Андрей Можаев. Соломенный дом (начало)

Об Авторе: Можаев Андрей Борисович – сценарист, прозаик, публицист. Доцент кафедры драматургии кино ВГИК. Лауреат нескольких Международных кинофестивалей. В 1985 году получил премию «Лучший дебют в кино» на Международном Кинофестивале «Молодость» за игровой фильм «Полотенце с петухом», созданный по мотивам мемуаров М.А. Булгакова. В фильмографию А.Б. Можаева входят документальные фильмы «Наше военное детство» (приз «За лучшее решение темы музыки в кино» на Международном кинофоруме «Золотой витязь» 1985г.); «Родовой камень» (второе место за сценарий документального фильма на Международном кинофоруме «Золотой Витязь» 2001г.); «На сопках Маньчжурии» (гран-при «Золотой меч» на Международном кинофестивале «Военное кино» 2004г.); «Окно»; «И схлынут воды…»; «Апсны-Абхазия. Страна души» (специальный приз международного телекинофорума «Вместе» 2010г.) и др.

 

Соломенный дом

 

      «Обстоятельствами всей почти… истории народ наш…до того был развращаем, соблазняем и постоянно мучим, что ещё удивительно, как он дожил, сохранив человеческий образ, а не то что сохранив красоту его. Но он сохранил и красоту своего образа. Кто истинный друг человечества, у кого хоть раз билось сердце по страданиям народа, тот поймет и извинит всю непроходимую наносную грязь…  и сумеет отыскать в этой грязи бриллианты». 

                                    (Ф.М.Достоевский)   

 

ПРОЛОГ

 

Эта история случилась уже давненько, но всё это время не давала покоя памятью о себе, пока не положена была на бумагу. А начиналась она ранним утром, когда полусонная и вечно чем-нибудь недовольная Москва многоглазо дивилась из окон отсыревших кухонь на крупные хлопья первого снега. Вот в эту чёрно-белую рань на одной из железнодорожных товарных станций и разбушевалось в раздевалке грузчиков собрание.

Человек двадцать рабочих в заношенной спецодежде сгрудились вокруг начальника за длинным доминошным столом. Голосили разом:

- Вячеслав Андреич?! Ведь как раньше зарабатывали?! Грузалей меньше было, а получали больше!

- Набрали подзаборников – ящик ухватить не умеют! В бригадах по двадцать рыл развели! Поди угляди, кто вкалывает, а кто сачкует! А зарплата одинаковая! Уравниловка!

- Да вы и так всё знаете – из грузчиков, наш!

- Знаю, знаю, - начальник дистанции снисходительно хмыкнул. – И поболе вашего. Кончай базар! – перекрыл рыкающим баском гомон.

В должностные Вячеслав Андреевич вышел недавно. Но для должности своей будто был рождён. Выглядел представительно: голубая свежеотглаженная рубашка, чёрный галстук и чёрный же, с золотыми нашивками, китель. Сложением тоже не подкачал: крупен, русокудр, моложав. Лицо открытое и будто свежеумытое. Правда, слегка обрюзгло – таким с похмелья обычно бывает. И держал себя умно: к выкрикам работяг не прислушивался, но выкричаться давал вволю, хитро перебирая притом подплывшими глазками жёсткие физиономии подчинённых – как тасовал их взглядом. И понимал, конечно, причину их недовольства. Коренилась она не столько в его отдельно взятом хозяйстве, сколько в подавленности производства махиной бюрократии вообще. Но распространяться об этом здесь не собирался. Он устроил собрание с иной целью. Завершался год тысяча девятьсот восемьдесят первый, очередной год очередной пятилетки[1] построения социально-справедливого общества, записанной в историю, как отрезок борьбы за повышение эффективности и качества труда, и вот в свете этого главного требования предстояло ему на скором партхозактиве о чём-то рапортовать… Словом, был он настоящим путейским генералом.

 

- Охи-вздохи ваши пускай жёны по ночам утешают, а мне конкретные предложенья вносите. У нас с главинженером время нет, - глянул небрежно на притулившегося к подоконнику сухопарого мужчину, скованного тесным костюмом-тройкой.

А тот всей позой своей и настроением подчёркивал чужеродность затеянной возне. Начальник недостаточно его ценил, но на его-то, инженера, оперативном управлении только и держалась бесперебойная работа дистанции.

Грузчики примолкли, зашушукались.

- А где Витька? – нашёлся кто-то. – Чего молчишь? Давай выкладывай, до чего додумался!

Вот так, чуть не кулаками, подняли тогда Виктора. Тот, смущаясь, заскрёб макушку. Выдавил нехотя:

- На звенья б разбиться. А звенья по секторам закрепить…

Лет ему было немногим за тридцать, и он только входил в самую мужскую пору: телом хотя матерел, но оставался ещё по-юношески гибок, а движеньями резок и мелковат.

- В звеньях по пять человек чтоб. Друг у дружки на виду будем. Не сачконёшь.

Наконец, он пересилил себя, вскинул голову и глянул на начальника. И сразу открылись крепкая, гордого постанова, шея и сухощавое лицо с сильными челюстью и подбородком. Из-за сжатых губ, привычки зыркать исподлобья и союзных, словно в раздумье сведённых бровей лицо его казалось бы злым, кабы не мягчили выражения простодушные серо-голубые глаза, и оттого выходило оно просто упрямым.

- А ещё, закрепим за каждым погрузчик. Чужой уже не схватишь. И мостки там всякие, цепи – тоже по секторам. А то гуляют, вон, по пакгаузу, полдня ищешь - не найдёшь! – он одолел стеснение, разговорился и уже не бубнил глухо, а уверенно высказывал наболевшее. – И порядок сами наведём. Где пол починим, где – рампу. Службу-то станционную не допросишься, а ты – гоняй по выбоинам, технику калечь! Вот и получится в звеньях всё связанно: дисциплина, сохранность, выработка. Интерес-то общий, по справедливости!

- Общий? А потребуется помощь соседнему звену оказать? Ты же первый откажешься! – прощупал начальник.

- Помощь, она разная, - сцепил руки Виктор, уставился в лозунг на стенке, гласивший здесь не одно уже десятилетие: «По труду и честь!».

– К раздолбаям не пойдём. А за отдельную плату – пожалуйста. Но в звеньях все будут работать ответственно. Кончать пора с этими принудиловками, уравниловками…

- Поучи, поучи меня! – взыграл старший по званию и положению. – Мне план, знаешь, какой спускают? И дистанция на сто километров тянется! Мне без выравнивания на всех участках – хана! Условия-то везде разные!

- Да перекроем план ваш! – загалдели мужики. – И другим кое-что перепадёт! – их как больших мальчишек взял азарт на равных поучаствовать в хитроумной игре под названием «социально-экономическое устройство общества».

- Кончай базар! – треснул начальник ладонищей по столу. Поразмышлял, барабаня нечистыми ногтястыми пальцами: - Как думаешь, главный? – бросил через плечо инженеру.

Его соратник, не выходя из нарочитой отрешённости, проскрипел сквозь зубы:

- Идея известная. Не лишена рациональности. Но будет ли эффективна у нас при разобщённости служб, многоначалии? – углубляться в тему он не стал. Его как «технаря» пугали пресловутые «производственные отношения». На них много классных «спецов» вот в таких ситуациях погорело.

- Но отчитываться надо или нет? Может, на одном звене испытаем?.. С начала месяца тебя, разумник, звеньевым ставлю, - руководящий палец нацелился в Виктора. – Звено подберёшь сам. И гляди – без придури! – и, подавая сигнал концу говорильни, Вячеслав Андреевич поднялся.

Работяги заподымались нехотя. Подталкивая и похлопывая друг друга по пыльным ватникам, подались к выходу. А Виктор невзначай столкнулся взглядом с начальником, открыто, победно улыбнулся, и тот вынужден был ответить.

 

Просторный пакгауз изнутри напоминает самостоятельный, скрытый от посторонних глаз чуть ли не в центре столицы, город. Небоскрёбами – стопы коробов до потолка; невысокими кварталами составлены грузы тяжёлые; улицами и площадями – размеченные белой полосой коридоры для погрузчиков; сами же погрузчики – рыжими сноровистыми муравьями.

Рабочее утро начинается с выгрузки вагонов. Те редко приходят вычищенными, и пока опрокидываешь на поддон ящики, тюки или короба, вдоволь наглотаешься пыли, насобираешь за шиворот розовой соли удобрений, а не то и сажей с головы до пят перемажешься.

Затем, с наплывом автомобилей, приходится разрываться надвое: от вагонов – к загрузке ненасытно-долгих фур да трейлеров. И дальше всю смену так. И день за днём так; и неделю за неделей. Таков распорядок в этом самодеятельном городе. Оплата-то сдельная, а тонны дешёвые. Оттого даже пустяковые сбои и проволочки раздражают, а короткие перекуры не успокаивают. Но в редкие дни, когда всё спорится, настроение у грузчиков обязательно благодушное и традиционный стакан водки в конце смены выпивается с особым удовольствием. В этом проявляется их неписанный основной закон. Труд грузчиков тяжёл и ломает многих, порой – самых крепких на вид. Потому в их выпивках и в делах оплаты начальство снисходительствует и на многое закрывает глаза. Выгода обоюдная: уменьшается тем самым текучка кадров.

 

Месяц нового, восемьдесят второго года проскочил для звена весело, празднично. Но совсем невесело он закончился: суммы в расчётных листках на зарплату разошлись с корявой цифирью учётного журнала самих рабочих. Как водится, забузили. В раздевалке у подоконника между шкафами пошла по рукам первая бутылка водки. Вынырнул из-под чьей-то телогрейки захватанный стакан. Начали со звеньевого. Тот «опрокинул» гранёный без закуски и пережидая, покуда уляжется пойло, ткнулся лбом в холодное стекло. А за окном который уже день всё валил рыхлыми хлопьями снег, как простынёю укрывал поражённую сухой гангреной асфальта землю.

Виктор, не чуя перебора, повторил, и его понесло разбираться к начальству. Ввалился в зашторенный, со светлой полированной мебелью кабинет без спросу.

 

Вячеслав Андреевич, небрежно развалившийся в кресле у пульта селекторной связи с разноцветно мигающими лампочками, ни позы не переменил, ни рта не открыл даже, а только уставился на грузчика вопросительно.

- Почему недоплатили? – голос у того от обиды подрагивал.

- А почему – не в бухгалтерию?

- Был. На вас ссылаются.

Грузчик взглядывал коротко, исподлобья, точно лезвием перед носом размахивал, и начальник дистанции невольно подобрался. Барабаня пальцами по столу, сделал вид, что задумался.

- Ко мне, говоришь? Тэ-эк… Раздолбаи! А тебе известно, как ты подвёл меня? Ставил на звено, думал: опыта наберётся – бригаду доверю.

- Да на кой мне бригада? Заработанное верните. Мы ж за эти гроши из кровавых мозолей не вылазим!

- Не в деньгах счастье.

- А я, между прочим, не от себя пришёл, а как представитель ведущего класса. Мы тоже гордость имеем. Мы вам всю работу наладили, а вы нас – по рукам! – Виктора в жарком помещении начало разбирать от выпитого.

- Ты мне нотаций не читай! – оскорбился Вячеслав Андреевич. – Забыл – перед генералом стоишь! У меня хозяйство крупнейшее в Европе! Дистанция! – подтянул галстук. – Работу они мне наладили! Одни вершки видать, а всё туда же, в реформаторы! Выучись сперва, выслужись! Да заведи я звенья – половину вас, «ведущих», разогнать придётся. А у меня без того текучка вас, кадров. А грузопоток растёт. Ну, перекроете план. Мне расписание штатное обрежут и накинут нагрузочку к плану от достигнутого. Как выкручиваться? А подыми вам зарплату – расценки вам же обрежут. Вон, экономист за стенкой не даром хлеб ест. Система, едрёныть! Тогда вы сами сбежите. Потому, недоплатил. Не волен я, как и вы. Понял? Доплачу позже в виде премии.

- А со звеньями как?

- Говорю же – не время.

- Добро! А если мы – в профсоюз?

