Ольга Таранова. Белая часовня княгини Меншиковой. Глава 8. 1702 год
Государева дорога. 1702 г.
1.
С утра заложили колымагу – расписную, с цветными стёклами в оконцах, изукрашенную, позолоченную. Карета! Наташа сама распоряжалась. Загоняла девиц. Чтобы сластей в сундук вдоволь, напитков всяких. Карлу любимого, острослова, разбудить, пьян ведь по вся дни, паскудник. И вина ему, баловнику, ни под каким видом отнудь не давать. С вечера собиралась навестить Прасковью Фёдоровну. Гайдуков к ней отправила, чтоб готовилась, встречала.
А к полудню суета улеглась сама собой. Наталья Алексеевна заперлась в покоях у себя с управителем, слушала дела, кусала губы. Во дворе вокруг экипажа крутился карла. Его привязали за ногу к облучку, чтоб не сбежал, и исполнительно не давали ни капли выпивки. Мучился страшно. Сперва просил смирненько каждого проходящего:
- Поднесите чарочку, православные.
После на людей начал бросаться. Потом тихо скулил, поглядывая на царевнины оконца. Теперь сидел на облучке и позвякивал цепью, крутил и так и сяк своими маленькими детскими ручками чугунное кольцо, приковывавшее его к карете.
Служители попрятались от греха, девицы разбрелись по светёлкам. Карла хмуро поглядывал на немчина, что мерил шагами двор. Господин Куншт тоже был вызван к царевне, ожидая аудиенции её высочества, вышел из душного терема. Обмахиваясь надушенным платочком (из конюшни несло навозом), тоже косился на окна. И на карлу. В некотором роде они были товарищи по несчастью и соперники одновременно: карла был при царевне дурачком, а и Куншт со всею своей труппой ощущал себя так же. Единственное дело, которое было Куншту по душе – он учил варварскую принцессу писать пиесы. Увидав его во дворе со свитками и книгами из окна в своей светёлке: «Вона как», - протянула Варвара. – «Ну, в таком разе колымагу-то разбирать надоть. Не отбудет теперь никуда царевна-матушка. Подождёт её нынче царица-то. Повздыхает!»
- Ехидна, - бросила ей в ответ Анятка.
- Сама такая, - беззлобно ответила Варвара, лениво.
Сидели, кисли со скуки. Поездка обещанная – хоть какое развлечение. И того лишены.
- Дарья-то с Марьей где? – спросила Анисья Толстая. – Коли бы отбывать, с ног бы сбились, искавши. Царевна бы матушка взыскать не преминула бы. Суровенька ноне. Радость Алёшеньку забрали.
- Где-где, - фыркнула Анятка, ягодку с блюда в рот кинувши, - в огороде копаются. И понятно бы было бы, коли б об чём шушукались, так ведь молчат. Сама сколько раз врасплох их пыталась застать, не тут-то было! Молчат даже друг с дружкою. Об чём думы их – не выпытать!
- А то ты так-то не ведаешь, об чём… - Варвара вздохнула, подперши ладонью скулу, сидела, лениво ягоды перебирала.
- Марью доподлинно замуж братец намерены отдать? – обронила вопросец Толстая, ресницы длинные на щеки пухлые опуская.
- Доподлинно. Тебе-то чего? – Анятка недружелюбно на неё уставилась.
Марью таки отдавали за Алексея Головина, время выгадывали меж компаний, предприятий воинских. А так-то всё решено уж было. Худородная (безродная, что дворняга во дворе) Анятка сразу ощерилась на Толстую с мыслью, что, ежели та что осмелится сказать непристойное о сём сватовстве, так мало-то ей не покажется. Анисья же, простодушно хлопая белесыми длинными ресницами, отбрехалась:
- Да не смотри же так зло, касаточка. Я к тому, скучно без вас здесь станется.
- Чего? – вскинула бровь Варвара.
Анятка с Варькой приступили к Толстой чуть не с кулаками:
- Чего говоришь-то?! Выкладывай, лиса, чего поперёд нас выведала?
- Чего я такого выведала? – отбивалась Анисья. – Наталья Алексеевна сказывала, что приданое Марье готовить на двор к господину Меньшикову переедете по осени. Так велел Данилович.
- Что значит переедете, - побелев губами прошипела Варвара. – Ну?! Кто – переедете?
- Ну, вы и переедете: Марья сама, Анна Даниловна и вы, Варварушка, с сестрицею.
- Врёшь! Дарья мне ничего такого… - и осеклась.
Анятка переглянулась с Варварой, взгляда её ядовитого не вынесла, опустила глаза.
- Данилыч, говоришь, велел, - просипела Варвара.
- Он мог, – тихо отозвалась Анятка.
- Со всем, говорит, скарбом свезут, - легко вздохнула Анисья, как будто между делом, подбираясь к дверям. - Зело удивительно, что вы об этом не ведаете.
