Михаил Касьянов. Московская практика (фрагмент из книги «Телега жизни»)
(Под редакцией Марины Липатовой)
1932-1941 гг. [1]
...Когда всю правду скажем мы юнцу, -
Не угодим бесперому птенцу;
Впоследствии ж, когда промчатся годы,
На шкуре собственной узнает он невзгоды,
И мнит, что сам он до всего дошел,
И говорит: учитель был осел.
И.В.Гете. Фауст.
Вернувшись в Москву, я с недели ходил по разным учреждениям, искал - где бы притулиться. Кое-какие ледащенькие бумажки с указанием, что я врач, у меня были, но везде требовали диплом. Сначала я пошел в Горздрав и в некоторые Райздравы - отказ. Пошел по разным венерологическим учреждениям - нигде мест нет. Решил пойти в Облздрав и устроиться хотя бы в области на любую врачебную работу, не помышляя о своей венерологической специальности - тоже ничего не вышло. Я совсем пал духом, хоть возвращайся со стыдом в Елань обратно. Да и Москва за время моего отсутствия стала шумнее, а в обращении суше, не то, что было раньше. Прихожу домой после дня неудачных поисков работы и попыток устроиться, смотрю - у нас Нина Лузгина. Тут она меня и надоумила: «Что ты ходишь по горздравам, облздравам, да райздравам. Ты иди в диспансеры». На другой день я для начала пошел в наш единый диспансер N5 Бауманского района. В кабинете сидит заведующий, такой умный еврей по фамилии Штехин. Посмотрел он на меня проницательным взором и говорит: «Да у вас ведь диплома нет». - «Действительно нет». - «Ну вот и выходит, что взять вас на работу нельзя». Следует длительная пауза. - «Но я вас возьму. Есть у меня врачебный пункт в бараках строительных рабочих на Новой Дороге. Там больше месяца никто не работает, все сбегают, а вам уйти некуда, вот и работайте!» Я оценил эту откровенность и был даже благодарен доктору Штехину, за то, что он подошел ко мне по-деловому, а не официально.
Получив из диспансера соответствующее направлением на следующий день прибываю в здравпункт бараков. Там я нашел фельдшера Михаила Евгеньевича, эпилептика. Его тоже никуда не брали из-за его болезни, а здесь в бараках - всё сойдет. Вдоль Яузы стояло около 20 бараков обычного вида. Люди там жили в тесноте и в обиде. Бараки дырявые, летом крыша протекает, зимой во все щели дует. Жили там и семейные и холостые. Днем - еще туда-сюда, большая часть людей на работе. А вечером все приходят, начинается пьянство. С едой тогда было плохо, водку закусывали черным хлебом, да хреном из стеклянных банок. С такой выпивки и закуски всех здорово разбирало, начинался мордобой, иногда переходивший и в крупные драки. Прибывала по вызову милиция, увозила в кутузку активных драчунов, приезжала и скорая помощь. В женских бараках был постоянный и неистребимый бордель. Сливом, место моё было - что надо. Работал я там без особого ограничения времени, с утра и до вечера, а всех дел переделать было невозможно. Лечебной работы было мало, так как больничных листов в здравпункте давать не полагалось. Производился предварительный осмотр больных с направлением к тому или другому специалисту в диспансер, а чаще - с уговорами выпить пить порошочек и идти на работу. Делали мы повторные перевязки и назначенные врачами диспансера «уколы». Главной же была работа по санитарии, совершенно безнадежная; да санпросветработа, тоже не дававшая результатов. Санитарный врач нашего диспансера любила приходить в бараки зимой, когда все помойные ямы и прочие безобразия были покрыты свежим снежком и можно было ничего не замечать. На территории бараков была и столовая, которой я больше всего боялся. Продукты в эту столовую давали плохие, мясо постоянно привозили уже с душком, прочие продукты - все второсортные и третьесортные. Так или иначе, а зиму я в бараках проработал благополучно.
Настала весна, а потом жаркое лето, когда все санитарные изъяны вскрылись. Каждый день я ходил на кухню столовой брать пробу и разрешать обед к выдаче. Однажды на второе давали печеночный паштет из консервных банок. Посмотрел я продукт в раскрытых банках, из нескольких банок попробовал и разрешил. А сердце - всё неспокойно. Часов в 18 я ушел домой, вечер провел как обычно и лег спать. Ночью - энергичный стук в дверь. Открываю - стоит на пороге милая дама, врач-пищевик нашего диспансера, торопливо говорит: «У вас там в бараках массовое отравление, карета скорой помощи не успевает вывозить. Одевайтесь, идите к воротам .Там в машине вас ждет агент». После этой скороговорки она быстро исчезает. - «Ну, думаю, сел я крепко». Надел драповое пальто в расчете на обитание в неблизких краях, простился с плачущей Наташей и пошел. У ворот действительно стоит легковая машина. Дверь ее открывается, из глубины машины - строгий голос: «Идите сюда». Сидящий в машине гражданин сейчас же начинает бурно ругаться: «Что вы делаете?». Молчу, сказать нечего. - «Вы отравили весь район!». Молчу, но про себя думаю: «а почему же весь район?» - «У меня дети!». Но какое отношение имеют к отравлению его дети, ведь они, наверное, не питаются в этой столовой. Но молчу. Он продолжает: «Там же всё залито газом, у всех слезы текут, в горле першит, не знаю - как мы сейчас там проедем». Тут я вспоминаю, что районное дезинфекционное бюро действительно делало обработку одного двухэтажного барака хлорпикрином и с облегчением вздыхаю. Я то тут уж не при чем, и вся эта кутерьма - не из за пищевого отравления. Гражданин просительно говорит: «Хоть бы капельки какие детям в глаза». Я снисходительно отвечаю: «Это я сейчас сделаю». Заезжаем в аптеку, берем цинковые капли и пипетку. Едем дальше, подъезжаем к баракам. Нюхаю воздух,- ничем не пахнет. Выхожу из машины. А в моем здравпункте (ёлки-палки!) масса начальства и медицинского, и немедицинского, и из района, и выше - из Моссовета. Все не знают, - что же теперь делать? Этот проклятый барак, богатый тараканами, клопами и блохами, располагался в самом центре участка и был окружен со всех сторон другими бараками. Накануне стоял жаркий безветренный день. Деятели из Райдезбюро, убедившись, что все жильцы выселились, заклеили бумагой щели между храмами окон и косяками, а потом напустили в барак хлорпикрина. Ночью поднялся ветерок, а так как строение было всё дырявое, то хлорпикрин понесло в одном направлении на спящих в соседнем бараке людей и даже на соседние многоэтажные здания. Из-за духоты все спали с открытыми окнами. У многих началась резь в глазах, слезотечение. Поднялась паника, во время которой кое-кто получил ушибы. Однако, карета скорой помощи увезла всего одну женщину, с которой случилась бурная истерика, но и эту женщину не стационировапи, а доставили обратно. Ветер тем временем утих, выдувание хлорпикрина прекратилось. Всё начальство ходило вокруг пресловутого барака еще с полчаса, а потом стало постепенно отбывать, оставляя за себя более мелких чинов. В результате остался один я. Все мне говорили: «Вы, доктор, тут оставайтесь. Если что случится, оказывайте помощь. Вы теперь за всё отвечаете!». Агент страшного учреждения, который привез меня, сказал районному санитарному врачу по фамилии Дураков: «Вы оставайтесь здесь и никуда не отлучайтесь, а утром мы приедем и вас заберем». Пошли мы с улицы с доктором Дураковым в здравпункт, погоревали о его судьбе, а потом и легли спать, хотя он едва ли уснул. Утром достали из столовой кое-чего поесть, чайку попили. Санитарный врач всё сидит, дрожит: «Вот сейчас приедут». Просидел он часов до десяти, уже и прием больных начался, вообще идет обычная работа, а он всё сидит, ждет. Наконец я говорю ему: «3наете что, идите домой и отдохните, на вас лица нет. А если они захотят вас забрать, они вас и дома найдут». Он ушел. На этом всё и кончилось, и доктор Дураков остался невредим. Всего смешнее было то, что когда дня через три приехали товарищи из Райдезбюро, и мы вошли в обработанный хлорпикрином барак, то выяснилось, что тараканы действительно все погибли, а клопы под обоями довольно активно ползали.