Начальник добродушно рассмеялся:

- Ты, я вижу, по-людски не понимаешь. Да я туда быстрей вашего дозвонюсь. Или мы не одно дело делаем? Только кроме ваших интересов рваческих есть ещё отраслевые, государственные.

Тут Виктору и ударило в голову:

- Когда так – мы тебе забастовку объявим!

Промолчи он тогда, и всё бы обошлось. И не завязалась бы эта ни на что не похожая история. Но слово пущено. И в наказание за пьянку и угрозы его сослали на угольную базу под Москвой. Так над ним был нарушен их неписаный закон, что потащило за собой разрушение всего пакгаузного уклада, и рабочий народ скорее довыродился во временщиков, случайных вороватых наёмников.

 

На выселках заработок Виктора упал чуть не вдвое, об условиях вспомнить страшно, и он незаметно втянулся в крупные попойки с несколькими такими же бедолагами. Частенько и домой добраться не мог, отлёживался в бытовке. Жена терпела-терпела, а потом подала заявление участковому инспектору. А после шумного скандала с лёгким обоюдным рукоприкладством – этого привычного домашнего выяснения первенства пола – пригрозила разводом.

В один из вечеров его забрали в отделение, в камеру, а наутро вручили, уже в наркологическом диспансере, направление лечиться в психиатрической клинике дальнего Подмосковья. Виктор сначала отказался, но тогда заявление передавали в суд, и ехать бы ему тогда на пару лет лес пилить на особой зоне. Попечение государства над нравами простонародья оставалось покуда строгим. Пришлось ему подчиниться предписанной воле.

 

Часть I. ДИКАЯ ПАТИНА

 

Глава 1

 

Умывальная вся порыжела, побурела от старости: жёлтый истресканный кафель, ещё досоветской выделки; высоченный, в потёках и пятнах, потолок; две ванны и несколько раковин в ряд со сплошь поржавевшей эмалью. В углу – груда ветхих вёдер, тазов, тряпок. И только белая оконная решётка в форме восходящего солнышка с тонкими лучами-прутьями окрашена заново – в больницу накануне завезли белила.

Виктор набирал воду в ведро, небрежно подписанное суриком: «18 алкогольное отделение». Он заметно осунулся: скулы обострились, щёки с натянутыми чёрными складками запали, а взгляд насторожённо-выжидающ, как у недолго ещё мающегося в клетке зверя.

Вдруг за окном послышался, нарастая, какой-то механический визг, и он засмотрелся сквозь решётку за угол краснокирпичного, схожего сразу и с тюрьмой, и с казармой конца девятнадцатого века, здания. А там на огороженный мощной стеной двор вползала странная повозка. Её тянули в бечеве наподобие бурлаков два измождённых человека: лица землисты, на бритых головах волосы пробиваются клоками, а одеты, невзирая на холод, в одни синие линялые робы. На повозке неподвижно навзничь лежали две бестелесные старушки в байковых свалявшихся халатах. Глаза закрыты, руки сложены на груди. А меж ними, подперши подбородок усохшей до куриной лапы ладошкой, сидела третья. Она глядела в свинцовое небо как милости ждала, и ветер трепал по сторонам её сморщенного личика пожелтело-седые пряди – эдакие списанные миром за ненадобностью «парки»…

 Замыкал эту колесницу румяный от мороза санитар, жадно втягивающий носом сырой веселящий воздух. И визжали, визжали по мартовскому снеговому панцирю подшипниковые колёса.

Виктора от окна будто ударом тока отбросило. Кривясь от жалости и бессознательного испуга, он схватил швабру, ведро и обречённо подался к двери.

 

Мглистый день угасал. В покоях сделалось вовсе неуютно. Виктор щёлкнул выключателем. Отделение хотя и осветилось, но теперь ещё сильнее смахивало на казарму. Некогда образцовая земская[2] больница: длиннющий желтостенный коридор с высокими, но всё-таки давящими сводами, ряд пронзительно-белых дверей по одну его сторону, и по другую – просторные проёмы в палаты, где все койки под единообразными тёмно-синими, с тремя полосами в ногах, одеялами.

Он отжал над ведром тряпку, пол был вымыт и оставалось протереть его, и тупо, безынтересно завозил шваброй по облупленным половицам.

Вскоре у ведра скопилась целая лужа. Отставив его, он хотел уже собрать воду, но тут с торца коридора отворилась дверь и вошла большеокая молодая женщина в сером, наглухо застёгнутом под самое горлышко, пальто. Такая неожиданная здесь, была она высока, стройна, скорее тонка даже, нервна в движениях. Вошла же с улицы, запыхавшись, и щёки её слегка розовели.  

Отпечатав на протёртом следы, она остановилась у лужи.

- Напрудил, - грудной полнозвучный голос её дрогнул от раздражения – спешила, да и размышляла попутно о своём, не особо приятном.       

Виктор увидал потоптанным труд свой, и его мнимая безынтересность разом слетела, а давно копившаяся жалость к себе обернулась вдруг утробной злобой. И он заступил путь, и глухой рык его раскатился по гулкому пустому коридору:

- Вот бабы пошли! Дома тоже по сырому гуляешь?! – дёрнул, пугая, желваками.

Но женщина пугаться не думала. Наоборот, сжала чётко очерченные губы, повела чёрными шелковистыми бровями, складкой у переносья сломив какую-то девичью безмятежность высокого лба, и широкого овала лицо её с несколько утянутыми к вискам щеками предстало взыскующим.

- Как фамилия? Когда доставили? – она так умела голос напрячь, что он металлом начинал звенеть.

Тот, напоровшись на эту рогатину стальную, посбросил тон:

- Чего меня доставлять? Сам приехал.

- Как фамилия? – не сводя синих ледяных глазищ, повторила женщина.

И тут он заметил край рукава служебного её халата, утренним снегом облепивший запястье. И с досады на себя его в иную крайность поволокло – в паяцы:

- Ну, чего глядишь, красивая? Не порть глазки, не засоряй душу! Алкаш я! – растянул на груди линючую бязевую рубаху в красную клетку.

- Дурак ты, - стало противно той, и она окатила его презреньем: голос тих и сух, а взгляд на него как в пустоту. – Да ещё приехал сам – дурак дважды, - и качнула головой, приказывая убраться с дороги.

Поняв, что сглупил, но не в силах унять ущемлённой гордости и продолжая ломаться, Виктор в неуклюжем поклоне шлёпнул ей под ноги тряпку, забрызгал сапожки.

 

В самые сумерки, без света, он опять прибился, спасаясь от гнетущего чувства, к окну освоенной уже умывальной, но всматривался теперь сквозь решётку не во двор, а вдаль, где средь полей на холме за деревьями смутно темнела заброшенная церквушка. Та церквушка была невелика, а тяжёлое небо над ней нависало низко и лохматая туча, точно медведица лапой, цепляла покосившийся хрупкий крест трёхъярусной колокольни, отчего чудилось: туча-то эта и свернула его мгновенье назад своей слепой волокущей силой.

Злость Виктора сменилась протяжной тоской, и он долго бы мог ещё так сумерничать, если б ему не помешали. В умывальную вошёл дородный, высокий, выше Виктора на голову, мужчина лет сорока с небольшим.

Закурив у порога, он приблизился к окну. Держался человек уверенно, был нетороплив и как-то по-особому самоуглублён, будто некое сверхважное знание в себе нёс. Порыхлевшее тело его с брюшком ладно охватывала «олимпийка», но на слабых ногах спортивные штаны обвисали, и это несколько портило солидный облик.

- Открою? – кивнул «олимпиец» на форточку.

Виктор равнодушно повёл плечом и тогда тот, швырнув на двор обгорелую спичку, с любопытством вперился в новенького, встряхнул пачкой «Явы» – закурить предлагал. Виктор от угощения отказался и мужчина, сладко пыхнув сигареткой, спрятал пачку. Проделал всё это несуетно, сочно, удоволенный уже одной возможностью делать это.

- Не грусти, освоишься, - попробовал завязать разговор, но сосед промолчал. – Да-а, не сладко здесь, - всё не отставал общительный курилка.

Виктор же, чтоб не лезли в душу, решил перевести внимание:

- Вон, гляжу – церковь торчит, а вокруг больше ничего…

- Сельцо там стояло, - тот оказался и впрямь знатоком. И сам тоже стал вглядываться в поля: - Недавно вымерло. Избы раскатали. Один храм остался - поместный барокко, восемнадцатый век. Скоро тоже погибнет, а жаль. Места тут дивные были, чеховские места[3].

Приговор он вынес уверенно и Виктор с уважением поинтересовался:

- Историк, что ли?

А тот неожиданно задумался, ответил странно:

- Все мы историки. Я – тоже. Но больше – художник. Игорь, - протянул собеседнику пухлую ладонь.

- Виктор, - смял её тот своими костяшками.

- Впервые угодил? – вновь поворотил Игорь на прежнее.

- В первый и последний! – к Виктору вернулась отступившая было досада.

- Не зарекайся, старичок, - посочувствовал новый знакомец. – Правило здесь: кто угодил разок – дальше визиты продолжит.

- Что я тебе, ханыга, что ли? Всего-то неделю гудел, - приврал Виктор.

- Выпишут – по две запивать станешь, - Игорь щелчком отправил в форточку окурок, затем пятерней откинул волны тугих, подбитых сединой – чернь по серебру – волос и вздёрнул мясистый, стульчиком, нос. Словом, во всём – артист!

- Нет, старичок, я не дразню. Просто, лечение такое. После него запивают сильней.

Из коридора донеслись дверной хлоп, топот и гул голосов. Игорь прислушался:

- Мужички с трудов праведных возвращаются. Сейчас мыться придут. Уходим, Витюша.

Они тронулись, но через шаг Виктор приостановился:

- Слышь, сосед? А вот ты на алкаша не похож, - лукаво скосился. – Сам, значит, вылечился, а меня пугаешь?

Тот утробно рассмеялся, заколыхал брюшком.

- А ты смекалистый! Молодец! Считай, полбаталии уже выиграл, - погладил нежно Виктора по спине, как дамочку. – Уважаю таких… А что до меня, я на положении особом. Как-нибудь расскажу. Идём-ка лучше поваляемся до ужина, бока погреем.

 

Ужин Виктор проспал и очнулся к вечерней раздаче лекарств, когда в несколько глоток заорали:

- «Колёса» глотать!

В коридоре к столику с пилюлями тянулась очередь. Больные в однообразных клетчатых рубахах и в синих, как правило -  по щиколотку, штанах представились толком не пробудившемуся новичку едва не близнецами. Резко выделялись только немногие старожилы – расхаживали по отделению в домашнем и особой компанией. А некоторые держались в стороне ото всех вообще. То были редкие деятели руководящего или умственного труда, вроде Игоря. Тот, кстати, у столика не появился. Словом, и тут, как всюду, есть свой «Олимп»…

Виктору сыскалось местечко в той самой безликой колонне красноклетчатых, и неудивительно, что отпускавшая снадобье медсестра, которой нагрубил он тремя часами раньше, не отличила его.

- Фамилия? – спросила равнодушно, как у всех предыдущих спрашивала.

- Лепко-ов, - глупо улыбнулся тот – захотелось вдруг чем-нибудь перед ней выделиться.

Она подала ему таблетки, а когда он глотнул, запил из мензурки, потребовала:

- Открой рот, - работа у неё такая была – ото всех требовать.

- Да я зубы не чистил, - решил он пошутить со знакомой душой. Так скрывал подступившую вдруг досадную стеснительность.

- Прибрался б хотя, остряк! – не поняла та его деликатности, окинула брезгливо: он предстоял защетиневшим, помятым, всклокоченным. – Медиков не уважаете – хоть женщины постесняйтесь! Скоро в трусах являться начнёте! И так - навроде чертей уже! Открывай рот, кому говорю!

Виктор послушался, а позже, в стороне растерянно пробубнил:

- Вот же злая какая, - улыбаясь-оправдываясь, поискал чьего-нибудь взгляда. Но никому до него дела не было.

