Ольга Таранова. Белая часовня княгини Меншиковой. Глава 10. 1703 г.

1.

Модеста Балк (или, как русские её величали, Матрёна Ивановна Балкша), жена состоящего на русской службе немца майора Фёдора Балка, не понимала сестры. Ну, вот так-таки не понимала! Вот сидела себе перед зеркалом, рисовала угольком модную в прошлом сезоне (по рассказам Кениксека) при дворах христианнейших государей Европы мушку на щеке – и не понимала!

- Анхен! – воскликнула она.

Её сестру звали Анхен.

- Ах, эта Анхен! Мать сыра и разбита, малыш Вили нуждается в опеке. О чём она себе думает?! А что будет со мной, она представляет, наконец?!

Модеста тоскующее свела подведённые бровки и посмотрелась в зеркало. В зеркале, кроме неё, отражалась эта девица, что была взята в прислуги недавно в её дом. Из пленных. Молода, дородна. Сочная такая девка! В глазах у неё весёлые огоньки прыгали.

- Не надо мной ли смеёшься, милая? – язвительнейшим голосом пропела Матрёна Ивановна.

- Как можно, госпожа?! – опустила глаза девушка.

- Смотри мне! Пошла!..

Ну, вот хотя бы эта полонянка – знает ведь она свою выгоду и блюдёт. Где надо – подластится, где надо – соврёт. И житьё её уже легче. Но сестра! Сестра…

Сестра Матрёны Ивановны Анна Монс счастью своему своеручная злодейка! Да! Иначе и быть не может. Ах, неосторожна Анна, ах, неосторожна… Такой подарок судьбы беречь надобно, яко зеницу ока своего. Царёва аманта, столько лет бессменная… А на мелкие его увлечения и сквозь пальцы можно смотреть. Переморщилась бы. Он в них зело неразборчив, да и неприличен даже. Она же для него совсем другое дело… Это же понятно, ну?!

С сестрой не поспоришь. Она и не говорит ничего вовсе. Только вздыхает. И что с кочергой разговаривать, что с ней, одинаково. Модеста надселася.

- Катрин!

Девушка вернулась. Встала у дверей. Постояла, подумала, сделала книксен.

- Господин, что придёт, проводи его в обеденную залу. Скажи, что госпожа к нему выйдет. – сказала она по-немецки.

Ну может ли она доверять вот, например, этой девице! Майн гот, майн гот! Но ведь приходится… Ах, будь её воля, всё было бы совсем иначе. Но в фаворе сестрица, а она всего лишь майорша Матрёна Балк. Впору бы локти кусать! А она ведь ещё и помогает Анхен обманывать царя. А он страшен, как он страшен!.. И в гневе и в милости, непонятен он, потому и страшен…

Ну, как тут не занедужить от переживаний. Мать пишет, что третьего дня не смола встать с постели. Всё ведь из-за Анны. Старуха - вдовица, о ком ей ещё страдать, как не о любимой дочери.

Анхен, роза Кукуя, та, что приковала к себе сердце этого монстра, его царского величества, для которой он оставил свою извечную скупость (даже личные расходы царской семьи – любимой сестры! – он, по мудрому рассуждению, уменьшил вдвое) и строил для неё дома на средства из царской казны, дарил деревни, по её «верноподданническим» прошениям, исполнял капризы и требовал взамен только верности и готовности принять в любое время дня и ночи свалившегося, как снег на голову непредсказуемого его, - Анхен страдала.

Анна Ивановна устала… Прошло время первой молодости, когда, кажется, происходит всё само собой, а ты, юная и прекрасная, только щепка в водовороте событий, и тебя выносит наверх, вверх! – вместе с пеной…

И вот нет же ничего, кроме пены. Семья цепляется за неё, она делает для них всё, что может, себя не забывая. Но счастья нет! Есть только страх.

Этот человек, такой смешной и нелепый вначале, вызывавший даже некотороые умиление, этот человек… Где он? Кто он? Человек ли он? Русские болтают разное… Говорят, он Антихрист.

Анна Ивановна чувствовала себя заблудившейся посреди трясины. Один неверный шаг – и она пропала, захлёбывается в мутной водице. Это сон. Призывала к себе сногадательницу, ворожею (за ворожбу-то на Москве – кнут!). Болтала несуразное.

Нет ничего верного, подлинного. Есть только страх… Вот что, к гадалке не ходи. И где защиты искать?