Жилось трудно. Выполнение первой пятилетки требовало усилий и жертв. Популярна была частушка:
Пятилетка в четыре года,
Волга матушка река,
Хлеба нету, а водки много,
Заливает бepera.
В Москве начинали строить метро. Каланчевская площадь была изрыта и перерыта, да и по всей первой трассе лежали горы земли. В одной статье в «Известиях» приводилось остроумное высказывание какого то французского туриста, что в Москве en peut trop le metro (немного много метро). Зато какое было удивление, когда метро было открыто, и москвичи увидели прекрасные гранитно-мраморные станции. На стеклах вагонов были надписи: «Не прикасаться», и все решили сначала, что при прикосновении может ударить электрическим током. Но самые храбрые все же прикасались, и ничего с ними не случалось. Вскоре надписи были заменены более точными: «Не прислоняться».
Пока я был в Саратове и в Нижне-Волжском крае, меня каждый год брали на военные лагерные сборы на тридцать, а иногда и на сорок пять дней. В середине сентября 1931 года я получаю повестку из Бауманского Райвоенкомата. Являюсь: - «Вот, доктор, хотим вас послать отдохнуть». - «Так ведь для лагерного сбора что-то поздно». - «Нет, мы вас на специализаций по хирургии». Это мне страшно не понравилось. Поучат 2-3 месяца, а потом будут числить по мобплану хирургом. А что я тогда буду делать на фронте, если, не дай бог, случится война? - «А нет ли, говорю, какой-нибудь другой специальности?» - «Есть вот путевка на какую то анатомию, да никто не берет». Смотрю - патологическая анатомия при кафедре Центрального Института Усовершенствования врачей в Москве. - «Пойдет», говорю. - «Вот, спасибо, доктор, теперь у нас план будет выполнен. А я думаю: если ничему не научусь, то хоть живых людей не попорчу.
Так я и попал на патологоанатомическую стезю. На курсах я пробыл с 20-го сентября по 20-е декабря 1932 года. В первый раз в жизни я близко соприкоснулся с медицинской педагогической вузовской средой. На этом цикле (по моему, самом первом на кафедре профессора В.Т.Талалаева) было 15-18 врачей разных возрастов из разных мест. Был там доктор Свердлов из Кирова, несколько старше меня по возрасту, который и до прибытия на курсы работал патологоанатомом. Остальные врачи относились к разным специальностям. Наиболее примечательным курсантом был такой доктор Федя, на язык очень бойкий и едкий. Этот терапевт, кроме основной работы, по совместительству работал, по его словам, врачом в Московском Художественном театре и потому любил рассказывать всякие анекдоты и действительные случаи из жизни артистов. В Художественном тогда только незадолго поставили «Мертвые души». Одному артисту никак не удавалась роль губернатора потому, что ему запало в голову сыграть её, сделав губернатора похожим на самого Станиславского, но он не мог на это решиться, а по-другому у него не выходило. Станиславский уже решил снимать исполнителя с этой роли, но другие артисты стали говорить ему: «Ну не бойся, покажи!» И он решился, и вышло прекрасно, и очень похоже на Станиславского. А тот посмотрел на исполнителя, сходства с собой не заметил и говорит: «Вот теперь получилось, сразу видно - дурак отменный».
В то время Владимир Тимофеевич Талалаев был еще молодым профессором, только что утвержденным в этом звании. Надо было слышать, как он, разговаривая по телефону, со вкусом и подчеркиванием произносил: «Говорит профессор Талалаев». Как-то раз Анна Наумова, будучи еще аспиранткой, должна была написать от руки какое то отношение в дирекцию, которое должен был подписать Талалаев. Она в конце текста, пo свойственной ей небрежности и торопливости, оставив место для собственноручной подписи, в скобках написала: «Пр.Талалаев». Как вскинулся Владимир Тимофеевич, увидав это неблагозвучие: - «Что же Вы не могли написать полностью - профессор? Что это значит - «пр.Талалаев? Прохвост Талалаев? Прощелыга Талалаев? Идите и перепишите». Когда Владимир Тимофеевич был награжден орденом «Знак Почета», Анна, по строптивости, пришла поздравить его не сразу, а на четвертый день. Талалаев был этим расстроен и огорчен. Старик любил, чтобы ему оказывали почет.
Владимир Тимофеевич был прекрасным прозектором, хорошим практически работником, а должен был изображать и теоретика, да и сам потом стал считать себя крупным теоретиком в области патологической анатомии. Он уже не говорил, а произносил. Однако несмотря на кажущуюся ученость, у Талалаева не было своих идей, он ютился около чужих. Его никак нельзя сравнить, например, с Ипполитом Васильевичем Давыдовским, который во всяком разделе патологической анатомии умел находить свой взгляд на предмет исследования или наблюдения. У того был блеск идей, фейерверк, где встречалась иногда и чепуха. Владимир Тимофеевич был богом около секционного стола, но на разборах секционного материала он часто повторялся и в трактовке и в выражениях. Любимой его фразой была: «Это нам всем хорошо известно». Он не умел находить неизвестное в академически установленных сведениях. Благодаря отсутствию своих идей, Владимир Тимофеевич был падок на всякое новое слово в медицине. В то время свежей идеей была аллергия, и все отдали ей дань. Но Талалаев задержался на ней чересчур долго и задержал на этой проблеме всю кафедру.
