековечное – предательство…

Владыка был арестован после того, как отказался признать самочинное ВЦУ и запретил в служении «отцов» этого образования во главе с протоиереем Введенским. Последний немедленно написал на владыку донос и явился к нему вновь уже в сопровождении бывшего председателя петроградской ЧК Бакаева. Они предъявили митрополиту ультиматум: либо он отменит свое постановление о Введенском, либо против него и ряда духовных лиц будет создан процесс в связи с изъятием ценностей, в результате которого погибнет и он, и близкие к нему люди. Владыка ответил категорическим отказом… Во время обыска Введенский подошёл к нему под благословение, но получил холодный ответ:

- Отец Александр, мы же с вами не в Гефсиманском саду.

Арестованного митрополита ВЦУ уволило с петроградской кафедры, а  новый петроградский первоиерарх епископ Алексий (Симанский) отменил указ об отлучении новоявленного иуды, вызвав немалое негодование верующих.

Сам Введенский явился на процесс в качестве «защитника» митрополита. И об этом тоже с возмущением говорили в толпе. А когда худая, нервная фигура обновленца показалась на ступенях ревтрибунала, то сразу с нескольких сторон раздалось приглушённое:

- Христопродавец!

- Иуда!

Кошачья походка, горбоносый профиль… Самолюбование в каждом движении… Вероятно, успел сказать своё слово на трибунале. Ужалить ещё раз свою жертву.

- Дьявол! – раздался женский вопль, и тотчас брошенный камень разбил Введенскому голову.

Тот дико закричал, заметался, заслонил ладонью рану. А на выручку ему уже бежали охранники. Женщину, бросившую камень, схватили. Она не сопротивлялась.

- Зачем вы бросили камень в гражданина Введенского? – спросили её.

Женщина качнула головой:

- Я камень не в гражданина бросала, а в дьявола!

Ростислав Андреевич осторожно выскользнул из толпы и скрылся в одной из боковых улочек. Не хватало ещё под раздачу попасть так по-глупому. Хоть и глядит он нынче стариком-странником, а в ГПУ не дурачьё работает – докопаются. И тогда ничего хорошего полковнику Арсентьеву не светит.

Ростислав Андреевич замедлил шаг, пытаясь сориентироваться, куда двигаться дальше. Давненько не был он в Петербурге! Позабылось всё… Да и изменилось многое. Надо сказать, вид бывшей столицы, равно как и Москвы, поражал Арсентьева. Ещё недавно, кочуя по различным областям России, он видел лишь кромешную нищету и голод, местами приобретавший характер мора.

Всего страшнее было в Крыму. Феодосия, Евпатория, Ялта… Эти благодатные края никогда не ведали голода! Даже во время Гражданской войны они оставались обильными и цветущими. Но ушла Белая армия, и нескольких месяцев хватило «товарищам», чтобы обратить земной рай в кромешный ад – сперва диким террором, а затем голодом. В начале двадцать второго года ежедневно только в Бахчисарайском районе вымирало под три десятка человек. Улицы городов были запружены оборванными, истощёнными людьми или, скорее, их тенями, которые качались, падали, ползли по пыльным дорогам, крючились в судорогах, тянули костенеющие руки в одной непрестанной мольбе:

- Хлеба!

Опустел Джанкой. Доев последних коров, крестьяне, лишившись средств к существованию, ушли в город. В Севастополе на улицах лежали тела умерших от голода беженцев, которые милиция отказывалась убирать. На улицах не осталось ни собак, ни кошек. Люди если буквально всё: траву, улиток, насекомых… Участились случаи трупоедства и людоедства.

Опасно становилось ходить в одиночку. А тем более отпускать куда-либо детей. В Бахчисарае четверых детей поймали цыгане и сварили из них суп. Здесь же задержали двух женщин с головой ребёнка. Выяснилось, что прежде ими были съедены двое детей одной из них, а затем поймали чужого…

И вот, после созерцания всего этого ни с чем несравнимого кошмара, вдруг явилось изумляющее изобилие двух столиц с ресторанами и магазинами, с французскими булочками и калачами, с колбасами и сырами… Вид этих разносолов не привлекал Арсентьева, не возбуждал аппетит. Но даже наоборот, отталкивал. До тошноты неприятно было смотреть на всё это и стыдно допустить мысль – ублажать себя всякой всячиной, когда, как истерично написал в одной из своих гнусных статеек иуда Введенский, «дети грызут себе ручки». Вот, любопытно, чем плакальщики угощаются? Не иначе как постами усмиряют плоть…

Но чур, чур. Что за неотвязная привычка чужие мерзости разбирать. О том ли полагается думать сейчас? Сейчас только свои на памяти быть должны. Сейчас судьба решается…

Арсентьев вздохнул. Судьбоносный город… Именно здесь решилась его судьба четырнадцать лет назад, когда он встретил Алю… Его товарищи стрелялись из-за неё на дуэли, он, будучи секундантом, был разжалован в поручики, но зато получил в награду главный приз – её руку. А это так нелегко было! Огорчённая дуэлью, она хотела уйти в монастырь, но, слава Богу, её духовный отец не благословил такого шага.

Тем духовным отцом был иеромонах Сергий (Дружинин), скромный насельник Троице-Сергиевой Приморской пустыни и по совместительству духовник семейства Великого Князя Константина. Аля сблизилась с отцом Сергием, благодаря совместной работе в Православном благотворительном обществе ревнителей веры и милосердия. К нему она привезла Ростислава, чтобы получить благословение на брак.

Ростислав Андреевич в ту пору от религиозности был далёк, и отец Сергий стал первым священнослужителем, с которым он сблизился, благодаря жене. Они не раз бывали в пустыни, Аля вела с отцом Сергием переписку…

Теперь же именно к нему решил обратиться Арсентьев за благословением на принятие пострига. Целых два года он медлил, стараясь прежде очистить свою больную душу. Когда в проклятом 17-м его отца и жену убили, а дом сожгли, в его ставшей пепелищем душе осталось лишь одно желание – мстить. И он мстил. Мстил, когда во время Ледяного похода добровольно вызывался в расстрельные команды, видя в каждом большевике убийцу своей Али. А потом было тяжелейшее ранение, почти смерть… И дивный сон, в котором явилась ему жена и преподобный Серафим, особенно ею почитаемый… Боль не прошла, но утратила нестерпимую остроту, злоба перестала застилать пеленой глаза. Помрачение миновало. Шаг за шагом Ростислав Андреевич искал путь воссоединения с Богом, которого отринул. И, вот, разгромной зимой 19-го ему привелось заночевать у сельского священника. В ту ночь он впервые за несколько лет исповедался. А прозорливый старец, отпустив грехи, предрёк ему монашеское служение…

Теперь, спустя три года, Арсентьев чувствовал, что настала пора для исполнения предначертанного.

Отца Сергия, теперь уже архимандрита, Ростислав Андреевич нашёл не сразу. Перед революцией он стал настоятелем родной обители, но бунтарская волна докатилась и дотуда: несколько монахов учинили смуту, и шестидесятипятилетний архимандрит вынужден был покинуть монастырь после тридцати лет пребывания в нём. Оказавшись, по существу, на улице, отец Сергий обратился с прошением к владыке Вениамину, и тот разрешил ему жить и служить в Александро-Невской лавре. Однако, нашёл его Арсентьев не здесь, а на станции Сергиево, где архимандрит жил в доме одного из прихожан расположенной тут же церкви переподобномученика Андрея Критского, бывшего домового храма приснопамятного благотворительного общества. В нём и служил теперь бывший настоятель Троице-Сергиевой пустыни.

Отец Сергий сильно состарился за эти годы. Лицо его осунулось и выглядело нездоровым. Кроме того, заметно было, что архимандрит находится в состоянии глубокой меланхолии, вызванной пережитыми несчастьями. Это обстоятельство несколько смутило Арсентьева. Ему показалось, что по-человечески жестоко переваливать теперь на этого больного, забитого старца свою боль. Он шёл к отцу Сергию за поддержкой, а видел, что тот сам нуждается в ней не меньше. 

Сперва пили чай, обмениваясь отрывистыми репликами. По счастью, память архимандрита не подводила, и он сразу вспомнил и Ростислава, и покойную Алю. Очень огорчился, узнав о её безвременном уходе, утёр набежавшую на глаз старческую слезу. И снова жаль его стало Арсентьеву. Тот сидел в углу дивана в простом подряснике, тихий, измученный. Вдруг посетовал на больное:

- А слышали вы, Ростислав Андреевич, как меня из родных стен вышвырнули? Я ведь туда юношей пришёл… Тогда там настоятелем был архимандрит Игнатий, самого Брянчанинова ученик, при нём в нашей обители возраставший духовно. Три десятилетия, Ростислав Андреевич, там был мой дом… А теперь… - отец Сергий взмахнул рукой и вздохнул. – И ведь какой позор! Все же рассуждают – коли изгнали, так, небось, было за что! Все забыли меня теперь, сторонятся…

- Полно, отец Сергий! Какой же это позор? Разве не сказал Господь, что прославит тех, кого за Его имя будут гнать? Радуйтесь же! Вы за Него терпите!

- Я знаю, знаю… - закивал архимандрит. – Уныние – великий грех. Но я стар, Ростислав Андреевич. И болен. Я стал теперь приходским священником, но эта ноша мне уже не по силам… И это постоянное унижение… И мало того! Я вынужден постоянно ждать каких-нибудь новых ударов от них…

- От кого, помилуйте?

- От бывшей своей братии… Их злой дух обуял. Если бы вы знали, что мне пришлось от них вынести… - отец Сергий помолчал. – Королева эллинов предлагала мне уехать с нею в Грецию…

- Отчего же вы не поехали?

Грустная улыбка скользнула по губам старца:

- Я счёл своим долгом быть со своей братией и в годину смерти, а не только, когда разъезжал на великокняжеских автомобилях.

- Сожалеете о вашем решении?

- Нет. Я бы и сейчас ответил то же… В моих летах поздно бегать в поисках лучшей доли. Прятаться в дальних краях, когда здесь церковь истекает кровью, когда гибнут люди, чьёго волоса я не стою, - голос отца Сергия стал твёрже. – Я, Ростислав Андреевич, с первого дня знал, что этим всё кончится. Ничем иным не могло. Наша русская трагедия состоит в том, что гражданский расцвет России покупался ценой отхода русского человека от царя и от Церкви. Свободная Великая Россия не хотела оставаться Святой Русью! Разумная свобода превращалась и в мозгу, и в душе русского человека в высвобождение от духовной дисциплины, в охлаждение к Церкви, в неуважение к Царю… Царь становился с гражданским расцветом России духовно-психологически лишним. Свободной России он становился ненужным. Внутренней потребности в нем, внутренней связи с ним, должного пиетета к его власти уже не было. И чем ближе к престолу, чем выше по лестнице культуры, благосостояния, умственного развития – тем разительнее становилась духовная пропасть, раскрывавшаяся между Царем и его подданными. Только этим можно, вообще, объяснить факт той устрашающей пустоты, которая образовалась вокруг Царя с момента революции… Я, Ростислав Андреевич, всегда почитал Царя. Я знаю, что слухи, ходившие вокруг него, ложь. Знаю, потому что я был исповедником его близкого круга, а своим духовным чадам на исповеди я имею обыкновение верить! Я и теперь не отрекусь от моего Государя даже в ЧК… И того не скрою, что заветная мечта моя – это восстановление престола… Кто сокрушил его? Люди, не имевшие понятия, что делать с таким великим государством, которые только и знали, что шумели десять лет в Думе и ничегошеньки не сделали. Каждый действовал по своей логике и имел свое понимание того, что нужно для спасения и благоденствия России. Тут могло быть много и ума, и даже государственной мудрости. Но того мистического трепета перед царской властью и той религиозной уверенности, что Царь-помазанник несет с собою благодать Божию, от которой нельзя отпихиваться, заменяя ее своими домыслами, – уже не было. Это исчезло. Все думали сделать все лучше сами, чем это способно делать царское правительство! Это надо сказать не только о земцах, которые тяготились относительно очень скромной опекой Министерства внутренних дел, не только о кадетах, мечтавших о министерских портфелях, но и о тех относительно очень правых общественных деятелях, которые входили в прогрессивный блок. Это можно сказать даже и о царских министрах, которые уж очень легко заключали, что они все могут сделать лучше Царя. Вот и сделали все вместе… И ведь по сию пору не поняли, почему так всё обернулось и как исправлять. Не поняли, что только возвращение к истокам, к монархическому строю может снова восстановить порядок…

Видимо, очень одинок был старый архимандрит в своём изгнанническом положении, и редко удавалось поговорить с кем-то по душам о наболевшем. Выговорившись, он как будто оживился, провёл рукой по лбу, словно желая отогнать неотвязчивые думы, и обратился к Арсентьеву:

- Вы уж простите меня, что я, кажется, впадаю в непростительное многословие. Да всё о своих неурядицах, словно бы одного меня они постигли. Слаб стал, простите… Расскажите же теперь о себе. Ведь вы, должно быть, не просто так пришли.

- Ваша правда, отец Сергий, - Ростислав Андреевич собрался с духом. – Я хотел просить вас исповедать меня и благословить, если сочтёте возможным, на принятие пострига.

- Вы решили принять постриг? Решили серьёзно?

- Да, совершенно. Вот уже два с половиной года, как я решил посвятить себя Богу.

Архимандрит поднялся, словно подобрался весь. Уже не был это измученный, склонный к жалобам и слезливости старец, а Божий служитель, прежний отец Сергий:

- Перейдёмте в другую комнату… Там моё облачение.

Облачившись, он окончательно преобразился. Божий служитель взял верх над слабым человеком. Пришла очередь Арсентьеву говорить. День за днём он повторял эти слова, представлял, как будет говорить всё это, и, вот, потекли они обильным потоком, облегчая отягчённую душу…

Благословение на принятие пострига отец Сергий дал, отложив его, однако, на месяц. А три недели спустя в бывшем здании Дворянского собрания выносили приговор митрополиту Вениамину и судимым с ним священнослужителям и мирянам в числе почти ста человек.

На заседания по билетам пускали зрителей. И Арсентьев решил воспользоваться этим. На хромоногого старика никто не обратил внимания. Вот, вошёл в зал статный, нисколько несломленный владыка, за ним – остальные подсудимые. Ростислав Андреевич сразу отметил характерное различие: лица подсудимых и лица судей… Хотя и среди последних были сплошь свои, русские, но то были два разных народа. Разной степени развития. Ещё на Гражданской Арсентьев заметил, что коммуниста невозможно не отличить, даже если при нём нет билета. Коммунист – это пропись на лице. Что-то каменное, твердолобое, механическое, грубое и жестокое. Попробуйте рассмешить коммуниста. Человек ведь раскрывается в смехе. О, какое впечатляющее зрелище это будет! Или звериный оскал или беспомощная, жалкая гримаса человека, который просто напрочь лишён умения смеяться. Коммунист сосредоточен. Он не забудет затверженных основ, заменивших ему собственную мысль, если зачатки таковой присутствовали в его голове. Его взгляд пуст и мутен, он никогда не выразит чего-либо светлого… Странное дело! Ведь эти люди родились от обычных женщин! Они были детьми… Откуда взялось это общее выражение коммунистических лиц?

Вот и в этом зале. Дивный контраст! Народ русский и народ советский … Перепутать невозможно. Сколько достоинства, благородства, высокой культуры в одном, будь то даже люди малого звания, тёмные, и какое полное отсутствие всего этого в человекообразных особях другого…

Суетилась команда адвокатов из колена Израилева. Более всех – Гурович, старавшийся представить владыку обманутым «сельским попиком» и призывавшим не плодить мучеников… О, лучше бы вовсе этой братии здесь не было! С их лживыми выкрутасами… Мученики защитили бы себя сами. Лучше всех. Ибо истина не нуждается в защите полуправдой. Христос был беззащитен перед Каиафой и Пилатом…

Митрополит всю вину брал на себя. Видимо, из вопросов земных главным было для него одно – вывести из-под удара других. Убедить суд в том, что все решения принял он сам и отвечает за них единолично. Он поимённо перечислил всех подсудимых и каждому нашёл «алиби».

- Я, - закончил владыка, - говорю бездоказательно, но ведь я говорю в последний раз в жизни, а такому человеку обыкновенно верят.

Этот июльский день выдался солнечным, и солнечным светом была озарена вся фигура митрополита. Это был человек, переступивший черту, уже отделившийся от земли, не принадлежащий ей. Возможно, именно в этом заключалось спокойствие и его, и судимых с ним. Хотя приговор ещё не был выяснен, но предопределён. И внутри каждый уже пережил его и смирился с ним. Палачам было что терять, оттого беспокоились они. Жертвам терять было уже нечего.

- Вы – подсудимый, - заметил судья митрополиту. – Вам дано последнее слово для того, чтобы вы сказали что-нибудь о себе. Это важно для революционного трибунала.

Близорукое, открытое лицо владыки Вениамина выразило непритворное изумление.

- Что же я могу о себя сказать? – отозвался он, поднявшись. – Я спокойно отношусь к обвинению, хотя и не могу без скорби слышать, как меня называют «врагом народа». Народ я люблю и отдал за него всё, и народ любит меня. Каков бы ни был ваш приговор, я буду знать, что он вынесен не вами, а идёт от Господа Бога, и что бы со мной ни случилось, я скажу: слава Богу за всё! – осенив себя крестным знаменем, владыка сел.

Струились солнечные лучи по просторному залу, осеняли будущих мучеников… Вслед за митрополитом говорили другие. А сам он сидел неподвижно, отрешившись от всего, погрузившись не то в раздумья, не то в молитву.

Арсентьеву хотелось подойти к этому человеку, поклониться, испросить благословения. Но нельзя было. Поздно…

За окнами пели «Спаси, Господи, люди твоя», а в зале зачитывали приговор: митрополита Вениамина и ещё девятерых осуждённых с ним подвергнуть высшей мере наказания. Расстрелу.

Приговорённых стали уводить.

«Благословите, владыка!» - мысленно попросил Ростислав Андреевич, поднявшись.