Она искала.

Спустилась Анна к сестре поздно, гость уже давно ожидал. Модеста выразила на лице неудовольствие, гримаска получилась смешная и жалкая. Анна не обратила внимания.

- Там у тебя девица, новая эта, из пленных, что ли? Не нравится она мне.

- И что прикажешь делать?

- Убери куда-нибудь.

Модеста всегда поражалась, как быстро приучила себя младшая сестра к повелительному тону. Сказала, развернулась и пошла.

- Вот тебе раз! – только и произнесла Модеста.

Девчонка ей нравилась. Аккуратная, весёлая такая. Видно, в людях давно живёт, привыкла. На выволочки не обижается, за патлы даже можно оттаскать, как будешь не в настроении. И, подкалывая потом юбку, она за то не всадит тебе булавку под кожу. Жалко такую выгонять-то!

- Катрин! Катрин, дура, куда подевалась?!

Девушка вошла, быстро вытирая руки о передник.

- Чего молчишь?! – набросилась на неё Модеста. – Где была?! Подслушивала, да?! Соглядатайствуешь?!

И она отвесила ей пощёчину.

- Пошла вон!..

И когда та, схватившись за щеку, выбежала, прибавила:

- Распустились, мерзавцы! – тяжело перевела дух, заправила за ухо выбившуюся прядь.

 

2.

Она сидела под лестницей. Кусала передник, чтобы не разреветься. Крупная, дородная, сильная деревенская девушка, она запросто могла избежать подобных неприятностей. Взгляда достаточно. Но в положении пленного, никому не нужного двуногого скота не больно забалуешь. Это уже третьи хозяева здесь. Прежние были ещё хуже… А в Аллуксне были солдаты, что срывали платье, тащили за волосы под телегу, обидно смеялись и люто дрались за право обладания её телом, как зверьё за добычу. К этому она тоже давно привыкла. В Алуксне и до прихода русских было кому глумливо заглядывать ей в глаза, трепать за щёку, лезть под юбку… Поэтому её хозяин – очень добрый пастор Глюк – перед самой осадой постарался выдать девушку замуж за шведского драгуна. Марте – её так звали, пока пастор не перекрестил её именем св. Катерины в лютеранскую веру – было 17 лет. Видавшая виды была девица. С детства в людях, чётко не помнила даже, кто она и откуда, кто её отец и мать, живы ли они… Помнила тётку, у которой воспитывалась бедной родственницей-приживалкой, затюканным гусёнком лет с трёх. Тёткины дети дразнили телушкой. Она и вправду походила на большую добродушную корову. Больше всего на свете она любила ничего не делать, валяться на травке под солнцем и тихонечко напевать незатейливые песенки. Но тётка говорила, что безделье – грех, и Марта сколько себя помнит, работала: мыла, стирала, убирала, ходила за скотиной.

В прислуги к пастору её отдали, когда соседские парни стали забираться на тёткин двор, взламывать дверь в амбар, сворачивать друг другу носы на сторону и орать непристойности по ночам. Тётка визгливо кричала:

- Срамница! Чтобы тебя черти забрали, греховодницу! Ославила на всю деревню. Такая твоя благодарность за доброту мою! Блудница!

Девочке было лет двенадцать. Она не понимала… Чувствовала только, что здесь больше не житьё. И, завязав её нехитрые пожитки в узелок, муж тёткин, угрюмый и молчаливый, однажды увёз её в Алуксне.

- Мариенбург, - важно говорил пастор.

Он часто её поправлял, поучал, терпеливо разъяснял что-то. Она опять не понимала, но, чтобы не обижать старика, преданно смотрела в глаза и, поддакивая, кивала. Он сначала радовался:

- Смотри, мать, какая понятливая девочка! – он чувствовал себя миссионером, перебрался в эти Богом забытые места, переводил Библию на латышский. – Вот для таких простых людей я живу! – гордился.