 

Через пару часов суточный круг завершился, и отделение провалилось в сон. В палатах зыбился куцый марганцовочный свет ночников. Виктора трепала бессонница – мысли о мрачном неведомом будущем. В подобных местах и состояниях они особенно пугающи и докучны, въедливы как блохи.

Устав лежать, он тихонько поднялся и побрёл между коек, попутно всматриваясь в такие несхожие теперь лица больных. Беспомощные в своём забытьи люди маялись от духоты, скрипя сетками, ворочались. Кто-то постанывал, кто-то бормотал часто-часто, кто-то откинулся, свесив руку будто сражённый. А за окнами, как где-нибудь в штормовом поморье, разгулялась, гроздьями шибая о стекла сорванной с нависших туч изморосью, шквалистая ночь. Так подступает к срединной России весна.

Выбравшись в полутёмный коридор, он заглянул в пустынную умывальную, добрёл до запертой входной двери, послушал подвывание ветра на лестнице – скука смертная!

Подшаркал к сиротливо сидящему в закутке парню с золотым пушком на шафранных щеках. Тот поник у тумбочки за настольной лампой над книжкой.

- Чего читаешь? – шепнул, опасаясь почему-то нарушить тишину.

Паренёк, не отвлекаясь, показал потёртую обложку школьного учебника по истории СССР и, немо шевеля пухлыми рдяными губами, вновь поволокся за знаниями.

Виктор тупо было выставился на него, но тут ударил краткий взрыв голосов из соседней с умывальной комнаты. Он вздрогнул и догадался:

- А-а, на стрёме, что ли?

Вместо ответа юнец вяло повёл рукой в сторону голосов и взрослый, странно подчиняясь жесту, направился к двери.

 

Внутри оказалось неожиданно освещённо. Это был туалет, обычный туалет с поднятыми на тумбы как на пьедесталы унитазами и толпой больных. Здесь резались в карты и на жёлтом кафельном полу горбились мятые рубли и трёшки. Многие из игроков были одеты в домашнее. Они, денежные, сидели на корточках кружком, а остальные, плотно обступив их, тянули шеи и перешёптывались. И всюду плавал, ходил колёсами густейший табачный дым. Вообще-то, курить и играть в отделении строго запрещалось, персонал обязан был выявлять нарушителей и докладывать. Но нынешняя смена этим брезгала и потому в их дежурства наступала вольница. Больные это ценили и сами поддерживали видимость порядка на случай внезапных проверок.

Не успел Виктор толком оглядеться, как перед ним грибом-сморчком вырос щуплый дед и тем же, что у юнца, движением хилой руки с непомерно-увесистой – гиря на шнуре – ладонью пригласил к игрокам.

- Нет, дед. Не играю, - заскучал тот, собрался вон. Но дед и поворотиться не дал. Поймав за локоть, впиявился плутовскими глазками.

- Чего тебе? – Виктору тревожно стало – как без спроса в самую душу заглядывали.

Тот жестом попросил закурить – немой, знать, был.

- А гляделки-то как у молоденького! Не выцвели, - вынул Виктор «беломорину». – Не оборотень, случаем? – решил молодечеством прикрыться.

В ответ дедок распялил в улыбке безгубый рот, по-собачьи запередёргивал клоками сивых бровей и наваждение исчезло – сразу сделался жалким. Затем склонил голову с розовой плешинкой на остром затылке, благодарно принял папироску и бойко засеменил в дальний угол.

Виктору от его мосластой согбенной спины резануло по сердцу: «Эх, деды, деды»…

Вдруг за дверью коротким свистом подал сигнал юнец и всё стихло. Вмиг исчезли с пола карты и деньги. Вмиг позанимали унитазы.

 

У входной двери слышалась глухая возня. Наконец, замок отомкнули и под скрип ржавой дверной пружины два ражих санитара вволокли в коридор грузного мужчину.

- На первую свободную, - распорядилась медсестра и метнулась в свой кабинет.

Но доставленный шагать уже не мог. Ноги подломились, обрюзгшее багрово-синюшное лицо запрокинулось, и весь он стал как-то оплывать на пол.

И в этот миг санитарами был призван вышедший из туалета Виктор. Подхватив бесчувственного, они втроём еле уместили обезволевшее тело на ближней койке.

Со шприцом и ваткой подоспела сестра. Отпустив санитаров, приказала Виктору оголить у пациента плечо. Он послушно отвернул с ключицы того рубаху, но женщина, взяв шприц наизготовку точно фехтовальщик оружие, досадливо повела головой:

- Ну, что ты сделал? Руку, руку выше локтя оголи, - сунула под нос опившемуся ватку с нашатырём.

Виктор, зауважав медицину, опять завозился с рубахой. А доставленный только мычал и весь был в густой испарине. Взмокли даже грязные, сосульками, волосы.

- Вонища-то! «Бормотухой», что ль, потеет? – глянул на сестричку её помощник невольный, почтил вдруг скрытой мужской жалостью.

А та, глубоко вколов иглу, туго вводила лекарство.

- Любуйся, - разгадала нелепое его жаление и решила показать, кого на самом деле жалеть необходимо. – На словах вы все герои. Нет, чтоб со стороны себя увидать! Вот и этот оклемается – тоже, вроде тебя, козырем засмотрит.

- Да я-то чего? Я вроде молчу…

- Всё. Спасибо. Можешь идти отдыхать, - она теперь пульс проверяла. – Или с похмелья не спится?

- Какое похмелье? – застеснялся Виктор. – Выспался. Думал до ужина покемарить, а никто не разбудил.

- Бедненький! Ужин проспал! Думал, поди, в доме отдыха? Погоди, режим пропишут – знать не будешь, как до кормежки дотянуть.

Она не упустила возможности съязвить и тот, конечно же, уязвился:

- До кормёжки! Что я, скот?

- Не нравится? Или ты случайно забрёл сюда?

- Забрёл! Словечки-то! Чего ты знаешь про жизнь мою? Ходишь тут, настроение портишь. Без тебя тошно. Лучше б, вон, романс какой спела, - придумал он, чем поддеть.

- Какой романс? – не поняла та.

- А любой. Голосок у тебя больно музыкальный. Аккурат, Штоколова[4] замещать! - зыркнул злорадно.

Она неторопливо поднялась.

- Пойдём-ка, - хотя и пыталась произнести мягче, но в глазах – безжалостная синь.

- Куда ещё? – буркнул тот, рад был на попятную.

- Романсы петь.

- Поздно уже. Перебудим всех.

- Пойдем, не бойся.

- А я и не боюсь, - деваться ему было некуда, и он нехотя оторвался от койки. – Гляжу на тебя: чего ж ты злая такая? Вроде, замужняя, - намекнул на её колечко обручальное тоненькое.

 

В дежурном кабинете он вышагнул прямо на середину, хозяином. Пока сестра замыкала на ключ дверь, исподтишка озирал голые стены.

А в углу на топчане уронила в подол вязание маленькая ситная старушка в испятнанном желтизной халате и, придерживая пальцами дужку сломанных очков, заметалась взглядом с одного на другую.

- Оля, чтой-то парня привела наполночь?

- Петь.

- Пе-еть?!

- Да, баба Аня, - медсестра деловито направилась к стеклянным шкафам и столикам, включила кипятильник с иглами. – Понимаешь, завелась у нас персона: умница, острослов и большой ценитель вокала, - заскучала голосом. – Говорит - сам к нам пожаловал. На словах признаёт себя алкоголиком и послезапойная неуравновешенность налицо. Но в душе убеждён – чист как младенец.

Она играла им и старуха, поначалу встревоженная, поняла и поддакнула:

- А они и все такие. Все в одну дуду дудят про себя, страдальцев невинных.

Виктор тоже подозревал эту игру, но что делать? – крепился и лишь обидой наливался и краснел. А тут ещё удар по нервам – за спиной часы с маятником забили полночь. Самое ведьмовское время! Он вздрогнул, но выдержал, не оглянулся. Только совсем насупился, втянул шею в предчувствии пакости.

- Открыл он у меня талант к пению, - всё пуще разыгрывалась Ольга. Сердитость свою уже размыкала, отходчива была, но решила проучить нахала: - Укорял: дарованье гублю, не тем занимаюсь. Но ошибается он. Иной талант у меня. Таких, как он петь заставлять! – очутилась вдруг против Виктора.

- Ага! Ага! – подыграла старая. – А сами не справимся – санитаров из буйного покличем.

И тут Ольга, грозно ломая бровь, востребовала:

- Фамилия?!

- Да ты надоела уже! Могла б запомнить – Лепков! – сорвался тот.

- Слышишь, баб Ань, как запел? Куда нам со Штоколовым до него! Так что, Лепков? Сульфы сколько кубов влепить? – глянула, словно синим полымем опахнула.

- Да я червонец грузчиком оттянул! – загорелся он. – Иголочки твои об шкуру мою обломаются! – сорвал пуговицу и, задирая рукав, подставил литой бицепс. – Коли! – к нему вернулось вдруг всё его чувство мужского достоинства.

- Баб Ань?! – точно испуганная, всполохнулась Ольга. – Что это кулак под нос выставляет?!

- Коли! Пугать они вздумали! – как-то засипел он от перехватившей горло обиды.

- А мне ручонка твоя не нужна, - во всём виде Ольги теперь – презренье. А сама губу тонкую закусила, чтоб не выдать себя до срока. Больно потешно было его простодушие: – Хочешь уколоться, портки скидывай.

Виктор заморгал, мрачно покатал желваками, бессознательно поддёрнул штаны. Захотелось высказать что-нибудь крепкое, но смолчал – всё таки в заведении, опять как бы гадости какой не случилось. И сам же, пуганый, от того затосковал.

А та, увидав его сбитым с толку, от души расхохоталась, задразнила ровными зубками.

- Олюшка? – подала голос старая: всё ж испугалась поздних игрищ этих. – Пустила б его. Его ж давленье хватит. Вон, ровно бык на бойне! Присядь, охолони маленько.

Он покорно опустился на ближний стул, а Ольга, нарезвившись, кинула в стол журнал отделения, свысока повела глазищами и устало выговорила:

- Рукав скатай, герой. Ничего он, баб Ань, не понял. Ведь они в больнице бесправные, никто. Начнут языки распускать – беды не оберутся. Твоё счастье – на меня напал. Иначе лежать тебе на сульфе. Или что-то похуже схлопочешь, - в руках у неё оказалась сдобная булка, из ящика стола достала, и она протянула её Виктору. – На, поешь.

- Спасибочки, - тот сидел всё потупленный: казнился, что с бабьём этим связался. – Сыт по горло вашей добротой, - хмуро глянул из-под русого, крылом свисшего чуба.

- А он забавный. Правда, баб Ань? – усмехнулась краешком губ Ольга. Шлёпнув сдобой о столешницу, приказала. – Ешь! Не подводи страну! Обессилишь, кому вагоны выгружать будет?

Затем появились карты – привычное отвлечение от сна.

- Баба-аня? Как насчёт отыграться? – теперь она заметно повеселела, подобрела, и голос полнился лаской, искрился девчоночьей шаловливостью.

- Ох, ты, девка! Всё сманываешь! У меня-ить кабинеты не убраны, а тебя эта забава бесовская разбирает, - заворчала санитарка, но вязание отложила и перебралась к столу.

 

Ольга сдавала разлохмаченные карты прямо на фотопортрет неизбывно-радостной Мирей Матье под настольным стеклом и по-детски, с ногами, устроившись на стуле, щебетала:

- Хорошо нам с тобой. Ты, старушечка моя, козырьков копи, а Лепков нас развлечёт. Лепков, что отмалчиваешься?

С чего это вспало ей тогда на ум тормошить его, сама не поняла. С  одной стороны – от домашнего однообразия и огорчений житейских отвлечься; с другой - видно, как в стишке детском: «дело было вечером, делать было нечего».

- Во-во! Все вы тут! Кому – горе, а вам всё бы развлекаться! – огрызнулся Виктор и жадно откусил булки.

- Семейный, ай так скачешь? – теперь вслед за Ольгой за него принялась старая.

- Как положено.

- И дети имеются?