У самых дверей митрополит оглянулся, обвёл последним взглядом зал и, как показалось Арсентьеву, на миг остановился на нём. Отныне Ростислав Андреевич знал точно, каким именем станет называться через неделю, приняв постриг… «Страдания достигли своего апогея, но увеличилось и утешение. Я радостен и покоен, как всегда. Христос наша жизнь, свет и покой, - звучали в сердце слова Владыки, написанные им уже из тюрьмы и теперь расходившиеся меж верующими в списках. - С Ним всегда и везде хорошо. За судьбу Церкви Божией я не боюсь. Веры надо больше, больше ее иметь надо нам, пастырям. Забыть свои самонадеянность, ум, ученость, и силы и дать место благодати Божией.

Странны рассуждения некоторых, может быть и выдающихся пастырей – разумею Платонова, – надо хранить живые силы, то есть их ради поступаться всем. Тогда Христос на что? Не Платоновы, Чепурины, Вениамины и тому подобные спасают Церковь, а Христос. Та точка, на которую они пытаются встать, – погибель для Церкви. Надо себя не жалеть для Церкви, а не Церковью жертвовать ради себя. Теперь время суда. Люди и ради политических убеждений жертвуют всем. Посмотрите как держат себя эсэры и т.п. Нам ли христианам, да еще иереям, не проявлять подобного мужества даже до смерти, если есть сколько-нибудь веры во Христа, в жизнь будущего века!»

 

В аду (1926г.)

Который день ярилось растревоженное весной море, воевали друг с другом расколотые льдины, сталкивались с таким грохотом, точно били шестидюймовки. Но, вот, приутихло зловеще, и поползла серой пеленой беспощадная шуга. И бывалый рыбак не рискнёт выйти в море в шугу, зная, что она не выпустит, закружит и отправит на дно. Но жадность лишает людей разума настолько, что с ним утрачивается и самый примитивный инстинкт – самосохранения…

По Белому морю шли белухи – почти истреблённые белые тюлени или морские коровы, достигавшие весом ста пудов. За такой добычей жадный и азартный охотник в любую пучину бросится! А товарищ Сухов, один из самых злобных сторожевых псов в лагере, прославившийся тем, что после пьяной оргии расстрелял картечью Распятие, таким и был. И потому, не считаясь с погодой, ринулся в море, взяв с собой ещё трёх человек. И, вот, закружило лодчонку их, мелькала она, неуправляемая, в серой мгле, затираемая, готовая уйти на дно.

С берега за «кораблекрушением» наблюдало немалое число зрителей: монахи, простые заключённые, охранники…

- Пропадут их душеньки, - покачал дрожащей головой старик-монах, одетый в рваную шинель. – От шуги не уйдёшь.

- На всё воля Божия! – отозвался другой, помоложе.

- Туда и дорога, - чуть слышно бросил Нерпин, сплюнув сквозь прореженные цингой зубы. Родион душевно согласился им, следя за тонущим баркасом.

- Что же они выплыть не могут? 

- Шуга если кого в себя приняла, напрочь не пускает.

- Что же, не вырваться им? – спросил следивший за происходящим в бинокль охранник.

- Никак, - мотнул головой старик. – Не бывало такого случая, чтобы из шуги кто вырывался.

Монахи закрестились, кое-то прошептал молитву.

- Да… - чекист отнял бинокль от глаз. – В этакой каше и от берега не отойдёшь, куда там вырваться. Амба! Пропал Сухов! Пиши полкового военкома в расход!

- Ну, это ещё как Бог даст, - послышался негромкий, спокойный, полный внутренней силы голос. К берегу подошёл невысокий, статный рыбак с породистым, одухотворённым лицом, побелевшей окладистой бородой и волнистыми русыми волосами.

- Что ещё за глупец? – ощерился Нерпин.

- Умолкни, это владыка Иларион, - одёрнул его Родион, сразу узнавший архиепископа Верейского.

- Да хоть сам патриарх, чёрт его возьми! Что он делает?!

Владыка явно решил спасти погибающих. Обведя светлыми, зоркими глазами собравшихся, он спросил всё так же негромко, но твёрдо:

- Кто со мной, во славу Божию, на спасение душ человеческих?

- Где он людей-то там увидел? – продолжал шипеть Нерпин. – Собакам собачья смерть! И не найдётся дураков, чтобы на смерть за них лезть!

Добровольцы, в самом деле, не спешили вызываться. Но, вот, выступили двое монахов, готовых пуститься в опасный путь. Владыка продолжал выглядывать в толпе помощников, словно вопрошая глазами: что же, неужто удалось им умертвить ваши души, заменить в них Божий глас лагерным неписанным законом? Этот взгляд, эта решимость архиерея броситься в пучину во имя спасения несчастных, хотя бы они были и злодеи, так поразила Родиона, что он инстинктивно подался вперёд. Нерпин повис было у него на рукаве:

- Не дурите, Аскольдов!

Но Родя отмахнулся. Ему казалось, что взгляд владыки обращён к нему, и не мог действовать иначе. Владыка едва заметно кивнул, поблагодарил иконописными глазами и скомандовал добровольцам:

- Волоките карбас на море!

- Не позволю! – закричал чекист. – Без охраны и разрешения начальства в море не выпущу!

- Начальство, вон, - кивнул владыка на чёрную точку в волнах, - в шуге, а от охраны мы не отказываемся. Милости просим в баркас!

Охранник сразу утих и отошёл прочь.

- Баркас на воде, владыка! – доложил один из монахов.

- С Богом!

Владыка Иларион стал у рулевого правила, и лодка, покачиваясь, стала медленно пробиваться сквозь ледяные заторы.

Во многих сражениях пришлось побывать подполковнику Аскольдову, но сражение с шугой иным из них давало изрядную фору. Короткий северный день быстро кончился, и над морем сгустилась ночная тьма, непроницаемая, ледяная, нарушаемая лишь зловещим треском шуги. И сквозь этот морок торил и торил путь маленький баркас, правимый святым человеком… Родион вспомнил шедшего по волнам Христа и Петра, ступившего навстречу Ему. «Маловерный, зачем ты усомнился?» Не усомниться! Самое главное и насущное! Не усомниться в Боге и в Его служителе, стоящем у правила, и тогда никакая шуга не возьмёт…

Скрипел старый баркас, и, чудилось, вот-вот разлетится в щепы, смолотый льдинами, но Бог миловал. Монахи читали молитвы, Родион мысленно вторил им. Берега не было видно, даже тусклые огни его канули во мрак. Казалось, что лодка потеряла всякие ориентиры и плывёт неведомо куда. Но владыка был спокоен. Он откуда-то знал, куда вести свой крошечный «корабль».

Наконец, послышались голоса. Баркас Сухова был рядом. Полуживых людей, промёрзших до костей и отчаявшихся в спасении, удалось принять на борт баркаса, и, видя их благодарные слёзы, Родя подумал, что что-то глубоко правильное было в этом опасном путешествии. Конечно, Нерпин прав, и такая сволочь, как Сухов, годится только на корм рыбам, но ведь в лодке было ещё трое. И двое из них – не чекисты. Да и Сухов… Был ведь он некогда вахмистром в гусарском полку, верой и правдой служил, сражался на войне, а затем столь же ревностно стал служить власти новой, сменив крест на звезду… Кто знает, не станет ли для него это происшествие откровением, которое перевернёт его тёмную душу? Хотя и не верится…

До берега добрались лишь с первыми солнечными лучами. Никто из бывших на берегу не сомкнул в эту ночь глаз, не ушёл с пристани. И, должно быть, никогда на Соловках не случалось такого единодушия заключённых и чекистов. Встреча спасённых и спасителей стала общим торжеством. Последним было милостиво подарен выходной и улучшенная трапеза…

- Никогда не думал, что стану спасать чекиста, - сказал Родион, удивляясь сам себе.

- Если бы вы думали, то и не спасли бы, - устало улыбнулся владыка. – А вы послушали сердце. Слушайте его чаще, и Господь станет ближе.

- Владыка, исповедуйте меня! – попросил Аскольдов, второй раз за сутки повинуясь сердечному голосу. Что-то неизъяснимое магнитом притягивало его к архиерею-исповеднику и хотелось использовать выпавшее время на беседу с ним. Родион был измучен проведённой в море ночью. Не менее измучен был и владыка. Но иного времени могло не выдаться…

- Конечно, идёмте со мною, - мягкая рука архиерея коснулась плеча Роди, и он последовал за ним в барак, опустевший на время ухода на работы прочих заключённых.

Об архиепископе Верейском на Соловках ходили легенды. Рассказывали, что его доставили на остров аккурат в день смерти Ленина. И когда узников выстроили для почтения памяти «вождя», владыка остался сидеть и, обращаясь к товарищам по несчастью, сказал:

- Представляете, какой нынче у бесов в аду праздник? Сам Ленин туда пожаловал!

В прошлом году его зачем-то перевели в Ярославскую тюрьму и лишь недавно вернули обратно с новым сроком.

Следуя за владыкой, Родион сам ещё до конца не знал, о чём именно хочет говорить с ним. Душа его не первый день пребывала в глубоком смятении, и он не знал, как рассеять его. Только этим межумочным состоянием и возможно было объяснить нахождение в столь «прекрасном» месте, как СЛОН.

Родион Аскольдов всегда знал, что никакого примирения с Советской властью для него быть не может. И ни при каких условиях не может быть к нему, колчаковскому офицеру, прощения у большевиков. И ему нет и не будет места в Совдепии, где ничего кроме тюрьмы и стенки его не ждёт.

И тем не менее он решил вернуться… Помыкавшись в кромешной нищете русского Харбина, так и не получив известий от старых боевых товарищей, заброшенных судьбой в Европу, Родион не находил себе места. Притупившаяся во время постоянных боёв и отступлений тоска по дому стала нестерпимой. Здравый рассудок, говоривший ему более не пересекать границы Совдепии, стал бессилен перед голосом тоскующего сердца. Он не мог дольше жить, ничего не зная о судьбе родных, не имея возможности узнать.

А тут, как на грех, приключился приятель - Сашка Голощапов, разбитной, отчаянный малый из уральских казаков. Этот-то Сашка и уговорил Родиона вместе пробираться домой. Он продумал план и выправил липовые документы для употребления их на советской территории. Казалось, всё было разумно и не так-то сложно. И Родя сломался. Не иначе, как помрачение нашло – наказал Господь за какие-то прегрешения.

Поначалу всё шло хорошо. Уже осталась позади необъятная Сибирь, и всё ближе становились родные края, но тут-то свободное путешествие было прервано и продолжилось уже под конвоем по несколько отличному маршруту.

Что стало с Сашкой, Родион не знал. Самого же его сперва доставили в Москву, на Лубянку, а после нескольких месяцев в её «гостеприимных» стенах отправили этапом на Соловки.

«Слава» СЛОНа была велика… О нём рассказывали много ужасов и боялись разве что немногим менее, нежели высшей меры. Однако, реальность превосходила любую молву.

Как наяву вставало теперь перед взглядом первое видение Соловков: в обрамлении величественных елей и крепостных стен, среди печальных, тускло сияющих в лучах рассеянного солнца маковок – чёрная, обгорелая громада изувеченного Преображенского собора с усечённой главой, над которой вместо креста водрузили, глумясь, алое полотнище…

Бесы во всю силу поругались над обителью Зосимы и Савватия, полностью разорив жемчужину Русского Севера. Все деревянные здания монастыря были преданы огню, монахи частью уничтожены, частью направлены на принудительные работы в центральную Россию. Собранные за многие века сокровища «товарищи» поделили между собой, разграбив всё, включая оклады икон. При этом сами иконы были изрублены и пущены на дрова. Сокровища, не имеющие такой материальной ценности, были попросту сожжены. Так, древние книги и документы монастырской библиотеки послужили для растопки печей. Само собой, в полной упадок пришли и уникальные промыслы, прежде процветавшие в обители.

Первой ступенью ада стала «приёмка». Новую партию заключённых, доставляемых на остров на пароходе «Глеб Бокий», встречал вооружённый конвой во главе с начальником лагеря Ногтевым. Невысокого роста, одетый в куртку из тюленьей кожи и надвинутую на самые глаза фуражку, он был явно навеселе.

- Здорово, грачи! – гаркнул насмешливо и после паузы пояснил порядки: - Вот, надо вам знать, что у нас здесь власть не советская, а соловецкая. То-то! Обо всех законах надо теперь позабыть! У нас – свой закон!

Суть закона Ногтев пояснил самыми нецензурными словами, при этом весьма пространно. Затем скомандовал:

- А теперь, которые тут есть порядочные, - выходи! Три шага вперёд, марш! – и, заметив возникшее в рядах недоумение, разъяснил: - Вот дураки! Непонятно, что ли? Значит, которые не шпана, по мешкам не шастают, ну, там, попы, шпионы, контра и такие-прочие… Выходи!

Осмотрев «порядочных», начальник скрылся в сторожевой будке. Началась перекличка. Заместитель Ногтева Васьков, помесь гориллы и борова, начисто лишённая шеи и лба, выкрикивал заключённых по фамилии, и те, миновав его и Ногтева, становились в ожидании дальнейших приказаний за пристанью. Ногтев не упускал случая съязвить над проходившими «порядочными».

- Какой срок? – спросил он у древнего епископа, едва переставляющего ноги.

- Десять лет… - прошелестел в ответ старческий голос.

- Смотри не помри досрочно! А то советская власть тебя из рая за бороду вытянет!

Следом за духовенством настала очередь «контрреволюционеров» дефилировать мимо начальства. И тут забавы последнего приняли совсем не шуточный оборот… Выкликнутый Васьковым полковник Генерального штаба успел пройти ровным, чеканным шагом лишь до будки Ногтева и вдруг упал навзничь – откатилась в сторону барашковая шапка… В руках хозяина Соловков поблёскивал стальной ствол карабина…

Двоё малолеток оттащили за ноги тело – лысая голова полковника при этом подпрыгивала на замёрзших колдобинах – и проворно утянули его мешок и папаху.

- Аскольдов!

Кровь бросилась в голову. Никогда, даже в первом бою, не испытывал Родион такого страха. Страха, что мерзкая волосатая, красная, как клешня варёного рака, рука нажмёт толстым пальцем на курок и… И уже родионова голова запрыгает по колдобинам, и его вещи станут делить между собою малолетки. Даже не страх, но чувство глубочайшего омерзения, брезгливости объял Аскольдова, но ему всё же достало самообладания, чтобы таким же твёрдым шагом, как и убитый, дойти до будки и… миновать её!

Выстрелов больше не было… Лишь одному или двум несчастным из каждой партии, избранным по неведомой прихоти Ногтева, надлежало стать жертвами его охоты.

Так начиналось постижение земного ада. Когда-то, в гуще боёв, а затем в жутком плену Сибирского Ледяного похода Родиону не раз думалось: вот, это и есть ад! Но нет. Оказалось, что ад – это нечто иное.

Ад – это целое «государство», сведённое в пространство нескольких островов, с чёткой системой жизнедеятельности, со своей иерархией. В аду есть старшие демоны. Формально Ногтёв лишь второй из них, а выше – Глеб Бокий, но последний редко появлялся на острове, живя в столице. Следом за Ногтёвым в соловецкой иерархии шли эстонец Эйхманс, помешанный на парадах, в которых измученные зэки должны были маршировать перед ним, отдавая честь, покровитель уголовников Гладков, садист Михельсон, бороватая горилла Васьков, сумасшедший польский русофоб Смоленский…

Этот Смоленский так неистово ненавидел русских, что начинал трястись при одном слове – «Россия». Его излюбленным развлечением было избиение людей гнутыми толстыми дубинами, получившими название «смоленские палки»…

В безумной, свирепой жестокости его мог превзойти лишь Михельсон. Кровавый шлейф тянулся за этим уродливым существом из самого Крыма, где в двадцатом году он был правой рукой Бела Куна… Это они вместе с Розалией Землячкой прославились казнями десятков тысяч офицеров, солдат и мирного населения, а также чудовищными пытками. Крымскую резню, в конце концов, остановил Дзержинский: Куна объявили психически больным, а его подельника отправили продолжать почин на Соловки…

Сам Ногтёв прежде был помощником не менее оголтелого изувера – харьковского палача Саенко, лично пытавшего арестантов самими изощрёнными способами.  «Подвиги» тех лет не отпускали его доныне. Ночами ему снились кошмары, и в пьяном бреду он кричал: «Давай сюда девять гвоздей! Под ногти, под ногти гони!»

Пьянство было образом жизни большей части начальства. Из столицы поездом им доставляли все возможные блага: водку и вина различных сортов, дорогую одежду, превосходную мебель… А каждый этап поставлял ещё и наложниц на любой вкус. Женщины отбирались чекистами на смотре, так, как в далёкие времена приобретали рабов и рабынь. Помощник Кемского коменданта Торопов  учредил в лагере официальный гарем, постоянно пополняемый в соответствии с его вкусом и распоряжениями. У каждого чекиста было разом по несколько наложниц. Женщины делились на три категории: «рублевые», «полрублевые» и «пятнадцатикопеечные». Разумеется, выбор их падал, прежде всего, не на уголовниц, а на «политических». Если кто-то из начальства желал «первоклассную» женщину, то бишь молодую контрреволюционерку, прибывшую в лагерь недавно, то просто командовал охраннику: «Приведи мне «рублевую»!». Потому порядочной женщине попасть на Соловки было страшно вдвойне. Здесь она нередко превращалась в бесправный предмет меновой торговли, переходящий из рук в руки. Особенно страшна была участь казачек, чьих мужей, отцов и братьев расстреляли, после чего они были сосланы. Их эксплуатировали наиболее беспощадно…

По лагерным правилам, двадцать пять женщин ежедневно отбирались для обслуживания красноармейцев 95-й дивизии, охраняющей Соловки. Солдаты могли безнаказанно насиловать арестанток, что на лагерном жаргоне называлось «прогуляться за проволоку».

Женщины, отказывавшиеся от улучшенного пайка, который чекисты назначали своим наложницам, умирали от истощения и чахотки…

Соловецкие оргии были известны по всему северу. Нередко они заканчивались драками между пьяными до последней степени чекистами и даже стрельбой.

После особенно продолжительных попоек начальство развлекалось «амнистированием» уголовников. Сотни блатных, мужчин и женщин, раздевали донага и отпускали с куском хлеба и железнодорожным билетом на волю. Половина тут же возвращалась, проворовавшись уже на вокзале, другая уезжала нагишом.