- Ты зато много слишком ведаешь! – схватила Анятка с кровати подушку, швыранула в Анисью. Попала уже в захлопнувшуюся дверь. Посопела носом, подошла к Варваре, ещё помолчала. – Ну, а что, к примеру, в том худого? – глухо спросила. – А? Варварушка?
Варвара взяла с блюда пригоршню ягод, в ладошке сухонкой раздавила их, да, размазывая по щекам и губам, молча в рот запихала.
- Знала об сём? – спросила.
- Знала.
- Вот то и худо… Ты знала, свет-Натальюшка ведала, лиса эта тявкает, не подумавши. А меня-то без меня и женили.
- Варвара Михайловна!..
- Да что уж…
2.
Севастьян вставал обычно до солнца, часа за три. Баба молча ставила ему на стол крынку молока да кусок рыбника, головку лука. Сама выходила в хлев к кормилице коровушке. До вечера он её больше не видел, ибо, поев, лоб перекрестив, шёл на солеварню, весь день тягать бадью. Руки у него были задубелые, кожа шелушилась от воды, ветра и соли.
- Ничё, нам привычно.
Баба, богомолка известная, всё ходила на Соловки, кланяться Владыке Афонасию, испрашивать благословения – Господь детей не давал. Возвращалась суровая, ещё более молчаливая. Истово молилась в тишине избы на иконы, думая, что он уже спит. Подавив тяжёлый вздох, повернувшись на печи, повозившись пошумнее, чтоб ёё вспугнуть, истинно засыпал. Работёнка его была тяжёлая, и на бабьи молчаливые укоры отвечать ему было недосуг.
Поморские бабы суровые, строгие, основательные. Иные бы гордыми нарекли. Но не гордыня это. Нет. Твёрдость в себе, в вере своей. Правильно они об себе понимают. Такая, ежели надоба придёт, и дом с хозяйством на свои плечи взвалит, и в море выйти смогёт, да семью рыбою прокормит. Оттого и песни у них протяжные, суровой красотой через край души плещутся, да голоса сильного, мощного требуют, грудного.
Красавицу Мавру за себя Севастьян взял из соседней деревни. А деток вот нетути. Вот и живут который год всё больше молчком.
Когда застучали охальники в ворота да в окно, сам Господь второй сон досматривал.
- Севастьян, отворяй, слышь? – позвал со двора голос старосты.
И второй голос, грубый:
- Отворяй, именем государя! Чёртово семя!
- Чего шумите? – открывая, спокойно вопросил Севастьян. – Не балуй. Ежели чего надоть, обскажи…
Его слушать не стали. Двое людей в чудных царевых новоуказанных кафтанах, в шапках треугольных с фузеями в руках в тычки вытолкнули в исподнем на двор. Мавра, скрестив на груди руки, стояла в проёме дверном. Увидав несправедливости, чинимые царёвыми людьми, обратилась к старосте, возвысив голос:
- Чего это, Кондратыч, делается, а?
- Молчи, баба! – шикнул на неё староста. – Царёв указ. Лучше порты мужу вынеси. Вот такие дела, паря, - обратился он к Севастьяну. - вышла тебе дорога.
Мавра вынесла одеться, котомку с хлебом.
- Куда его? – менее твёрдым голосом спросила.
Ей никто не ответил.
- Севастьянушко, - голос её дрогнул.
- Не кричи, - бросил муж. – Чай, вернусь.
Их гнали с подводами, волокушами, топорами, пилами, лопатами. Сноровистые царёвы люди быстро разбивали их на артели, указывали, чего делать и смотрели за исправлением дела.
В его артели были мужики из Нюхчи, Келги, Сумского посада. Рядом робили соловецкого монастыря крестьяне. Всего человек нагнали с две тысячи. Среди лесов пробивать просеку.
- Места-то непроходимые, болотистые, - ругнулся кто-то рядом.
Севастьян обернулся на знакомый голос.
- Сказали бы царю-батюшке, зряшное дело, - выкорчёвывал кряжистый пень русобородый парень, балагуря и весело-зло посверкивая глазами в разные стороны. Без побасенок он обойтись не мог. То был Тимоха, работник с той же солеварни. Человек в Поморье чужой, пришлый.
- Тебя не спросили, – буркнул ему в ответ седовласый мужик, с которым Севастьян в паре пилил дуб в три обхвата.
-Ей-ей, - переводя дух, уперев руки в боки, заявил Тимоха. – Меня б спросили. Я здесь все тропы знаю.
- Ты-то да, сума перемётная, - сказал Севастьян, подмигнув Тимофею. – А кто тут у них набольший? Может оно и верно, кому обсказать надоть, какие здесь тропы.
- Хватились! – ответили ему из толпы, окружившей огромный валун, кой следовало убрать с просеки. – Сержант Михайло Иваныч Щепотев уж недели две по окрестным деревням шастает, выспрашивает, выведывает. Он, поди, уж знает, куда просеку вести.
3.