- Сын, в четвертом классе, - засолидничал тот.

В ответ баба Аня то ли о мастях сокрушилась, то ли ему попеняла:

- Вишь, негодно оно как выходит…

Виктор принял на себя – замучили их придирки с насмешками:

- Чего вы понимаете в рабочих людях? Я вам вот, что скажу, - откинулся на спинку стула и забасил. – Можете верить, не верить. Можете насмехаться – дело ваше. Только я, только мы… Начальник наш здорово нас подкосил. Хотели по справедливости, так обманул. Ну и сорвались. Теперь им веры нет.

Ольга, услыхав о справедливости, взмахнула ресницами – впервые глянула на него серьёзно, с интересом. Старуха, отложив карты, воззрилась тоже:

- Чтой-то сказал ты? Где это справедливость искать удумал?

- На работе у себя.., - и он вкратце объяснил свою историю.

- Смешной ты, парень, - первой откликнулась санитарка. – Ну, не послушал вас начальник? Да мало ль их? Один уйдёт, другой придёт. И за них жизнь себе рушить? А уж коль с начальством тягаться удумал, сперва на себя оборотись. Не то о справедливости толковать, а вся справедливость ваша – в карман соседу глянуть и у жизни черпнуть слаще. А нет – так водкой залиться и вовсе не думать. Вот и не жалеют друг дружку, лупят по головам. А у всех же – семьи, детки…

- Да причём здесь другие? С себя и начинал! – Виктор раздражался. – И зависть ни при чём. Всего-то требовали своё заработанное вернуть!

- Своё… Думаешь, много на свете этого «своего», да ещё заработанного по совести? Нет, парень. Что с рук на руки ходит, то не своё, то всё заёмное. А своего у человека одна душа, да и та Богом дарена. Потому, о душе надо болеть, с неё начинать. А прочее дело просто: одет, обут, не голоден – благодари Бога. Работай за совесть, на других не гляди, а лоботряс – прочь уходи. А нонче люди так всё запутали, что и не разберёшь.

Пока старая по-своему вразумляла Виктора, Ольга успела задуматься, и вся игривость её шелухой отлетела.

- А я считаю: человеку прежде вольным стать полагается, - вмешалась она неожиданно. Развернула высокие плечики, а сама в струну вытянулась: - Остальное приложится.

- Ай! – отмахнулась санитарка. – Опять за своё! Да какой такой вольной?! Одни за вольность людей режут без сожаления, другие от трудов-обязанностей бегут. Не впервой толкую тебе: вольный один Бог. А нам от Него назначено под нуждой походить, потрудиться, поскорбеть. Скорби-то за грехи посылаются. Иль мы такие славные, что не грешим отродясь? А как о грехах заплачем, сердце и размягчеет. Тогда от злых сама побежишь и никакой своей воли не захочешь. Одну волю Божию поищешь… Есть такие люди, Богом отмеченные – святые человеки. От воли грешной своей отреклись и уже на земле как в райском саду пребывают. Многие души своим примером спасают. Ими земля ещё держится. Но отыскать их очень трудно, - поджала скорбно губы. – Вы пока люди молодые, себя не разумеете. И не след вам гоняться не знай за чем. Не зря сказано: иное хотенье пуще неволи. На всё нам не одно желанье наше потребно, а и согласие Божеское.

- Ну не такие уже молодые, - решил вступиться за сестричку Виктор. – Мне, к примеру, тридцать два скоро. Полсрока, считай, отмотал.

- Послушай, брось ты жаргон этот уголовный, - усовестила Ольга, а на лицо её белое тень брезгливости легла, немного омрачила его. – Не калечь язык. Где нахватался? На станции своей?

- Да я-то что? Работа такая. И вокруг.., - Виктор всё увидел, понял и про себя усовестился.

- А слыхал, парень, люди говорят: с кем поведёсси, от того и наберёсси? – снова вступила назидательно старая. – Ай того пуще: с волками жить – по-волчьи выть. Мудрость, говорят, народная. А я скажу – подложная она.

- Зато, жизненная, - выдохнул Виктор.

- А это как на жизнь глядеть. Свинья, та все деньки рылом в корыте. Так на то она свинья. Она неба не видит. А человек о небе должен помнить всегда, - и она возвратилась к своему вязанию. А чуть погодя добавила: - В книгах старых писано: всяк человек – ложь перед Богом. Потому должен испытание огненное пройти. Что в нём от золота есть – очистится. А что от соломы – сгорит.

- Да, тебе можно говорить. Ты всё пережила. А что нам ждать? И пожить хочется, - загрустила Ольга.

А Виктор и вовсе растерялся:

- Запутался я с вами. Начинал про дистанцию, а вы на Бога съехали. Монастырь какой-то!

 

Глава 2

 

Утренние часы от побудки до выхода на работы самые хлопотные, самые суматошные в распорядке отделения. Сюда должны уместиться и умывание, и завтрак, и раздача лекарств, и уколы в процедурной, и очередь к сестре-хозяйке за бельём или одеждой. Здесь же бродит по палатам кто-нибудь из персонала и вручную добуживает не вспугнутых с коек оглушительным электрозвонком. Коридор по утрам бурлит и гомона вокруг не меньше, чем где-нибудь в пионерском лагере в родительский день. Вот из этого-то гомона и выплеснулся под самые своды зов:

- Лепко-ов?! Лепко-о-ов?!

Виктор, умывшийся, но ещё не сбросивший с набрякших век гнета короткого тяжёлого сна, заозирался посередь коридора и кто-то в белом  схватил его за руку:

- К Ефиму Иванычу! Живо!

И вот он у самой дальней двери: стягивает пуговками рубаху на выгнутой луком груди, приглаживает вздыбленный вихор. А над головой, белым по чёрному - табличка: «Зав. 18 отд. Татарчуков Е.И.».

Огладился Виктор, охорошился и робко застучал по филёнке согнутым пальцем.

 

Стол заведующего, заваленный папками, разделял их что редут.

- Та-ак, Лепков? – Татарчуков приподнялся над бумажной огорожей и скупым жестом пригласил садиться.

Виктор недоверчиво покосился на приземистое кресло с откинутой,  наподобие шезлонга, спинкой и, не рискуя проваливаться, как-то по-нищенски пристроился на самом его краешке.

- Лепко-ов, та-ак.., - заведующий отыскал в развале нужную папку «Дело №…». – Давайте знакомиться, - вообще, он был безупречно аккуратен, этот доктор, а эта кабинетная поруха объяснялась внезапным наплывом пациентов, чьи «истории» он теперь и подшивал.

Виктор поднялся для знакомства, но хозяин прикрылся ладошкой, приказал:

- Садитесь, - и, склоняя над бумагой зеленоватой серости лицо: измождённое, с мягкими обвисшими складками, будто песку за них всыпали, - вежливо занудил. – Работали на железной дороге. Та-ак. Трудились недобросовестно, пьянствовали. Та-ак…

Перед оскорбившемся из-за этих слов Виктором маячил избугрённый, вмятый на висках лоб доктора с глубокими залысинами, припушёнными слабым рыжеватым волосом, и как бы само собой возникало представление: человек этот за зиму просто заплесневел, замшел в своём сыром ветхом помещении.

Татарчуков, словно прочитывая мысли, поднял тусклые, свинцовой окраски глаза, прикрытые мешочками век, и строго-оценивающе окинул пациента.

Тому стало совсем не по себе. Он вновь попытался встать. Но вновь был усажен в кресло-люльку. Теперь в Татарчукове сполна выявился профессионал: он безотрывно и ровно давил на человека всей своей свинцовой серостью.

- Поясняю суть лечения. Помимо медикаментозного, у нас применяется метод трудотерапии. Подверженный алкоголю теряет потребность трудиться, рвёт общественные связи, что неизбежно ведёт к тунеядству, аморальности, превращает подверженного тяге в потенциального нарушителя. Посему, трудотерапия есть форма социальной реабилитации, - за долгие годы монолог сей отшлифовался совершенно и умственных усилий не требовал.

Оглоушенный пациент в третий раз попробовал подняться и объясниться, но доктор пресёк снова. И у Виктора точно колени подломились. Этому помогло ещё одно свойство доктора: обращался вежливо, а всматривался в собеседника по-удавьи и доводам его не внимал.  Когда же приходилось оглашать решение, выражался не от себя лично, а как бы коллегиально. Так выглядело куда весомей!

- Учитывая вашу профессию, навыки, решено отправить вас на завод грузчиком. С вами – ещё трое. Назначаетесь старшим. Завод выделит зарплату, рацион. Малейшие нарушения докладываются, - коснулся спиртово-сухими пальцами трубки пожарного окраса телефона. – Приступайте к труду. Всего доброго.

 

Утомлённая Ольга возвращалась с дежурства. Утро выдалось блёклым, но по-весеннему тёплым, и она, расстегнув пальто и высвободив шею из-под старенького, в голубых катышках пуха, шарфа, брела обочиной просторной поселковой улицы. Под ногами водой сочился снег, при дороге в канаве потряхивал гривкой прозрачный ручей, а бугры, взгорки, их открытые южные склоны уже вовсе скинули белую шубу и подставили мокрую мятую травку грядущим жадным до влаги ветрам. Потемневшие снега оседали повсюду, насколько хватало глаз. И только в роще за посёлком зимний покров всё ещё пышно синел, всё ещё дышал былыми холодами, хотя и там вкруг дерев уже открылись отдушины. У опушки среди высоких лишаястых берёз кружились, орали, роняли обломанные для гнёзд ветки грачи. Поодаль на шпице огромной ели замерла в дозоре длиннохвостая сорока. Над рощей, над посёлком с его улицей и двухэтажными, под парящим шифером, домами лениво промахивало редкое вороньё и уносилось к далёкому лесу. А ещё выше, невидимое, вязло в белёсой мути не набравшее покуда сил солнце. И – ни ветерка.

Навстречу Ольге тянулось из канавы хилое ивовое деревце. Она остановилась, погладила тугие почки и вдохнув терпкого их духа, переломила зелёную жилку. Бездумно улыбаясь весне, понесла ветку высоко перед лицом как вербную свечу[5] и вскоре свернула мимо палисадника с хрупкими, сизо-жёлтым дымом, кустами сирени к восьмиквартирному, не отличимому в ряду других дому из грязного силикатного кирпича.

 

В прихожей она, боясь шуметь, выскользнула из пальто, стянула щегольские, на тонком каблуке, сапожки и, нырнув узкими ступнями в овчинные тапочки, прошелестела в комнату. А там её тихую радость ждал разгром. Обширная, в полпространства, софа походила на логовище: изжёванная простыня, расплющенные подушки, груда одеяла. По стульям раскиданы рубаха, домашние брюки, носки. Ощерённый грязной посудой стол. Такое обычно оставляет разболтанный подросток.

Ольга так и застыла. На лице пропечатались досада и обида. Но деваться было некуда: отложив на сервант к запылённому зеркалу ветку, обречённо стащила с головы вязаную шапочку, наощупь вынула пять шпилек и меж лопаток упала жгучего золотисто-каштанового отлива коса.

Едва она принялась за посуду – за спиной от порога раздался резкий, алмазом по стеклу, голос:

- Как дежурилось?

Шелковистые разлётистые брови Ольги дрогнули, лоб сломила недобрая складка. Правда, тут же исчезла. Но сразу вся усталость бессонной ночи навалилась на плечи.

- С добрым утром, Валентина Петровна. Нормально.

К ней подошла, как подкатилась, свекровь: коротконогая, немногим за пятьдесят, женщина. Всё в ней круглилось, пухлилось, всё так и распиралось: пухлые детские пальчики-растопырки, пухлые запястья с перетяжками, округлостями - плечи, грудь и живот. Круглое налитое лицо с рыжими усиками и рыжими круглыми глазами, полудужьем – щипаная бровь. Даже ядовито-рыжие перекрашенные волосы как бы медной стружкой из мелких колечек развивались. А одета она в синий махровый халат, будто большущим полотенцем спелёнута. И вся бело-розовая, распаренная, парным молоком поёная. И не по возрасту молодящаяся.