Само собой даже такая «амнистия» не касалась политических заключённых. Вышестоящие демоны отпускали для забавы мелких бесов, вторую касту лагерной иерархии…

С этой кастой Родион успел познакомиться ещё на пересылках. На Соловках же она встретила его следом за Ногтёвым сотоварищи в приёмнике-распределителе.

В переполненном до отказа шпаной бараке участь всякого «фраера», то бишь «контрреволюционера» или «политического», быть ограбленным до нитки. Деньги, вещи, одежда отнимаются самым наглым образом и тут же проигрываются в карты, в которые режутся сидящие на нарах уголовники. И наивен будет тот несчастный, что пожалуется охране. Охрана лишь пожурит уголовника, но ничего не сделает ему, ибо блатные – вторая ступень власти в лагере. А, вот, сами блатные не простят доноса, и тогда несладко придётся ограбленному…

Впрочем, есть средство и от шпаны. Средство это – собственная внутренняя сила и неколебимая твёрдость. Шпана не должна видеть страха жертвы. Малейший признак страха, неуверенности, слабости – и пиши «пропало». Как дикого зверя провоцирует страх и попытка бежать от него, так и шпану. При встрече с диким зверем нужно хранить спокойствие и выдержку, не делать резких движений, нужно смотреть прямо ему в глаза, и  тогда он почувствует твою силу, - так в своё время учил Родиона отец. И это правило оказалось весьма полезным применительно к зверям человекообразным …

Первый уголовник, подступивший к Родиону, получил крепкий удар, после которого, не дожидаясь реакции, Аскольдов вышел на середину камеры и твёрдым голосом отчеканил:

- Первому, кто приблизиться, я сверну шею. Дважды предупреждений делать не буду.

Их была целая камера. И, конечно, против такого численного преимущества он был бессилен. Но шпану составляют трусы. Они дикие звери, но среди них нет ни львов, ни волков, ни тигров. Лишь шакалы падальщики, которые больше всего боятся за свою шкуру и никогда не станут рисковать ею без крайней нужды.

Блатных чекисты опекали всегда. Существа одной породы – как было не найти им общий язык? К тому же уголовники всегда делились награбленным у «политиков» с охраной. Ярким примером взаимопонимания между кастами было покровительство, оказываемое уголовникам комендантом Кемского распределителя Гладкова и его жены, уважительно называемой блатными «Матерью». «Мать», занимавшая должность администратора, позволяла шпане не работать, освобождала от наказаний, вступалась, когда они занимались грабежами других заключенных и прочими безобразиями. На всякую жалобу ограбленных Гладков неизменно отвечал: «Меня не интересует, ограбили они тебя или нет, раньше у моей шпаны ничего не было, а ты — буржуй».

Спайка чекистов и уголовников образовывала ту самую «соловецкую власть», о которой говорил Ногтёв. При этом шпана имела ещё и свой внутренний закон, закон уголовного мира. По этому закону, например, украсть что-то у своего было страшным преступлением, а грабёж «фраеров» считался делом чести.

Уголовники имели в лагере, по крупному счёту, всё: пищу, крадомую из чужих посылок, карты, женщин…

В карты играли на всё, на что только возможно: от содержимого чужих посылок до собственного тела. К примеру, проигравший мог обязываться отсечь себе палец или же удовлетворить физиологические потребности более удачливых игроков…

В женщинах недостатка также не было. На Соловки отправляли среди прочих многочисленных проституток и уголовниц. Никогда не представлял Родион, что женщина может превратиться в подобное существо, для которого и непечатное слово окажется слишком легковесным. Представительницы уголовного мира ничем не отличались от его мужской части. Грязные, изрыгающие самую непотребную брань, они с такой же страстью играли в карты, делая самые немыслимые ставки. Одной из наиболее популярных ставок была, так сказать, «женская честь». Проигравшая обязана была пойти в мужской барак и прилюдно отдаться подряд десятерым его обитателям…

Само собой, что плодом подобных содомских нравов были массовые венерические заболевания, дополнявшие цингу, чахотку, тиф и все прочие хворобы, процветавшие в лагере. Дошло до того, что для больных сифилисом пришлось выделить отдельный барак. Но и это не помогло исправить положение.

Третьей кастой соловецкого «государства» были «политические». К ним относились сугубо социалисты, идейно близкие правящей партии элементы, имевшие, однако, неосторожность так или иначе проштрафиться. В отношении них всё же соблюдались элементарные нормы. Вдобавок из Москвы им присылал посылки учреждённый женой Горького «Политический Красный Крест».

Контрреволюционеры к «политическим» не относились. Это были враги, каста неприкасаемых, имевшая только одно право – претерпеть всевозможные муки и унижения и умереть, если достанет силы духа, в образе человеческом, не позволив сломать себя.

Способов уничтожения человеческих единиц с незапамятных времён придумано множество. Но большевики осуществили в этой области явный прорыв. Соловецкие узники имели богатый выбор смерти. Их могли расстрелять; выставить на комаров (привязать нагишом к дереву и предоставить кровососам зажалить жертву до смерти), посадить в каменный мешок (втиснуть с помощью ударов «смоленскими палками» в крохотную яму, где можно находиться лишь в коленопреклонённом положении, и неделю держать на голодном пайке); отправить на «Секирку» (посадить на полгода в ледяную пещеру на Секировой горе, давая лишь ледяную воду и фунт хлеба в день)… А ещё можно было «естественным образом» отдать Богу душу от голода и болезней…

Ад! Если есть ад на земле, то вот он, во всём своём кошмарном ужасе! Так думал Аскольдов до тех пор, пока не встретил живого мертвеца: обтянутый кожей скелет, непонятно отчего ещё переставляющий ноги и говорящий… Это был один из чудом уцелевших узников Холмогорского лагеря. Выслушав его рассказ, Родион уверился – у бездны дна не бывает. Она, действительно, без-дна. И зло не имеет предела. И любой видимый нами ад ещё не ад, ибо где-то всегда найдётся страшнейшее.

Концлагеря в Холмогорах и Пертоминске были самыми старыми в Совдепии. Они существовали с 19-го года. Именно сюда со всей России свозились пленные офицеры и солдаты, кронштадтские матросы, антоновские повстанцы, казаки и простые люди, включая женщин, детей и стариков. В краях, где зимой температура опускается ниже 60 градусов, их селили в наскоро выстроенных, никогда не отапливавшихся бараках. В качестве пайка выдавались одна картофелина на завтрак, картофельные очистки, сваренные в воде, на обед и одна картофелина на ужин. Большой удачей считалось найти в поле гнилой картофель: его прямо сырым с жадностью поедали на месте. Обезумевшие от голода люди поедали кору на деревьях, при этом под страхом пытки или расстрела по двенадцать часов в день выполняли самую тяжелую работу: корчевали пни, работали в каменоломнях, сплавляли лес. Когда чекисты заметили, что местные жители бросают хлеб в толпу проходящих мимо заключенных, они стали водить их на работу иным маршрутом, через густой лес и болота.

Массовость бессудных расправ в Холмогорах поражала. Для экономии времени и патронов заключенных нередко просто топили баржами. Эта участь постигла четыре тысячи бывших офицеров и солдат армии Врангеля. В других случаях баржи использовались для массовых расстрелов: с них расстреливали из пулемётов высаженных на какой-нибудь остров заключённых…

Часть новоприбывших расстреливали в первые же три дня, чтобы не перегружать лагерь. Если новоприбывший был прилично одет, то «расходовали» немедленно, чтобы забрать одежду.

Из лагерного начальства наиболее свиреп был помощник коменданта поляк Квициньский. Это он превратил заброшенную барскую усадьбу, называемую за выбеленные стены «Белым домом», в место каждодневных расстрелов. В три дня здесь расстреляли две тысячи кронштадских матросов. Тела убитых не убирались, и к концу 1922 года все помещения «Белого дома» были наполнены ими до самого потолка. Запах разложившихся тел отравлял воздух на целые километры вокруг. Заключённые задыхались и теряли сознание, три четверти местных жителей бежали прочь из родных домов.

Количество жертв Холмогор превосходило десять тысяч. Но лишь после того, как сбежавший оттуда матрос добрался до Москвы и сообщил о творящихся ужасах Калинину, правительство решило послать в лагерь проверяющую комиссию во главе с товарищем Фельдманом. Фельдман подошёл к делу просто: сжёг «Белый дом», отправил уцелевших узников в СЛОН, расстрелял нескольких лагерных начальников, остальных отправил в Москву, где их назначили на новые должности. Квициньский получил должность на Соловках…

- Не говорите об аде, вы его не видели… - так закончил живой скелет своё повествование.

- Я очень страдал без сапог, пока не встретили человека без ног, - вспомнил Родион некогда слышанную от учителя Надёжина присказку.

Всего страннее было то, что в аду продолжалась Жизнь. В аду существовал театр, в котором заключённые ставили Шиллера, Диккенса и многих других… Звучали имена Таирова, Мейерхольда, Качалова… В аду работали учёные, пытавшиеся спасти остатки уникальных архивов. В библиотеке восьмидесятипятилетний профессор Кривош-Неманич, знающий 30 языков, а теперь, получив 10 лет ИТЛ, заведовавший соловецкой метеорологической станцией, читал лекции на научно-популярные темы. Сама библиотека пополнялась, благодаря Эйхмансу, увлекшемуся культурной составляющей лагерной жизни. Пожалуй, мало где ещё в Совдепии, можно было свободно читать «Бесов» Достоевского, труды Леонтьева и Данилевского. В аду пребывало двадцать четыре епископа и сотни монахов и священнослужителей… В аду истово верили и молились, и погибали за Христа и за други своя…

- Ад… - задумчиво произнёс владыка Иларион повторяемое Родионом слово. – Вы правы, это земной ад, цель которого уничтожить в нас, ещё живых, наши души. Человек слаб, и ему не под силу вынести таких мук, если только Бог не даст ему сил. Нужно молиться…

- Молиться? Да, должно быть. Но я не собираюсь, владыка, гнить в этом аду многие годы. Я найду способ вырваться отсюда… - горячо сказал Родион, которого с первого лагерного дня не оставляла мысль о побеге, неотступно сверлившая мозг до того, что заставляла просыпаться в ночи и думать, думать, разрабатывать план. Если уж из Холмогор сбежал матрос, то неужто ему не удастся с Соловков утечь?

- Куда? – неожиданно спросил владыка. – Или вы думаете, что там не ад? – он помолчал и продолжил. – Родион Николаевич, ад гораздо шире Соловков. Власть Соловецкая правит не только на этом острове. Здесь лишь концентрация выше, а по просторам русским ад более рассеян пока… Но суть от того не меняется. И поймите, ад ведь заключён не только в страданиях плоти. Ад – это плен души. Ад – это когда из груди вашей душу вашу бессмертную клещами тащат, норовя искалечить или вовсе заменить чем-то иным. Вот, ад! Ад не в лишениях, а в той страшной духовной атмосфере, которая сгущается день ото дня. Она, как смог, окутывает души, затмевая даже самые зоркие очи, и уже трудно отличить свет от тьмы, ложь от правды, друга от врага. Та же шуга, в своём роде… Всё смешивается, ориентиры теряются, и в таком-то хаосе даже избранные могут прельститься и принять за избавителя врага рода человеческого. Вот, в чём суть ада, Родион Николаевич. Там, - владыка кивнув в сторону иллюзорной воли, - разница лишь во внешнем. Внешних мук пока меньше, но суть та же.  

- Так ли уж нельзя отличить? – усомнился Родион. – Пока есть пастыри, пока звучат их голоса, какие могут быть плутания в тех, кому Бог отец, а Церковь мать? Я, признаться, мало искушён в этих вопросах. Но в последние годы думал и о них немало… И мне кажется, что пока жива Церковь, народ ещё может очнуться, вняв её голосу. Другой-то силы теперь нет…

Архиепископ Верейский глубоко вздохнул. Благородное лицо его выражало бесконечную печаль.

- В том-то и дело, - произнёс он с горечью. – В том-то и дело, Родион Николаевич, что теперешняя жизнь Церкви требует от человека высокодуховного отношения к себе. Нельзя полагаться на официальных пастырей, нельзя формально применять каноны к решению выдвигаемых церковной жизнью вопросов, вообще нельзя ограничиваться правовым отношением к делу, а необходимо иметь духовное чувство, которое указывало бы путь Христов среди множества троп, протоптанных дивьими зверями в овечьей одежде. Жизнь поставила вопросы, которые правильно, церковно правильно, возможно разрешить только перешагивая через обычай, форму, правило и руководствуясь чувствами, обученными в распознавании добра и зла. Иначе легко осквернить святыню души своей и начать сжигание совести[12] чрез примирение, по правилам, с ложью и нечистью, вносимыми в ограду Церкви самими епископами. На «законном» основании можно принять и антихриста... 

Родион слушал с недоумением, плохо понимая, что имеет ввиду владыка. А тот, взволнованный, сосредоточенный, сомкнул руки, словно молясь, и выговаривал дальше:

- Поймите, Церковь состоит из людей. А все люди, даже самые мудрые, самые духовно светлые сотканы из плоти и крови и не лишены человеческих страстей. Мы знаем, как искусен враг. Знаем, что он не остановится ни перед чем. Можно ли тогда иметь уверенность, что он не соблазнит и пастырей? Об этом много писано нашими святителями, которых мы так недостаточно знаем, так неглубоко постигаем… Может так случиться, что скоро мы окажемся среди океана нечестия малым островком. Помните, как постепенно подкрадывалось и быстро совершилось падение самодержавия и изменился лик русской государственности? Таким же образом происходит и может быстро совершиться реформационно-революционный процесс в нашей Церкви, которая, как вы правильно заметили, осталась сегодня единственной силой, способной влиять на народ. Не думаете же вы, что они этого не понимают? И не сделают всё, чтобы этого не допустить? Картина церковных отношений может вдруг видоизмениться, как в калейдоскопе. Обновленцы могут вдруг всплыть, как правящая в России «церковная партия», причем противников у нее может оказаться очень немного, если открытые обновленцы и скрытые предатели поладят между собою и совместно натянут на себя личину каноничности. Конечно, можно гадать и иначе, но, во всяком случае, истинным чадам Вселенской Христовой Церкви надлежит бодрствовать и стоять с горящими светильниками.

Владыка Иларион поднялся, осенил Аскольдова архиерейским благословением:

- Считайте, что это моё вам напутствие.

- Спасибо, что не говорите, будто моя идея невозможна, - Родион поцеловал руку святителя.

- А вы уже делились ею с кем-то?

- Один человек есть…

- Имени не спрашиваю. Богу всё возможно, Родион Николаевич. Молитесь и дерзайте. И будет вам по вере вашей. А я помолюсь о вас.

Простившись с владыкой, Аскольдов побрёл в свой барак, чувствуя необходимость выспаться после ночных приключений. По дороге ему встретился вдребезги пьяный Сухов в распахнутой куртке, с бессмысленно блуждающими глазами.

- О! – воскликнул он, увидев Родиона. – Здорово, брат… Или как вас? Господин подполковник? А знаете ли вы, господин подполковник, что я вашего брата в куски изрубил? В восемнадцатом… Отцеубийца я после этого, вот кто! То ж наш полковник был! Настоящий служака, как отец всем нам, веришь? – Сухов качнулся, опёрся ладонью о плечо Родиона, дыхнул перегаром. – Как отец… А я его – в куски! Предложил ему сперва, сволочи, как человеку, сдаться… А он на глотку брать, мать его… В грех ввёл… Изрубил отца… А ты меня нынче, подполковник, от смерти спас… Да с попами-то! Чьего боженьку я расстрелял… Эйхманс, сволочь, не мог все кресты убрать, чтоб не блазнило… Чтоб в грех не вводили… А что если он всё-таки есть, подполковник, а? Хрис-тос? У нас в полку поп был, причащал нас всякий праздник… Я его плоть и кровь жрал! А потом изблевал, выходит дело… Скажи мне, подполковник, по правде, на кой чёрт ты меня спас? Думаешь, я тебе паёк прибавлю за это? Так шиш! Ни крошки лишней не получишь!

- Боюсь, вы всё равно не поймёте, - устало ответил Родион. – А паёк съешьте сами, я на него не претендую.

Он кое-как разминулся с Суховым, продолжавшим бормотать что-то бессвязное, и, дойдя до своего барака, плюхнулся на койку. В голове пульсировала одна единственная мысль: бежать! Бежать! Прочь из соловецкого ада! А если ад и за его пределами, если ад – вся Совдепия, то через границу, благо до Финляндии отсюда подать рукой. А там уже решать, куда дальше… Бежать… Не откладывая в долгий ящик… Пока ещё не измытарены силы… Пока тифозная вошь не свела в могилу… Пока… Только бы нескольких единомышленников найти, да не ошибиться в выборе, не вверить тайну стукачу. Но да Бог не выдаст! Вот, потеплеет маленько, и тогда – прочь. Здешнюю гнилую зиму пусть другие встречают и дерутся за место под единственной на весь барак лампой, забывая солнечный свет. А Родион будет уже в других краях. Хоть бы даже и на небе… Лучше погибнуть вольным человеком, чем доходить – рабом…   

 

Встреча (1926г.)

- Мальчики и дамочки едут на курорт,

А с курорта возвращаясь, делают… - долговязый, вертлявый артист сделал многозначительную паузу, приглашая изрядно подпивших слушателей докончить очередной пошлый куплет. И рифма, само собой, не заставила себя ждать. Пьяный гогот, визг женщин, и снова молотит по клавишам пианист, кривляется куплетист, щеголяя канареечными штиблетами на худых, как у кузнечика, ногах.