Щепотев не спал, не ел, все силы полагая на государева дела выполнение. Был он молод, горяч. На то и надеялся Пётр Алексеевич, поручая именно ему это дело. Сержант-Преображенец, умеющий быть в нужное время в нужном месте, ухарь и хват, охочий до славы, но равнодушный к почестям, он был не прочь потягаться с любым из петровых приближённых за государево расположение. Преданный и понятливый, умный, но не осторожный ни в малой мере – чего там! нам ли сторожиться?! – он был как раз тем человеком, который смог бы поднять это немыслимое предприятие.
В подмогу ему дали Ипата Муханова, Преображенского полку писаря. Вот тот был медлителен, что в мыслишках своих, что в делах. Что в него взять – крапивное семя. Где ему понять-то, что под ногами земля горит?!
Он-то, Михайло Щепотев, сразу угадал. И поход-то весь этот на Архангельск-город, через полгода после Шведской эскадры вторжения и геройского отражения ей защитниками Новодвинской крепости, вся эта поездка, выезд царский со свитою пышной да охраною Преображенского полка в 4000 человек, что это, как не хитроумная вылазка, затея надёжу-государя, Петра Алексеевича? Знать надо этот радостно-беспокойный огонёк в глазах его, чтобы понять… Но то была тайна. Не многие были в неё посвящены ещё в Москве: сам Петр, Головин Фёдор Алексеевич да Александр Меньшиков.
Ох, уж этот Александр Данилыч, «государев товарищ», «мин херценкинд»!.. Скольким людям дорогу перебежал, скольких оттеснил, отвадил, оговорил. На что только глаз его завидущий не зарится! Угрелся подле государя, любовью его, как кот сливками, упивается. За всякое дело-поручение хватается, что по чину, что ни по чину, в чём понимает, чего не смыслит, только бы в государевых глазах ещё и ещё возвыситься. А Пётр Алексеевич потакает… Вона, говорят, Фёдор Алексеевич Головин в Вену к посланнику нашему тамошнему при имперском дворе-то Петру Алексеевичу Голицыну отписать изволил, чтобы испросил Алексашке титул графский. В расходах велено не скупиться, тот всё возместит с лихвой (из поручьичего жалования, что годами не выдаётся), а что государю то было бы во угождение.
Холёный такой, важный, в разговорах со всеми, кроме государя, небрежный. На кривой-то не подъедешь. Только ведь не страшно, Алексаша, ну, вот не страшно государеву верному человеку, сержанту бомбандирской роты Михайле Иванову сыну Щёпотеву. Потому что за титлами фальшивыми не гонится, к чинам великим тоже не рвётся, а государева доверия вовек не потеряет, ибо счастье своё единое видит в верной и неподкупной службе делу его. Вот… Нет, правда, чего он волком-то смотрит? Уж его-то, Щёпотева, мог бы и не опасаться. Вместе ведь здесь на первых государевых верфях робили, в заграницу государя сопровождали, чинами до недавнего времени ровнялись. А что нынче Михайле дорогу для наиважнейшего государева дела разведывать да расчищать, а тому сопли царевичевы вытирать, так на то воля бомбандира-милостивца. А мы-то тоже не пальцем деланы, понимаем, что к чему. Тягаться-то с тобой, Алексашенька, никто и не собирается. Каждому своё дело делать надобно. И всё. А то, что ты есть самый сильный фаворит, какие только в римской гистории встречались, как обронил Бориско Куракин, приятель по юношеским делам потешным, что нонче по дипломатической части трудится под началом мудрого Фёдора Алексеевича, так нам плевать. Тому только и можно значение придать, что дело делать ты тоже мастак, на том бы и порешили, а?..
- Сколь человек из Кеми пригнано?
- С полсотни.
- Мало. С подводами?
- Подводы в топи за тем перелеском стоят, застряли.
Щёпотев, не останавливаясь, смазал преображенцу по зубам.
- Растяпы.
- Поторопить, что ль? – тряханув головой, спросил тот, пытаясь не отставать.
- Время, время дорого, братики. Я сам!
Вскочил на лошадь, пришпорил, пустил в галоп. В низине мужики мостили гать, перескочил через их головы с пригорка.
- Ух, ты, - присвистнул Тимоха солевар. – Лихо!
- Не зевать! – рявкнул преображенец, ощупывая скулу.
4.
Обрастал бумажной канителью.
- Докука до вас, Александр Данилович, - от фон Круя, что в полоне шведском. – прогнусил дьяк – красные глазки. Александр недолюбливал сего старичка, красные глазки, казалось, ехидно ухмылялись. Присматривал себе толкового писаря помоложе, чтобы личным секретарём взять. Всё из тех переписчиков, что при нём особо состояли.
- Что?! – переспросил с нажимом.
- Да вот пишет, что писано де государю об деньгах, которые государева казна ему, фон Крую задолжала. А ответа не воспоследовало. Вот он через вашу милость чаяние имеет…
- Хрена ему лысого! – оборвал Александр, ухмыльнулся зло, по-волчьи, одними губами, размял кисти рук, защёлкал суставами пальцев.