- Серёжу поздно побудила, - взялась двумя пальцами за сковороду – помощь невестке оказывала. – Убежал без «тормозка». Что там обедать будет? – вздохнула. – У него на обед-то есть?

- Есть, есть, - Ольга подтянулась, отвечала как заведённая. – Деньги у него есть.

Позвякивая посудой, переговаривались:

- Ты вошла, мы не слыхали даже.

- Катюша давно поднялась?

- Аж в семь. Всё буробила, пока за мулине не усадила.

Затем составляли стопкой грязное.

- Спасибо, Валентина Петровна. Дальше я сама.

- Да уж, что уж. Давай уж вместе до конца.

- Не стоит утруждаться. Вам на работу готовиться. Я всё доделаю сама, - Ольга в силу характера встречала любое, даже пустяшное дело как самое ответственное, важное сейчас и вкладывала в него неприемлемые по общим меркам душевные силы. Потому, чужая прохладца или небрежность в работе всегда раздражала.

- И слыхать ничего не желаю! Моя вина! Сергей ни при чём!

- А я никого не виню…

Начиналось самое неприятное – ей никак не удавалось отделаться от свекрови. Она говорила глуше и глуше и вот уже нечем больше заполнять разговор. А свекровь всё пристальней вглядывалась в невестку, и та сделалась совсем скованной, лишь бы не вспылить, и чувствовалось, как за всей этой женской бытовщиной натягивается всё туже некая струна. И становилось ясно: не миновать им беседы иной.

Отдаляя неизбежное, Ольга распрямилась, выгнулась спиной, повела по комнате цепким взором. Приметила у окна среди лопухастых листьев увядший цветок китайской розы и протиснулась к нему между сервантом и столом. Медленно, по лепестку, принялась обирать. За нею, что сова из засады, следила свекровь, а с карниза, радостно потенькивая, заглядывала в комнату-клетку любопытная синица.

Ольга с рассыпанными на ладони бордовыми лепестками рванулась вон из комнаты, но второпях не рассчитала и напоролась бедром на угол стола. Смаху навзничь упала на постель. Брызгами разлетелись лепестки.

- Ч-чёрт! Все ноги в синяках! Теснота проклятая! – не сдержалась она, едва не заплакала отчаянно.

О бок с ней в софу вмялась Валентина Петровна. Выговорила с едва прикрытым осуждением:

- Потерпи, немножко осталось. Ещё неизвестно, как там у вас сложится. А то съехать не успела, а дом уж чертыхаешь.

Ольга молчала. Потирая ушибленное, клонилась долу небольшой своей головкой, прятала точно резцом гранёное лицо с притенёнными под густыми ресницами печальными – тёрн-ягода – очами. И вся при этом такая, что нет-нет, да и напомнит дикий терновый куст при дороге: манит плодами, а руку протянешь – до крови раздерёшься!                                      

- Слушай, что скажу,  - сменила приём и потаённо зашептала      свекровь. – Серёжка – парень дельный, в отца. Жилище тебе живо отладит. Он для дома расшибётся. Только б ты его не обижала. У него руки этак-то опускаются. Разве можно мужика без ласки держать? А уж он тебя любит! Перед дружками тобой как гордится! У-у! – погладила невестку по худенькой шее. – А что побранки случаются, так промеж своих чему не бывать? На то они и свои. А ты не обижайся, мужа держись. Одиночкой в людях не сладко. Жизнь, сама знаешь какая. Мужики набалованы, скоромного «на халяву» норовят урвать. А бабы-дуры сами так и стелются! А потом их – под зад коленом! После войны и то поменее этого было… Э-э, да что говорить! Мы с Иваном сколько прожили, а как потеряла – до сегодня тоскую. Выходит, не нажилась. А уж он-то самоуправный был!

Ольга всё отмалчивалась. Когда-то она остро расстраивалась, что не может уже принудить себя жить общим интересом семьи – это противно женскому естеству. Но то расстройство с недавних пор ушло, осталась одна упорная обида из-за истраченных зря сил, чувств, искреннего желания сделать хоть что-то к лучшему в этом доме. А там и обида эта колкая затупилась, выродилась в простое отчуждение. Как быть? – все они оказались людьми интересов несводимых.

От дальнейших речей свекрови её выручила возникшая в дверях девчушка-четырёхлетка, обликом схожая с Ольгой.

- Мама пришла! – кинулась она от порога, уткнулась в колени матери растрёпанной, в белой пене волос, головкой.

Ольга обняла дитя и, улыбнувшись в полную душу, спокойно и ясно посмотрела на свекровь. Опасность прямой стычки миновала.

- Ма-амина дочка, - ревниво протянула та.

- Всё нормально, Валентина Петровна. Зря беспокоитесь, - голос Ольги выстилался бархатом. – Ну, Катюня? Скучала?

Малышка зажмурилась, потянулась полными губками.

- А букварь учила? – мать была строга.

- Да! – засияли детские глазки.

Ольга звонко поцеловала её в нос-пуговку. Единственная отрада –  дочка. С ней чувствуешь себя чище, наивней. Но и сводить жизнь только к ребёнку страшновато. Не вырастить бы эгоистку.

Свекровь, осознав себя лишней, поднялась:

- Ладно. Пора мне. Сумку бы не забыть, - обслуга, эти больничные тараканчики, много полезного уворовывали со службы через пролом в дальней стене.

Ольга безразлично кивнула. И затянула ей вслед, как тянут, убаюкивая малышей:

- Ничего-о, скоро о-отпуск. Буква-арь выучим, у-умными станем, - тонкие пальцы её летали по кудрям девочки, а в углах губ крылась насмешка.

 

Заводским двором проходили пятеро. Сам заводишко в несколько приземистых корпусов с богатырской, окованной стальными полосами трубой приютился на лобастом бугре, а его дощатые склады-сараи спущены вниз, задами к бурлящей мёртвой водой речушке, где по берегу - проволочная ограда и несколько развалистых тополей с кособокими гнёздами, грачиным мельтешеньем и граем. Сверху от корпусов к складам брошена по самому пологому участку склона утопающая в грязи дорога, весь же остальной склон отвесен и гол, отчего оползает пятнами. Вот по-над ним-то и шли, шлёпали по лужам пятеро.

Виктор и пристающий к нему с пустыми разговорами сухонький улыбчивый мужичок-головастик в затёртой и мелкой как сковорода шапке плелись позади. Перед ними гуськом держались ещё двое в столь же драных ватниках и разбитых кирзачах. Один, лет сорока, с квадратным лицом, со злым взглядом, смотрел всё больше под ноги. Другой, рослый парень годов двадцати пяти, наоборот, разглядывал округу и презрительно усмехался.

А предводительствовал у этой команды низенький кряжистый старик в выгоревшей плащ-накидке, офицерских бриджах и литых резиновых сапогах. Вот он остановился, сдвинул на тугой как у борова загривок полевого устава фуражку с дыркой на месте кокарды и, выпростав из-под плаща руку, ткнул заскорузлым пальцем вниз на склады:

- О це, хлопцы, хозяйство.

- Х-хе! – рассыпая по лбу пыльно-серую чёлку, тряхнул гривой немытых волос парень и озорно передразнил выговор. – Сперва понтон треба навесть! – у складов, действительно, морем разливанным колыхалась лужа.

- Нэма понтону, - серьёзно ответствовал старик и повернул к ближнему из корпусов, где выпускались некие химические составы с дальнейшей их отправкой на головное предприятие в Одинцово, чему алкоголики должны были теперь способствовать.

- Товарищ старшина? – угадал его армейское прошлое парень. – Ты родом хохол? – отвесил в ухмылке без того вислую губу и его долгое грубое лицо с горбатым носом-храпом стало сильно смахивать на морду коня-степняка.

- С Украйны я. Украинец, - служивый отвечал степенно, только чуть голос подобрал будто вожжи.

- Я и говорю – малоросс.

Дед остановился в другой раз. Забрав в ладонь рыхлый нос-сливу, грозно глянул снизу на парня:

- Скильки трэба я рос. Не як ты. Велика дитына, а розум курячий.

Засмеялись все четверо. К насупившемуся старику выдвинулся тот, со злыми глазами:

- Не горюй, дядька. Хохлы тоже русские, - его лицо-корыто с тяжёлым подбородком и свекольными, искраплёнными сосудиками, щеками подобрело. – Веди, куда вёл…

Но дойти к цели без приключения не удалось. У самого порога путь заступил статный молодчик в промасленном комбинезоне. Он выскочил на минутку из цеха глотнуть веселящего весеннего воздуха и теперь перегораживал тропу, воткнув руки в бока и подрыгивая ляжкой, и вольный ветерок задиристо трепал его ячменные рассыпистые кудри.

- Салют, Хомич! В Макаренки[6] на пенсии записался? Гляди, не спейся с ними вконец. Тогда с доски почёта[7] точно снимут.

- А ну, Серёга, ходы с дороги! – обиженный Фомич втянул короткую, в сивой поросли, шею и остро поблёскивая глазками, двинулся на озорника. Точно кулачный бой учинял.

Серега трусовато посторонился, и дед промахнул не тронув. Зато походя саданул плечом гривастый, а когда заводчанин съехал по ледяной корке в лужу, черпнул бутсами водицы, бросил через плечо насмешливо:

- Вылазь, механик! Простудишься!

- У, гады! – просипел Сергей. – Алканавты проклятые! – но тут же смолк, опустил бесцветные ресницы под нацеленным в его слабое переносье ненавидящим зраком Виктора. Даже задохнулся на миг, точно плёткой двухвостой щёку обожгли. Такое случается, что два человека с единого уже взгляда невзлюбят друг друга. Сойдутся и разойдутся, не желая и не думая больше встречаться, а на сердце осядет лишняя муть.

 

За окном умывальной вновь чернилами разлились сумерки. Ополоснувшийся после первой, прикидочной смены и посвежевший Виктор прикуривал у Игоря беломорину. Последний нарочно заглянул  проведать знакомца и теперь плыл в сизом дыму сочувственной улыбкой:

- С хозрасчётом тебя, старичок. Сподобился!

- Сыт по горло этими хозрасчётами! – отмахнулся тот.

- Зря машешь. Тебе объясняли, что посадят на оклад голый чернорабочих? И высчитывать станут за питание, медобслугу, да коммунальные, - он как-то странно всматривался в Виктора. – Вот так-то. Смотри, должником не останься.

- Чего? Опять грабят?! Или у вас тут привычка такая – настроение людям портить?

- Нет, старик. Просто, помочь хочу, предупредить. Видишь, в каком дерьме сидим?

Недобрый этот разговор дразнил Виктора и он, пресекая его, отвернулся. На глаза попался сухонький большеголовый мужичок, тот, с которым шёл утром по заводу. Далеко размётывая брызги, он плескался над ванной и звеньевой, срывая досаду, гаркнул:

- Володька?! Кто ж тебя стриг по-дурацки так?! – волосы у того от самого кувалдой выпирающего затылка и до темечка были обкромсаны лесенкой, а остаток чёрным клинышком падал на узкий, взволнованный морщинами лоб.

Мужичок разогнулся.

- Ах-ха-ха! – захохотал вдруг, заплясал разудало железными зубищами. – Сам! Детство вспомнить! Здорово?!

От эдакой незамысловатости охота язвить у Виктора пропала. А когда следом Игорь ласково тронул за плечо, подманил к окну, то и вовсе смягчился – по больничному двору проходила длинноногая, в тесных джинсах и пышной красной куртке, девица с пузатой сумкой-баулом через плечо. Шла легко, свободно, словно играючи, и мерно падали на мёрзлый наст её хрусткие шаги.

- Эх ты! Кто такая?! Откуда?!

- Первый раз вижу!

- Вот бы не в последний, и поближе! Неужели, есть ещё свободные люди в этой стране?! Как мало человеку надо! Старик, мне снова хочется жить! – мужчины словно пристыли к стеклу.

 

В комнате из пяти рожков люстры горели два. Ольга, подперши ладонью подбородок, сидела, как и утром, с краешку софы и в этот поздний час укладываться не собиралась. Против неё на тумбочке  зябкой голубизной вздрагивал экран телевизора, а позади неё растянулся на постели ячменнокудрый заводчанин. Закинув руки за голову, он драл к потолку курносый нос и косил песочного цвета глаза на жену.