Что за вырожденческое время! Нет слов, кутежей хватало и прежде, и предреволюционные годы никак не служили примером высокой нравственности, но что же поделалось теперь? Такой Содом, что сами власти, сперва провозгласившие полное раскрепощение от такого отжившего института, как брак, теперь не на шутку встревожились. И, вот, уже стали множится брошюры, объясняющие гражданам вред, причиняемый здоровью различными извращениями. При этом последние страницы газет не переставали пестреть рекламой различных снадобий, способствующих этим самым извращениям. Не дай Господи в новое время забыть газету на столе в доме, где есть дети – с последних страниц, а также в разделе криминальной хроники почерпнут они там таких интимных подробностей, о каких в прежние времена их матушки не подозревали и после десятилетий брака…

Власти беспокоились всё больше, особенно впечатляясь ростом известного рода заболеваний – портился человеческий материал, который, чёрт побери, необходим был для строительства светлого будущего! И, вот, уже в институтах перед зачарованными студентами выступали лекторы, объясняя, что жить всё-таки стоит с одним мужем, а не так, как призывалось прежде – «по-товарищески, по-комсомольски». Бедные, бедные лекторы! Каких только вопросов не пришлось услышать их давно не красневшим ушам от охочих комсомолок! Как, должно быть, потрясена была старуха Смидович, выпустившая очередную познавательную брошюру «О любви», когда в ответ на её декларации вскочила юная комсомолка и гневно объяснила, что в советском государстве не может быть ни детей, ни брака, поскольку коммунальный быт мгновенно уничтожит любое чувство. Вывод активистки был прост: раз отсутствие своего угла обращает в ненавидящих друг друга каторжников даже добрых людей, то остаётся только встречаться от случая к случаю со временными «мужьями». И ведь тут не разврат был, или, во всяком случае, не только и не столько он, но крик юной женской души, которую поставили в такие условия, что для неё стало невозможным быть женой и матерью. Только товарищем. Активисткой. Трудящейся. Только пожалеть можно было этих несчастных созданий…

Власть принимала декреты. Власть не скупилась на рекламу в виде красочных плакатов со слоганами а-ля «Шанкеры, бобоны – становитесь в колонны!» или «Сифилис – не позор, а народное бедствие!». Под последним плакатам чья-то несознательная рука подписала: «А нам от этого не легче!» Лучшие агитсилы были брошены в бой: к брошюре Смидович прибавились такие «просветительские» труды, как «Половой вопрос» Залкинда, «Половой вопрос» Ярославского, «Биологическая трагедия женщины» Немиловой, «Половые извращения» Василевского и ещё уйма столь же высокохудожественной литературы. На диспутах цитировали Ницше и советовали колоть дрова. Но всё равно кричали комсомольцы:

- Нечего регистрировать брак, как торговую сделку на бирже! – и тут же призывали создать дом терпимости для нуждающихся студентов.

Власть, наконец, бросила в атаку тяжёлую артиллерию в лице самого товарища Семашко, выпустившего книгу с поэтическим названием «На алименты надейся, а сама не плошай» и вдохновенно пытавшегося донести до населения, что хотя Бога нет, и заповеди его поповская чушь, но гигиена требует соблюдения элементарной нравственности! В аудиториях несознательные зубоскалили и отпускали шутки.

Люди, сведшие человека к уровню скота, чьи потребности измеряются лишь материей, физиологией, теперь отчаянно пытались объяснить оскотивневшемуся человеку, что быть скотом, может, и приятно, но вредно для здоровья! И не понимали, что доведённый до скотского уровня человек уже не в состоянии быть столь разумным, чтобы разбирать, что полезно его здоровью, а что нет. Ибо разум есть достояние сугубо человеческое, приматы же живут низменными инстинктами и понимают лишь то, что доставляет им удовольствие. Как объяснить что-либо товарищу, мочащемуся посреди улицы и гордо отвечающему на замечание дворника, что «кругом народ, барышни ходят»: «Я член профсоюза и везде имею право!»?

При таком уровне «правосознания» хамство стало нормой жизни. Хамили в учреждениях и коммуналках, в трамваях и на улицах. 

Основа нравственности лежит, если уж не в Боге, то хотя бы в высокой культуре. Какого же рода культурой вскармливался советский человек двадцатых годов? Пивной, эстрадной и синематографической. Синематограф всё более становился властителем душ. Особенно нравились публике заграничные фильмы про гангстеров, грабивших поезда. В этих фильмах было обычно несколько серий, и люди старались не пропустить не одной, щедро отдавая новому «магу» свою трудовую копейку. Находились среди зрителей и «романтики», которые пытались повторить увиденные «подвиги», преумножая и без того поражающее воображение число уголовников в некогда православной столице.

А ещё на экранах шли такие картины, как «Любовь втроём», «Проститутка» и т.д. «Великий жезл власти дал людям в руки кинематограф, - сокрушался ещё восемнадцать лет назад Чуковский. - Если б мог, я стихами воспел бы кинематограф, но одно в нём смущает меня: почему такая страшная власть, такое нечеловеческое, божеское могущество идёт и создаёт «Бега тёщ»? Он, чудо из чудес, последнее, непревзойдённое, непревосходимое создание гениального человеческого ума, - почему же, чуть он заговорил, получилось нечто до того наивное и беспомощное, что папуасы и ашатии могли бы ему позавидовать? Смотришь на экран и изумляешься: почему не татуированы эти люди, сидящие рядом с тобой? Почему за поясами у них нет скальпов и в носы не продето колец? Сидят чинно, как обычные люди, и в волосах ни одного разноцветного пера! Откуда вдруг взялось столько пещерных людей?..»

Пещерные люди иногда читают пещерную литературу. Пролетарские и местечковые «поэты» также приложили руку в «культурному» воспитанию молодой советской нации. При «Моспрофобре» открыли целую «Студию стихописания». К ней добавились многочисленные «поэтические кафе». Фабрика поэтов произвела добрых восемь тысяч «стихотворцев», чьи вирши, подобно первосортным помоям, залили советские газеты. Все они, разумеется, пользовались почётом и уважением, как «надежда советской литературы». Совсем другим было отношение, например, к Есенину, за которым закрепилась слава первейшего дебошира. В 23-м году поэта подвергли суду. Да не за что-нибудь, а за «разжигание национальной вражды». «Разжигание» заключалось в том, что в каком-то кабаке неизвестный обозвал Есенина «русским хамом», за что тут же был ответно обруган «жидовской мордой». Будь «морда» иной, поэту бы, наверное, простили такую вольность, но… «Пострадавший» Марк Роткин немедленно привёл милицию, и Есенина с друзьями задержали. «Русские мужики – хамы!» - бросил Роткин им вслед. Разумеется, называть русских хамами «разжиганием» не было, а, вот, «морда» - дело совсем иного рода. Поэтому после освобождения «разжигателей» из-под ареста в Доме печати было заслушано «дело четырёх поэтов», на котором обвиняемые били себя в грудь и клялись в своей глубочайшей любви к оскорблённой ими народности.

- Товарищи! – воскликнул один из них. – Клянусь, что, как бы я ни напился, слово «жид» у меня клещами не вырвешь!

Милиционер, вынужденный арестовать компанию, а теперь ещё и вызванный на «товарищеский суд» только ругнулся: «Выпьют на две копейки, а наскандалят на миллиард».      

В самом деле, скандалы также стали нормой советской жизни, тем более что пивные в двадцатые годы открылись на каждом шагу и не имели недостатка в посетителях.

С непомерно возросшим числом злачных заведений немало повысился спрос и на «культурную программу» в них. Не могут же, в самом деле, граждане выпивать и закусывать без аккомпанемента. Эти нужды призван был удовлетворить разместившийся в Леонтьевском переулке Рабис – профсоюз работников искусства. Здесь заседала специальная комиссия, выдающая всякому желающему выступать на эстраде соответствующее разрешение. И, вот, всякая бездарность, которая не могла найти иного поприща, но могла хоть что-то спеть или сплясать, обретала «гордое» звание артиста эстрады. И зарабатывала свою копейку, кривляясь перед публикой в увеселительных заведениях и городских парках. Сальные куплетисты, видавшие виды певички, хористки, «выступавшие» для желающих в отдельных кабинетах – вот, что была советская эстрада на заре своего существования.

- Я куплеты вам пропел,

Вылез весь из кожи.

Аплодируйте друзья,

Только не по роже!

И ведь аплодировали! И энергичнее всех сверкающий потной лысиной конферансье, приглашающий на сцену престарелую «приму» в непомерно декольтированном платье, хриплым голосом исполнившую популярную «песню»:

- Так и вы, мадам, спешите,

Каждый миг любви ловите.

Юность ведь пройдёт,

Красота с ней пропадёт.

И кто-то крикнул из зала:

- По тебе заметно, что больно спешила!

Свист, хохот, похабные шутки… «Прима» Инсарова в слезах уходит. Её искренне жаль – в преклонных летах таким стыдом зарабатывать скудное пропитание участь незавидная. Инсарову сменяет кордебалет… Худенькие девушки, похожие на хилых, ощипанных цыплят. Их ещё жальче, потому что слишком ясна их судьба.

Сергей испытывал физическое страдание от того, что приходилось видеть и слышать. Он почти не притронулся к заказанной для вида кружке пива и рыбе, его тошнило от их вида и запаха. Больше всего ему хотелось бежать прочь из этого отвратительного заведения, но он не мог, не дождавшись того, ради чего переступил порог гнусного притона.

Неделю назад прикативший на несколько дней в Москву Стёпа огорошил Сергея новостью:

- Я на днях видел твою, прости что напоминаю, роковую даму!

- Как?

- Да чёрт попутал, брат. Занесло в одно скверное местечко… Компания, знаешь… Хватили мы изрядно, ну и зашли гульнуть, чтобы от души, чтобы как в былые времена! Чтобы…

- Ты толком можешь сказать, куда вы зашли?

- Примитивно говоря, в бордель, а официально – в салон. Держит его, знаешь ли, одна старая сводня со знатной фамилией. Уютное местечко. Напитки, закуска, игры. В сравнении с пивнушками – даже респектабельно. Для гостей артисточки поют и танцуют. Ну, и, сам понимаешь, не только это…

- Так что же дальше? – нервно спросил Сергей, которому менее всего было интересно слушать подробности жизни дома терпимости.

- Она там пела, - коротко пояснил Стёпа.

- Кто?..

- ОНА! Ла-ра! – Пряшников выразительно округлил глаза.

Сергей похолодел. Он надеялся, что эта женщина, причинившая ему некогда столько боли, навсегда исчезла из его жизни. Но она вернулась. Поруганной, падшей и, должно быть, страшно несчастной…

- Но как же это может быть? Что же муж её? Братья? Родители?

Степан пожал плечами, раскуривая трубку.

- Ты говорил с ней?

- Нет. Какого чёрта? Что я мог ей сказать?

- А она узнала тебя?

- Не знаю. Во всяком случае, не обнаружила этого.

- Это ужасно! – Сергей сокрушённо покачал головой, рванул с силой прядь волос. – Как могло с ней такое случиться? Неужели никого не оказалось рядом, чтобы помочь ей? Спасти её?

- Чёрт меня дёрнул тебе сказать, - проворчал Пряшников. – И что я за дурак… Уж не возомнил ли ты, друг мой сердечный, себя рыцарем, обязанным спасти сию прекрасную даму?

- А ты полагаешь, что я должен просто принять к сведению, что она в беде и не протянуть ей руку помощи?

- Она бы по тебе, что по гати прошла и не дрогнула.

- Не говори так, ты ничего о ней не знаешь… И, вообще, ты никогда не понимал женщин.

- Куда уж нам, сиволапым, - усмехнулся Степан. – Об одном тебя прошу: думай, прежде чем что-то сделать. О Лиде думай. О Мите с Икой. И если что, можешь на меня рассчитывать, раз уж я по дурости сболтнул тебе, чего не следовало.

- Ты можешь узнать, как её найти?

Пряшников глубоко вздохнул:

- Лида мне не простит, и будет права.

- Так можешь?

- Попробую…

Узнать просимое Степану не составила труда. Уже на другой день он знал, что Лара взяла себе сценический псевдоним «Лоренца» и выступает в различных заведениях, исполняя романсы и песни. Как и большинство эстрадных певиц, живёт в общежитии и едва сводит концы с концами.

Также не составило труда узнать место и время ближайшего выступления «загадочной Лоренцы». И теперь Сергей с замиранием сердца ждал её выхода, борясь с приступами дурноты и головной болью.

Наконец, она появилась. Облачённая в тёмное, облегающее всё ещё стройную фигуру, полупрозрачное платье, в широкополой шляпе, скрывавшей часть лица, Лара казалась загадочной, непохожей на выступавших прежде певичек. И запела она не одну из бесчисленных глупых песенок, а романс недавно перебравшегося в Москву из Тифлиса бывшего военного врача, а ныне успешного композитора Бориса Прозоровского:

- Вам никогда не позабыть меня,

И мне вас позабыть, как видно, не придётся.

Мы спаяны, как два стальных кольца,

И эта сталь не разойдётся.

У Сергея ком подкатил к горлу. Он понимал, что Лара не может видеть его, но казалось, словно к нему обращается она своим негромким, не сильным, по совести, мало годящимся для певицы голосом:

- Вы слишком хороши, чтоб вас легко забыть.

Я слишком вас люблю, чтоб разлюбить так скоро.

И снова жажду я страданий и позора,

И знойные уста хочу с устами слить.

 

Пускай нас жизнь сама разъединяла,

Но всё-таки вы мой и ваша я всегда,

Нас слишком страсть в одно связала:

Мы спаяны, как два стальных кольца.  

Романс ещё звучал, но Сергей не смог дольше выдержать нервного напряжения этого вечера, и поспешно вышел из зала, решив дождаться Лару на улице, у служебного входа. Апрельская ночь дышала прохладой и сыростью недавно прошедшего дождя. Сергей чувствовал сильный озноб и беспокойно переминался с ноги на ногу.        

Прошло не меньше часа, прежде чем она появилась и, пройдя несколько шагов, остановилась на углу, словно ожидая кого-то. Сергей вышел из темноты и окликнул:

- Лара!

«Загадочная Лоренца» вздрогнула и обернулась. Белое от толстого слоя пудры лицо, яркие губы, обведённые углём глаза – и не разберёшь порядочно, сильно ли изменилась она.

- Не ждала вас встретить здесь, Сергей Игнатьевич, - холодно сказала Лара, кутаясь в модное манто. – Что вам угодно?

- Ничего… - смутился Сергей. – Я лишь хотел поговорить…

- Простите, но я не расположена к разговорам. И лучше бы вы немедленно ушли.

- Постойте, Лариса Евгеньевна! – Сергей подошёл к ней. – Нам, в самом деле, нужно поговорить! Я…

В этот момент прямо перед Ларой остановился извозчик, и дородный господин распахнул дверцу, театрально сняв шляпу:

- Прошу вас, моя несравненная!

- Прощайте, Сергей Евгеньевич! – холодно бросила Лара, подавая своему кавалеру руку и садясь в экипаж.

- Нет, Лара, постойте! – воскликнул Сергей, забывшись от волнения и схватив её за локоть. – Вы не должны ехать! Вы не должны… так!

- А ну, пошёл прочь! – рыкнул господин и с такой силой оттолкнул Сергея от коляски, что тот не удержался на ногах и упал на мостовую.

- Трогай!

Извозчик помчал вперёд, но Сергей заметил, что Лара взволнованно обернулась и смотрела на него…

Рассудок настоятельно рекомендовал возвращаться домой, но в такие моменты он так и не научился слушаться его, руководствуясь одним лишь чувством. И теперь это чувство, растравившее душу, требовало отправиться на Рождественку, где жила Лара…

(…)

 

Парастас (1926г.)

- Любовь и ревность благая не знают безысходных положений; они способны оживить камень, а вера в бессмертие души сбрасывает могильную плиту как с самого покойника, так и с наших сердец. И прежде чем Батюшка воскреснет при Втором пришествии Иисуса Христа, он уже воскрес в наших сердцах…

Неповторимой скрипкой звучал под сводами храма голос отца Сергия, а его бледное лицо с тёмными, пронзительными глазами дышало вдохновением. И вся паства, вся покаяльно-богослужебная семья была в этот час единым целым, Церковью в подлинном и полном смысле слова. Монастырь в миру – так называл свою общину отец Алексий, считавший главной задачей устроить жизнь прихода так, чтобы миряне могли приобщиться к той строгой церковности, какая сохранялась лишь в монастырях. Отец Сергий счёл за благо уточнить название, могущее порождать неверные трактовки. В допетровские времена бытовали на Руси покаяльные семьи – общины верующих, создававшиеся вокруг церквей, избираемых каждым не по территориальному признаку, а по душе. Избирал себе человек храм, в котором особенно легко и хорошо молилось ему, вне зависимости от того, где жил сам. Случалось, и из иных городов приезжали. Храм на Маросейке в точности таким был. Но к слову «покаяльная» присовокупил отец Сергий ещё и «богослужебная», ибо богослужение было важнейшей частью жизни маросейского братства.

Внутри братства были своего рода «ячейки» - небольшие группы верующих по несколько семей, регулярно собиравшиеся вместе, дабы почитать вслух духовные книги, побеседовать на духовные темы. Во главе каждой малой общины стоял избранный глава, наиболее сведущий и мудрый человек, могший помочь советом, направить. Такие добровольные помощники очень помогали батюшке, принимая на себя хотя бы часть его нагрузки. Одну из таких малых общин возглавлял профессор Кромиади. В неё входила семья Надёжиных, Мария Аскольдова и ещё несколько человек. Аристарха Платоновича немало угнетало, что собственная его семья стала далека от жизни братства. Сергей и вовсе не имел в себе духа церковности, всё больше придаваясь философским изысканиям, а Лида, погружённая в борьбу за выживание, не находила времени для храма. Правда, внуков Кромиади старался приучать к церковной жизни, но с тревогой замечал, что и их, особенно старшего, Митеньку, всё больше увлекают совсем иные материи. С восторгом липли они к роскошным витринам, рвались в синематограф на какую-нибудь глупейшую картину, а на службах скучали, бродили глазами по сторонам… А пройдёт несколько лет, и что станет с ними? Школа, приятели, пропаганда, новая «культура» сделают своё дело и, если почва, в которую старался он сеять добрые семена, окажется камениста, то без следа выветрятся они.

- Любовь и ревность сильнее смерти: они пересиливают природу и заставляют простое воспоминание о покойном Батюшке ожить в возлюбленном, милом и дорогом образе. Здесь действует тонкая душевная организация женщины с её нежной и проникновенной печалью, недоуменным удивлением пред фактом нежданного исчезновения дорогого лица и с непреодолимым конкретным желанием ещё раз увидеть Батюшку, взять у него благословение и поцеловать руку. Здесь женщина с быстрым и верным внутренним чувством правды в полном единении с исповедуемой религией воскрешает покойного в своём сердце и силою своей женской уверенности зажигает подобное чувство и в нас – холодных аналитиках. В этом чудо любви и ревности, в этом мировая роль женщины, этим она выявляет по преимуществу религиозный характер своей природы.