У Владимира Тимофеевича было тогда очень много совместительств. Он был прозектором в Московском Областном Клиническом Институте (МОКИ). На базе МОКИ была развернута кафедра патологической анатомии ЦИУВ в 1931 году, а год спустя - и кафедра патологической анатомии так называемого Медвуза-МОКИ (по идее - медицинского института для Московской области). Кроме преподавания в этих двух институтах и заведывания прозектурой МОКИ, у Владимира Тимофеевича было немало и других обязанностей. Так в ЦИУ он одно время был заместителем директора по научной части. Было еще такое учреждение «Центротруп», которое занималось сбором трупов безродных людей для занятий в медицинских вузах по нормальной и топографической анатомии. При этом Центротрупе были организованы производственные мастерские, под названием «Цинупмед», где изготовлялись скелеты, отваривались и отбеливались отдельные наборы человеческих костей для обучения студентов, а также было поставлено широкое производство макроскопических, так называемых пластинчатых патологоанатомических препаратов по способу Талалаева. Из-за всех этих совместительств Владимир Тимофеевич рвался в разные стороны и мельчал, «...но ведь надо заработать сколько, маленькая - а семья». Да и семья была не так уж мала: жена, три взрослых дочери и один сын. Дочери были на выданьи - отцу с матерью забота. Недаром я, как-то придя по делу на квартиру к Владимиру Тимофеевичу, увидел его в прихожей, подающим пальто еще довольно молодому человеку. Владимир Тимофеевич сам был несколько смущен и после ухода посетителя счёл нужным объяснить мне: «К дочке приходил, что-то в роде жениха, надо ухаживать». Наличие множества совместительств было возможно в то, либеральное в этом отношении, время. Но от них были не только заработки, а временами и неприятности.
Тогда во всем этом конгломерате наших учреждений был всего один телефон. У шефа в кабинете отдельного аппарата не стояло, а все переговоры велись из большой комнаты на глазах и при ушах всех присутствующих. Однажды летом 1935 года Владимира Тимофеевича вызывают к телефону и он бодро, по обыкновению, отвечает: «Слушает профессор Талалаев». Потом тон его голоса становится все более и более скромным и тусклым. Я оглядываюсь и вижу, что нижняя челюсть у него отвисает и он что то уже совсем бессвязно мычит, кладет трубку и срочно куда то уезжает. Потом оказалось, что консультант Цинупмеда профессор Талалаев в этот период замещал заведующего этим учреждением, уехавшего в отпуск. А надо сказать, что Цинупмед помещался в полуподвальном этаже анатомического корпуса 1-го Московского Медицинского Института, как раз позади посольства США, и окна посольства выходили и на дворик этого анатомического корпуса. В жаркий летний день препараторы Цинупмеда собрались отваривать в большом котле кости из человеческих трупов, как это делалось и раньше. Только они развели во дворе под котлом костерчик и стали загружать котел, как одна американская мисс выглянула из окна посольства и, увидев это зрелище, решила, что «большевики варят суп из человеческих костей». Решив это, она взвизгнула и сочла нужным упасть в обморок. Наблюдение мисс по инстанциям дошло до высокого начальства, а оно, убедившись в истинности этого сообщения, позвонило куда следуeт. Словом, это дело стало известно начальнику милиции города Москвы (им тогда был Вуль, впоследствии через 2-3 года погибший в период репрессий). Звонок к Талалаеву был именно от этого начальника и разговор, по-видимому, проводился в соответствующих тонах и выражениях.
По поводу пребывания Владимира Тимофеевича во многих ипостасях я написал эпиграмму с эпиграфом: «Никто необъятного объять не может»:
Козьму Пруткова отвергая,
опровергая каждый час,
живет профессор Талалаев
примером истинным для нас:
в МОКИ,в ЦИУ и в Цинупмеде,
et cetera, et cetera,
и только он куда приедет,
как уезжать уже пора.
Эту эпиграмму я неосторожно сообщил кому то из врачей, она дошла до Талалаева и вызвала первое недоразумение между нами. Однако в те годы Владимир Тимофеевич по характеру был еще прост, доступен и добр. Чем больше он входил в роль корифея, тем становился хуже. Около Талалаева всегда шла борьба, так как он легко поддавался всяким влияниям. Всем этим коллективом правили состоявшие при шефе временщики, чаще временщицы, хотя никаких любовных дел ни на каких совместительствах у него никогда не было (не так, как у некоторых других патологоанатомов). То государством начинала править Любовь Яковлевна Гершанович, то на смену ей восходила другая звезда Рахиль Григорьевна Шик. Эти две умные еврейки то были дружны между собой, то - на ножах. Потом сферы влияния были поделены: в Медвузе-МОКИ царствовала Рахиль, работавшая там доцентом, а в ЦИУ - Любовь Яковлевна. Между прочим вспоминается следующий анекдот: нравы тогда, я повторю, были простые, и начиная со второго полугодия аспирантуры я был на «ты» почти со всеми ассистентами кафедры, в том числе с Борей Мигуновым, Любой Гершанович, Рахилью Шик, словом со всеми, кроме Александра Васильевича Рывкинда. Вот Люба как то спрашивает меня: «Ну то, что ты Михаил - это понятно, что Касьянов - это может быть, но почему ты Иванович?». Я очень удивился и говорю: «У меня отец Иван, вот я и Иванович». - «Как, разве ты не еврей?». Тут только я понял почему Люба Гершанович так уговаривала меня подавать в аспирантуру. После этого разговора Люба во мне разочаровалась, но было уже поздно.