Руки гудели, спина ныла. На строительстве геройской Новодвинской крепости скучать никому не доводилось. Каптейн сам с зори до зори на бастионах. От его острого взгляда и лодырям-то не спрятаться. Что же говорить об Александре – на виду! Сбросив нарядный кафтан, весь в земле, опилках, каменной пыли, только издали переглядывается с трудящимся на другом участке Петром. Данилыч, сам орудуя лопатой, кайлом, успевает организовывать работу вокруг себя, раздавая чёткие распоряжения. А то ввернёт походя в ругань лихую шутку, зальётся хохотом молодецким. «Вот мы каковы!» - мол. Пётр Алексеевич обернётся на него, сморщит нос, тряханёт кудрями, кулаком погрозит: «Не хвастай», - де.
Ночи Архангельские светлые, бессонные: кутить напролёт! «Молодо-зелено!» - вздыхают старики и иноземцы чопорные. Раззадоривают Питера. Загнал их всех – человек с полсотни – в озерцо, запустил пару моржей туда же. Заходился хохотом от перепуга людишек, складывался пополам, стучал по худым коленкам: «С рыбаками, с матросами знаться не желаете, ну, так спознайтесь с зверюками морскими!» Толконул с пригорка Александра, потом сам полез за ним в воду. Резвились, что ребятишки.
Купчины голландские после сего случая подходили к господину Александру, предлагали в дар государю и ему по баркасу, но только чтобы их уволить от таких увеселений.
Присматривался он здесь осторожно и к промыслам. Обратились к нему братья Соловьёвы, дело, мол, выгодное предлагаем, Ляксандр Данилович. «Поглядим, поглядим», - ронял он важно, а сам прикидывал да подсчитывал. А главное, чтобы Пётр Алексеевич лишнего не спознал. А то спознать тоды Алексашке придётся…
- Всё у тебя? – спросил недовольно у дьяка.
Тот заухал, завозился, ровно филин. Александр брезгливо раздул крылья носа:
- Чего ещё?
- С Коломенского письмецо от…
- Читай, - велел.
Письмецо было простенькое. Варвара писала купно от себя и от Дарьи. Варвара-Варвара, точно она. Её ехидца сквозит во всех вежливых словесах. А Дашенька от рядышком сидела, очи потупивши, бровки содвинувши, губки кусавши. Представил, сам укусил губу, засмеялся одними глазами, в миг сей потеплевшими.
Знаемое ли дело?! Он, это ведь он тут вот стоит и, отворотившись от Дьяковых красных цепких глазок, улыбается. Петрушка какая получается!..
В двери сунулся Антон, царёв денщик:
- Господин гофмейстер, - выговор у него, португальца да жидовьева выкреста, чудной, чужой. – Его величество гневается, что к столу не изволите.
- Передай, сей момент буду. Сей момент.
- Угу.
Александр ощерился на это «угу». Антон испуганно выпучил рачьи глаза. Понял, но вместо покорного покаяния нагло хлопнул дверью, обороняясь от жгучего взгляда всесильного царёва «товарища».
«Наглый жидовчик! Далеко пойдёт, подлец», - подумалось.
- Ответствовать теперь будете, аль потом? – сощурились красные глазки.
Александр зыркнул на дьяка. У того уши поджались.
- Твоё дело пером скрипеть, стервец, - процедил господин гофмейстер. – А вопросы вопрошать, да языком болтать тебе без надобности, - слова скрежетали льдинками на реке, грозно сталкивались друг с другом.
В духоте вдруг пахнуло морозцем. Дьяк, потевший с утра, теперь покрылся потом холодным.
- Рассуждать на печи у себя будешь. А теперь дело своё верши, да помалкивай, сучье отродье. – закончил выволочку Александр Данилович.
Помолчал, унимая гнев. Дьяк осторожно перевёл дух, под столом закрестил пуп мелко. Покосился на патрона: молодой, балованный, предерзостный. Мог и по мордам надавать. Не стал мараться.
- «Дарья Михайловна, Варвара Михайловна, - выговорил чётко, быстро, не останавливаясь, Данилыч. – Здравствуйте на лета многа. Челом бью. За писание ваше благодарствую и впредь о том прошу». Всё. Дай подпишу.