Три года, как осиротела Маросейка, лишившись дорогого Батюшки, и с той поры каждую первую пятницу месяца совершался парастас по нему. Многое пришлось пережить братству за эти годы. И среди прочего – арест отца Сергия и его колебания, вызванные тяжёлой ношей, легшей ему на плечи. Что и говорить – нелегко наследовать при жизни признанному святому. Отец Сергий едва не оставил братство, считая себя не годным для руководства им. По счастью, Господь наставил молодого священника на путь, и он остался в родном храме, проповедуя, наставляя, утешая, всецело отдавая себя пастве, не жалея подорванного туберкулёзом здоровья.

Но одной ли Маросейке пришлось тяжко? Страдала вся Церковь. Во имя избавления её от обновленцев, захвативших власть во время заключения Святейшего, Патриарху пришлось пойти на уступки власти. Уступки эти, правда, носили лишь формальный характер, сводясь к личному заявлению Патриарха о том, что он «советской власти больше не враг». Данное заявление, хотя и вызывало скорбь, и ранило душу, но при холодном рассмотрении понималось, что, в сущности, оно не имеет большой значимости, так как никого ни к чему не обязывает, и было написано Святейшим от себя лично. Без сомнения, понимал это и сам Патриарх, выбирая между двух зол. Останься он в заключении, и обновленцы окончательно погубили бы Церковь. А формальное заявление не имело никаких последствий.

Владыка Феодор, правда, отнёсся к такому ослаблению позиции негативно, как и вообще ко всей политике сосуществования с властью.

- Не может Церковь Христова сосуществовать со властью Антихриста, не удаляясь от Христа, - говорил он на собраниях Даниловского братства. – В конце концов, это приведёт к неизбежному отступлению от Христа, к предательству Христа. Мы должны все понять это! У Церкви остался один путь – тайное служение по примеру первых христиан. Никакого официального существования, официального института быть не может, потому что таковой будет вынужден идти на уступки власти, подчиняться ей. Не о сохранении его мы должны печься теперь более всего, но всемерно готовиться к переходу на катакомбное положение. Лишь в этом случае Церковь сохранит главное – свою божественную свободу.

Даниловское братство, по сути, превращалось в параллельный Синод. Впрочем, все его члены чтили Святейшего, а он благоволил им и нередко обращался за советом к владыке Феодору. И именно последний остановил Патриарха, когда тот был уже почти готов изменить церковный календарь.

Владыка, однако, недолго ещё оставался в Москве. В 1924 году он был вторично арестован и сослан в Киркрай. Ещё одна брешь образовалась в духовном организме столицы. Этих брешей с каждым днём становилось всё больше. Аресты и ссылки стали нормой жизни русского духовенства. Тяжелейшей потерей стал арест архиепископа Илариона Верейского, ближайшего и наиболее талантливого и деятельного сотрудника Святейшего. Во многом, подавление обновленчества было именно его заслугой, и ни обновленцы, ни их кураторы из ГПУ не могли простить ему своей неудачи.

Но из всей вереницы тяжёлых утрат наиболее громовой стала кончина Патриарха. И только когда не стало его, постиглось до конца, чем он был для Русской Церкви. Отец Валентин Свенцицкий всех проникновеннее сказал об этом в своей проповеди:

- Он был её совесть.

В эпоху всеобщего распада, всеобщей лжи, всеобщего предательства, продажности, отступничества – был человек, которому верил каждый, о котором каждый знал, что этот человек не продаст правды. Вот чувство, которое было в сердце каждого из нас. Перед Престолом Российской Церкви горела белая свеча. У него не было ничего личного, ничего мелкого, своего – для него Церковь была всё.

Тяжкие потрясения ожидают Православную Церковь и многие соблазны: будет усиление лжи и беззакония. Но ложь не станет правдой оттого, то её станет повторять большинство. Чёрное не станет белым оттого, что многие это чёрное станут признавать за белое…

Не внешнее страшно нам, а внутреннее. Страшно наше собственное духовное состояние – особенно, когда между нами идут распри, когда нет единства в среде самих Православных христиан. 

Хотя угадывалось, предчувствовалось, что, не сумев открыто расстрелять Святейшего, ГПУ не остановится и доведёт дело до конца утаённо, а всё-таки оборвалось сердце, когда пришло известие… И паче – когда в газетах явилось предсмертное письмо Патриарха. Кромиади подлинности его не поверил, как не поверил и естественным причинам смерти. С чего бы стал писать Святейший подобный документ? Зачем перед смертью, когда не лгут обычно и закоренелые грешники, Патриарх пошёл на ложь перед всей паствой? Не могло быть такого. А было другое: власти Антихриста очень нужен был такой документ, сфальсифицировать его не составляло труда, но при жизни Святейшего фальшивке невозможно было дать ход, значит, Патриарх должен был умереть.

Почему-то, однако, высшие иерархи не сочли должным опровергнуть «завещание». Или надеялись ещё на возможность сосуществования и не желали навлекать горшие беды?.. Сокрушался Аристарх Платонович, считая глубоко ошибочным молчание в таком важном вопросе. Ведь «завещание» это – какой великий соблазн для слабых духом! Какая индульгенция до нетвёрдых в истине!

Эта первая ошибка повлекла за собою новые. Желая обеспечить преемство церковной власти, Святейший на случай кончины определил трёх местоблюстителей патриаршего престола до созыва Собора и избрания нового предстоятеля. Этими тремя были митрополиты Кирилл Казанский, Агафангел Ярославский и Пётр Крутицкий.

В отличие от двух первых архиереев владыка Пётр до последних лет был не священнослужителем, а богословом. Патриарх Тихон сам предложил ему принять постриг, священство и епископство и стать его помощником в делах церковного управления в условиях репрессий большевиков против церкви. Принимая предложение, владыка сказал своим родственникам: «Я не могу отказаться. Если я откажусь, то я буду предателем Церкви, но когда соглашусь, — я знаю, я подпишу сам себе смертный приговор». Он был пострижен в монашество митрополитом Сергием, с которым состоял в дружеских отношениях ещё со времён совместной учёбы в Академии. За несколько лет владыка Пётр в ускоренном порядке был возведён Патриархом в митрополиты. Такое скорое возвышение обуславливалось, как его немалыми дарованиями, так и близостью к Святейшему.

На момент кончины Патриарха митрополиты Кирилл и Агафангел находились в ссылке. А митрополит Пётр, будучи ещё недостаточно искушён в делах церковно-административных, доверился своему другу митрополиту Нижегородскому Сергию, который взялся за дело устроения будущей судьбы Русской Церкви с неукротимой ревностью. Первым делом, он убедил владыку, что заступить на пост местоблюстителя должен именно он, так как ссыльные архиереи не имеют возможности полноценно осуществлять свои полномочия. Далее, с не меньшей ревностью в том же были убеждены шестьдесят архиереев, которых митрополит Сергий вдобавок уговорил прибыть в Москву и поставить подписи в том, что они признают местоблюстителем митрополита Петра.

Ссыльные митрополиты, хотя и не поняли, почему их местопребывание мешает исполнять им свои обязанности, также признали первенство митрополита Крутицкого дабы не вносить лишних раздоров в церковную жизнь. И всё бы было хорошо, если бы владыка Пётр не решил ещё больше упрочить Церковь. Видимо, исходя из постулата митрополита Нижегородского о том, что ссыльные архиереи не могут быть местоблюстителями, он счёл, что трёх местоблюстителей мало и решил назначить себе заместителей…

Строго говоря, институт заместителей был надстройкой вовсе неканонической, не оправданной никакими прежними постановлениями. Митрополит Пётр мог и не осознавать этого, но глубочайший знаток канонов, мудрый Сергий не знать этого не мог. Но, разумеется, промолчал. И поддержал. Да и как могло быть иначе, если именно он и стал первым заместителем доверившегося его опыту и мудрости владыки Петра?

Вскоре митрополит Крутицкий был арестован и сослан. И тут произошло замечательное: уже находившийся к тому моменту в ссылке Сергий поспешно принял на себя полномочия заместителя, ничуть не смущаясь тем, что ещё недавно убеждал всех, что из ссылки управлять церковью нельзя.

Митрополит Пётр допустил и ещё одну ошибку. Создав институт заместителей, он не указал границы их власти. В итоге заместитель получал власть, равную… патриаршей.

Уже в самом начале, наблюдая за активностью митрополита Нижегородского, Аристарх Платонович предчувствовал недоброе. И не предчувствовал даже, а просчитывал аналитически. Профессор Кромиади был очень стар, он видел многое в жизни, а память его вмещала бесчисленное количество исторических фактов. И потому он легко, как хороший шахматист, разгадывал разыгрываемые партии в самом их начале. Кое-кто из знакомых даже подозревал в нём дар прозорливости. Аристарх Платонович лишь посмеивался на это. Прозорливость – дар святых. А грешным людям оставлен разум для того, чтобы наблюдать, анализировать и делать выводы.

Заместителя, между тем, признали. И он даже смог стяжать себе уважение, благодаря искусной борьбе с очередным «временным правительством», учреждённым архиепископом Григорием (Яцковским), который нарочно был освобождён из заключения, не отбыв остававшихся ему трёх лет. Архиепископ Григорий со своими единомышленниками объявили себя Временным Высшим Церковным Советом и, поддерживаемые ГПУ, попытались повторить тот же шулерский приём, какой некогда применили обновленцы в отношении Патриарха. Получив обманным путём резолюцию митрополита Петра, они намеривались узурпировать власть в Церкви и управлять ею якобы от его имени, а в реальности – по указке ГПУ.

Этот вдруг явившийся «совет» поверг всех в испуг – того гляди могла начаться новая смута, как в год ареста Патриарха. А ведь только-только подавили её! На фоне такой угрозы мудрый Сергий казался подлинным защитником Церкви. С каким искусством он обличал её врагов, опираясь на каноны, которые знал, как азбуку! Но Церковь ли защищал митрополит Нижегородский? Или всё-таки свою заместительскую власть, вырываемую из его рук григорианами?

Немало восторженных речей услышал Кромиади за это время. Умные, чистые люди славили Бога за то, что в такой критический момент у кормила церковной власти оказался мудрый Сергий! Цитировали его обличения в адрес «григориан», поддерживали, когда он вознамерился придать их прещению, хотя не имел на то ни малейших канонических прав, поощряли нарушение правил во имя благой цели защиты этих самых правил… Чудо да и только! Он, - восхищались они, - канонист! Не велика заслуга. Вызубрить нечто и попугай может. Вопрос, для чего? Знал мудрый Сергий каноны, да только пользовался ими так, как ловкий юрист законами. 

Никак не мог взять в толк старый Кромиади, откуда вдруг такая вера человеку, который одним за первых среди архиереев перешёл на сторону обновленцев во время ареста Святейшего, издав специальное воззвание и став соблазном для многих? А до того всегда водил дружбу с либералами в рясах и без ряс? Отпевал лейтенанта Шмидта и привечал революционеров?

- Да ведь он же покаялся! – спорили почитатели.

Покаялся… А что же оставалось делать ему, когда их партия потерпела крах? Выйдя из заключения, Патриарх в короткий срок изгнал обновленческую нечисть из храмов, которые пришлось освещать заново. С позором вынуждены были покинуть Храм Христа Спасителя Красницкий сотоварищи, для водворения которых ГПУ сослало прежнее духовенство храма. И в этих-то стенах кроткий и милостивый Тихон принимал покаяние тех, кто возвращался в лоно истинной Церкви из обновленческого раскола. Принимал, как отец блудных сыновей… Одним из таких кающихся был и Сергий. Истинным ли было это покаяние? Чужая душа потёмки, но Аристарх Платонович сомневался. И в этом сомнении получил неожиданную и весомую поддержку.

Ещё зимой вместе с несколькими сёстрами покаяльно-богослужебной семьи он проехался в Холмищи, куда по закрытии Оптиной пустыни был выдворен её последний старец – Нектарий. Старец был болен, ему приходилось жить чем Бог послал в убогой избёнке, но поток ищущих совета и духовной помощи к нему не оскудевал. В тот день кроме гостей с Маросейки было у него ещё несколько паломников. Кто-то упомянул о борьбе митрополита Сергия с «григорианами». Старец задумчиво помолчал, гладя дремлющую у него на коленях кошку, затем проронил:

- Бывшему обновленцу веры нет…

- Да ведь он покаялся! – вечный аргумент в ответ прозвучал.

Старец качнул головой:

- Покаялся, да… Только яд в нём сидит!

Этот яд давно искал выхода. И, вот, подходил случай…

Подавив «григориан», Сергий поставил вопрос о легализации церкви, как официального учреждения в Советской стране. Сбывались опасения владыки Феодора, но никто как будто и тут не почувствовал угрозы.

Вернувшийся из ссылки митрополит Агафангел объявил о том, что готов заступить на пост местоблюстителя. Но не тут-то было. Не для того стал Сергий у кормила, чтобы власть так просто отдать. Он объявил притязания Агафангела необоснованными, так как пост местоблюстителя уже принадлежит митрополиту Петру. Конфликт начал разгораться. Сам митрополит Пётр, узнав о происходящем, подтвердил права митрополита Агафангела, но и ему Сергий не подчинился, мотивировав это тем, что, находясь в заключении, владыка попросту не может разбираться в делах, а, значит, и принимать решения. Эта наглая узурпация, однако, была принята большинством иерархов, боявшихся раскачки церковной лодки. Собственные викарии, в числе которых был и третий заместитель митрополита Петра епископ Ростовский Иосиф, уговорили владыку Агафангела отказаться от местоблюстительства во имя церковного мира, что не помешало предать противника церковному суду.

Поощрение дурных наклонностей ведёт к их углублению. Митрополит Сергий вёл свою игру с ловкостью бывалого шулера, но никто не останавливал его, не обличал. Наоборот, он получал поддержку и всё более входил во вкус. А войдя, уже не мог остановиться. Поставив себе целью легализацию Церкви, Сергий обратился в ГПУ. ГПУ, как известно, может всё. Вот, только что потребует оно взамен? Жизнь тела нередко оплачивается душой. И не душу ли Церкви потребуют в обмен на бюрократическое «тело»?..

Тяготили эти мысли Аристарха Платоновича. И не отогнать их! И даже поделиться ими толком не с кем… Большинство не готовы ещё понять, а тех, кто понял бы, уже нет рядом. Одни в тюрьмах и ссылках, другие на небе…

- И когда наступит грозный и вместе с тем сладостный час. Второго пришествия Господа нашего Иисуса Христа, то пожелаем, чтобы все мы, батюшкины, собрались около него и с успокаивающей нашу трепещущую душу радостью услышали бы дерзновенный голос самого Батюшки, обращённый ко Христу: «Вот я, а вот мои дети». Аминь.

Вот, разве что этого светлого часа и ждать – а на земле уже добра чаять не приходится. Перекрестился Аристарх Платонович, воскресив перед взором незабвенные черты старца Алексия, и как наяву услышалось знакомое, всякому пришедшему со своей нуждой говоримое Батюшкой с непередаваемой верой, укреплявшей людские души: «Я помолюсь!»

 

Ссылка (1926г.)

Что значит первый глоток воздуха на свободе, когда позади только что с лязгом захлопнулись ворота, месяц за месяцем отделявшие тебя от мира, и этот лязг, режущий бритвой по нервам, ещё стоит у тебя в ушах? Этого никогда не поймёт не переживший. После месяцев, проведённых в тёмных камерах, куда почти не заглядывает солнце, ибо зарешёченные окна прикрыты чёрными щитами, даже самый унылый вид кажется прекрасным и многогранным, как швейцарские Альпы. А воздух кружит голову, пьянит…

Глоток свободного воздуха – вот, бесценное богатство, которого не чувствуешь в обычной жизни, подобно тому, как здоровый человек никогда не ощущает своего здоровья. Тебя могут выбросить в незнакомом городе, в пустынной степи, в холод или в зной, без куска хлеба – но ты будешь счастлив! Счастлив от сознания того, что больше не услышишь того пронзающего душу лязга, грохота засовов, шороха «волчка», грубого крика «Подъём!», что больше не нужно смыкать рук за спиной, пригибаться, что, наконец, твоим ногам отпущено отмеривать куда большее расстояние, чем пять шагов по камере…

Конечно, вскоре ты отрезвишься. Ты вспомнишь, что в стране рабочих и крестьян не стоит слишком уж разгибать спины, если не хочешь, чтоб тебе её сломали. Что «волчок», на самом деле, есть везде, как везде есть и «наседки». И любое твоё неосторожное слово, движение может вернуть тебя назад… И команду «Подъём!» ты ещё очень даже можешь услышать – совсем нежданно, мирно спя в своей постели…

Да, ты вспомнишь это всё. Но потом, позже. А вначале будешь долго-долго смотреть на мир, подобно впервые поднявшемуся с одра больному. Да и вид твой, исхудавший, бледный, не выбритый, будет роднить тебя с больными.

Примерно в таком положении и настроении пребывал Алексей Надёжин, когда за ним захлопнулись ворота пермской тюрьмы. Он никогда раньше не бывал в этом городе, не имел представления, как жить и устраиваться в нём, не знал, где проведёт следующую ночь, обещавшую быть морозной. И всё же был бесконечно счастлив. Дал Бог день – даст и пищу, - говорят в народе. А коли вызволил из заточения, то уж, наверное, не для того, чтобы дать пропасть.

Перво-наперво Алексей Васильевич дал телеграмму семье о своём благополучном прибытии, а после озаботился поиском съёмного угла, благо деньги, которыми снабдила его Мария перед отправкой, удалось сохранить.

Угол нашёлся в самом конце Монастырской улицы, аккурат напротив здания консистории, в доме старухи-вдовы, живущей с двумя дочерьми, старыми девами, одна из которых была прикована к постели тяжёлым недугом.