По-видимому, с 1937 года началось строительство нового корпуса прозектуры МОКИ, в котором была предусмотрена площадь для всех трех учреждений, возглавляемых Владимиром Тимофеевичем. Строительство шло с превеликими трудностями, но все же корпус был закончен к весне 1940 года. Стремление к успеху, во что бы то ни стало, сказалось у Владимира Тимофеевича и в отношении его ко всяким научным проблемам. В 1938-1939 годах заведующий рентгенологическим отделением МОКИ профессор Диллон разработал метод лечения рака легких рентгеном. Основной идеей способа было - сосредоточение на узле опухоли пучков рентгеновских лучей из разных источников и с разных сторон с тем, чтобы эти пучки перекрещивались как раз в опухоли и вызывали ее некроз (полищозиционный метод). Первый больной, леченный новым способом, погиб, и труп его поступил на вскрытие, которое пришлось делать мне по установленной очереди. На секцию пришли все рентгенологи и все врачи терапевты МОКИ. Был, действительно, анатомический театр. На эту сенсацию прибежал и Владимир Тимофеевич. В одном из легких покойника около крупного бронха я обнаружил опухоль величиною с куриное яйцо, чуть ли не костной плотности. В центре этой опухоли была полость, содержавшая жидкий распад. Какие дифирамбы полились из уст шефа: «Смотрите, смотрите - что делает рентген. Это же некроз раковой опухоли, и в нее, как и во всякую мертвую ткань, отложилась известь. Это всё нам хорошо известно. Опухоль мертва, а окружающие ткани живы. Рак побежден. Это эпохальное открытие, нужно только разработать более точно методику применения. Опухоль же ясно - раковая. Нет больше рака легких». Сразу после окончания вскрытия я порезал на замораживающем микротоме кусочек опухоли и, покрасив срезы, обнаружил, что опухоль является обыкновенной хондромой, доброкачественной опухолью их хрящевой ткани. Её и лечить было не нужно. Ясно стало, что больной погиб не от этой опухоли, а в результате неумеренного лечения рентгеном. Конечно, и Талалаев и Диллон этот случай, как говорят, «спустили на тормозах».
Второй эпизод разыгрался в 1940 году. Клюева и Роскин лечили опять-таки рак своим, тогда секретным, средством. Для того, чтобы можно было следить за ходом заболевания, лечению подвергались только больные раком нижней губы. Однажды в мое дежурство по биопсиям на исследование поступает ткань, иссеченная из раковой опухоли губы. В присланном кусочке в первом срезе обнаруживается сплошной некроз опухолевых клеток. Показываю препарат Талалаеву. Он сразу из этого случая делает сенсацию. Снова: «эпохальное открытие», «рак побежден» и прочие весьма ответственные и торжественные слова. Когда на следующий день при детальном исследовании кусочка в препаратах были обнаружены и сохранившиеся раковые клетки, об этом не кричали. Опять шел разговор, что средство могучее и действительное, что надо толко уточнить и разработать методику. Дирекция института подняла на щит сенсацию, начатую Талалаевым. Работа была выставлена на сталинскую премию. Больше того, когда авторы этого средства, не обнародуя секрета, допустили в лабораторию каких то иностранцев, по поводу необходимости сохранения тайны было специальное постановление Центрального Комитета. А между тем, никакого практического значения испытывавшееся средство не имело.
Наряду с отрицательными качествами у Владимира Тимофеевича было немало и положительных. Он был хорошим организатором, любил это дело и отдавался ему с душой. На своей основной работе в МОКИ (впоследствии в МОНИКИ) он первый из патологоанатомов Москвы завел регулярно проводившиеся клинико-анатомические конференции, которые проводились очень интересно и держали в тонусе клиницистов. В начале своей профессорской деятельности Талалаев сохранял принципиальность и умел в нужных случаях говорить горькие слова заведующим отделениями, особенно хирургам.
Вслед за клинико-анатомическими Владимир Тимофеевич посвятил много времени организации общеинститутских научных конференций на разнообразные темы. На эти конференции приглашались докладчики со всей Москвы, так что в результате получалось что то в роде общегородских медицинских московских конференций. Вообще МОКИ в свое время, когда директором был Аванесов, был блестящим учреждением с хорошим подбором врачей и профессоров, с наличием порядка в клиниках и дирекции. Когда к наименованию Института была прибавлена частица НИ при новом директоре (заменившем арестованного Аванесова) Музыченко - дело пошло хуже. Музыченко был приличным организатором, но хамом и своенравным самоуправцем. Он разогнал многих порядочных людей, и учреждение стало увядать.
Хорошей чертой Владимира Тимофеевича было благородное отношение к работам своих сотрудников. Он всем давал возможность работать и не прилипал в качестве соавтора к чужим темам, как это принято многими профессорами. Талалаев следил за материальным обеспечением своих работников и в случаях необходимости любил подбрасывать нуждающимся совместительства или давал временную работу, например - писать рецензии от его имени на поступающие на отзыв научные работы с предоставлением денег за это непосредственному исполнителю.
Умер Владимир Тимофеевич скоропостижно 1-го сентября 1947 года.
Стоит вспомнить и о других сотрудниках всего этого талалаевского конгломерата. На кафедре патологической анатомии ЦИУ доцентом был Александр Васильевич Рывкинд, ныне уже покойный. Александр Васильевич был хорошим педагогом и, в противоположность шефу, занимался в основном гистологической частью патологической анатомии. В обращении он был крайне неровен. С утра иногда приводил мрачным, а через некоторое время становился оживленным и остроумным. Потом выяснилось, что причиной таких оживлений был коффеин, к которому Рывкинд, по-видимому, очень привык. До прихода в ЦИУ Александр Васильевич работал в стоматологическом институте и стал специалистом по патологии зубов. Его работы по этому узкому разделу патологической анатомии помещались и в зарубежных журналах. В каком то специальном журнале в Австрии в 30-х годах цитировалась статья Александра Васильевича, а потом автор обзора продолжал: «к той же школе относится А.И.Абрикосов». Рывкинд был в то время ассистентом Абрикосова и спрашивал меня с комическим ужасом: «Как отнесется Алексей Иванович к замечанию, что ОН относится к моей школе, если он прочтет эту статью, а он ведь всё читает?». Будучи доцентом у Владимира Тимофеевича, Рывкинд в 1-м мединституте защитил на своем зубном материале докторскую диссертацию, в которой доказывал возможность превращения эпителиальных клеток в другие клетки, типа соединительно-тканных. Наш шеф был недоволен этой работой Александра Васильевича, сделанной у Абрикосова, считая взгляды диссертанта вполне еретическими. В по следующем, уже в после военное время, Рывкинд много занимался артериовенозными анастомозами, обнаруживая их во всех органах и тканях. Он никак не мог расстаться с этой тематикой и с грустью говорил: «Мои статьи об анастомозах в Архиве патологии уже перестали принимать».
В 1936 году или может быть несколько позднее, Александр Васильевич занял профессорскую кафедру в Горьком, оставаясь в то же время доцентом в Москве. Он уезжал в Горький на неделю, а на следующую неделю возвращался в Москву, чтобы проводить занятия в ЦИУ. В обоих институтах расписания для него составлялись соответствующим образом. И всё это в то время было возможно. Имея ввиду неровный характер Рывкинда я охарактеризовал его так:
Гиперэргически построен
один панический доцент -
то не настроен, то расстроен,
как музыкальный инструмент,
как героиня старых песен, -
огонь и лед, бальзам и яд,
порой остер, порою пресен,
но большей частью кисловат.