Руки аж зудели от желания отвозить мерзавца, отвести душу. Не стал. Торопился. Самому бы от взбучки уйти. Быстро пошёл по переходам, палатам. Пахло свежеспиленным лесом: небольшой дом для государя сработали по приезде на Марковом острову супротив Новодвинской крепости, чтобы сподручней было. В прошлые приезды в Город Пётр жил в другом месте. По сравнению с теми хоромами, этот истинно был – домик. Лишних – никого, что для Петра Алексеевича особо дорого. Не терпит многолюдства, хотя и пригнал в Архангельск большую свиту. И своих, толстопятых, толстопузых, да и иноземцев много. С умыслом всё, каверза сия свидетелей вернфх требует. Это ясно. И дельные ведь все люди! С Нарвского конфузу затаил Александр недоверие ко всякому хитрому иноземцу. Но тут уж как ни юли, а признаться приходится: не обойтись пока ещё без них в государевом великого дерзновения деле, верно. Сего года Паткуля приняли на русскую службу, Кениг…., иных прочих. Хитроумный Фёдор Алексеевич важную бумагу сочинил: де, желая государству своему и люди вящего блага, великий царь и прочия и прочия приглашает на службу разного дела и знания иноземцев и обещает… В общем, с три короба обещает. Понаедут теперь… нейгебауэры разные. Вот таких бы, как Ламбер поболее. Инженер знатный, да и вообще – рубаха парень! Очень уж по нраву пришёлся Данилычу весёлый француз, а Петру Алексеевичу ко двору. Раскрымши рты оба сидели-слушали и россказни о французском дворе с ихним христианнейшим Людовиком XIV, и про взятия крепостей по всей науке, и об крепостей этих построение. Пётр, стесняясь, ноготь кусая, показывал учёному мужу свои чертежи, глаза от неуютства пучил, бесился внутренне, еле сдерживался. Затаившись в такие поры, блестел из угла Данилыч стекленевшими глазами, боялся срыва. Но бог миловал. Француз попался понятливый. И хвалил по делу, и хаял с оглядкой, без излишнего бахвальства. А где опять свернёт на кутёж. И в том обоим, может быть, напоминал бесшабашного Франца Яковлевича. Посмотрел бы господин адмирал, чего мы теперь достигли, каких дел наворошили!.. То уже не мечты твои, кутилка Кукуйский.
Свои тоже не отстают. Вон, Мишка Шепотев, стервец, выюлил, дело какое тянет, выслуживается. Алексашка скрипнул зубами. Вспомнил Алёшку-царевича, зубами скрипнул вдругорядь. Перед самым покоем остановился, натянул улыбку вежливую – кого за царским столом сей раз увидеть доведётся? – для всех должен быть ровен, приветлив и недосягаем, усвоил. Вступил.
Алексей сидел насупленный, бледный. Вяземский перед ним суетился. Александр на мгновение прикрыл глаза.
- А к вам, господин гофмейстер, к обеду трижды кланяться посылать?! – от окна проворчал к нему Пётр Алексеевич.
Александр Данилович только брови воздел домиком удивлённо. Медленно и молча с достоинством всем поклонился рогатым париком, прошёл мимо стола к государю. Оба, опершись о подоконник, высунулись в окно. На той стороне через проливчик раскинулась крепость. Вчера Ламбер ругал фортификатора Егора Резена – тоже иноземца. Пётр Алексеевич жарко спорил. Теперь разглядывал прищуренными колкими глазами равелин возводимый, вал, недовольно покусывал чубук трубки, сплёвывал во двор. Переодеваться после работ на строительстве не счёл нужным, да и жарко. Оглядел искоса принарядившегося Алексашку, фыркнул.
- Почту разбирал, - сказал тот, глаза заблестели у него, засмеялись.
- Чего ещё?
- А, по мелочи. Своим умишком справлюсь, авось.
- Ну-ну, гляди мне.
- Гляжу, премилостивый, гляжу.
Постояли ещё, в окошко поплевали. Александр, развалясь на подоконнике, вытянув длинные ноги в башмаках и чулках, обернулся к трапезничающим. Перемигнулся с Вяземским: «Государь, де, опять к инфанту в претензии?», - в мыслях для себя вворачивал ламбертовы словечки, для памяти, на будущее. Царевичев дядька пожал осторожно плечами.
- Алексей Петрович, - обратился Александр Данилович к наследнику, почувствовал, как недовольно завозился на подоконнике Пётр Алексеевич, - по здорову ли? Ковыряешься, свет мой, в едове… Шли бы отдохнули. А то ведь батюшка и не возьмёт завтра на бастионы. Обращал ли к тебе, государь, сыне просьбишку свою?
С двух сторон на него взглянули одинаково угрюмо и недовольно. «О чём это он?»
- Позволишь ли мне, государь-царевич?
Алексей только натужно кивнул, явно не соображая, о чём речь.
- Изъявил государь-царевич желание, - глядя в мальчишкины угрюмого зраку глаза, продолжал Александр, - поглядеть на пушечки, да сведать, как палят они. Как палили в знаменательный тот день, когда отбивалась крепость от свеев геройски. Так ли я передаю, Алексей Петрович?
Наследник закивал веселее.
- Так уж изволь, Пётр Алексеевич, уважь просьбишку, умилосердствуй.
Пётр крякнул, уставясь в спасительное окно, стал выбивать трубку о подоконник.
- Сие верно, Алёшка? – спросил, на сына не глядя.