Но потом раздражался:

- Тупая корова! Прости меня, Господи! Я ведь тебе тысячу раз объяснял…

Она не понимала и плакала. Хозяйка тихо вздыхала, молча брала её за руку и вела в поварню учить варить рыбный суп с молоком. Вкусный. Здесь Марта была и проворней, и понятливей. Разговаривать на хозяйском языке тоже выучилась у печки. Суетившись, хлебы пекла, шила. И, конечно, мыла, убирала, стирала, ходила за скотиной. С хозяйкой было спокойнее. Но пастор был настойчив, по вечерам собирал всё семейство вместе с прислугой, читал им писание. Долго потом толковал значение каждого стиха, спрашивал, как она поняла… Он добрый, пастор, очень умный, книжный человек. Пошли ему всех благ, Господи! Мужа ей сыскал, нехитрым приданым наделил. Где вот только теперь муж, где приданое? Как говорится, Бог дал, Бог взял. Не в её привычках было жаловаться на судьбу, плакать над своей горькой долей. Но сегодня вот обидно стало. За что её так-то? Она опять не понимала…

 

3.

Ещё на прошлой неделе казалось, празднествам не будет конца. Александр Данилович себя не помнил: пиры по поводу победы (шёл он в строю победителей рука об руку с государем с чувством причастности к свершившемуся – распирало!..), потом Маняшкина свадьба, давно замысленная, сестре в невестах уже ходить стыдно, потом новолетие, Рождество Христово… Нет ни в чём удержу! Гулять – так гулять! После прошедшего всешутейшего собора дворец Лефортов, что ему ноне подарен, перестраивать надо: повеселились, крыша погорела в одном месте, лестницу сломали, да и прочия ущербы немалые. А вчера государь велел:

- Баста!

Назначил день выезда: ему, Петру Алексеевичу с кумпанией – на Воронеж идтить, а Александру Даниловичу – в Шлиссельбург, шведа сторожить, строительного лесу промышлять, верфь ставить, канавы, парусина, самый гвоздь последний – всё на нём. В Олонце руду нашли – тоже его теперь хозяйство, губернатора Ингрии. По-хозяйски и дело весть: своими преданными людьми обзавестись, чтобы дело спорилось, чтобы выполняли всё беспрекословно, и камень за пазухой отнюдь не таили, да волокитничать не смели. Вот тебе задачка! Впрочем, в этом деле он уже поднаторел, и кое-что в этом смысле уже сделано. Ещё во время Великого посольства Пётр Алексеевич ему казну доверил. После, по заведении бурмистрских палат, к нему на двор стали стекаться деньги, завёл целую канцелярию. Теперь переведёт её в Шлиссельбург, а доходы – на его усмотрение – на оборону и усиление новых территорий употребить с тщанием должно. Та канцелярия год от году росла, а ноне больше ей расти – гу-бер-на-тор, не сошка какая. Вот уже к свейской границе обоз потянется! Одних губернаторских париков – штук восемь… А уж дьяков с подъячими для дел бумажных – не счесть. Вот и желательно, чтобы всё это хозяйство губернаторское работало, как часовой механизмус, чётко, без проволочек – канцелярия, строительство, верфь, заводы, войсковой гарнизон. А руководство вершить ему - Александру-свет-Данилычу! И ведь опростоволоситься немочно, невместно: сам ведь, самостоятельно. До неба – высоко, до царя – далеко. Далеко, вот! На себя надейся, губернатор Ижорский, на себя и пеняй! Так-то…

И вот государь на первое февраля назначил выезд.

- Смотри, Александр, - в который раз за последние дни взялся наставлять и советовать Пётр Алексеевич. – От действий твоих вся следующая кампания зависит. В руках твоих, губернатор, ключ, и тем ключом, сам знаешь, чего отпереть должно.

- Мин херц, - чувствуя холодок восторга, что раздрожал где-то внутри, в желдке, и, стараясь голосу своему придать вящую деловитость, Александр Данилович попытался вставить слово.

- Не перебивай, - подсаживаясь к нему плотнее, приобнимая и закрывая шершавой ладонью ему рот, велел Пётр. – Я к тому говорю, что уж больно горяч ты показался на стенах «Орешковых». А ты думай головой и помни…

- Буду помнить, государь мой. Нешто науку твою забудешь?..

- Ну, полно. Я Виниусу велел, как можно спешно к тебе посылать необходимое. Ещё не оставлю напоминать. Яковлева строжай. Щепотев у тебя там, на него всегда поло-житься можно. Мужиков олонецких приструни, Яковлев с ними не справляется. Ещё этот попик, что из Свейских пределов к нам перешёл. Как его?

- Отец Иван Окунев.

- Не забижай его. Подмогой будет. С ним охотников – сила! И… пиши, пиши чаще.