Однако, несмотря на наличие профессора и доцента, кафедрой патологической анатомии ЦИУ правила Любовь Яковлевна Гершанович, хитрая дама с наклонностью к интригам. Она охотно вела занятия с курсантами, любила бывать на людях, делать доклады на клинико-анатомических конференциях, вообще - выказываться, но была не очень склонна систематически работать. В частности, ссылаясь на свое слабое здоровье, она не очень любила вскрывать и подбрасывала под разными предлогами и без предлогов свои вскрытия другим, в том числе и мне.
Любовь с работой несовместима, -
ее жалеть необходимо.
Любовь работала также помощникам прозектора МОКИ, где долгое время царила безраздельно. Туда она устроила и своего мужа Льва Осиповича Палееса. Лев Осипович одновременно работал секретарем редакции БМЭ - большой медицинской энциклопедии (1-е издание). Иногда он рассказывал всякие редакционные истории. Обсуждается, например, статья «Коитус», которая начинается словами: «Имеется 12 различных способов коитуса». Старички профессора, среди которых присутствует и знаток этого дела Ипполит Васильевич Давыдовский, начинают вспоминать те способы, о которых они знают и которые применяли сами. Спор ведется весьма горячо. Большинство присутствующих считает, что количество способов автором преувеличено. Согласно общего решения фраза изменяется: «Существуют различные способы коитуса».
На кафедре патологической анатомии Медвуза-МОКИ доцентом была маленькая горбатая женщина довольно взрывчатого характера Рахиль Григорьевна Шик. Она прекрасно преподавала. Была Рахиль, по существу, доброй и к тому же порядочной женщиной, так как без особой нужды никому гадостей не делала, хотя могла в запальчивости и обидеть своим острым язычком.
Рахиль шумит, кричит, хлопочет -
фейерверк, порох, динамит,
порой взорваться очень хочет,
но вместо этого шипит.
Во всех трех учреждениях работал Борис Иванович Мигунов, простой и порядочный человек крупных размеров, но нерешительный по характеру. Когда я был еще аспирантом первого года обучения, он нередко прибегал ко мне с биопсиями: «Миша, посмотри - что это: рак или не рак?» Потом объяснял: «Если уж ты скажешь то же, что думаю я, то значит, что этот случай простой, и я думаю верно». Как то утром Борис приходит на работу несколько растерянным, уединяется со мной и спрашивает: «Миша, я сегодня ночью имел сношения с женой два раза, начинал без презерватива, а кончал с ним. Так вот, хоть я после первого раза мыл член одеколоном, не может ли жена все таки забеременеть? Может быть какие-нибудь живучие сперматозоиды остались на головке?». Вообще время было простое. Производится разбор секционных случаев с курсантами. Владимир Тимофеевич, по обыкновению, распинается. Я сижу рядом с Борисом, который судорожно отворачивает рукав халата на левой руке. Я спрашиваю: «Боря, ты что - на часы смотришь?» - «Нет, я блоху ловлю!». Жилось тогда трудновато, и Борис нередко говаривал: «Эх, дурак я дурак, пошел в науку. А каким я хорошим был футболистом. Вот теперь команда, в которой я играл, по заграницам ездит. Живут все, как боги». Борис Иванович был хорошим семьянином и кажется верным мужем, но одно время увлекся обольстительницей Верочкой Шульц, ухаживал за ней, однажды по ее приказанию даже полез на забор и разорвал там штаны. Как то мы были на вечеринке у Верочки где то в Замоскворечьи. Борис порядочно нагрузился и остановился отлить как раз напротив французского посольства. Послышались милицейские свистки, и я едва успел увлечь Бориса в темноту более захудалого переулка, чем тот, где стоял дом посольства. Таким образом дипломатическое осложнение на этот раз было предотвращено. Боря был известен своим неплохим басом, а также тем, что танцуя с Любовь Яковлевной на вечере в учебной студенческой комнате 1-го Мединститута, уронил бедную Любу и шваркнул ее затылком о лабораторный стол. Борис Иванович увлекался аллергией, сделал в этой области несколько экспериментальных работ, в частности, на печени и на сосудах нижних конечностей. Весь этот период его жизни я попытался отобразить в таком наброске:
Поёт с душой, вскрывает со сноровкой,
кроликовод, фонарщик, педагог,
прекрасно пьет, танцует очень ловко
и аллергичен с печени до ног.
Слово «фонарщик» было приведено в этом четверостишии потому, что один Борис Иванович мог управляться с капризным эпидиаскопом, а потому длительное время показывал разные картинки и диапозитивы во время лекций Владимира Тимофеевича. В дальнейшем этот фонарь всей своей тяжестью лег на меня.
В новом корпусе после смерти Талалаева Борис Иванович стал прозектором МОКИ, превратившемся к тому времени в МОНИКИ. Потом Борис ушел из МОНИКИ и некоторое время профессорствовал в Стоматологическом Институте.
Однако все эти деятели и деятельницы стали мне более известными за время нескольких лет совместной работы. А теперь надо вернуться к курсам в ЦИУ. Курсантам читались лекции по патологической анатомии, так называемые «избранные главы». В дальнейшем я убедился, что Талалаев через каждые три месяца без изменений читает один и тот же материал, как в смысле программы, так и в смысле изложения его. Проводились практические занятия по обучению методике окрасок потом мы самостоятельно красили препараты из материала вскрытых нами трупов. Большое количество времени уделялось секциям и разбору секционного материала. У меня в секционном деле никакого опыта не было, кроме вскрытия в Елани трупа утонувшей женщины. Поэтому я приступил к первому вскрытию на курсах с неспокойным сердцем, тем более, что смерть больного наступила от септикопиемии. Совершенно ясно, что разрезая какой то абсцесс, я подставил под нож указательный палец левой руки. Мне смазали палец йодом. Вскрытие за меня закончила Любовь Яковлевна. Владимир Тимофеевич отправил меня домой и дал 200 мл ректификата с наставлением выпить его в течение вечера для того, чтобы не заболеть сепсисом. Дома я разбавил спирт водой из расчета на получение 40-градусного раствора и стал пить получившиеся пол-литра водки. Обед был скудный, много выпить мне не удалось. Осилил я чуть побольше половины и лег спать. Утром просыпаюсь с тяжелой головой, но рука не болит и температуры нет. На занятия я не пошел и стал лечиться повторно. Как раз к обеду пришли три товарища из группы и принесли с собою еще 300 мл ректификата и кое какую снедь из столовой МОКИ. На кафедре возникла небольшая паника, что у курсанта Касьянова вероятно начался сепсис. Владимир Тимофеевич отлил дополнительную дозу лекарства, а идти навещать меня с таким лекарством охотники нашлись. Лечение было продолжено. На следующий день я вышел на занятия, и никаких последствий для моего здоровья этот инцидент не имел.