- Верно, батюшка, - ломко ответил царевич, косясь на Меньшикова.
- Что ж ты?.. А сам что? Аль отец за спрос прибьёт?
Алексей засопел носом испуганно.
- Ладно, ступай, буркнул Пётр. – Завтра кликну.
Царевичева свита повскакивала с мест, не успев закончить трапезу. Данилыч двинулся проводить Алексея Петровича. Остановил его за дверью, тряхнул крепко, держа за плечи.
- А теперь слушай меня, Алексей Петрович, да на ус мотай: будешь батюшку огорчать… - придавил слегка к стенке. – Понял ли?
Царевич ойкнул, сжался весь, глаза глядели невидяще. Свитские стояли поодаль, не смея вмешиваться. Меньшиков отпустил воспитанника, тот запоздало взъерепенился, нахохлился.
- Скажу батюшке, что ты меня лицемерить учишь.
- Угу. Скажи, – в ответ коротко.
Но царевич уже не слышал. Не удостаивая господина гофмейстера более ни словом, ни кивком, убежал. Предерзостный царёв фаворит, не обращая ни на кого больше внимания, вернулся в трапезную.
Фёдор Алексеевич ласково на него сматривал. А от Пётр Алексеевич ни на кого не глядел. Сердито хлюпал и чавкал, угрожающе хрустел разгрызаемыми костями. Александр Данилович сел за стол подле. Есть не ел. Поглядывал исподволь на минхерцевы руки. Подрагивали.
- Я ведь о чём? Вьюноше всегда сие за любопытное есть, – сказал.
- Почто врал?
- Да я, мин херц…
- Заступник, мать ети!.. Он и то у меня… Взгляда живого не углядишь. Юлит всё, что угорь твой. Не пойму его. Бог свидетель, не пойму.
- Дитя он ещё, Пётр Алексеевич. С воспитателей спрашивать надоть.
Пётр вдруг бросил кость, схватил Алексашку за отвороты, глаза были бешеные.
- А за него теперь ты в ответе, слышишь ли? Ты! С тебя и спрошу. – внезапно успокоился, усмехнулся.
Отпустил, посмотрел на сальные руки:
- Господин обер-гофмейстер… Ешь давай. Остыло уже.
Благо, что за столом все свои были… Фёдор Алексеевич, бросая осторожные взгляды на государя, начал рассказывать передаваемые в депешах нашими посланниками разговоры при европейских дворах.
- Не долго им куражиться, – зло выговорил Александр Данилович, перебивая.
Пётр Алексеевич зыркнул на него, но смолчал.
- Ипат с Михайлой доносят, что дело движется с поспешанием, и что дорога в ис-правлении будет в двадцать дён, – сказал государь глуховато, отодвинул блюда, ткнул Алексашку. Тот бросил разглядывать жирные пятна на отворотах, встал, принёс из смежного покоя карту. Развернули её с Петром на освободившемся месте. Государь тут же засыпал её табаком. Сказал, трубку набивая:
- Муханов-стоерос всё ближе к селениям вострится быть. Указал ему на неразумие его. Щепотев, тот подмётки на лету рвёт, всё верно понимает, чертяка.
- Да уж, - осклабился Меньшиков, - таким уродился! Ты, мин херц, пошли в подмогу им кого, да и для пригляду. И чтоб от неприятеля вельми сторожилися укажи – шуму не то наделают, сиволапые.
- Тебя не спросил. Посланы к ним Михайло Волков да Автамон Головин.
В это время вошёл Ламбер. Свежий, выбритый, улыбчивый.
- Мой государь. Господа.
- Ламберка! Поди сюда, гляди, - Пётр Алексеевич радостно облапал француза, потащил к карте, чуть не носом ткнул в извилистые линии рек и речушек.
- Пардон, - легко улыбнулся Ламбер, выпрямляясь и вытесняя от карты Меньшикова.
Пётр и Ламбер заговорили, перемежая в речи французские, голландские и немецкие слова. Ламбер говорил быстро, пытаясь вспомнить слова и русские. Оттеснённый Данилыч напряжённо вслушивался, подсказывал французу. Тот благодарно улыбался.
Работы велись в двух направлениях: с севера и с юга. От пристани на мысе Вардегоры вдоль реки Нюхчи. И от Повенца в направлении Волозера, Маткоозера и Телекинского озера. Дорога по болотистой дикой местности, через водоразделы и непролазные леса. Осударева дорога, по которой пройдут Преображенцы и Семёновцы, а также ожидающие сейчас на Вовчуговской верфи своего спуска на воду корабли «Святой дух» и «Курьер». Государя не интересовало, как будут действовать Щепотев, Муханов, Головин и Волков. Он повелевал – дороге быть и кораблям идти посуху от Белого моря до Онеги. И так тому быть должно и так будет.
5.