Это было, несомненно, самое живописное место города. Монастырская улица тянулась вдоль Камы, величественного течения которой нельзя было наблюдать под толщей льда и снега, ослепительно сияющего в солнечных лучах. Следом за консисторией высились полумесяцы соборной мечети, которую заложили лишь четверть века назад. Следом возвышался Спасо-Преображенский кафедральный собор…

При Спасо-Преображенском соборе располагался архиерейский дом. В этих стенах провели последние дни перед мученической смертью архиепископы Андроник и Феофан… Архиепископ Андроник (Никольский), два года бывший миссионером в Японии, был известен, как строгий аскет, ревнитель Православной веры и убеждённый монархист. Его работы «Беседы о Союзе Русского Народа» и «Русский гражданский строй жизни перед судом христианина, или Основания и смысл Царского Самодержавия», изданные в Старой Руссе, Надёжин бережно хранил в своей библиотеке. Ареста и расправы архиепископ Андроник ожидал, как неизбежного, сохраняя совершенное спокойствие. Его арестовали в день расстрела Государя, а через три дня приказали самому рыть себе могилу, после чего закопали живым…

На место убитого владыки заступил его давний сподвижник – архиепископ Феофан (Ильминский). Но его большевики терпели всего лишь несколько месяцев. Владыка Феофан был непримиримым противником новой власти. Он организовывал и возглавлял многолюдные крестные ходы, проводимые в связи с гонениями на Церковь и грабежами монастырей, а когда в марте 1918 года некоторые священники во главе с благочинным выпустили заявление о лояльности и дружелюбии к советской власти, отозвался на это с недоумением и горечью: «Пастыри Церкви, служители «идеалам христианства» выражают «лояльность»... насильникам и грабителям... Вы должны были как пастыри, как соль земли, как свет миру, высказать свой нравственный суд насильникам...».

Владыку Феофана арестовали за несколько дней до освобождения города армией Колчака, когда в Перми свирепствовал террор. В тридцатиградусный мороз святителя многократно погружали в ледяную прорубь Камы. Его тело покрылось льдом толщиной в два пальца, но он всё ещё оставался жив. Тогда большевики утопили владыку вместе с двумя священниками и пятью мирянами.

Эту жуткую историю рассказали Надёжину его квартирные хозяйки, бывшие духовными чадами священника Алексея Сабурова, принявшего мученическую кончину в те же дни. Ночью его подняли с постели, в одном белье, с петлей на шее босиком по снегу отвели к Каме и, привязав к железной кровати, утопили.

- Изверги… - повторяла старуха Анна Прокофьевна, промокая платком старчески слезящиеся глаза. Эти глаза помнили многое. Перед ними в кровавой круговерти прошли святые мученики окаянных дней, промаршировали преданные союзниками колчаковские части… Алексей Васильевич слушал её рассказы, как заворожённый. Стоило попасть в ссылку, чтобы услышать такие бесценные  свидетельства! Ей-Богу, стоило! От хозяйки он узнал, что все эти годы в Екатеринбург идёт тихое паломничество. Люди едут к Ипатьевскому дому, чтобы помянуть Царскую Семью. Они ничего не делают, лишь, проходя мимо, касаются его стен, целуют их… Недовольные этим фактом власти обнесли дом высоким забором, но люди продолжали приезжать, не боясь преследований. Между тем, сами власти проводили экскурсии внутрь дома: приводили школьников и, показывая им подвал, объясняли, что именно здесь пролетарская пуля настигла кровавого тирана…

Надёжин успел мельком увидеть тот дом, когда по пути к месту ссылки его этап гнали от екатеринбургской пересыльной тюрьмы на вокзал. Только не было возможности подойти, поклониться голгофе последнего Царя… Лишь перекрестился, как и ещё несколько человек в колонне.

Чем больше узнавал Алексей Васильевич, тем сильнее рвались руки к прерванной арестом работе. Перед глазами вставали события революций российской и французской, так страшно схожих.

Однажды неподалёку от оригинального здания пермского вокзала, от которого брала начало Монастырская улица, Надёжин заметил странное существо. Именно существо, ибо трудно было назвать оное женщиной. Дело было даже не во внешности её, растрёпанной, грязной, с провалившимся носом, не в явном безумии, которое ею владело, а в той силе, которая исходила от неё, струилась из раскалённых угольков-глаз. Тьма этой силы была сгущена настолько, что чувствовалась кожей. Может, потому и давали ей все – кто еду, кто деньги, чтобы хотя бы гниющего своего рта не успела отверзть и сказать такое, от чего сердцу не захочется биться.

- Кто это? – спросил Надёжин дочь Анны Прокофьевны Тату.

- Ведьма, - ответила та. – А, может, сам сатана… В войну она работала в ЧК. На ней столько крови, что никаким Малютам не снилось. Тогда она была ещё здорова и, если можно так выразиться, хороша собой. О её кровавых оргиях здесь легенды ходили… А потом она помешалась. Но её и сейчас боятся. И я боюсь, поэтому перехожу на другую сторону, едва завидев.

Ведьма… Средневековая инквизиция, разумеется, сама служила совсем не той силе, на которую ссылалась. Но на этом основании совсем неправильно было бы утверждать, что ведьм не существовало. Только ведьма – это несколько иное явление, нежели обычно разумеется под этим словом. Русское слово «ведьма» вообще мало подходит к этому роду. Оно слишком мягко, невыразительно. Блудницы сатаны, его исчадия – куда вернее. Если всмотреться в историю, то таковые быстро отыскиваются на её страницах.

К примеру, на страницах той же Французской революции. Французская революция – какие образы являются перед взором при этом словосочетании? Бескровная физиономия нежити – Робеспьер? А, может быть, растелешившаяся особь заметно облегчённого поведения, которая отчего-то символизирует свободу на баррикадах? И то, и другое, и ещё многие иные образы. А среди них и такой – расхристанная бабёнка с пистолетами за поясом, с топором, в красном колпаке, с озлоблённым лицом и слепыми от ненависти и жажды крови глазами. Этот образ вы встретите на улицах Парижа и на просторах Вандеи, в «Истории двух городов» Диккенса и романах баронессы Орчи.

Какие образы встанут перед взором потомков при словосочетании революция в России? Животная личина Ильича и балаганный мефистофель Троцкий? Плакатный пролетарий? Много, много образов… А среди них непременный, переходящий из города в город – кошмарный образ женщины-палача в красной косынке и кожанке, с выражением злого безумия на лице…

Об этих особях, не случись потрясений такого масштаба, история никогда не узнала бы. Да и, в большой части случаев, никто бы не узнал, какая страшная сила живёт в их душах. В какой мере знали они об этом сами до той поры, пока не обрели право истязать людей? Откуда берутся эти особи? Когда попадают в их души споры, дающие столь жуткие всходы? В разных странах, в разные времена они являются вершить свой кровавый почин. Существа эти столь неотличимы друг от друга, что невольно кажется, будто они просто кочуют из века в век, раз за разом возвращаясь из ада. И никто не удосужится вбить осиновые колья в их проклятые могилы…

Надёжин последовал примеру Таты и стал старательно избегать случайных встреч с бесноватой чекисткой. Он вскоре нашёл заработок, давая частные уроки детям, а в свободное время прогуливался по Набережному саду – самому чудесному месту в Перми, расположенному всё на той же Монастырской улице.

Набережный сад прежде именовался совсем не поэтично – Козьим загоном. Вид обустроенного парка и новое название он обрёл лишь в начале века, когда вдоль его аллей были высажены молоденькие липы, сделана искусной работы деревянная ограда. Вскоре здесь был возведён ажурный теремок в старорусском стиле, где разместилось летнее помещение биржи. Вид затейливых башенок радовал глаз, а покрытые инеем липы вызывали желание непременно дождаться поры их цветения – вот, когда здесь, положительно, должен быть рай!

Пройдя через сад и поднявшись вверх по улице, Надёжин оказывался на стыке с улицей Борчанинова, где на горе Слудке располагался Свято-Троицкий собор, иначе именуемой Слудской церковью. Трёхпрестольный храм, похожий на уменьшенную копию Храма Христа Спасителя, дополненную красавицей-колокольней, он с первых дней революции отражал многочисленные атаки безбожников и продолжал светить негасимой лампадой для верующих, во многом, благодаря своему настоятелю отцу Леониду, которого многие за глаза называли святым.

Отец Леонид произвёл на Алексея Васильевича самое приятное впечатление. Это был тип настоящего подвижника. Строгий аскет и молитвенник с лицом тонким и одухотворённым, он был верным последователем умученных владык Андроника и Феофана. Анна Прокофьевна с дочерьми были прихожанками Слудской церкви и всецело разделяли распространённое мнение об отце Леониде.

Шли недели Рождественского поста, и Надёжин ежевечерне посещал храм. Он познакомился с настоятелем и, скоро сойдясь с ним, благодаря духовной сродственности и единству убеждений, стал бывать у него дома. Благодаря отцу Леониду и семье Анны Прокофьевны, Пермь очень быстро сделалась для Алексея Васильевича если и не домом, то чем-то очень близким к тому. Лишь тоска по детям, которых не видел он целый год, точила сердце…

После службы Надёжин часто задерживался в храме, помогая отцу Леониду. Никогда ещё  с такой остротой не чувствовал Алексей Васильевич радости пребывания в церковных стенах, радости общей молитвы. Здесь, в ссылке, чувства словно обновились, оживились, отряхнув сон привычки. И даже давным-давно затверженные слова Псалмопевца звучали по-новому.

Последнее время до Перми доходили тревожные слухи: начался массовый арест высших архиереев. Рассказывалось о каком-то тайном «по переписке» соборе, якобы избравшем патриархом митрополита Казанского Кирилла. В очередной раз был арестован митрополит Сергий, которого срочно заменил на заместительском посту третий наместник владыки Петра – митрополит Иосиф, летом назначенный на Ленинградскую кафедру по просьбам верующих, не желавших принять предавшего святителя Вениамина Алексия Симанского… Сам митрополит Пётр был доставлен в пермскую тюрьму.

Всё это глубоко печалило и волновало отца Леонида. Долгие вечера проходили в беседах о дальнейшей судьбе Церкви. В сущности, и она не была чем-то новым. Всё было отрепетировано более ста лет назад – во Франции. Недаром предрекал мудрейший святитель Вышенский Феофан: «Как шла французская революция? Сначала распространились материалистические воззрения. Они пошатнули и христианские и общерелигиозные убеждения. Пошло повальное неверие: Бога нет; человек – ком грязи; за гробом нечего ждать. Несмотря, однако, на то, что ком грязи можно бы всем топтать, у них выходило: не замай! Не тронь! Дай свободу! И дали! Начались требования – инде разумные, далее полуумные, там безумные. И пошло всё вверх дном.

Что у нас? У нас материалистические воззрения всё более и более приобретают вес и обобщаются. Силы ещё не взяли, а берут. Неверие и безнравственность тоже расширяются. Требования свободы и самоуправства выражаются свободно. Выходит что и мы на пути к революции».

Французский историк Альфонс Олар, книгу которого в 25-м году любезно выпустило для интересующейся судьбой церкви публики издательство «Атеист» подтверждал: «Когда читаешь писания Вольтера, когда узнаешь, каким успехом они пользовались, легко может показаться, что вера слабеет во Франции при Людовике XV, при Людовике XVI. Все образованное общество, или почти все общество, двор, город, как тогда говорили, вся эта просвещенная и блестящая публика, которая олицетворяет Францию в глазах иностранца, - апплодирует нечестивым выходкам автора «Девственницы», его оскорбительным и издевательским выпадам против христианства, против его догм, церемоний и служителей. Неверие выставляется напоказ в тех кругах, которые читают. Молодые дворяне, вроде неудачливого кавалера де-ля-Барра, забавляются святотатственными выходками еще в середине века. Проповедники на кафедрах, епископы в пастырских посланиях, - только и жалуются на рост нечестия. Неверие стало прямо модой, модой, которой следует знать, особенно двор: благочестивый аристократ, даже благочестивый Бурбон, каким был Людовик XVI, кажется явлением странным, благочестие это поражает…»

И, вот, в этом-то расхристанном обществе случилась революция. И объявила, что священники отныне должны быть избираемы и что духовенство обязано присягать гражданской конституции, идущей в разрез с установлениями церкви. Клир переводился на государственное жалование, и церковь становилась полностью подчинена гражданской власти. Разумеется, далеко не всё духовенство согласилось отступиться от своих обетов и принять богопротивную присягу. Из епископов таковых оказалось лишь четверо, клир же разделился более или менее поровну. В числе принявших присягу хватало прогрессистов, которых среди прочих весьма заботил вопрос разрешения брака. Пример подали присягнувшие епископы. Один из них представил свою жену Конвенту, председатель которого братски расцеловал обоих супругов. Конвент вообще поощрял браки среди духовенства, устанавливая специальные льготы: к примеру, женатые священники сохраняли свое жалование, если их прогонят из их прихода.

Что же до неприсягнувших, то оные были запрещены в служении, не допускались в церкви. Они скрывались в женских монастырях, совершали тайные службы, за которые жестоко преследовались. Большое участие в преследовании принимали «сознательные граждане». Исповедников выслеживали, ловили, подвергали позорному наказанию – порке плетьми или розгами. Причём порку нередко осуществляли особи женского пола, выполнявшие эту миссию с особым воодушевлением. Если бы какой-нибудь священник отказывался от присяги, то директория департамента могла удалить его на время из обычного места жительства, что же касается подстрекателей к неповиновению закону и властям, то им угрожало двухлетнее тюремное заключение.

«Патриоты» люто ненавидели ослушное духовенство, во главе которого стояли епископы-эмигранты, клеймя его, как контрреволюционный элемент. С каждым днём ужесточая закон, Конвент, наконец, утвердил смертную казнь для священников и постановил, что священники, изгнанные из пределов Франции, подлежат в случае обнаружения их на французской территории военному суду и расстрелу в двадцать четыре часа. Духовенство, не присягнувшие свободе и равенству, подлежало немедленной ссылке на Гвиану. Следующей ступенью стал декрет, согласно которому священники, являющиеся сообщниками внешних или внутренних врагов, должны быть казнены в двадцать четыре часа после того, как факт их вооруженного выступления против Республики будет признан установленным военной комиссией. Факт же признавался таковым при наличии письменного заявления, скрепленного всего двумя подписями или даже одной подписью, подтвержденного показанием под присягой одного свидетеля… Добрался новый закон и до присягнувших: ссылке подлежали все церковники, принесшие присягу, которых шесть граждан кантона обвинили бы в негражданственности.

Как и все лучшие силы нации, неприсягнувшие священники сконцентрировались в Вандее и Бретани. Расправа с ними была чудовищной по своему масштабу и жестокости. В Нанте член Конвента Каррье, прозванный «нантским утопителем» приказал погрузить около сотни священнослужителей на борт баржи. Связанные попарно, клирики подчинились, ничего не подозревая, хотя у них предварительно отобрали деньги и часы. Судно пустили вниз по Луаре, продырявив его во многих местах. Поняв свою участь, мученики упали на колени и стали исповедовать друг друга. Через четверть часа, река поглотила всех несчастных, кроме четверых. Трое среди них были обнаружены и убиты. Последний был подобран рыбаками, которые помогли ему скрыться. 

Уцелевшие исповедники продолжали своё тайное служение в то время, как Париж поклонялся Высшему Существу, культ которого провозгласил Робеспьер. Мэр столицы Флерио-Леско обращался к согражданам: «Изобилие уже у дверей, говорит он, оно ждет вас. Высшее Существо, покровитель свободы народов, повелело природе заготовить вам обильный урожай. Оно сохраняет вас: будьте достойны его благодеяний». Фигура Благодетеля была воздвигнута в центре Парижа, пропахшего кровью жертв, головы которых верховный жрец Робеспьер щедро приносил Благодетелю.

В Париже поклонялись Высшему Существу, а провинция удовольствовалась меньшим. В деревеньке Риз-Оранжи низложили святого Блэза и заменили его Брутом, именем которого назвали свой приход, уволив своего священника. Жители Маннэси заменили бюст Петра и Павла бюстами Ле-Пелетье и Марата и воздвигли на большом алтаре статую свободы.

Своеобразным апофеозом беснования стал знаменитый Конкордат, когда за формальную легализацию Церкви римский первосвященник не погнушался возвести корсиканского якобинца Буонапарте в Императоры Франции… Впрочем, немногие уцелевшие представители ослушного духовенства, скрывавшиеся в Пуату и окрестных областях, не признали и этого очередного надругательства над верой, так и оставшись вне закона антихристианского государства…

- Вы полагаете, нам следует ждать конкордата? – удручённо спросил отец Леонид, провожая Надёжина после очередной затянувшейся до ночи беседы.

- Раньше или позже, это неизбежно. Человек слаб, и мы не можем рассчитывать, что все наши пастыри окажутся святыми исповедниками. К тому же, в конечном итоге, все эти конкордаты есть ничто иное, как предшествия главного Конкордата, который будет заключён в конце времён, когда очередной первосвященник возложит царскую корону на… рогатого «Благодетеля».

Простившись с отцом Леонидом, Надёжин скорее обычного отправился домой. Как ни погружён он был в горькие размышления о церковных событиях, а отгоняло и перебарывало их совсем иное, неясное предчувствие, заставлявшее его прибавить шаг.

Дверь ему открыла полная, добродушная Тата. И всегда-то приветливо смотрела она, а теперь вовсе лучилась вся:

- А мы-то заждались вас! – выдохнула. – Идите скорее к себе! Ждут вас там!

Но Алексей Васильевич не успел даже приблизиться к своей двери, как она распахнулась, и Маша с Саней с радостным криком повисли на нём. Вот так подарок приспел нежданный! Обнимая и зацеловывая детей, Надёжин увидел Марию. Она стояла в дверном проёме, смиренно не подходя, чтобы не мешать встрече отца с детьми, улыбалась счастливо и при этом утирала катящиеся по впалым щекам слёзы. Алексей Васильевич поблагодарил её одними глазами. И точно так же глазами ответила она…

 

Поединок (1926г.)

И сколько ж возни с этим «опиумом»… Который год бился Евгений Александрович, чтобы покончить с «тихоновщиной», а всё проворачивалось колесо. Но теперь, как никогда, близка была цель! Этого никому, никому не удавалось и не удалось бы. Даже визгливому болтуну Ярославскому, которого Тучков потеснил с главных ролей в антирелигиозной комиссии к большому недовольству многих товарищей. В сущности, что мог Емелька? Писать поганые статейки? Ну, так на то большого ума не нужно. И ведь, до истерики ненавидя церковь, не знал и не понимал её Ярославский. Да и откуда иудею знать?