Как раз во время прохождения мною курсов объявилась вакансия на аспирантуру по патологической анатомии при кафедре ЦИУ. Я подумал, подумал, посоветовался с Наташей и подал заявление на это аспирантское место. Курсы благополучно закончились 20-го декабря 1932 года, и я вернулся в свои бараки. Надо сказать, что к этому времени я уже получил из Елани свой врачебный диплом, который Николаю Андреевичу Батыреву удалось каким то образом выпросить из Еланского Райздрава. Кроме работы в бараках мне еще предложили совместительство - быть в том же 5-м диспансере участковым врачом. Я совершенно забыл о своем заявлении и, получив извещение, что я принят в аспиранты, даже расстроился. Пошел я на кафедру, и там все объяснилось: кроме меня на это место никто и не подавал, даже и отказаться от аспирантуры было уже нельзя.
Так я вступил на научную стезю. Во время первого года аспирантуры жить было очень тяжело. Кроме имеющегося в наличии Ростислава, у нас с Наташей в Феврале 1931 года завелась дочь Надежда, а аспирантская стипендия была мизерной. Очень мы тогда бедствовали. В апреле Наташа с обострением ревматического порока попала в больницу. Я остался с аспирантурой и с двумя детьми на руках. Ростислава взяли к себе на время Козырин. К этому времени Клавдия получила комнату на Сивцевом Вражке, туда к ней приехала ее старуха-мать. Вот на ее попечении и оставался Ростислав, пока Наташа лежала в больнице. Потом, когда Славка вернулся домой, он стал рассказывать, как они с бабушкой были в «циркави» и там был дядя с длинными волосами и в белом пальто и он махал какой то штукой, а из нее шел дым, и дядя кланялся, и все люди кланялись. Я не понял и говорю: «Что же вы с бабушкой даже в цирке были?». Славка рассердился: «Как ты не понимаешь, не в цирке, а в циркави, где боженька живет». Он за свои три года в церкви еще не был. Детей мы с Наташей не крестили. Но на следующий год приехала теща и в мое отсутствие окрестила обоих, причем Славка, говорят, во время совершения таинства сильно смеялся. Надежду на время болезни матери удалось пристроить в дом младенца, но с условием, что я на ночь ее буду брать домой, а утром рано приносить в это учреждение. Надежду (мы ее звали Дина - уменьшительное от Надина) посадили на прикорм, а так как ей было всего два месяца, то все ночи она тужилась и кричала. Я ставил ей клизмы, и все ночи она не давала мне спать. Один из дней остался мне особенно памятен. Утром есть не пришлось, а в доме младенца у меня взяли 200 мл крови, будто бы на сыворотку. Я приехал на кафедру. Туда как раз привезли картошку, которую где то удалось получить. На мою долю приходился целый мешок, пуда на четыре весом. Да и пообедать в этот день было не на что. Голодный и обессиленный кровопотерей я тащил эту картошку до трамвая, а потом от трамвая до дома. Голова кружилась, и меня прямо качало. Тут неплохо было бы что-нибудь пожевать, но нужно срочно идти за Динкой. Только поздним вечером мне удалось сварить картошку и поесть. Когда Наташа выписалась, бабушка Козырина привезла домой Ростислава. У Наташи за время лежания в больнице пропало молоко. Но бабушка успокоила ее: «Ребенок отсосет» (Она говорила - отсосётъ). И действительно, через 2-3 дня молоко появилось.
К концу первого года аспирантуры Владимир Тимофеевич дал мне совместительство - помощником прозектора в МОКИ на полную ставку. Получив в один счастливый день сразу большую, по нашим семейным масштабам, сумму денег, я купил конфет, печенья, полбутылки портвейна и для Славы детскую книжку - Путешествия Гулливера. Такая книжка была у мальчика Лёвки из семейства, жившего в одной квартире с нами, и составляла предмет зависти бедного Славки. А тут я купил такую же книжку, да еще в переплете, а у Лёвки - была без переплета. Я пришел домой, принес деньги и покупки и после обеда с небольшим возлиянием лег отдохнуть. Прибежал домой Славка, которого во время моего прихода не было. Мать дает ему книжку. Этот четырехлетний мальчишка в восторге бросается, будит меня и кричит: «Папочка, папочка, поздравляю тебя, что ты купил мне Гулливера». Он хотел сказать: «благодарю», но от полноты чувств перепутал. С этих пор мы стали жить лучше, приблизившись по достатку к остальным соседям. Да и во время, так как все мы обносились, обтрепались и сильно отощали.
Аспирантура шла своим порядком. Специальность осваивалась. Александр Васильевич занимался со мной по биопсийному делу, шла гистологическая обработка собственных случаев собственными руками, причем каждый секционный случай нужно было сдавать доценту или самому профессору. В конце года я получил тему для кандидатской диссертации. Это было продолжение работы Е.И.Мигунова об аллергических изменениях в печени экспериментальных животных в более поздние сроки, чем наблюдал Мигунов. Работа была задумана Талалаевым, как попытка получить у животных цирроз печени и установить тем самым аллергический генез этого заболевания. Цирроза у животных я не получил, но кандидатская степень из работы получилась.