Ну и штуку выкинул разлюбезный Ламберка! Ну, удружил, вот ведь отличился! Сукин сын…
Данилыч мокал лыко не вяжущего француза в бочку со стоялой, зацветшей уже водой. Тот вяло отбивался, но Меньшиков молча и сноровисто сильными движениями раз за разом опускал того в зеленоватую воду и придерживал там: «Поостынь, голуба моя!»
Когда совсем уж перестал отбиваться, вытащил, бросил на завалинку, отхлестал по щекам, чтобы в себя помалу пришёл, да и душу отвести. Опустился рядом, устало всхрапнул, утёрся собственным кружевным галстухом, пустил горький матерок. Этого только государю и не доставало в сём путешествии.
В Вовчуг прибыли на исходе прошлой седмицы. С шумом и добрыми возлияниями спустили на воду «Святой дух» и «Курьера». Очень доволен был мин херц местными навигаторами и промышленниками Осипом и Фёдором Бажениными (ловкие мужички!), одарил их лесом на кораблестроение доброе, зачислены они были в именитые люди гостиной сотни (развернутся дельцы теперь ещё более!). По сему поводу весь Вовчуг со гостями гулял у Бажениных. Данилыч на что крепок да привычен по этому делу, сам всего не вспомнит, чего было-то… А тут!
- Чего ж ты наделал, аспид ты этакий? – с тоской спросил.
Упились Немчины. Куда им с нами-то в сем тягаться. Упилися и пошла у них свара. Наша-то свара чем закончилась бы? – переломанными рёбрами, да потом ещё братанием-примирением с возлияниями же. А у них что?
- Дуель, ети его в корень, - пробурчал, челюстью поигрывая.
Ну, Памбург дебошир известный, норов у него вздорный, всем ведомо. Вспомнил теперь Данилыч, как скрипел государь зубами, сожалея, что не было его при том, как этот болван, будучи капитаном «Крепости», что для поддержания миссии Украинцева в Стамбуле стояла чуть не напротив султанского дворца, упившись по случаю встречи со старыми знакомцами, открыл пальбу из всех пушек, чем и поднял на уши мирно спавшие доселе город. Дело Украинцеву пришлось улаживать. Да… покутил в своей жизни Петрушка Памбург голландец, упокой, господи, душу его.
- Так. Слухай сюда: тому, как ты его проткнул, я так понимаю, свидетелей не было, потому – зачинщик он, понял? Ему ничего, всё равно уже, а тебе шкуру спасать. Я-то словечко замолвлю. Ты Петру Алексеевичу шибко по сердцу. Авось обойдётся. Усёк?
- Уви, - квакнул Ламбер.
- Под замок его! – гаркнул Александр Данилович. – Да полегче, полегче, ироды. Человек учёный, книжный. Препроводить со всем уважением. Не трусь, - подмигнул, - Осип Каспарыч.
Жозеф Гаспар Ламбер де Герэн не успел оскорбиться на пощёчины от господина Александра, а вот «Осип Каспарыч» его задело, а особливо и перво-наперво – «не трусь». Трусом он никогда не был, аванюристу осторожность без надобности. А надо быть чело-веком авантюрного складу, чтобы отправиться в эту варварскую диковинную и дикую страну и искать здесь счастья. Доискался. Но эти московиты увидят, что француз умеет отстоять свою честь, что оскорблённый благородный человек не мог иначе поступить, что!.. Что? Что он скажет этому неистовому человеку с глазами навыкате и тиком лица в минуты гнева?
Говорить особо не пришлось. Когда привели на самоличный государев розыск, Пётр не стал долго слушать его гордую, но сбивчивую речь. Посидел, грызя ноготь, угрюмо уставившись в пол, потом вдруг засопел угрожающе, в груди у него засвистело хрипло.
- Мин херц, - блестя из угла тревожными глазами, произнёс Меньшиков предупреждающе.
- Молчи, Александр! Лучше молчи.
Подлетел к французу, вращая окоянным выпученным глазом, схватил за грудки.
- Я… Ты! Думал, ты дельный человек, а ты!.. – рот у него повело на сторону, Ламер задохнулся.
- Мин херц, - подскочил к ним Меньшиков, заговорил, преступая волю государеву, - родной, пожалуй, не гневись, а? – взял его за локоть, заглянул в глаза, оттесняя Ламбера. – Пшёл вон, - тихо шикнул и громче: - Увести!
Опешивший Ламбер был уведён и далее ничего не мог видеть.
Александр усадил Петра. Не переставая поглаживать его локоть, дотянулся до штофа, налил чарку рейнского, поднёс. Государь смотрел на него пристально, но будто не видел. Постепенно взгляд его стал осмысленнее, он глубоко вздознул, тряхнул головой. Данилыч тоже перевёл дух, потопился.
- Чего ты ему обещал? – услышал.
- Я?
- А он тебе?
- Мин херц…
Помолчали.
- Ты что на этот счёт думаешь? – спросил Пётр Алексеевич.