- Боюсь, за делами теми и времени не укрою, чтобы описать, однако…

- Эй, эй, чего городишь-то?!

- Да, болтаю…

- То-то… Я на тебя, брудер, надеяние крепкое имею. Сам знаешь. Коли кого бы можно было вместо тебя отправить, тебя, конечно, от себя не отпустил.

И смущало сие, и радовало, и искушало, и, чёрт знает, какие чувства ещё плодило в душе его неукротимой, жадной, ищущей, с энергией характера напористой и расчётливой.

- Мин херц, флот будем готовить, что ты ранее указывал, или больше ускодонок, малого флоту судов, как мыслили позже?

- Я тебе о том писать буду. С Фёдором Матвеичем обсудить сие не дурно. Но ты всё равно поторопись. Не жди моего указу.

- Не сумлевайся.

- Ещё там Гаврила будет Головин. Человек он у нас ума большого. Ты с ним мирно живи.

Александр Данилович капризно дёрнул губой.

- И чего из меня монстру делают? Я с теми, кто тебе верный слуга, всегда в мире жить согласен.

- Ой, ли?! Агнец Божий! – Пётр Алексеевич пригнул его голову, поцеловал в висок, слегка оттолкнул. – Знаем тебя не первый день. Ладно. Пустое это. Но жаловаться кто станет, смотри мне.

- Не станут, – жёстко выговорил Данилыч.

- И что верно. Не до челобитчиков нам. Дело вершить надобно.

Страшно, наверно, было вступать в новую должность вот так, почитай из денщиков прямо и в губернаторы. Да времени на страхи не было. Как тогда, под «Орешком», чётко уяснив все выгоды и авантажи, сложив их воедино и ясно увидев всю картину боя ещё там, у батареи, он ухнулся в дело, очертя голову, оттого и отвага его казалась отчаянною. Но не так он был прост. И Пётр Алексеевич это знал и ценил. Столько лет они, почитай, неразлучны были. А вот теперь пришло время доверие.

- Так что вот, на февраля первый день нацеливайся, дела туточки все свои улаживай. И отправляйся со Господом. Времени ещё предостаточно, и проститься ещё успеем.

 

4.

Беспокойный он всё-таки государь, Пётр-от Алексеевич. Москве, под снежным одеялом, задумавшейся, так-то покойно было. Налетело беспокойство, семя басурманское, прости, Господи! И без продыху, без отдыху – кутёж великий!.. Правда, в светлый праздник Рождества Христова всеношнюю отстоял исправно. Любо-дорого, уважил. А и вновь после давай картинки в небе жечь, шутовские выезды устраивать. Сам бегает с безумным взором, тормошит всех, тревожит, веселиться велит. Все со страху и себя от веселия не упомнят. Ох, притомил государь-батюшка, мочи нет. А кого и попужал нечаянным делом. А кого и до смерти… А кого и не нечаянным вовсе…

Варваре только бы зубки полоскать. Всё видит горбунья, всё примечает. Да помалкивает. Видит даже, как доброхоты государевы, иноземцы, иноверы, друзья льстивые, неискренние, лицемерные, лики бритые свои морщат, словно ревенем отпотчеванные. Утешно им, бесстыдным, как герр Питер и самые мелкие свои победы, ровно триумфы, празднует. Пороху-де царь Пётр больше на фейерверки извёл, чем при осаде крепости. Может и извёл, может и больше, их ли дело?! Варвара мнёт тонкие губы, усмехается зло: то ли ещё станется?.. Любимое её присловье. И никогда потом не скажет: «Я же говорила!». Молча позлорадствует, поехидничает, а то и просто порадуется. Ведь и ей – калеке убогой – по-человечьи порадоваться хочется, да и невозбранно ведь. А радости её какие? Прибывание света-радости батюшки Александра Даниловича с капитаном его на Москве ей, Варваре Арсеньевой, да госпоже её Наталье Алексеевне, да и иным прочим (у иных прочих – сиречь у сестрицы Дарьи Михайловны – глаза на мокром месте, у дурищи!), им это в веселие и в истинное счастие, в усладу сердец девичьих.

