Валерий Пайков. Осень по памяти
Павловск
Павловск осенний.
Не балует солнышко с полдня.
В парке безмолвно,
и ветер гуляет сквозной.
Пусто на сцене –
актёры давно в преисподней,
съедены молью
с бумажной своей казной.
Павел железный
молчит с высоты постамента.
Был, как изгой,
а теперь к нему благоволят.
Позднею лестью
истории ход не изменишь.
Образ другой,
но рубцы и поныне болят.
Холодно в парке.
Ручьи беспокойные серы.
Бледен и хмур,
смотрит в спину холодный музей.
Странные пары
мелькают. На дне атмосферы
молнии шнур
промелькнул и пропал, словно змей.
В Лавру
Я тороплюсь – привычка к девяти.
Природа, словно закрывает струпья, - земля в опавших листьях-конфетти...
Вся осень мне открыта и доступна –
кружится по проспектам и садам,
окутанным прозрачной паутиной,
и, как маэстро вскользь по клавесину,
проводит по звенящим волосам
деревьев. С веток капает озон.
У входа в Лавру солнечно и пусто.
Осенний город, как осенний сон,
когда не хочешь вспомнить
и проснуться.
Осень по памяти
Ещё долго до осени – ропщешь
и клянёшь бессердечный закон.
И уходишь, по памяти, в рощи,
чтобы слушать их медленный звон,
и бродить, словно вор после кражи,
где рогатые дремлют кусты
и дубов почерневшие кряжи
поднимают до неба кресты.
В этой осени, тяжкой, беззвёздной,
только иволги плач над гнездом.
И поймёшь, что напрасно, что поздно
возвращаться в оставленный дом,
что остался у чёрной калины
только ягод мучительный яд,
и что птицы из стай журавлиных
за тобой уже не прилетят.
28.07.2009
Дождь
Дождь и дождь. Корабельные сосны
ветер, словно былинки, качает.
Наша комната – крошечный остров,
незнакомый, казённый, случайный.
Непонятная детская прихоть –
так с тобою мы здесь оказались.
В нашей комнате зябко и тихо,
как на утреннем сонном вокзале.
Дождь и дождь, словно азбука Морзе, -
надо б слиться с его голосами:
он родной, он, наверно, поможет.
Кто ещё? - Он и, может, мы сами.
"Сами, сами...", - нам ветер доносит
(сквозь тревожные выкрики совьи)
сиплым голосом вымокших сосен,
что столпились у лет в изголовье.
Имена
О, как легко, людской презренный род,
Тебе вложить любую глупость в рот!
Вольтер ("Орлеанская девственница")
Вольтер с улыбкою сатира
писал о деве Орлеанской.
Резвился классик. Хулиганство.
И мне не весело – тоскливо.
Я вижу, как пылают ветки,
как пламя лижет бёдра, груди.
Я слышу крики "Ведьма! Ведьма!"
толпы, погрязшей в словоблудье.
Святош высмеивая смело,
Вольтер марал и то, что чисто.
Учиться надо чтить приделы
земного у евангелистов.
Есть имена, чей свет поныне
отогревает сердца камень.
Они, единственно, - святыни.
Не надо трогать их руками.
***
Тишина, если слушать долго,
начинает, как чей-то зов,
распадаться, шурша, на дольки –
по различию голосов.
И тогда... занавесок ризы
начинает трепать зюйд-вест,
как на жёрдочки, сев на трисы,
воробьи открывают съезд,
и звучит, до обрыва нерва,
дальний крик, словно дыбом шерсть...
И подумаешь, в нас, наверно,
тоже страшное что-то есть.
***
Я слышу, как странно,
вопросы в ударах сердечных –
и чувства, как реки
при паводке, мчатся, взбухают,
к истокам стремя мою память
фарватером встречным.
И птицы кричат.
И деревья на склонах вздыхают.
На дальних холмах,
как в молитве, качаются башни –
останки величья страны,
заблудившейся в спорах.
Я слушаю сердце –
и Слово движеньем вчерашним
последнюю искру подводит
под времени порох.
Ромашки
Среди пустыни нашего двора
окрашенные охрой веера,
негромкий свет ромашковых костров –
разбуженных дождями островков.
Мне возле них спокойней и теплей.
Бескрайний мир ромашковых полей
у Холмогор вдоль Северной Двины
сливаются с полями синевы
едва нагретых небом невских вод.
И я плыву, душа моя плывёт...
Ромашкового облака пыльца –
не разглядеть желанного лица.
Гадальная цветочная игра.
Как высока ты, памяти гора.
Храни свой клад, и вечностью укрой
всё, что когда-то не было игрой...
По дням своим, по сорванным листкам,
иду, как по расшатанным мосткам.
Внизу Двины тяжёлая вода.
Но помнит сердце, помнит, как всегда.
12.03.2001