Евгений Александрович дело иное. Всё детство кадильным дымом дышал – уж расстаралась «мамаша». Сама всю жизнь богомолкой была и братца-сиротинку к тому же приучить хотела. Да только переусердствовала. Так осточертели Тучкову иконы и молитвы, что предпочёл он жить в людях, работая сперва в кондитерской, а затем в сапожной мастерской. А там и война грянула, ушёл на фронт. А дальше…

Дальше совсем другая жизнь завертелась. За несколько лет службы в ГПУ Евгений Александрович зарекомендовал себя лучшим образом. Хотя, если вдуматься, даже странно, чем. Бескровное и осторожное проведение изъятия церковных ценностей в Уфе, как потом смекнул Тучков, не могло считаться заслугой: Владимир Ильич желал обратного, желал спровоцировать верующих на сопротивление и под этим видом покончить с ними. И всё-таки именно после этого Евгения Александровича перевели в Москву и доверили ему работать с церковниками.

Приехав в столицу, Тучков обосновался с семьёй в Серафимо-Дивеевском подворье. То-то «мамаша» довольна была! Евгений Александрович не упускал случая порадовать её, сообщая, где и когда будут служить Патриарх и всеми почитаемый Иларион (Троицкий). «Мамаша» тотчас брала с собой нескольких монахинь и ехала по указанному адресу – внимать словам святителей. Монашки также были благодарны за это Тучкову. Да и не только за это. Перепадало им от него и дровишек, и снеди. Они же прекрасно управлялись с хозяйством тучковской семьи.

Разумеется, ни в какого Бога Евгений Александрович не верил. Но и не питал в отличие от многих товарищей личной злобы в отношении церковников. Может, именно это и сыграло роль в том, что столь сложное дело доверили ему? Его взгляд не затмевала слепая ненависть, наносящая вред делу, которое требовало хладнокровия и тонкого подхода. Он не сводил счёты, а добросовестно исполнял поставленное задание, на ходу вникая в предмет своей работы. А он нелёгок был! Чёрт ногу сломит, пока разберёшь, что к чему…

Когда Тучков взялся за дело, ставка власти была на обновленцев. Но Евгений Александрович быстро понял, что эта ставка, в конечном итоге, провалится. Сразу видно, что её делали люди, не понимающие психологии простых верующих. А Тучков понимал. Он вырос среди таких людей. И ему очевидно было, что, как бы то ни было, верующий народ никогда не пойдёт за фиглярами вроде Введенского с Красницким. Подобные ничтожества могут иметь успех разве что у полностью разложившейся части интеллигенции и истерических дамочек. А более ни у кого! Ибо атеисту не нужны никакие попы, а верующий человек ищет праведника и попа-актёра не признает.

К тому же сам Тучков питал к обновленцам отвращение, брезгливость, которую испытываешь от соприкосновения с гадами. Он презирал их до глубины души, как с детства презирал всякого двурушника. По долгу службы он боролся с «тихоновцами». Но борясь с ними, не мог не уважать. Эти люди шли на смерть ради своих убеждений, держались достойно. А обновленческая трусливая свора – на что была годна?

Правда, по аресте Тихона завоевания ВЦУ казались впечатляющими. И они были бы ещё больше, если бы из-за шумихи на Западе не пришлось дать задний ход в процессе над Тихоном и выпустить его на свободу.

Но Тихон Тихоном, а ВЦУ всё равно провалилось бы. Может, им удалось бы захватить даже большую часть храмов, но что в этом толку, если храмы эти остались бы пусты, а церковная жизнь ушла в подполье? Не могли верующие пойти за попами, которым, как говорил Антонин, нужны были только деньги и бабы. За попами, для которых главный вопрос стал – быть ли женатому епископату и можно ли разводиться со своими бабами? Смешно сказать, на обновленческий «собор» часть делегатов явились пьяными встельку!

Конечно, обновленческое движение не исчерпывалась крайней группой Красницкого. Был ещё Антонин. Эта глыба постаралась отмежеваться от «Живой церкви», учредив собственное движение более умеренного толка. Тучков не мешал этой драке двух пауков, брезгливо читая доносы Красницкого и Антонина друг на друга. Антонин Грановский впадал в очевидной буйство. Он изблёвывал самые неподобающие проклятья по адресу Патриарха, Красницкого и, наконец, самого Бога, хуля таинство Евхаристии.

С Красницким у Антонина вышла серьёзная стычка в Донском монастыре. Там должны были возводить в епископы одного женатого попа. На этой церемонии Грановский не дал Красницкому братского лобзания с пафосными словами:

- Нет между нами Христа!

Вот уж и впрямь. Кого-кого, но Христа на этом мероприятии быть точно не могло. Красницкий пытался урезонить разгневавшуюся глыбу, но безрезультатно. В этот момент кандидат в епископы грохнулся в обморок, и его вынесли.

Отправляя очередной донос с требованием наказать обидчика в мусорную корзину и сквозь зубы матерясь, Евгений Александрович окончательно утверждался в мысли, что обновленчество обречено. Психология верующих никогда не примет явных отступников. Тех, кто будет нарушать веками привычные формы. Не каноны, которых не знают и сами попы, а внешнее благообразие, к которому так тянутся религиозные люди. Что, например, более всего дорого «мамаше»? Красота и благолепие богослужений! Форма. За что избрал князь Владимир восточную церковь прочим религиям? За красоту! А из-за чего раскололась Церковь в семнадцатом веке? Да из-за формы же. Сколькими пальцами креститься… Для простого верующего нет ничего важнее формы, потому что большее его умишку не доступно. Так зачем же менять форму? Зачем разбивать склянку? Куда рачительнее сохранить её, наполнив иным содержимым. А для этого не шантрапа, желающая поголовно носить епископские саны и при том вкусно жрать и иметь баб, нужна, а настоящие архиереи. Такие, которым доверяют. И которые, соблюдая внешнее благообразие, проводили бы внутри нужную власти политику.

Крепость, которую невозможно взять тараном, легко возьмётся троянским конём. И осознав это, Тучков повёл новую многоходовую игру. Перво-наперво необходимо было устранить самого Тихона. Но без шума, естественным образом. И не просто так, но с пользой для дела. Польза заключалась в «завещании», которое поспешно опубликовали в печати. Ключевым значением этого документа было то, что он, во многом, облегчал будущему «троянскому коню» его шаг. Одно дело после Патриарха-исповедника вступить на путь сотрудничества с властью, другое – просто сделать следующий шаг за Патриархом, углубить его начинание. Уж если Святейший Тихон так на пороге смерти писал, то что и совеститься?

Следующим шагом стало плавное сосредоточение церковной власти в руках Сергия (Страгородского). Тучков ещё раньше угадал в нём подходящего человека, хотя и не спешил с окончательным выбором. Человек, вернувшийся в львовский Синод, человек, перешедший к обновленцам, не мог иметь в себе твёрдого стержня. К тому же он явно отличался большим честолюбием. Весьма естественное качество для бедного сироты, взращенного старшей сестрой… Это Евгений Александрович знал по себе. Кроме того Сергий был хитёр и пользовался, несмотря на прежние «ошибки», авторитетом в церковных кругах.  

Авторитет, правда, был недостаточно твёрд и требовал упрочения для будущих важных шагов и укрепления на узурпированном месте.

Тут-то и пригодились обновленцы. Вернее, их призрак. Снова сыграл Тучков на психологии… Что было самым страшным для «тихоновцев»? Обновленческая угроза. Раскол. Угроза захвата власти самозванцами в условиях отсутствия главы Церкви. Горечь пережитого в 23-м году оставила по себе глубокую память. То обновленческое иго было для «тихоновцев» кошмарным сном, повторения которого они боялись более всего. Слишком много усилий было положено, чтобы одолеть его. Что ж, пугало иногда бывает куда как полезно.

В короткий срок был организован ВВЦС во главе с архиепископом Григорием, объявивший себя законной церковной властью до избрания Патриарха. Этим ходом достигалось сразу несколько целей. Во-первых, углублялась церковная смута. Во-вторых, не считая обновленческого «синода», отыгранной карты, образовывалось два центра церковной власти – Григорий и Сергий. Кто бы ни победил в этом противоборстве, партия всё равно оказывалась выигранной. Григорианский синод подчинялся Тучкову, и одолей он, власть над Церковью была бы получена, цель достигнута. В-третьих, угроза ухода власти в руки ВВЦС побуждала к более решительным действиям Сергия. Он слишком долго ждал этой власти, болезненно задетый, что местоблюстителями стали Кирилл и Пётр, которых сам же он и постриг, которых он превосходил опытом, чтобы теперь отступить. В-четвёртых, переполошённое состояние делало церковников куда более легко направляемыми…

В создавшемся положении Страгородский выступил в роли главного защитника Церкви. Роль свою он сыграл отменно: так вдохновенно обличал «григориан», что стяжал себе любовь и уважение среди собратий, восхищённых его отвагой, твёрдостью позиции и мудростью.

На фундаменте этого доверия можно было действовать уже куда смелее. Консервативные иерархи сочли, что менять коней на переправе опасно, что нельзя допустить раздора из-за того, кому быть первым епископом, но необходимо сплотиться перед общей угрозой в лице обновленцев. И сплотились – вокруг Сергия, который опираясь на эту поддержку, самым беззаконным образом сохранил за собой власть, которую обязан был передать ярославскому Агафангелу. Отныне все его сомнительные действия сходили ему с рук – во имя церковного мира, чтобы не допустить обновленческого реванша и раскола.

О, славный синодальный период! Немалую пользу оказал он, выработав в священнослужителях, особливо, высших, бюрократическую, армейскую психологию. Они не могли существовать без указки сверху. Они привыкли подчиняться. И не привыкли существовать вне легального института, никак не соотносясь с властью. Это также учёл Евгений Александрович, строя свою интригу.

Итак, на повестке дня стала легализация. Придание Церкви официального статуса. Более всего жаждал этого Страгородский. Но Тучков не спешил с финалом, давая всем участникам партии поглубже увязнуть в расставленных сетях.

Для успешного довершения плана необходимо было разом изолировать всех высших иерархов, а уже в изоляции, в оторванности от мира провести с ними работу и сделать окончательный выбор.

Для массового ареста нужен был повод. И его быстро состряпали. При участии Сергия через епископа Павлина были инсценированы тайные выборы патриарха. Необходимость таковых была объяснена невозможностью проведения открытого Собора. Павлин лично объехал архиереев, предлагая им избрать достойного. Как ни странно, провокатору верили и голосовали, не смущаясь тем, что подобная процедура была весьма сомнительна по их же канонам. По итогам выборов Сергий большинства не получил. Как ни старались весь год, а авторитет его не смог сравниться с авторитетом находящегося который год в заключении митрополита Казанского Кирилла.

Этот Кирилл уже однажды серьёзно попортил игру Евгению Александровичу. В 25-м году ему почти удалось под угрозой расправы с заключенным духовенством убедить Тихона простить и включить в Синод якобы покаявшегося Красницкого. Утвердить это решение должны были и другие иерархи. И что же? Вызванный из ссылки в Москву Кирилл прямиком направился к Патриарху и уговорил отказаться от прощения вождя «Живой церкви». На увещевания Тучкова богатырского сложения старец изобразил недоумение:

- Помилуйте, Евгений Александрович! Вы всегда были недовольны тем, что я поддерживаю Патриарха! А стоило мне, наконец, поперечить ему, так вы недовольны ещё больше! Не угодишь вам, ей-Богу!

Он издевался. Этот старик, которого не взял даже холод и голод тюрем и ссылок. Добавил ему ещё срок и в тот же день отправил из Москвы. Но Тихон уже не изменил своего решения…

И, вот, теперь прочили его в Патриархи. Что ж, это мы посмотрим ещё. А пока проворно арестовали всех «соборян». По делу о «тайном Соборе». Теперь с каждым из них по душам побеседовать можно. Такие беседы куда как интересны бывают!

Немало интересных собеседников было у Евгения Александровича в эти годы. И не раз жалел он, что нет средства переманить их на свою сторону. По справедливости, в распыл следовало бы обновленцев пускать. Какой прок от них государству? Ничего, кроме разврата. Так же, впрочем, как от «воинствующих безбожников» Ярославского. Их Союз Емелька создал год назад при газете «Безбожник», и высшие партийцы тотчас вступили в него, и на открытии выступали Маяковский с Горьким. Но Тучков к этому начинанию отнёсся скептически. Для смуты и запугивания церковников, конечно, и то пригодится. Но в целом… Какого рода человеческий материал станет заниматься тем, чтобы нападать на крестные ходы, малевать пошлые карикатуры и устраивать шествия против Бога, которого нет? Шваль. Но на шваль хорошо делать ставку для разрушения старого государства, как формулировал незапамятный Владимир Ильич, а для строительства государства нового требуется иное. Требуются люди идейные, готовые к жертве. Люди с церковной психологией, перекованной под новую идеологию.

И такие кремни, как «тихоновцы» могли бы большую пользу принести, если бы перековались сами и использовали своё влияние на широкие массы в нужных целях. И всего желанней было Тучкову кого-то из них переманить. Много ли чести заставить работать на себя труса и ничтожество, фигляра вроде Введенского? Тихоновские епископы – дело другого рода. Поединки с ними доставляли Тучкову своеобразное удовольствие – то были противники, борьба с которыми рождала азарт, щекотала нервы.

Сколько времени прошло в разговорах с Илларионом Верейским! Вот уж кто немало потрудился для разгрома обновленцев. Одни диспуты его по всей Москве и за её пределами гремели! На этих диспутах солоно приходилось и истерику Введенскому, и рационалисту Луначарскому. Такая сила убеждения была в этом неколебимо спокойном молодом епископе, такая глубина ума, что не приходилось удивляться поражению его противников – и в подмётки не годились они ему. И тем интереснее было беседовать с ним простому подмастерью, вышедшему в советские «победоносцевы».

Илариона Тучков вызволил с Соловков и, поселив в улучшенной камере с хорошим питанием и возможностью читать любые книги, стал регулярно вызывать для бесед, надеясь сломить епископа. Евгению Александровичу казалось, что это возможно. Иларион не принадлежал к крайним консерваторам. Он готов был идти на компромиссы ещё при Тихоне, за что подвергался критике более бескомпромиссных собратьев. К тому же это был просвещённый, широко образованный иерарх, ещё молодой, привыкший к любви и почитанию паствы и восхищению аудиторий. Казалось бы, такой человек мог согласиться на сотрудничество в обмен на возвращение к привычной ему жизни. Тем более, что в отличие от того же Кирилла, который несмотря на преклонные лета, оставался крепок, заключение переносилось им явно тяжело. Тучков не раз видел Троицкого в Москве. То был высокий, умерённо дородный, по-настоящему красивый молодой человек с мягким лицом, обрамлённым русой бородой. За три года Соловков он исхудал, стал наполовину сед, кашлял. Евгений Александрович рассчитывал, что тепло, сытость и прочие удобства размягчат епископа, и он сломается. Но не тут-то было. Слаб был Иларион, и совсем не так красноречив, как на диспутах, а всё же держался своего. Только и вырвал у него Тучков письмо к Сергию, чтобы тот не слишком усердствовал в прещении «григориан»…

- А что, владыка, какой срок был у вас на Соловках? Три года?

Три года эти как раз подходили к концу, и Троицкого вскоре должны были освободить.

- Помилуйте! Какие-то жалкие три года для светильника Русской Церкви! Для самого Илариона Верейского! Да это же просто оскорбительно! Вы, владыка, достойны большего!

И ещё на три года услал строптивца на Соловки. Пожалел, правда, «мамашу». Скучала она по проповедям владыки Илариона, просила вернуть его в Москву. Ну, ничего! Обойдётся и так: на Москве попы ещё не перевелись.

Илариона же новая кара не смирила. И нежданным ответом Тучкову стало вышедшее из недр СЛОНа обращённое к власти «Соловецкое послание», в котором заключённые церковники во главе с архиепископом Верейским сформулировали программные положения для Церкви:

«…Церковь признает бытие духовного начала, коммунизм его отрицает. Церковь верит в живого Бога, Творца мира, Руководителя его жизни и судеб, коммунизм не допускает Его существования, признает самопроизвольность бытия мира и отсутствие разумных конечных причин в его истории. Церковь полагает цель человеческой жизни в небесном призвании духа и не перестает напоминать верующим об их Небесном Отечестве... коммунизм не желает знать для человека никаких других целей, кроме земного благоденствия... Церковь проповедует любовь и милосердие, коммунизм — товарищество и беспощадность борьбы. Церковь внушает верующим возвышающее человека смирение, коммунизм — унижает его гордостью. Церковь охраняет плотскую чистоту и святость плодоношения, коммунизм — не видит в брачных отношениях ничего, кроме удовлетворения инстинктов. Церковь видит в религии животворящую силу, служащую источником всего великого в человеческом творчестве, основу земного благополучия, счастья и здоровья народов. Коммунизм смотрит на религию как на опиум, опьяняющий народы и расслабляющий их энергию... Церковь хочет процветания религии, коммунизм — ее уничтожения.

При таком глубоком расхождении в самих основах миросозерцания между Церковью и государством не может быть никакого внутреннего сближения и примирения, как невозможно примирение между утверждением и отрицанием, между «да» и «нет», потому что душою Церкви, условием ее бытия и смыслом ее существования является то самое, что категорически отрицает коммунизм.

Никакими компромиссами и уступками, никакими частичными изменениями в своем вероучении или перетолкованиями его в духе коммунизма Церковь не могла бы достигнуть такого сближения. Жалкие попытки в этом роде были сделаны обновленцами... Эти опыты, явно неискренние, вызывали глубокое негодование людей верующих.

Православная церковь... никогда не откажется ни в целом, ни в частях от своего овеянного святыней прошлых веков вероучения в угоду одному из вечно сменяющихся общественных настроений. При таком непримиримом идеологическом расхождении между Церковью и государством столкновение их может быть предотвращено только последовательно проведенным законом об отделении Церкви от государства, согласно которому ни Церковь не должна мешать гражданскому правительству в успехах материального благополучия народа, ни государство стеснять Церковь в ее религиозно-нравственной деятельности.