Александр Данилович будто другим совсем явился. Так же высок, статен, худощав, подтянут, те же глаза с поволокою, будто дремлют; да знаем мы их, не утаишь огонь-пламень, не скроешь пристрастие своё. Однако, тот да не тот господин поручик Меншиков. Год, вот от году меняется неуловимо! Губернаторский градус ему сегодня глаза-то застит. Вот и мерцают холодно буркала Алексашкины на Белокаменную. Не кичись, свет мой, всё про тебя ведомо. Думалось так-то, пока наблюдала за ним издали. Пётр-то Алексеевич на товарища своего и не надышится, души в нём не чает, да пуще прежнего, слышно, героем себя показал Александр-от Данилович, и то государю в великую радость.

Да, не тот нынче Алексашка-то. Уж и не вспомнится ничего лишнего. А кому вспомнится, тому не сладко придётся, а ой уж, как солоно. Варвару так и подмывало сказать что-нибудь этакое, подковырнуть, подзадорить. Они с Аняткой две вострушки-веселушки так очами и зыркали, так по подоконнику и елозили, любуясь маршем победителей, будучи в царевниной свите.

- Наш-то, наш! – пропела Варвара. – Красавец-молодец! – и, видя, как покраснела Даша, ткнув Анятку локтем в бок, прибавила, - любо-два, а?!

- Прынс заморский, да и только, - поддакнула Меншикова.

И потом уже при встрече в глаза ему смеялись обе. Он ничего, улыбался милостиво, молодо-мол-зелено. На радость девицам, на Москве они с государем долгонько побыли. Хоть и верно то, что из всего того времени сёстрам и Даше с Варварою Данилычевого внимания крохи доставались: у государя до Александра всегда дело есть, то шумство, то забава, а то и забота-работа, всё в перемес, - однако, Маняшку замуж пристроил-таки, дев из Коломенского дворца в палаты в Мясниках перевёз.

- Зажил бы теперь султаном в своём дому, - ухмылялся, заходя на женскую половину.

Даша бросала быстрый отчаянный взгляд и только вздыхала.

- Отчего же нет? – вопрошала Варвара.

- Я, сударыни, по первому же государеву слову к свейским рубежам возвращаюсь. В Шлиссельбург к себе.

И снова отчаянный Дарьюшкин взгляд. Она была и покорна, и вольна. И как у неё это выходило, он не понимал. И задумываться не стал бы, так сладко было…

- Взять, нешто, тебя с собой?

- Возьми, свет мой ясный Александр Данилович.

- Так ведь нельзя, моя ясынька. Что за житьё там у меня, знаешь ли? То-то. Пустое это, не возьму я тебя. Обманываю.

- Обманываешь… А попросить мне можно?

Он нахмурился.

С некоторых пор он не любил, когда она вот так издалека начинала разговор. Было уж…

- Появляйтесь, свет-радость Алексашенька, ровно солнышко ясное в ненастье. Нету таковой мне отрады, чтобы видеть тебя чаще.

- Пеняешь?

- Да что вы!.. Разве ж я смею?.. Милый?..

- Угу?..

Она молчала, спрятав лицо у него на груди. Зажмурившись. Затаившись.

- Ну?!

- Нет, нет, - глухо. – Я глупая!

- Сие мне ведомо, - отстранился. – Ну, а всё-таки? – поглядел сверху.

- Подумалось так-то: у младенчика нашего такие же кудри, ровно лён будут. И глаза васильки.

В тот вечер рассеянно он её слушал. А уж с Варварою поговорил основательно. Выслушав его, та только губы тонкие скривила.

- И для чего мне это знать, девице? Это, милостивец, забота-то не моя.

Сказала, и глазками на него – зырк! Наблюдает. Так-то ему хотелось на неё рыкнуть, стукнуть кулаком в стену, да рядом с самым ухом, чтобы губы эти, тонкие распустила, чтобы задрожали со страху. Сдержался. Поднялся. Пошёл вон.

- Постой, слышь? – проскрипела Варвара в спину. – Пособлю тебе. Я твою, Данилыч, беду руками разведу. Да что мне с того будет?

- А чего тебе желается, - бросая своё тело обратно на лавку, вопросил он, прибавив: - Свояченица?

«Коли бы свояченицей была б, об чём и толковать-то было», - подумала Варя.

- Брат мой Василий, чай, никак подрос уже. Протекция ему нужна. В люди выйти. Вот, своячок, по-родственному и пособи ему.

- Недоросль он ещё, Васька ваш, - ощерился Меншиков, - куда мне мальчишку?

- Да немногим ему меньше, чем Дарье было в тот год, когда вы с государем к Ругодеву подались.