В ЦИУ всех аспирантов с разных кафедр, но одного года поступления в аспирантуру обучали диалектическому материализму и немецкому языку. Там на этих занятиям и завязалась дружба с некоторыми товарищами. Это были: Юрка Вавилов (Юрий Семенович) с кафедры хирурга С.С.Юдина и два отоларинголога - Ефим Мануйлов и Артемий Кузьмич Коростелев с кафедры А.И.Фельдмана, которая располагалась на территории МОКИ. Позднее к нам присоединился терапевт Александр Павлиныч Никольский с кафедры Д.Д.Плетнева, тоже работавшего на базе МОКИ. На втором, особенно на третьем году обучения наша компания стала встречаться и в домашних условиях, ходить друг к другу в гости и выпивать, насколько позволяли финансы. Все были уже женатые, кроме Юрки Вавилова, семейное положение которого всю жизнь было каким то мало определенным. Павлиныч (он был поповский сын и говаривал - у меня отец Павлин, а мать Павла) был женат давно, у него в то время был один ребенок. Ефим Мануйлов тоже был женат на одной милой, красивой и скромной еврейке, детей у них не было. Под этим предлогом он ее потом и бросил. Жена Артемия была больна, подолгу лежала в больницах и клиниках. Там она впоследствии и умерла. От этой жены у Артемия был сын. На первом году аспирантуры Артемий снимал комнату в Краснопресненском районе на самом краю города, а сын воспитывался у родственников матери. На втором году аспирантуры Артемий, как говорится на юридическом диалекте, вступил в интимную связь с одной разбитной дамой Верой Васильевной и жил с ней в ее комнате напротив здания, где тогда помещался ЦИУ, почти рядом с Новинской женской тюрьмой. К нему мы иногда приходили сыграть в преферанс. Потом Артемий взял к себе сына, из за которого у него возникли неудовольствия с Верой Васильевной. Но это было уже после окончания аспирантуры. После войны Артемий работал в МОНИКИ в клинике уха, горла и носа, вез там весь воз за свою зарплату и за ту квартиру, которую ему дали в больничном дворе. Он вступил в связь с медсестрой, у которой уже был ребенок от первого мужа. Потом он на ней женился, и они сделали еще двоих детей. Я бывало говорил ему: «Ну зачем ты женился, Артемий?» - На что он мне резонно отвечал: «Воткнуть то надо». В результате тяжелой работы, недосыпания (так как его будили каждую ночь, вызывая в клинику) он заимел гипертоническую болезнь и скончался еще довольно молодым от инсульта.
Александр Павлиныч после окончания аспирантуры работал в Боткинской больнице, как и Артемий, с большой нагрузкой, получил в относительно молодые годы инфаркт сердца и через год после этого тихо умер на заседании ученого совета ЦМУ. Ефим Мануйлов в настоящее время (1965 г.) служит где-то в Москве профессором по своей специальности. Юрий Семенович после окончания аспирантуры работал ассистентом на кафедре топографической анатомии Медвуза-М0КИ, а потом на кафедре топографической анатомии 1-го медицинского института и, кажется, дошел даже до должности доцента, одновременно совмещая работу педагогическую с журнальной, - был секретарем редакции журнала «Анатомия, гистология и эмбриология», где редактором был его шеф (фамилии которого я не помню). В то время редакция журнала по-видимому, зажимала работы профессора Жданова и его сотрудников. Но потом всё перевернулось. Шеф Юрия скончался и на его место пришел как раз Жданов. Он сейчас же изгнал Вавилова с кафедры, из редакции журнала и всячески препятствовал ему поступить на другое место по специальности. Вавилову лишь после войны удалось устроиться доцентом на кафедру топографической анатомии Стоматологического института, но и там, как будто, он не мог удержаться из за Жданова. Между прочим, мне пришлось в бытность мою в ИМЧ обследовать научную работу кафедры Жданова, и я заметил, что на всех работах всех сотрудников кафедры в качестве соавтора на первом месте стояла фамилия самого Жданова.
Хочется рассказать о нескольких эпизодах аспирантского периода. Однажды мы собрались по какому-то поводу у Ефима Мануйлова в Богородском, когда у хозяина был день рождения. Гостями были, кроме меня, Юрка Вавилов и Артемий Коростелев. Мы забавлялись и сильно трепались. Я рассказал известную басню Козьмы Пруткова «Помещик и Садовник», где имя садовника было, как и у хозяина, Ефим. Тем временем мы порядочно выпили. Ободренный успехом, выпавшим на мою долю после исполнения басни, я стал петь частушки с припевом:
Тали-тали - талина,
шесть условий Сталина,
из них - четыре Рыкова,
два - Петра Великого.
Вдруг за оживленным только что столом наступило гробовое молчание. Я оглянулся и вижу, что все сидят, потупив головы. Потом хозяин заговорил на какую то отвлеченную тему. Я уже после, на другой день сообразил, что все мои друзья приняли меня за провокатора. Такой инцидент приведен у Герцена: в выпивающей компании провокатор предложил спеть песню: «Русский император в вечность отошел» и т.д.
Время шло, и подошел конец аспирантуры - 31 марта 1936 года. С 1-го апреля я был назначен исполняющим обязанности ассистента на кафедре Талалаева на ставку 440 рублей. Немного меньше я получал в качестве помпрозектора МОКИ, да еще 100 рублей, как помзавкафедры по хозчасти. Всего на руки приходилось около 800 руб., так что денег хватало, и дома наступило относительное благополучие. Да и положение в стране в смысле снабжения стало к этому времени получше. Кандидатскую диссертацию в срок я закончить не успел и защитил ее только на следующий год- 26 июня. Однако, и без наличия кандидатской степени с 1-го сентября 1936 года я был утвержден ассистентом, а с 1-го октября - помзавкафедрой. Теперь я сам стал обучать курсантов. На первое время мне поручали внедрение в головы курсантов гистологической техники и ведение секционного курса. По МОКИ, кроме работы в прозектуре этого института, приходилось иногда выезжать в область для производства вскрытий в районных больницах. Впрочем, против выездов протестовать не приходилось, так как там на местах нередко платили за вскрытие от 30 до 50 рублей, а в отдельных случаях даже больше. Из многочисленных областных выездов стоит вспомнить только об одном - в Каширу в 1937 году. Приезжаю в больницу, иду в часовенку-морг, где я уже раньше когда-то производил вскрытие. Смотрю - вместо часовенки лежат одни головешки. Спрашиваю: «Что же, пожар был?» - «Да нет, говорят, это мы сами сожгли». - «А зачем?» - «В этом здании вскрывали труп погибшего от сибирской язвы, так - для лучшей дезинфекции.» - «А сегодняшний покойник от чего помер? - «Тоже от сибирской язвы» - «А где лежит труп?» - «В прачечной». - «Что же, вы теперь и прачечную сожжете?» - «Нет, прачечную не будем». Таков был в больнице страх перед этой инфекцией. По инструкции о вскрытиях трупов погибших от сибирской язвы полагалось, чтобы после окончания вскрытия трупы в присутствии вскрывавшего патологоанатома помещали в просмоленный гроб, на дно которого насыпана хлорная известь, а сверху труп должен быть засыпан опять-таки хлорной известью. После этого гроб заколачивается и выдается родственникам.