- В профкоме хотел узнать сёдня: когда дом сдадут? А мне грят, - он перед женой нарочно сглатывал целые слоги и всеми замашками силился доказать, какой он удалец. Но походил куда больше на вздорного недоросля: - Мы тебе помогли, в очереди подвинули. Хоть счас потерпи чуток! Неудобно…

Ольга не шелохнулась, как не слышала. Сергей продолжил уже соблазняюще:

- А я б, честно, не уезжал. Зарплата у меня сто восемьдесят чистоган! По шестому разряду двести вытяну. Катька у матери за стеной сутками. Свобода! Останемся, а?

Ольга ответила твердо и не оборачиваясь:

- Всё давно обсудили. Зачем опять эту бодягу разводить?

- Ты как коза, честно! Раз глянулось – так прёт напролом! Сама прикинь?! – Сергей заволновался. – Всё тебе есть: работа непыльная, оклад повышенный, отпуск – полтора месяца! А чё в Одинцове твоём? Копейки получать? Даром, Москва под боком! Из-за неё всё бросать?! Ещё неизвестно, чё из тебя там получится! Тут-то живешь без забот!

Ольга в последних словах уловила обороты свекрови, особо обидные. Та, конечно, переживала из-за их семейных неладов, но в слепой своей привязанности к сыну бездумно оскорбляла невестку: подозревала в умысле получить квартиру, а с мужем вскоре развестись на выгодных для себя условиях. И потому Ольга сейчас так резко обернулась к Сергею. Взгляд сосредоточен.

- Я фельдшер! Я здесь за пять лет всё уменье растеряла! Сивухой провоняла! И хочу, чтоб моя дочь человеком росла! Чтоб развивалась, как нормальные люди!

- А тут тебе чё, нелюди?!

Она пожалела, что вступила в пререкания - теперь не удержать.

- Я говорю об обстановке. Но раз ты заводишь… Да, прости, я не хочу, чтобы Катя росла похожей на вас. Мне это слишком много сил стоит. А там больница нормальная, дом свой появится. Но если ты жить со мной боишься, можешь оставаться здесь.

Она знала, что бьёт в его больное место. Валентина Петровна, пособляя сыну управляться с женой, всяческими наговорами о помыкании им разогревала его мужское самолюбие. И даже грозила возможной в скором неверностью Ольги. А этого Сергей страшился больше всего, и, вопреки всем трудам матери, делался покладистым. Вот и сейчас залепетал:

- Чё ты, Оль? К тебе - с любовью, как лучше.., - погладил жену по спине. – Ну, Оль?

Ту от ласк его передёрнуло. А он подумал, что озноб.

- Давай ложись, а? Замёрзла ж вся.

- Я фильм смотрю. Не мешай, - ей стало противно уже от собственной жестокости и неспособности переломить себя. Да, Сергей ленив, нестоек, неинтересен, но не болен той тупой самодостаточностью любителя житейских удовольствий – единственно ненавистного ей в людях. И потому противно от вынужденной этой жестокости и обидно за себя. Ведь она с первых дней замужества пыталась обтёсывать его по своим требованиям, но весь её жар улетучивался из худой натуры мужа, как улетучивается из буржуйки[8] тепло вместе с дымом. От всех трудов ей оставался лишь въедливый душок несостоявшегося, и она, теряя чуткость, замыкалась в себе.

Вот и опять всё оканчивалось ничем. Сергей обиженно захлопал бесцветными ресницами и, рухнув на постель, уткнулся лбом в прохладную стену. А Ольга, будто вконец иззябшая, охватилась, впилась сильными пальцами в тонкие плечи, тоскливо уставилась в пол. Лицо меловое, а на телевизор свой и бровью не ведёт.

 

Глава 3

 

Новый день выдался тусклым как захватанный гривенник. Трактора вдрызг разбили площадку у складов, и жидкая грязь с крошевом льда и снега достигала самых колен. Рабочие, настелив под ноги доски, готовились выгружать из прицепов оцинкованные баки в деревянной оплётке, а деловитый Володька пинал, проверяя на прочность, настил и что-то бубнил про «грязюку лешую, скорей бы всё это кончилось и скорей бы тёпло…».

- Кто наверх полезет? – отвалил Виктор борт.

Все переглянулись и промолчали. Тогда угрюмый, с лицом-корытом, шлёпнул по плечу гривастого:

- Вперёд, Санька!

Тот заартачился, но угрюмый настойчиво подталкивал:

- Лезь-лезь! Погнись! Молодой самый.

Санька, не теряя гонора, с напускной ленцой взобрался и разгрузка началась. Носящие чередовались часто. Виктор и угрюмый принимали баки на спину сразу, плотно, шли легко, переступали широко и, пробуя землю, чуть спружинивали в коленях. Виктор не столь широк был в кости и силён как напарник, зато ухватист, ловок: груз придерживал на ходу одной рукой и то лишь кончиками пальцев – профессиональный шик.

Ну а Володька мельтешил. Поскокивая петушком и забывая о  своём же настиле, обгонял сотоварищей и, подставляя узкие плечи,  выкрикивал:

- Санёк?! Сколько в ней весу?!

Узнав, что всего шестьдесят килограммов, и сетуя на малый вес, трусцой уволакивал вихляющий на спине груз. Через полминуты всё повторялось.

- Санёк?! А в этой сколько?!

- Шестьдесят. Отстань, чума! Под ноги гляди!

Мужики потешались над ним, не догадываясь, что тот своей дурашливостью нарочно скрашивает им нудные часы до перерыва.

 

Долгожданный обед приканчивали в заводской столовой за отдельным столиком и в эти минуты, сами того не желая, оказались в центре внимания. Их изучали, изучали в открытую – вокруг были одни почти работницы.

Угрюмый доел первым, голодно уставился в тарелку:

- Жидковат харч. Добавки спросить?

- Не дадут, - тоже несытый, грустный Виктор лодочкой сложил на коленях ладони. – На пайке мы – комплексный обед по талонам. За деньги не дадут. А талоны искать – у них самих не хватает. Уже узнавал у Фомича.

- А ты, Виталь, не бойсь! Возьми и спроси понаглей так! Помираю, скажи, от истощенья! – наставил, дожёвывая кусок жареной колбасы, Володька.

- Хорош паясничать! – приструнил Виктор. – Нам ещё тут клянчить не хватало! Давай доедай быстрей, одного тебя ждём!  

А Сашка, не отлипая взглядом от какой-то чернявенькой девчонки за соседним столом, по привычке съязвил: 

- Вовка герой у нас! Грудь впалая, зато спина обручём!

Володька поспешно выглохтал компот, нашлёпнул чёрноцигейковую свою шапку-сковороду и поводил пятернёй по тощему животу:

- Ух, наелся-напился – хрен по ляжке завился! – выдал внезапно во весь голос.

Ближние бабы, с виду замордованные, бойко загомонили вдруг вспугнутыми галками:

- Ого! А с виду маломощный такой!

- Шапку сыми, азиат!

- Эй! Эй! Куда?! Адресок оставь!

Володька, уже на ногах, оскалился железными зубищами, сдёрнул с нелепо остриженной головы шапчонку и поясно поклонился:

- Милости просим, бабоньки, к нам в дурдом!

Захлебнувшийся стыдом Виктор выскочил из заполонённой хохотом столовой.

 

От обеденного перерыва оставалось немного времени, и их четвёрка пристроилась отдохнуть на лавках в обшарпанном закуте-курилке под лестницей одного из корпусов. На трубах развесили подсушить серые, в синих расплывах, портянки. Вот тогда, в отъединённости и расслаблении, Виктор решился открыть, что удалось выяснить у Фомича об оплате. Игорь оказывался прав.

Первым возмутился Сашка:

- Значтся, двушник, говоришь? – обжигаясь окурком, горько затянулся, сощурился от попавшего в глаз дыма. – Слабо, в рот им ноги!

- Ну и ладно! – неунывающий Володька закинулся босыми пятками на скамью и вытянулся. – Сачковать – тоже дело!

- Так что, мужики? Как решать? Сачкуем? – Виктор неторопливо обвёл всех взглядом.

- Мне деньги нужны. Любые, - уронил сгорбленный Виталька. – Хоть полтинник в день.

- Да ты на воле за неделю их отработаешь! – стервозно-насмешливо бросил Сашка. – А тут пускай дураки пупок рвут! А хочешь – ко мне приезжай. На халтурку возьму.

- Сдохни, зелёный, - приподнял Виталька тяжёлое, свекольного цвета лицо своё с расплюснутым носом и лениво-угрожающе глянул. – Не дешевле тебя. Тебе в Москве плюшки наготовлены, а мне туда хода нет, - в его заплывших глазах, в голосе, во всей повадке сквозило что-то безжалостное, звериное.

- Я-то думал – ты москвич, - Сашка поёжился, протянул разочарованно.

- Был москвич. На ЗИЛе инструментальщиком. Слыхал – такой «завод измученных людей»? Ты послушай, тебе полезно.

Все развернулись к нему. А он закурил, цвиркнул слюной на цементный пол и повёл рассказ:

- Отпуск перед Олимпиадой[9] дали. Повезло, думаю: поболею похожу. Ну, получил «бабки», водяры накупил, как водится. Угостил ребят. А в Москву уже милиции нагнали отовсюду. Ну, подымаюсь с «Торпедо»-стадиона, под Симоновкой пили, и напоролся. Обычно как? Ну, штрафанут, процентов лишат. Суд товарищеский. А тут с Олимпиадой этой Москву чистили. Участковый наш звёзды выслуживал и подбил старух из подъезда бумагу «накатать» от общественности. Их-то мне спьяну гонять приходилось. Домой вертаешься, а они вякнут вслед, ну и пошлёшь. Вот они «телегу» и составили. Думали – человеком помогут мне стать. Мент на заводе заверил, в суде аморалку присудили и повезли в ЛТП[10] лес под Вологдой сплавлять. Обычная «зона», только с лечением. Прописки лишили, мать с тоски померла, жилплощадь отчудили… А через год кореш научил язву йодом симулировать. Освободили досрочно, а куда деваться? Ну, речничок один, добрая душа, к дому «чалился» и меня пожалел, с собой привёз. Сам недалеко отсюда мастером на завод устроился, ну и меня – к себе. А я с получки загудел. Вышибли. Речничок не бросил, на базу пиломатерьялов воткнул. А там «халтура» косяком! И поволокло меня из запоя в запой. Чуть не подох. Завязывать решил. В больницу на карачках приполз. Больница против ЛТП – рай. Век бы сидел. Да через пару месяцев выпишут. Куда деваться? Мой дом теперь – сто первый километр[11]. Я так решил: вшиваюсь и бабу искать надо. Без бабы – хана. А кому я, беспортошный, нужен? Понял, молодой, почему нельзя временем швыряться? Гляди, и ты не пролети с «халтурой» своей. Жизнь, она по-разному поворачивает, - и он обмахнул языком сохнущие, изъязвлённые до бесформенности губы – устал с непривычки говорить.

- Пускай у каждого о своём голова болит, - огрызнулся Сашка.

- Так и решим тогда: работать, - ударил по колену Виктор, власть старшего по звену применил.

А Володька спорхнул с лавки, принялся суетливо обуваться:

- Ух! Там прицепов - целая туча! Бежим, разомнёмся!

 

Уже вечерело, когда с лязгом раздвинулись зелёные заводские ворота и пыхающий горклым дымком «Беларусь» выволок на площадь перед проходной последний пустой прицеп. Вместе с трактором выкатилось покрывающее механический грохот пронзительное пение с нарочитым дурашливым «оканьем»:

Про-пе-ел гудок заводско-ой –

Коне-ец рабочего дня-а-а!

И сно-о-ва у проходно-о-ой

Люби-и-мая ждёт меня-а-а!..

Это Володька, повиснув на заднем борту, пел и болтал ногами и не по размеру великие сапоги его вот-вот, казалось, свалятся куда-нибудь в лужу.