И снова – зырк на него! Затосковал Данилыч. Даже гневаться оставил.

- Буду помнить про Васятку вашего, - буркнул. – Может, на что и сгодится. Может, и путное чего из него выйдет. Только уж ты по свойски, по-женски… Объясни ты ей, растолкуй, что как есть. Не было никакого такого уговору. Да и некогда, недосужно мне. Горе моё!..

Было вот. Неприятные воспоминания заставили его собраться, построжать.

- Не прогневись, радость-Алексашенька, на дерзость мою. Мне бы чаще о здравие твоём знать уведомляться и только. Не гневись уж, батюшка. Вон уж и глаза похолодели. Вижу, осердила тебя, докучная.

Вот чем она берёт, а?! Вот объясните, люди добрые! Вроде и жалостно, и просьба, действительно, докучная, а говорит, словно снег за окном ложится, тихо, ровно так. Без кокетства, без лицемерия. Правду ведь говорит, вот от самого сердца.

- А вот ежели, положим, я письмом тебя позову, ты к войскам под пули да ядра прибудешь ли?

- Позовёшь?

Мотнул головой:

- Но вот ежели?!

- Ежели б, да кабы…

- И всё-таки? – резко.

Спустилась с его колен, положила голову ему на руки, разлила смоляные волосы по полу:

- Ты только позови, - шёпотом, глаза пряча, выговорила.

 

5.

О многом ещё предстояло подумать, позаботиться, распорядиться: о часах на башню церкви Архангела Гавриила; о Пойсене, царевичевом новом наставнике, о доходах с имений, число которых всё увеличивалось и прочая, и прочая. Входить во все мелочи самому – привычка, перенятая у Петра Алексеевича. В Московских домах штат прислуги пополнить молодыми девицами, чтобы сестре и Арсеньевым сподручней было управляться, житьё чтобы им иметь вольготное, весёлое. Тоже ведь какая-никакая – забота. Девицы ему в копейку вставали. Не так, чтобы вровень с часами на башню, но…

Пётр Алексеевич живал в этот приезд в Москву в Меншиковом дому, хаживал на женскую половину. Там его встречали весело и приветливо, ласкою и покорностью. Александр Данилович лишь глаза щурил то строго, то удовлетворённо, а то с тревогою. Варвара с Аняткою больно смелы показалися. Но только это ничего, обошлось. Ему, государю, бойкие-то всегда по сердцу были. Дарьюшка, трусиха известная, за неё вот Данилычу неловко было, нервозно, неспокойно так-то. Он раздражался и смотрел мимо неё, вскользь, сквозь. Оттого ей ещё тяжелее было, что лишена была она поддержки его; всё ниже, бывало, голову клонит.

- Ну-тко, поди сюда, девица Данилычева. – велел как-то государь.

Варвара с Александром с обеих сторон заркнули на неё. И нет спасенья.

- Только не смей реветь, не терплю, - окрик был суровый, и то до слёз боязно сделалось. Но реветь не велено, Алексаша смотрит пристально глазами холодными, и уж того пуще реветь нельзя. Улыбнулась вымученно. А глаза перепуганные. К руке царской подошла. Руку отдёрнул, не дал. Смотрел пристально, сверлил-таки взглядом. Было потупилась, но Пётр с сердитым фырканьем протянул длиннющую руку, взял за волосы, не дёргал, но и не отпускал, заставляя смотреть себе в глаза.

- Ты, Дарьюшка, хоть бы притворилась, что милость царская тебе в радость. Что чтишь ты государя своего. – сказал этак ровно, не сводя тяжёлого взгляда.

Она побледнела вся, губы синюшными сделались. И этими-то губами прошелестела тихо, словно ветер дунул:

- Государя-то я чту, Пётр Алексеевич. А притворяться не могу, да и по почтению моему не смею. Вот…

- Слышь, Данилыч?! Страшно ей, аж посинела вся, а балакает чегой-то, - медленно разжимая пальцы и отпуская Дашины волосы, весело подмигнул царь.

- Мин херц!.. – Меншиков было двинулся к ним.

- Молчи! – остановил его Пётр. – Я ведь, Дарьюшка, молчунов-то упрямых не больно люблю, знаешь ведь, не жалую, - сказал, втаскивая девушку себе на колени; коленки были худые, острые, сидеть неудобно на них. – А ты, глупая… сама виновата!