Вскрываю я труп, нахожу типичную картину сибирской язвы, подтверждаю клинический диагноз. Спрашиваю санитара: «Гроб готов?» - «Нет никакого гроба». Раздеваюсь, моюсь, иду искать заведующего больницей. - «Он уехал в Москву» - «А его заместитель?» - «Заместитель уехал в Москву» - «А дежурный врач?» - «Он оперирует». - «Вызывайте районного санитарного врача». - «Она уехала в Москву». Иду к телефону, звоню в Райздрав. Ответ: «Решайте все на месте в больнице». Звоню в Райисполком, отвечают: «Это дело Райздрава». Снова звоню в Райздрав, никакого внимания. Кладу трубку, снова поднимаю и вызываю НКВД. Слышу в трубке испуганный голос деятеля из Райздрава: «В НКВД звонит». Оказывается телефон случайно не отсоединился от Райздрава. Дозваниваюсь до НКВД, докладываю. Оттуда спокойный голос: «Хорошо, доктор, сейчас мы все наладим». Через 15 минут является трепещущий санитарный врач, которая отсиживалась дома. Я сдаю ей вскрытый труп с подробным объяснением - как с ним следует обращаться и уезжаю в Москву.
В 1936 году, когда я стал уже большею частью жить на Страстном бульваре, произошла моя встреча с соседом по квартире профессором Федоровым. Как то к ночи я остался без папирос, курить страшно хотелось, а магазины были уже закрыты. Да и соседи по квартире залегли спать. Лишь в одной комнатенке из-под двери был виден свет. В этой комнатке жил профессор Федоров, физик по специальности. Я еще не был с ним знаком. Профессору было лет 50, жил он одиноко, но иногда к нему на ночь приходили милые девушки. Табачный голод, как и другой голод - не тетка. Я рискнул постучаться к профессору и в ответ услышал: «Войдите». Федоров был один, на столе стояла бутылка спиртного, в дальнейшем оказавшаяся джином какой-то иностранной марки. Вся комната была в облаках табачного дыма, так как профессор курил трубку. Я смиренным голосом изложил свою просьбу. Он отнесся к ней с пониманием, сказав:»Вы постучались ко мне, как ворон из баллады Эдгара По». Тут разговор вступил на знакомую мне почву, я продекламировал несколько строк из этой баллады в переводе Валерия Брюсова. Профессор сказал: «На русском языке есть двенадцать переводов «Ворона», но мой перевод самый точный и лучший». Такое категорическое утверждение отчасти очинялось состоянием некоторого подпития, самого автора. Я выразил удивление, что не знаю такого перевода. Федоров извлек тоненькую книжку своих стихов, большую часть которых составляли переводы с английского. Перевод «Ворона» действительно был неплох. Хозяин предложил мне джину, и мы разговорились. Собственно говорил он, а я с удивлением слушал. Рассказал он про Брюсова, как того в присутствии Федорова бил рассерженный муж дамы, которой старик Брюсов строил куры (дело было уже в советское время); потом последовало утверждение, что в экспедиции Нобиле к северному полюсу участвовал один из учеников Федорова- норвежец, и что Федоров уверен, что итальянцы его съели, когда, сидя на льдине, ожидали помощи. Словом все сообщения профессора были занимательны и блестяще изложены. За этими речами, выпивкой и курением мы забыли о течении времени. Вдруг слышится еще стук в профессорскую дверь. После приглашения войти показывается голова Анны, которая (т.е. Анна) убеждает меня идти спать. Профессор очень оживился, схватил свою книжку, вынул авторучку и подарил Анне книжку с надписью: «Анне Александровне - нетерпеливой». В 1937 году профессора арестовали, и бабушка уничтожила дар бедного Федорова.
26 июня 1937 года я защитил кандидатскую диссертацию. Официальными оппонентами у меня были Борис Мигунов и профессор Чарный - патофизиолог. Интересный штрих: моя диссертационная работа объемом примерно около 200 обыкновенных бумажных листов была набело переписана Наташей, т.к. мой корявый почерк был и тогда уже неудобочитаемым. Единственный экземпляр я торжественно вручил Талалаеву, который держал его у себя месяца два. Подходили сроки, и необходимо было отдать рукопись на машинку.
Тогда Владимир Тимофеевич вернул мне диссертацию, где его пометки закончились на двенадцатой странице. Больше он прочесть не удосужился, сказав: «Все хорошо, отдавайте печатать». Я был обижен, все же я был первым аспирантом Талалаева. А он еще всегда говорил: «кандидатские диссертации пишут доктора, а докторские - кандидаты». Может быть Владимир Тимофеевич и писал кому-нибудь диссертацию (в чем я сомневаюсь), но уж никак не мне. В следующем 1938 году краткая статья с изложением материала моей диссертации была напечатана в 4-м томе журнала «Архив патологической анатомии и патологической физиологии». Уже тогда я понял, что все диссертационные дела вплоть до защиты, - все это банальная кухня. Если лицо, с кафедры которого выходит диссертация, представляет собою величину - научную или административную, - то под его маркой может быть защищена и всякая дрянь. А вот если шеф почему либо не в чести, тогда уж положение диссертантов с его кафедры - дрянь. Еще хуже, когда у шефа имеются контры с какими-нибудь другими научными, к тому же важными, деятелями. Тут провал диссертанта на защите или в ВАК'е вполне возможен. Да и сложно ли подковырнуть диссертанта на защите вопросами, репликами, выступлениями.
В 1936 году я выезжал от кафедры ЦИУ по каким то делам в Ленинград. Это был мой второй приезд в этот изумительный город. В первый раз мы с Наташей и Абрамом Семеновичем Кагановым были там в декабре 1926 года во время зимних студенческих каникул. Теперь же я приехал туда в летнее время, успел побывать в Эрмитаже, Русском музее, в Петергофе, Царском Селе, повидал земляков - Сбоева и Заболоцкого. Жил я у Володи, где то около Аларчина моста. В этот приезд в Ленинград я познакомился с Алексеем Николаевичем Крестинским - Лёшей. Он был гимназическим товарищем Володи, а отец его был в свое время в Перми директором гимназии. Лёша окончил университет и стал китаеведом, но специальности, насколько я знаю, никогда не работал, а служил где-то бухгалтером. Мне он импонировал своим знанием русской поэзии, преимущественно авторов, склонных к чистому искусству - Гумилева, Ахматовой, Пастернака. Его брат Н.Н.Крестинский был одно время заместителем наркома иностранных дел, а потом советским послом в Берлине. За троцкистские взгляды его арестовали, а потом судили и расстреляли. Хотя Лёша был чужд политике и почти не виделся с братом даже при своих деловых поездках в Москву, во время суда над братом Лёшу уволили с работы. Тогда он приехал в Москву хлопотать за себя и, в конце концов, по распоряжению прокуратуры его восстановили на работе и заплатили за вынужденный прогул. Мы встречались с Лёшей при каждом моем приезде в Ленинград, т.к. и он, как будто, чувствовал ко мне симпатию. Во время войны Лёша погиб в осажденном Ленинграде.