…Православная Церковь не может по примеру обновленцев засвидетельствовать, что религия в пределах СССР не подвергается никаким стеснением... Напротив, она должна заявить, что не может признать справедливыми... законы, ограничивающие ее в исполнении своих религиозных обязанностей... Церковь... не призывает к оружию и политической борьбе, она повинуется всем законам и распоряжениям гражданского характера, но она желает сохранить свою духовную свободу и независимость, предоставляемые ей Конституцией, и не может стать слугой государства.

…Епископы и священнослужители, в таком большом количестве страждущие в ссылке, тюрьмах или на принудительных работах, подверглись этим репрессиям не по судебным приговорам, а в административном порядке... часто даже без объяснения причин, что является бесспорным доказательством отсутствия обвинительного материала против них...

С полной искренностью мы можем заверить правительство, что ни в храмах, ни в церковных учреждениях, ни в церковных собраниях от лица Церкви не ведется никакой политической пропаганды... У каждого верующего есть свой ум и своя совесть, которые и должны указывать ему наилучший путь к устроению государства. Не отказывая вопрошающим в религиозной оценке мероприятий, сталкивающихся с христианским вероучением, нравственностью и дисциплиной, в вопросах чисто политических и гражданских Церковь не связывает их свободы, внушая им лишь общие принципы нравственности, призывая добросовестно выполнять свои обязанности, действовать в интересах общего блага, не с малодушной целью угождать силе, а по сознанию справедливости и общественной пользы…»

В конце этого документа, ставшего для Тучкова одним из самых крупных провалов в его работе, авторы выражали пожелание, чтобы законы об обучении детей Закону Божиему и о лишении религиозных объединений прав юридического лица были. изменены, что Церкви разрешат организовать епархиальные управления, избрать Патриарха и членов Священного Синода, что деятельность церковных учреждений, назначение епископов на кафедры, определения о составе Священного Синода, им принимаемые решения не будут проходить под влиянием государственного чиновника, которому, возможно, будет поручен политический надзор за ними... Все эти принципы были в корне противоположны целям Тучкова, а потому Соловецкая декларация привела его в бешенство. Этот документ грозил спутать столь успешно ведомую игру, поэтому Евгений Александрович приложил все усилия, чтобы он не разошёлся широко, подвергая строгим карам его распространителей.

Теперь же предстоял Евгению Александровичу не менее трудный поединок. С Кириллом. Положительного результата не ждал от него Тучков, памятуя прежние встречи с митрополитом, но всё же решил попытать удачу. Сломать такой столп – вот, дело бы было! Это не Страгородский, который уже в кармане почти – только надави на него посильнее. На недавнем допросе Евгений Комранов рассказал, как, будучи на обеде у Сергия поднял тост за будущего патриарха, «такого как Тихон». И Страгородский ответил, что тост этот одобряет, если Евгений имеет ввиду его, а если другого – то нет. Увязла птичка в сети, так захватила его власть, что не сорвётся. Его одолеть – невелика победа, хотя для дела и важная. Кирилл – дело другое. Вот уж кто настоящий Патриарх бы был, вот бы какого Патриарха лояльный голос весомо звучал! Сергию, начни он активно проводить новый курс, все грешки припомнят, а Казанскому владыке и вспоминать нечего. Икона живая: и жизнью, и обликом… Охватывал Евгения Александровича азарт, когда ехал он в тюрьму, куда доставили ссыльного митрополита, и мысленно уже проговаривал те аргументы, которые станет приводить своему противнику… 

- Напрасно вы не желаете сотрудничать с нами, владыка. Поймите же, мы вовсе не хотим уничтожения церкви и её лучших служителей. Мы хотим лишь совместно работать для общего блага: государства и… Церкви!

Владыка Кирилл безучастно слушал речь своего «инквизитора». Для чего он говорит всё это, изощряя лживый язык? Неужто, в самом деле, думает склонить на свою сторону?

- Работник на благо Церкви суть работник Божий. Работающий на Бога. В такой работе мы рады сотрудничать. Но неужто вы, Евгений Александрович, решились на Бога работать?

В хладнокровии и обходительности Тучкову не откажешь. Ничем раздражения не выкажет, всё так же вкрадчивы речи его. Таким тоном, должно быть, в раю Змей совращал Еву…

Вот, завёл речь о пользе церковной. И не грозит ничем, не пытается запугать. Может, понимает, что нет такого, чем Кирилла запугать можно? Чем можно запугать человека, пережившего самое страшное в жизни – почти одновременную потери самых близких людей? Они друг за другом ушли, его Олички. Вначале маленькая, умершая в страшных муках из-за нелепицы – проглоченной иголки… А затем пришёл черёд её матери, не смогшей оправиться от трагедии и угасшей на глазах отца Константина. После этого ему ничего не осталось, как только принять монашество с именем Кирилл в честь равноапостольного просветителя Руси.

Бог не даёт испытаний свыше сил, и всё, что даёт Он, промыслительно. Хотя в первоначальной скорби по родным противилась душа сему смиренному сознанию. Но великая укрепа была ей – живой светильник Православной веры отец Иоанн Кронштадтский! С ним сподобил Господь недостойного раба своего быть связанным тесными духовными узами. И для того, чтобы находиться подле при жизни признанного святого, перевёлся отец Константин с хорошей должности в маленькую кладбищенскую церквушку своего родного Кронштадта. Здесь-то постигло его великое горе. И, во многом, лишь молитвы Батюшки и его поддержка спасли от грозившего завладеть душой отчаяния.

С тех пор многое пришлось пережить. Миссионерская деятельность по обращению несториан в Персии, служение в столице, во время которого привелось отпевать всероссийского Батюшку, в Тамбовской епархии, на Кавказе, в Казани, мытарства последнего десятилетия… И всё это время чувствовал владыка Кирилл, что отец Иоанн не оставляет его своими молитвами, и в самые трудные минуты вспоминался его светлый образ и слова, говоримые им в чёрные дни.    

- Знаете ли вы о проведении «тайного Собора», избравшего вас патриархом? – невысокий, плотный Тучков сидел за столом, сомкнув в замок непропорционально маленькие руки, неотрывно смотрел тёмными, небольшими глазами, точно хотел заглянуть в душу.

- Нет, не знаю. А если б знал, то приложил бы все усилия, чтобы остановить подобное действо, так как оно не соответствует канонам.

- Как вы относитесь к этому избранию?

- Я уже сказал вам. К действу, не соответствующему канонам, я положительно относиться не могу.

Тучков едва заметно поморщился:

- Допустим, что вы избраны. Как осуществляли бы вы свои патриаршие полномочия?

Куда клонит этот лукавый человек? Чего хочет добиться? То, что затея с этим «собором» без участия его ведомства не обошлась – яснее ясного. Но зачем? Внести дополнительный раздрай? Стравить?

- Евгений Александрович, я повторюсь: для меня на первом месте стоит вопрос о законности избрания, то есть об избрании законно созванным Собором. Таким же Собором может быть только созванный митрополитом Петром или по его уполномочию митрополитом Сергием.

- В данном случае инициатором выборов и является митрополит Сергий, и выборы произведены епископатом, - ответил Тучков.

Сергий? Инициатор выборов? Владыка Кирилл нахмурился. До него и прежде доходили слухи о некоторых странностях заместителя местоблюстителя. И этот конфликт его с владыкой Агафангелом неприятный осадок оставил. Однако же, не хотелось думать о нём худого. Некогда именно Сергий, тогда епископ Ямбургский, постриг священника Константина Смирнова в монахи, после чего началось его долгое миссионерское служение. Приходилось и впоследствии не раз встречаться, и владыка Кирилл сохранял неизменное уважение к собрату. Вот, и недавняя мужественная его борьба с «григорианами» не могла большого уважения не вызвать. Однако же, теперь замутилась душа сомнениями…

Впрочем, чего стоит слово ГПУ? В самом ли деле, Сергий инициировал столь странное действо? И если да, то знал ли о том митрополит Пётр?

- Путь так… - владыка Кирилл с осторожностью подбирал каждое слово. - Тем не менее, не зная ни повода, ни формы произведенных будто бы выборов, я совершенно не могу определить обязательное для себя отношение к таким выборам… если они были. Во всяком случае, были они без моего ведома.

- Но вы, - заметил Тучков, - являетесь центральной личностью.

И снова пространная речь, похожая на скользкую паутину, которой паук норовит обволочь свою жертву.

Чего добивается этот человек? Неужели не понял за эти годы, что никакие ссылки и тюрьмы ни на йоту не поколеблют владыку Кирилла? Три года назад, когда почти уговорил Тучков Святейшего простить Красницкого, митрополит Казанский поспешил к нему с вопросом, для чего он собирается пойти на такой шаг. До сих пор помнились полные боли и скорби глаза Патриарха:

- Я болею сердцем, что столько архипастырей в тюрьмах, а мне обещают освободить их, если я приму Красницкого.

На это митрополит Кирилл горячо и твёрдо ответил:

- О нас, архиереях, не думайте! Мы теперь только и годны, что на тюрьмы.

И Святейший вычеркнул имя богоотступника из уже заготовленной бумаги, а саму бумагу просил передать Тучкову, к которому отправлялся владыка.

Тюрьмы… Их бесчисленное количество привелось увидеть со времен революции! Казанские, Московские, Вятские… Всех памятнее была тюрьма Таганская 20-го года. Чудесно тёплая компания там подобралась: митрополит Серафим (Чичагов), архиепископ Филарет (Никольский), епископ Феодор (Поздеевский), епископ Анатолий (Грисюк), епископ Петр (Зверев), бывший инспектор Казанской Духовной академии епископ Гурий (Степанов), игумен Иона (Звенигородский), игумен Георгий (Мещевский); бывший обер-прокурор Синода Самарин… Камеру сподобил Господь делить с владыкой Феодором и владыкой Гурием.

В те поры по просьбам заключённых и для произведения благоприятного впечатления на иностранные делегации ещё разрешались богослужения. Для них было отведено школьное помещение: небольшой светлый зал со школьными скамьями. На боковых выступах стен красовались портреты Карла Маркса и Троцкого. Никакого подобия иконостаса. Однако, это не препятствовало таинству, для которого было всё необходимое: стол, покрытый белой скатертью, на нем Чаша для совершения Тайной вечери, крест, Евангелие и семисвечник, сделанный арестантами из дерева.

Служили совместно с владыками Гурием и Феодором. Бывший обер-прокурор Самарин управлял хором. Дивный это был хор… Такого и в лучших храмах не услышишь, ибо то был хор плачущих и за правду изгнанных.   

Дивной была пасхальная служба 21-го года… В шесть утра с первыми проблесками рассвета заключённых вывели из камер. С воли прислали пасхальные архиерейские ризы, сверкающие серебром и золотом, а также пасхальные свечи, фимиам и всё необходимое для торжества. И, вот, в переполненном школьном зале совершалась служба… «Христос Воскресе!» — «Воистину Воскресе!» — разносилось гулом под сводами тюремных коридоров. Наворачивались слёзы на глазах много переживших людей, осветлялись и согревались мрачные стены дыханием любви… А потом весь день приносили с воли яйца, куличи, пасхи, цветы, свечи — приносили, несмотря на то, что сама Москва голодала, приносили последнее, дабы подать пасхальную радость узникам…

Обычные тюрьмы – это ещё не страшно. Для тех, по крайней мере, кто знает тюрьмы пересыльные, знает этап. По сравнению с этим адом на земле и ссылка кажется вполне пригодной для жизни. Даже в зырянском крае, где в редких избах люди жили, как в стародавние времена – тепля лучину и прядя пряжу, где на многие вёрсты не было ни души, где питаться приходилось лишь с трудом пойманной на реке рыбой, сваренной в консервной банке… Впрочем, что гневить Бога? Жили и в этом краю с Его всемогущей помощью. И там подобралась чудесная компания: и владыка Серафим (Звездинский) с монахинями, и Серёжа Фудель, сын отца Иосифа, и верная заботница матушка Евдокия, и бывший секретарь Святейшего архимандрит Неофит… Никогда не позволял владыка завладеть собою духу уныния и гнал его от других: когда молитвой, когда ласковой беседой, а когда и партией в шахматы…

Теперь и вятская тюрьма своей сыростью окутывала. Что-то дальше будет? Хотя куда как ясно, что. Единственный вопрос, сколь далеко отправят теперь…

- Владыка, независимо от вашего отношения к «выборам», необходимо признать, что вы являетесь самым авторитетным и уважаемым иерархом. Многие считают, что Вы единственная фигура, способная обеспечить мир и согласие в Церкви.

- Давно ли вам, Евгений Александрович, стал так дорог мир и согласие в Церкви?

- Мне, видите ли, важен порядок. При хаосе никогда не знаешь точно, чего ожидать. Поэтому мне хотелось бы, чтобы в Церкви настал порядок. А для этого ей нужен глава. И нет кандидатуры более подходящей для этого, чем ваша. Собор ведь может быть проведён и легально. И тогда ваше избрание будет совершенно законным.

- Находясь в заключении, я не могу управлять Церковью.

Тучков оживился:

- Я уверен, что ваша судьба скоро изменится! И тогда судьба Церкви окажется в ваших руках. Понимаете? Церкви необходимо обрести некое определённое законом положение. Вы согласны?

- Допустим.

- Вот! Это я и хочу обсудить с вами.

- Я так понимаю, вы желаете обсудить условия, на которых я могу стать главой Церкви?

- Именно так.

- И каковы же эти условия?

- Сущие пустяки. Просто-напросто, если нам нужно будет удалить какого-нибудь архиерея, вы должны будете нам помочь.

Митрополит Кирилл слегка повёл плечом и ответил безразличным тоном:

- Если он будет виновен в каком-либо церковном преступлении - да. В противном случае я скажу: брат, я ничего не имею против тебя, но власти требуют тебя удалить, и я вынужден это сделать.

- Нет, не так! – тон Тучкова, наконец, стал резким, лицо его посуровело. - Вы должны сделать вид, - отчеканил он, подавшись вперёд, - что делаете это сами и найти соответствующее обвинение.

Что ж, цена легализации ясна и понятна. Церковь может формально существовать, Патриарх - формально её возглавлять, но руководить ею станет ГПУ. Вековечная цена договора с дьяволом – собственная душа.

Владыка Кирилл помолчал, словно размышляя над сделанным предложением, а на деле томя замершего в ожидании «инквизитора», погладил окладистую белоснежную бороду и с достоинством ответил, взглянув в сверлящие тёмные глаза:

- Евгений Александрович, вы не пушка, а я не бомба, которой вы хотите взорвать изнутри Русскую Церковь.

Тучков рывком поднялся, хрустнув пальцами:

- Вы сделали свой выбор, владыка. А бомбу мы найдём, не сомневайтесь.

При этих словах защемило сердце. Будущие лишения и страдания не пугали митрополита Кирилла, но судьба Русской Церкви заставляла сердце обливаться кровью. Неужели найдётся среди епископата тот, кто согласиться стать бомбой?.. И предать Церковь в руки врагов Божиих? Вот, что действительно страшно! Вот, в сравнении с чем все страдания и скорби – ничто! И если бы можно было всею кровью своею отвратить беду… Но что это за жертва в сравнении с Церковью? Ничто… И остаётся только молиться, чтобы бомбы не нашлось, и Господь помиловал Русскую Церковь ради верных её чад.

 


[1] В представляемую вниманию Читателя подборку входят главы из 2, 3 и 4 частей романа, объединенные темой положения Церкви и духовного состояния общества в первые годы Советской Власти.

[2] (Ин.18:10-11)

[3] «Семашками» в описываемые годы иронично называли вшей по имени наркома здравоохранения Н.А. Семашко.

[4] Самое громкое столкновение на почве изъятия церковных ценностей происходит в Шуе. Там в стычке с конной милицией и солдатами убиты четверо прихожан, защищавших свой храм. Это по меркам тех лет заурядное происшествие вызвало ликование Ленина, вылившееся в его известном письме Молотову: «Сейчас победа над реакционным духовенством обеспечена нам полностью. Кроме того, главной части наших заграничных противников среди русских эмигрантов за границей, т.е. эсерам и милюковцам, борьба против нас будет затруднена, если мы, именно в данный момент, именно в связи с голодом, проведём с максимальной быстротой и беспощадностью подавление реакционного духовенства. (…) На съезде партии устроить секретное совещание всех или почти всех делегатов по этому вопросу совместно с главными работниками ГПУ, НКЮ и Ревтрибунала. На этом совещании провести секретное решение съезда о том, что изъятие ценностей, в особенности самых богатых лавр, монастырей и церквей, должно быть проведено с беспощадной решительностью, безусловно ни перед чем не останавливаясь и в самый кратчайший срок. Чем больше число представителей реакционного духовенства и реакционной буржуазии удастся нам по этому поводу расстрелять, тем лучше. Надо именно теперь проучить эту публику так, чтобы на несколько десятков лет ни о каком сопротивлении они не смели и думать».

[5] В реальности о. Валентин Свенцицкий вернулся в Москву ещё в 1920-м году.

[6] Имеется ввиду Васнецов.

[7] Имеется ввиду Лев Тихомиров и его антиутопия «Последние дни»

[8] До революции Тучков, получивший 4 класса образования, работал в сапожной мастерской.

[9] Из Послания патриарха Тихона о помощи голодающим и изъятии церковных ценностей от 15/28 февраля 1922 года: «С точки зрения Церкви подобный акт является актом святотатства, и Мы священным Нашим долгом почли выяснить взгляд Церкви на этот акт, а также оповестить о сем верных духовных чад наших. Мы допустили, ввиду чрезвычайно тяжких обстоятельств, возможность пожертвования церковных предметов, не освященных и не имеющих богослужебного употребления. Мы призываем верующих чад Церкви и ныне к таковым пожертвованиям, лишь одного желая, чтобы эти пожертвования были откликом любящего сердца на нужды ближнего, лишь бы они действительно оказывали реальную помощь страждущим братьям нашим. Но Мы не можем одобрить изъятия из храмов, хотя бы и через добровольное пожертвование, священных предметов, употребление коих не для богослужебных целей воспрещается канонами Вселенской Церкви и карается Ею как святотатство — миряне отлучением от Нее, священнослужители — извержением из сана (73-е правило апостольское, 10-е правило Двукратного Вселенского Собора)».

[10] Имеется ввиду спектакль «Чудо Святого Антония»

[11] Пощёчина общественному вкусу (1912г.)

[12] (1 Тим. 4, 2)

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2012

Выпуск: 

4