- Сама… - согласилась Даша.

Голова у неё кружилась, сердце колотилось так, что, казалось, прорвёт корсет. Ах, эта иноземная страшная штуковина, что тиски! Из синюшнего лицо её медленно превращалось в багровое, глаза затуманило.

- Дарья Михайловна, дурно тебе? – услышала Аняткин голос.

- Мать твою не так-то! – выругался Пётр. – Вот ведь дурра глупая! – рванул шнуры корсета. – Что ж из тебя каждое слово клещами тащить?! Александр!

- Клещами!.. – проворчал подоспевший Меншиков. – Запугал совсем мою девицу, - сплюнул, помянув про себя недобрым словом Фёдора Юрьича. - На-ко, голуба моя, отхлебни.

Даша послушно отпила большой жадный глоток из чарки, поднесённой Алексашей, и задохнулась, из глаз брызнули слёзы, казалось, дышать она уже не сможет никогда. Горька царская перцовка!..

Когда отдышалась, увидела, что подруги милые киснут все в слезах от хохота, бьёт себя по коленкам смеющийся Пётр. Даже Александр, сердито губы кусает, чтобы не расхохотаться.

- Ну, распотешила, Дарья. Так вот тебе, молчунье-тихушнице глупой, - прохрипел Пётр Алексеевич.

С тех-то пор и привязалось за ней это словечко «глупая». Она даже некоторые письма к государю этим именем подписывала: «Дарья глупая».

А у Александра от сердца отлегло… И верно сие – у воина тылам крепким быть должно. И уж коль скоро человек он холостой-гулевой, то и тылы соответствующие.

 

6.

Алёна Фадимрех изволила хворать и оттого гипохондрией маяться. И вся-то жизнь представлялась ей серою скукою. То-то прежде бывало весело! Страшно и весело. Кава-леры юные легкомысленные в окошки лазали, будто с тайною. Кавалеры те двухметровые, горластые, сыны названные. Теперь-то Анна черноокого востричка царственного без посторонней помощи (без её, Елены, помощи) привечает. И уж веселья в том, видно, не много будет. Спешить ноне герр Питер изволит. Он и прежде непоседлив был, да всё как-то бестолково. Кто ж ведал, что дело так обернётся?! Сиди Аннете-Маргарита, ожидай герра Питера, что кукушка в гнезде. Тоскливо, видно, Анхен. Да и боязно.

- Господь-то всё видит, - вздыхает Елена Фадимрех, бывшая наперсница царской аманты.

Что за радость быть ночною царицею, коли ночей тех, ежели с десяток в год набе-рётся, то и ладно?! И чем сие Анхен заслужила? Только ведь она, говорят, не больно-то и печалится… Замуж, говорит, хочет выйти, исхлопотать позволение на то у герра Питера.

- Вот уж, истинно, ума нет!

Алёна взяла табакерку, повертела в руках, сердито стукнула её о столик, водружая обратно. Тоскливо знать, что всё окончится скверно. Востричок-то герр Питер своего ни-кому не отдаст, а Анна сколь лет уж ему принадлежит. Неужто-ж она того не понимает? Суетится чего-то, деревеньки прикупает, приданое готовит. Со стороны смотреть-то боязно, несёт её, непутёвую…

А царь Пётр во гневе дик и страшен. И эти десять ночей в год дорого встанут Кукуйской царице. Тут уж в ногах валяйся, сапоги лобызай, а всё едино!.. Обманывать-то его нельзя, а по правде-то с ним боязно. Таков уж уродился востричок, царь московский Пётр Алексеевич. Прелставила себе Анну, её невинный взгляд, заломанные руки, хрупкую фигурку на полу, в ногах у Петра.

- Фи-и-и!

Жалко Анхен, нет мочи: и так ей не житьё, и этак уж совсем страшно получается. Да и о себе подумать надо бы, чтобы, ежели что, так не тронули. Ещё с две недели назад написала синеглазому господинчику, сыночку прелюбезнейшему Александру-свет-Даниловичу. А ответа-то нет. Уж забыл он к ней путь-дороженьку, ненужная стала, нелюбезная…

- Ох! – тут уж и себя жалко сделалось, горемычную, аж до слёз.