Остальные, заляпанные грязью с головы до пят, топотали позади и устало улыбались на эти чудачества.

Трактор принялся пологой дугой разворачиваться. Володька отцепился и вдруг оказался один на один с массивным гранитным бюстом Льва Толстого, задвинутым в скверик под тонкие рябины. Мужичок даже в коленках согнулся от неожиданности:

- Братцы! И он тут! Вот здорово! – и зачитал выбитую лентой  надпись. – «В память посещения завода и беседы с рабочими, 1908г».

- Это кто это? – первым подоспел Виталька.

- Лев Толстой! – загордился Володька.

- В коляске, небось, с псарней какой катался, что потрепаться завернул? – Виталька точно желчью плевал.

- Не-е, ты зря так. Он передвигался на велосипеде и рабочий народ жалел, заступался. Был бы у нас такой сейчас, ты б на своём «сто первом» не сидел. Он как бы гаркнул на весь мир, и всем бы стыдно стало.

- Гляди – знает! – съехидничал за спиной Сашка. – Ещё скажи – читал!

- Что я, малограмотный? Конечно, читал: «Войну и мир», «Кавказского пленника»…

- Во-во! Прям, про тебя! Ты у нас тут и пленник, и Жилин с Костылиным зараз! «Крыша-то съехала» с водки или с антабуса?

На эту подковырку «дохляк» Володька заулыбался, и у широко расставленных серо-крапчатых глаз его добрыми лучиками легли морщины.

- Санька? – хитро сощурился Виталька. – Мамке моей в ЦПШэ[12]  читали: заступничек этот ещё про одного сочинил, про сопливого. Кто много знать хотел и совался, куда не звали. Кто-то на него больно смахивает.

С площади засигналил старенький, с портретом Сталина на лобовом стекле, ПАЗик. Виктор, уважавший книги и сторонившийся словесной возни, окликнул:

- Эй, грамотеи! В автобус идите. Не то домой не попадём.

Те, продолжая препираться, тронулись.

- Твоя правда, Виталик, - притворно смиренничал Сашка. – Плохо, когда все грамотные. Суются, куда не звали, никем не покомандуешь. Убытки от книжек этих.

- Это ты про кого?

- Так, вообще рассуждаю. Я ж самый молодой тут, необразованный, значит, жизнью. Что говорю – сам не понимаю. В ШРМэ учился, халтурил всю жизнь. Откуда мне понимать? Даже ЦПШа твоя, что такое, не понимаю. Это навроде ВПШа?

- А это что ещё? – Виталька только косился зло, но зацепить на слове «язву» Сашку не мог.

- А высшая партшкола.

- А! Точно! Оно самое! Там-то и учат, как вам, «филиппкам», сопли вышибать, чтоб платки не мазали! – и он засмеялся довольно.

- Ой, Виталик! Посодят тебя за слова такие!

- А мы и так сидим. Только покудова на мягком, - Виталька, наконец, почувствовал себя победителем в этой стычке и потому слова его со стороны прозвучали странно-торжественно.

 

И новая разлеглась над землёю промозглая ночь. И снова потерянно бродил по коридору Виктор. Осторожно заглянул в приоткрытую дверь дежурного кабинета, откуда клином выпадал густо-вязкий как пламя костра свет. На месте Ольги сидела ядрёная, последних годов зрелости женщина и, охватив ладонью тугую, будто флюс выдуло, щеку, тосковала. Он миновал её незамеченный.

Койка Игоря лепилась под самое окно. Хозяин полулёжа плющил грузными плечами подушку и, выслушивая новости по Би-Би-Си, теснил к уху красненький японский приёмник. А снаружи по жестяному карнизу размеренно било с сосульки и в щели рамы тянуло запахом талого снега.

Виктор вырос в марганцовочной зыби ночника неожиданно. Игорь заметил его не сразу. Казалось, он дремал с открытыми глазами.

- Что, старик, не спится? – увидал, наконец, шепнул.

Тот жалко, просительно улыбнулся. Измучен был до крайности:

- Обрыдла тюряга эта. Как вечер – в какое-то безвременье впадаю. Или ночи стал бояться? – не пойму.

Хозяин глазами пригласил садиться, и гость колыхнул, со скрипом продавил в изножии койку.

- Ну, ни в глазу сна! А к полночи точно кто в пузо, в самую завязь иглу вгоняет! Внутри свербит, волненье до тошноты. И всё сорваться, искать чего-то подмывает. Рядом где-то жизнь другая идёт, настоящая, а я попасть в неё не могу. Как думаешь? – Виктор высказался не без волнения и теперь с надеждой ожидал помощи. Для того и пришёл – для дружбы.

- Нервы, старик. Акклиматизация. Потерпи немного. Как у Гоголя: русский мужичок всё вытерпит, - Игорь отвечал, но и по приёмнику дослушать пытался.

Виктора обидело такое невнимание:

- Гоголь! Какой там Гоголь?! Жизни жалко! – он по-телячьи, всем нутром, вздохнул и решил уходить.

Но тот отложил, наконец, на тумбочку свою машинку. Сразу ожил:

- Случается, старичок. Выпадением из привычных связей называется, - задумался ненадолго. – Знаешь, истинный смысл жизни как раз через такое отстранение может раскрыться. Порви все связи, голеньким останься и увидишь, что скрыто в тебе.

Игорь полегоньку разговорился, а говорить он, чувствовалось, любил. Протяжно у него эдак получалось, задушевно. И притом точно не слушателю поведывал, не себя рассказом тешил, а службу служил самому слову и речь поверху пускал. Это был скорее ритуал говорения: с туманящимися глазами, с беспокойной пятернёй в шевелюре, с задранным к потолку лицом, в крупных и броских, но оплывших чертах которого читалась явная вялость натуры, как, впрочем, и в густом голосе с широкой повадкой слышалась разъедающая душу расслабленность. И весь он был, казалось, в этом.

- Я много думал. Жизнь как бы двумя потоками протекает. Первый – повседневность. С ней - просто. А вот второй? Во втором - главное. Это то, что привыкли называть идеальным. Но это идеальное на самом деле реальней реального! Просто, его руками не пощупаешь. Это наши невоплотившиеся желания, мечты, которые нас сопровождают и подсознательно наполняют смыслом, стремлением, дают азарт - забывшись, он перешёл на полный голос, а вокруг храп стоял с присвистом, и на дворе в нарастающей ростепели точилась многоголосая капель. – И вот парадокс! В жизни случаются моменты, когда эти параллели пересекаются! Две ипостаси бытия сливаются и на землю сходит возможность! Способно зародиться новое! В такие моменты многое можно менять. Всё зависит от нашей подготовленности. Может, старик, и у тебя такой момент?

И он решил на этом закончить. Но у Виктора вид был бестолково-недоверчивый, и пришлось продолжать:

- Как бы объяснить доходчиво?..  Да хоть политику взять, ту же гонку вооружений. Из-за неё жить по-людски не дают. Ведь, что получается: чего боятся, то и накапливают. Но в пику растёт недовольство. Закон диалектики! Следовательно: подступает момент равнодействия воль и возможность освободиться.

- Или взорваться к едрене-фене!

Игорь заколыхался в беззвучном смехе:

- Я, старичок, оптимист. Взорваться можно было давно. Только сильные мира сего с наследничками тоже хотят жить. И единственный путь от разных диктатур к свободе личности – соединять добрую волю планеты. Вот так.

- Здорово. По газетному! Только, зачем? Ну, победишь ты. Скинешь в море куда оружие это. И чего дальше? Всё по новой завертится? Вокруг чего, какой воли соединять, когда каждый к себе тянуть приучен?

- Вокруг желания лучшей жизни. Идея конвергенции, слышал? Будущий мир встанет на законах самоусовершенствования и взаимопомощи. Но сначала нужно разные перегородки идеологические сломать.

- Брось чушь-то нести! Кто это тебе ломать позволит?

- Мы сами. Потому, и надо людей готовить. Трудов – непочатый край!

Виктор выставился было на него как на полоумного и даже рот  приоткрыл невольно, но тут в коридоре объявился странный больной и забрал на себя всё внимание. Мокрый от пота, землисто-бледный и весь раскоряченный, он крабом переползал, держась за стенку, к туалету и при каждом движении стонал, кривил отёчное лицо, кусал потресканные точно от жара или морозного ветра губы.

- Чего это с ним? – узнал былого опившегося Виктор: того, кому с Ольгой помогал.

- Сульфазин. Четыре укола: под лопатки и в ягодицы, - поскучнел Игорь. – «Распять», называется. Сульфа шлаки выгоняет. Заодно – наказание. Методика ещё на пленных немцах отработана. Даже если очень захочешь, никуда убежать не сможешь. И сторожить не надо.

- Вон она чем пугала! – скривился Виктор.

- Что, в нарушители попал?! – встрепенулся тот.

- Да нет. Так, зацепил сестричку одну. Ольгу знаешь? Пугнула, но отпустила.

- С персоналом не ругайся. Особенно, с женщинами. Их лелеять надо.

От такого крутого оборота в разговоре Виктор опять удивлённо глянул на собеседника.

- Да и Ольга хорошенькая. Жаль, резковата.

- Тебе - резковата, а по мне – что надо, - Виктор слегка оскорбился, не смог промолчать после тех кабинетных посиделок с нею.

- Ты что, обиделся? Прости, пожалуйста. Я же не знал, - Игорь, подольщаясь, посластил интонацию. – Ты неправильно понял. Но всё равно – молодец, за женщину заступаешься. Что, понравилась Ольга? – понимающе улыбнулся.

- Не суетись, - огрызнулся тот. – Не бабник я. «Подкатывать» не собираюсь.

- Ты не прав, старик. В созерцании красоты даже перед женой греха нет. И подкатывать не следует. Подходи с открытой душой. Тогда ответят.

- Ага! Кирзачом! По душе по открытой! Уже пробовал, - промолчи тогда Виктор, оставь этот дразнящий разговор, и неизвестно, как потекла бы эта история дальше. Но он тогда возразил, а следом, хотя  сердце к дружбе уже не лежало, поддался-таки на патоку слов Игоря, и с той ночи образ Ольги начал всё полнее входить в его воображение.

- Вот в этом вечная беда наша, - запечалился говорун. – От любви  шарахаемся, оттого зло нами правит. Знаешь, в искусствоведении термин есть: «патина». К примеру, икона покрывается олифой. Закоптится образ – грязь смоешь, проолифишь заново, и опять она как новая. Не будь этой культурной патины, грязь, патина дикая, въелась бы в краски и произведение погибло. Так и с людьми: нет у человека культуры – разъест дикая патина.

- Говоришь красиво. Только к чему, не разберу.

- А чтоб ты понял: культура не столько от знаний истекает – в  любви начало берёт. Поэтому, всем доступна, и бегать от неё не годится.

- Любовь, она тоже разная. Ещё как понимать.

- О чём я тебе толкую! Думаешь, почему хвалил? За искренность к женщине! Сейчас это редко встретишь, а ты скрывать вздумал! Ведь, что есть женщина? Напоминание чистой красоты, идеала! Возведенного в небеса желанного! – Игорь разгорался: глаза влажно блестели, он то и дело вскидывал руку, тряс и хватал растопыренными пальцами воздух, а лицо его стало походить на парадный, старой бронзы бюст.

– Любовь к даме как стремление к совершенству! На этом великое искусство держалось! Что ж из того, что иная красавица ангельская – с когтями? По-житейски так чаще и бывает. Но это ещё ничего не значит. Ради гармонии… Как у Пушкина: «я сам обманываться рад»! И рады лазать в этот огонь до бесконечности!.. Ф-фу, топят как в аду! – отёр он об «олимпийку» взмокшие ладони и мечтательно скрестил руки на груди. – Может, зря это всё, но чем ещё жить? В Бога разучились веровать, - голос его зазвучал горько. – Вместо социального рая – застой. А потребности растут. И без веры тоже нельзя. Вот и верят: кто – в деньги; кто – в шмотки; кто – в Будду; кто – в науку. Но когда-нибудь испоганенная мечта о справедливости и свободе возродится в сердцах. А пока - глухое время. Сначала на Бога руку подняли, теперь человека распинают. Скудеет мир любовью. Слабы мы. Чем ещё живы? Даже водку пить надоедает. Одна красота осталась. Мира этого она, увы, не спасёт, но жизнь заполнить  сумеет. Вот так.