- Дело, конечно, премерзостное, - ответил Александр, наливая рейнского и себе. – Но я думаю, что Ламбер этот – нужный человек, а Памбурга уже не воротишь.
На том и порешили.
6.
Фрегаты тянули волоком, поставив их на полозья. Впрягали в упряжь до 120 коней, по шести в ряд, да сотню единиц двуногой скотины, сиречь крестьян да солдат. Так же по чатям и переправам, построенным командой Щепотева, тащили артиллерию, подводы с припасами, фураж. Шла армия. На карте все эти речушки озерца выглядели незначительными, пальцем проведи – вот он, Повенец-то, ан, человек-то предполагает, а господь располагает. Ещё когда выгружались в Нюхче, зарядил серый вовсе осенний уже дождь. Мостки и чати раскисли, наступишь – брызжет болотная жижа. А уж фрегат тянут – и-и-и!..
Люди от сырости, от болотной гнили, от недоедания, изнуряющей работы хворали, слабели, умирали… Работный люд потянулся в леса, подальше от каторжной непонятной, непосильной «осударевой дороги». Их вылавливали, как зверьё, иных для острастки вешали, остальных багинетами гнали тянуть фрегаты.
Переправы не выдерживали, ломались, корабли увязали в топях. Приходилось на месте решать, как их вытягивать на дорогу снова. Подкладывали брёвна-катки, те ломались, срывались, подминая под собой не успевших увернуться. Их растаскивали, вместе с больными оставляли в лесу. Павших коней забирали с собой – мясо. Людям же Христа ради оставляли сухарей, да вяленой рыбы. И шли дальше, дальше в серый туман и дождь, как в дурманящий назойливый сон.
Тимоха-солевар пристроился тянуть пушку. Веселил пушкарей своими прибаутками, его и кормили солдатским, приняли за своего и не выдавали. Ночи были холодные, Тимоху пускали греться к костру. Артиллеристы ставили шалаш на ночь. С прежней стоянки к ним, словно тени, порой подтягивались отлежавшиеся, нашедшие в себе силы идти дальше, а не помирать, где оставили. Затемно в лагере начинался гул, трубы играли подъём, раздавались зычные команды, кто-то начинал ругаться. «Раз-два, взяли!» - слышалось. И скрежет, скрип колёс, всплеск, чваканье, заунывное пение.
Тимоха часто видел царя Петра. Ежели б ему не сказали, не поверил бы: в простом Преображенском мундире, грязный, длинный, худой, он появлялся как раз в том месте, где дело, казалось, было безвыходным. Распоряжался сорванным голосом, иногда срывался на петушиный крик; как простой унтер-офицер пускал в ход кулаки. Он был выше на голову любой толпы, но не это делало его заметным и всегда узнаваемым: где появлялся царь, там со страху – он был страшен – дело двигалось веселей, люди невольно подтягивались, из последних сил выбивались, но тащили свой странный и непосильный груз. Иногда Тимоха оставлял своих пушкарей и пристраивался поближе к царю, рассмотреть было любопытно: в народе говорили, что царь – антихрист.
На пятый день пути, ближе к ночи, от фрегата «Святой дух» раздался страшный скрежет, покатились брёвна-катки, сипло и дико закричали люди. Весь лагерь вяло отреагировал – привыкли. Тимоха сбросил лямку, подмигнул солдату-пушкарю.
- Куда ты, егоза?! – попытался остановить тот, но Тимофей ринулся к фрегату.
Человек лежал, придавленный катком, который надломился под фрегатом, да там и остался. Вытащить мужика теперь было делом немыслимым. Человек тяжело хрипел, посеревшие губы хватали воздух. Работный люд растерянно ходил вокруг, кто крестясь, кто матерясь. Тимоха один склонился над несчастным (таковых за сегодня было немало, к этому тоже привыкли).
- Сам зазевался, - сказал кто-то угрюмо.
Тимоха зло сверкнул на умника глазами. Закусил губу – в человеке, придавленном фрегатом, он узнал Севастьяна.
- Севастьян, - заговорил, - Севастьян, слышь? Люди добрые!
- Чего уж теперь?
В это время к ним подскакал молодой ладный офицер на приземистой крепкой сытой лошадёнке.
- Чего встали?! – гаркнул, склонился. – Эх, мА! – сказал как бы про себя. – Не стоять, не глазеть, - заорал снова, багровея лицом.
Он оттолкнул Тимофея, раздал несколько зуботычин, и дело пошло. Через некоторое время фрегат со скрежетом, медленно пополз вперёд.
Когда затрубили к отдыху, Севастьян был ещё жив, а «Святой дух» остановился чуть поодаль от его раздавленного, разломанного тела.
- Вот так! – сказал офицер, отирая грязь и пот с холёного и холодного лица своего, перекрестился скоро и, оседлав свою лошадёнку, подведённую ему предупредительным преображенцем, потрусил вперёд, к голове колонны.
- Антихристы, - выдохнул Тимоха.