Всплакнула Алёна, вроде легче стало. Можно и за дела приниматься. Дел-то у неё много: перво-наперво, приходно-расходную книгу проверить, не забыла ли чего внести. Так и есть! Разорение-то где! На чепец нарядный для новой-то служанки, что Модеста Балк ей навязала, она поиздержалась, а записать-то запамятовала. Балкша-то известная скупердяйка, девица от неё пришла, срамно и взглянуть. Алёна поджала губки, записывая сумму, припоминая точненько.

А девчонка ничего, справная, бока у неё мягкие. Такую-то вот вряд ли вострички пропустят… Передарить её, нешто, синеглазому, ему прислуга знающая в дом новый требуется.

Только вот жила-то она досель в доме сестрицы Анны-Маргариты, Модесты. Чего видела, чего знает, полоняночка? Молча глаза потупляет. Может, на что и сгодится Данилычу?..

 

7.

У Варвары-то нюх, что у гончей. Вот так-так! И вызналось-то всё в последний вечер; ещё часок – и всё! Чудны дела твои, Господи. И нарочно-то не придумаешь. Ведь ут-ром бы и слушать не стал, не до них ему было бы, не до девиц. А там и тем паче!

Хотела уже за Данилычем посылать, да подумала, что девку Агашку в то дело впутывать не след. Пришлось выбираться из постели, бежать самой. Эх, с непогоды горб крутит, припадает на одну ногу Варварушка, но поспешает. Агашка-то дурра, чего выболтала-то, понимает ли? У двери остановилась Варвара, сама перед собой повыкобенивалась малое время, сухим кулачком стукнула.

Страсть как не любил, когда ему мешают. Хоть и привык (куда денешься) к побудкам в любое время дня и ночи, однако в неурочное время вломившегося к нему, хотя и от государя, нарочного, встречал зуботычиной, лишь потом выслушивал. Терпели…

- Варварушка?! Ты чего здесь шныряешь? Чуть не прибил тебя вовсе.

- Испужал, аспид! – ругнулась Варвара. – Дверь-то прикрой, срамник.

- А что? Хошь, и тебя пустим, погреться? – хохотнул.

- Иди ты!.. Закрой дверь, чего скажу.

Сама же всё косилась на Данилычева денщика, что поодаль в коридоре вышагивал. Александр Данилович, насупившись, кивком головы отправил дежурного прочь. Сам встал над Варварой, придавил к стене. Шлафрок на нём шёлковый, стёганный, лазоревый. Кружева надушенные, аж голова у боярышни закружилась.

- Ну? – изогнул бровь; хорош – чертяка, волосы у него отросли, курчавятся.

- Ты от Фадимреховой Алёнки-немки девку привёз, помнишь?

- Ну, - покосился на дверь.

- Ты её с собой к «Орешку» повезёшь, слыхала я.

- Тебе зачем? Мало ли, кого я туда везу. Не сестру же твою с собой брать! - окрысился.

- Мне недосуг с тобой рассуждать, каких поблядушек своих ты на жительство в завоёванные земли потащишь, - раздражённо фыркнула. – Не моё это дело. А скажи ты мне, мил друг, откудова взялась сия девица, знаешь ли?

- Полонянка она.

- Так. А у кого в дому жила до Алёны твоей, ведаешь?

- У Балкши.

- Вот.

Варвара смотрела на него из темноты глазами-бусинами. «Не дурак, - думала, - смекает».

- Вот, – повторила.

Ощеренная, будто волчья, морда господина поручика и губернатора разглаживалась удивлением.

- Ты бы ту девку попытал в какой час, что у неё язык басурманский развяжется. Может, чего интересного об себе порасскажет.

- Делать мне нечего, - тупо глядя поверх её головы, просипел Данилыч, - девок-дур пытать.

Варвара снова фыркнула.

- Дело-то твоё. Однако, Агашке моей кой-чего она уж сказывала.

Не меняя выражения лица, быстрыми и ловкими длинными пальцами зажал ей рот. Подержал так крепко, чуть не на весу. Потом отпустил.

- Иди, - сказал.

Она только плюнула ему под ноги.

«Ну, вострушка! Всем вострушкам вострушка. Выросла девка. Хоть и сестра, да не Дарьюшке-то чета. Умница».

- Спасибо тебе, – догнал её уже в конце коридора негромкий смешок.

- Провалиться тебе с благодарностью такой, - ворчнула девица Арсеньева Варвара-свет-Михайловна.

 

 

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2013

Выпуск: 

4