Помолчали каждый о своём.

- Слышишь, как расходилась? – прислушался Игорь к капели за окном, улыбнулся. – Весна, Витюша, весна! Музыка почти! – смежил веки.

Виктор поднялся задумчивый.

- Совсем из головы! – очнулся вновь Игорь. – Помнишь «королевишну» ту за окном? Хороша! Личико – яичко пасхальное! Сложена как Афродита! Знаешь, кто она? – поиграл, помедлив, терпением. – Нет, не скажу. Сам скоро узнаешь. Так эффектней будет.

- Ну, оседлал «богов» своих! – махнул напоследок рукой Виктор. – Теперь и этот не уснёт.

 

Глава 4

 

Минула неделя. Виктор на заводе приработался, притёрся, и дни катились вроде бы ровно, гладко. Но сердце ныло: в делах домашних – неизвестность, да ещё память о тех посиделках с Ольгой не тускнела. Притягивала её резкая откровенность и чудилась ему возможность выговориться. Но сближений больше не выпадало. Встречались лишь мельком, по процедурам, и никакого внимания она ему не оказывала.

Однажды после смены едва переступил он порог непривычно безлюдного в этот час отделения, как навстречу из долгой глотки коридора засеменил к нему, поспешая, Игорь.

- Пойдём, быстрей, пойдем! – рывками потянул за собой, а сам загадочно улыбался и жмурился как сытый обласканный кот.

- Да погоди! Дай грязь скинуть! – усталый, во влажных белёсых разводах по телогрейке, Виктор не радостью встречал его. – Стряслось, что ль, чего? – заныло в груди, как часто ныло теперь от неясных предчувствий. К тому же, сегодня дежурила Ольга, и он хотел сначала привести себя в порядок.

 

На самом же деле стряслось следующее: в дальнем конце отделения в битком набитой комнате отдыха, что разделяет кабинеты заведующего и дежурный, разворачивалось собрание. Все пациенты, весь персонал присутствовали здесь. Даже сам Татарчуков присутствовал. Представляли новоприбывшего врача. А потом она держала речь и вложенное в голову за годы учёбы излагала бойко. Сразу видно – отличница. К тому же - с редкой, комсомольской чертой: всегда верит тому, что говорит.

- В нашей стране с отсутствием антагонистических противоречий отсутствует социальная база для массового пьянства и алкоголизма. Это всего-навсего пережиток! К сожалению, пока распространённый. Коренится он в моральной нестойкости, в некоторых психофизических характеристиках индивидуума и в отдельных недостатках нашего общежития. Но с отсутствием непримиримых противоречий он победим. Мы же, медики, подходим к алкоголизму как к болезни. Вы для нас – больные. К сожалению, мировая наука пока не отыскала мозговой центр, управляющий страстью к алкоголю и прочим наркотикам. Но отыщет обязательно. Тогда откроются прямые методы воздействия. А пока на вооружении только косвенные…

Поначалу она говорила открыто, всматривалась в больных смело, а голос был задорен, звонок и чист. Но где-то с середины утихла, в смущении затеребила восковыми пальчиками светло-русую, рыжего подпала, прядку, что струилась из-под накрахмаленного и для задора чуть сдвинутого набок медицинского колпачка. Затем осеклась вовсе, потупилась. По золотистому наливу щёк, по кипени холёной шеи загулял, замерцал маков цвет-румянец. Это бесстыжее разглядыванье больных так смутило. А разглядывали её все: кто с ухмылками; кто со смешками; кто с перешёптыванием. Даже вечно сонный пухлогубый юнец, ночной страж картёжников, захлопнул свой учебник истории и немигающе уставился на неё с полудетским восторгом и совсем не детской похотью.

- Хороша? – дохнул Игорь над ухом подошедшего из умывальной Виктора. В комнату они заходить не стали, а приткнулись у двери незаметно понаблюдать.

Виктор рассмотрел, конечно, и выспевший в первой женской, не угнетённой семейными хлопотами, красоте безупречный овал лица её, и карие, жаркого блеска глаза, смущённо прикрытые пушистыми ресницами, и нахмуренные русые брови, к переносью густеющие, взмахивающие высоко и плавно и так же плавно в нить опадающие, и тонкокрылый неправдоподобно ровный, будто лепной, носик, и беззащитно разомкнутые нежнорозовые губы, мягкие и полные, и горделивый округлый подбородок. Стрельнул и на туго всхолмившую одежды полнозрелую грудь её, но ответил странно раздражённо:

- У меня жена не хуже.

- Ну, ты даешь, старик! Это же чистый антик!

- Не люблю баб обученных. Вместо мозгов одна нахватанность!

Тем временем в комнате на помощь смешавшемуся врачу пришел Татарчуков. Он поднялся и теперь, стоя, представлялся более солидным, нежели за столом в своём кабинете, где его чаще всего и видели. Вдобавок, в руках его покоилась внушительная, старинной работы, палка с медной оковкой и набалдашником в виде оскаленной львиной морды. И вот, подавшись вперёд своим мешковатым, по-бабьи широким телом, он грузно налёг на эту палку:

- Прошу запомнить: Татьяна Михайловна – питомица ведущего профессора Птицина, - занудил строго. – Профессору мы обязаны многими методами лечения и профилактики. Это хорошо вам известные ЛТП, клубы трезвости, режиссура семейных отношений. Татьяна Михайловна опробует у нас методы новейшие, из научной лаборатории профессора. Будьте внимательны: доктор пояснит смысл будущих занятий. От этого зависит дальнейшая биография многих.

Смешки и шёпот утихли – Татарчукова боялись. Многих он повыгонял из больницы с «волчьим билетом» прямиком в лапы милиции и тесно связанных, подотчётных ей наркологических диспансеров.

Молодая врач отняла пальцы от выпуклого лба своего, потирая который надеялась прикрыть смущение и, обретая уверенность, напряжённо вглядывалась в одну точку куда-то поверх голов.

- Так, на чём я?.. – продолжила. – Да, косвенные средства. Главное, укрепить волю. Она у вас есть. Могли пить, гулять, не считаясь с мнением близких? Не боялись работу прогуливать? Значит, силу пренебрегать, своевольничать имеете? Так направьте её в полезное русло! В полезное для общества и для себя, - она так вдруг на них голосом надавила, так густо-карим взором рассверкалась, что пьяницам не до похабностей стало. – А я помогу. Но помните: вы являетесь больными! От вашей болезни освободиться без доверия нельзя! Доверьте врачу ваше сознание, вашу волю! Знайте: вам желают пользы! Поэтому, отношения наши должны строиться на доверии!

На последних её словах Татарчуков занервничал, что-то недовольно буркнул ей. Она кивнула и закончила уже сухо:

- Я внимательно ознакомлюсь с вашими историями. Побеседуем с каждым.

- Детей бы лучше рожала. Лезет алкашне в душу! – заворчал у двери Виктор. Но вдруг прояснел, словно майское солнце ласковое в лицо брызнуло – это Ольга, что у стенки напротив скромно стояла, посмотрела на него. А уж он-то давно за нею украдкой наблюдал. И тут же к врачу смилостивился: - Чего с неё взять? Молодая…

В этом своём настроении он не мог, конечно, додумать, что начинающему доктору совсем не трудно выбрать себе друга по вкусу и детей нарожать. Но её всерьёз увлекает научная карьера, и потому обрастать семьёй пока не с руки.

- Что-то ты не в духе сегодня, - укорил несмело Игорь.

- Чего? – посмурнел тот – это Ольга смотрела на него равнодушно, будто он был для неё блёклым прохожим из толпы. – Соды нажрись до пены в пасти – погляжу, как в духе будешь! – действительно: и волосы его, и шея, и прижатые жёсткие уши - все в белом густом присыпе.

Собрание же тем порядком заканчивалось. Назначили с ближайшего воскресенья сеансы психотерапии и все заподымались, задвигали стульями. А Виктор напоследок бросил с насмешкой Игорю. Не понравилась ему вся эта возня его суетливая вокруг докторши:

- Слышь? Ты-то сам женат?

- Был, старик, был, - оробел от неожиданности тот.

- Некрасивая, что ль, была?

Не зная как ответить, да и стоит ли отвечать вообще, Игорь заискивающе потрепал работягу по плечу:

- Не всё просто в жизни, Витюша…

- Значит, сама ушла, - догадался тот.

 

Поздним вечером после отбоя Виктор всё же набрался смелости, вопреки такому к нему невниманию, и решил походить у кабинета на виду Ольги. Вдруг отношение переменится. А нет – так и терять ему нечего!

Она долго терпела, не обращая внимания, затем полуприказно отправляла спать и даже затворялась. Но снова и снова шаркали за дверью его тапки… В конце-концов, ей это надоело, а ругаться не хотелось, и он снисходительно был допущен к партии в подкидного.

Виктор уселся таким довольным, что даже укоризны и любопытство бабы Ани мало трогали. А та прямо так и пытала «свежего» человека!

- И как тебя, парень, жена до этакого разброда допустила?

- Чего, жена? Жена ни при чём. Её дело десятое, - не очень-то ему было сейчас удобно о жене распространяться.

- То и худо, что десятое… Да ну вас! – санитарка бросила в сердцах карты. – Хитрованка ты, Ольга! Мнишь, не вижу, как поддаёшься? Не стану так! Что я тебе, совсем никуда не годная, чтоб со мной как с дитём?! – упираясь руками в колени, поднялась.

Виктор и Ольга перекинулись скупой усмешкой.

- Ну, прости, баб Ань. Останься. Не рушь компании, - медсестра была сегодня сосредоточенной и скорбной точно с похорон. – Утром домоешь, - больные в отделении убирали коридор, палаты и лестницу, а кабинеты доверялись только санитаркам.

Но старуха молча отмахнулась и, посчитав, что вопросами о семье, жене, дала этому настырному напоминание, выбралась за порог.

 

В комнате двое. Верхний свет был потушен, зеленью стеклянного колпака лучилась одна настольная лампа.

- Верная бабушка, - похвалил нечаянно обрадованный её уходом Виктор.

- Сын единственный два года как помер. Директором завода работал в Таллине. Жена и раньше погуливала, а тут вовсе запила-загуляла. Дочка осталась шестнадцати лет. Красавица: глазки распахнуты, коса с руку – чистое серебро. По рукам пошла девчонка. Старая забирать поехала – пинками спровадили. А она и по сыну сокрушается: в далёкой земле холодной лежит. А семя его по ветру носит. Я не для чужих ушей говорю, - опомнилась Ольга. – Чтоб за въедливость не укорил. А я люблю её, бабаню. Многим обязана. А она сердится, если жалею. Таков, говорит, перст Божий. Ещё сыграем? – собрала карты в колоду.

- Как хочешь. Мне всё равно. Я не игрок, - притих Виктор.

- Что так? Проигрывать не любишь?

- Чего проигрывать-то? Азарта нет.

- И то верно. Что же не спишь тогда, бродишь? У нас по ночам одни картёжники бродят. Я думала – и ты такой, - слукавила слегка.

- Кто его знает? Не спится, и всё! Может, тоска заела. Может, месяц вон лупит. Хоть волком вой! – пошутил грустно тот: это Ольга грусть на него навеивала.

Она примолкла, потупилась. Потом подперлась ладошкой и тихонько вдруг запела есенинское. Голос был густ, низкозвучен и тёпел и повилась золотою стёжкой по суровью задушевная печаль:

Над око-о-ошком ме-е-сяц.

Под око-о-ошком ве-е-тер.

Облете-е-евший то-о-поль

Се-е-ереб-ри-и-ст и све-е-етел.

Теперь она смотрела на него не отрываясь и не мигая, и того словно синей мглою обвесило и повило. В снах случается: тащит тебя кто-то властный в полное прелестей неведомое. В груди сладко захоланывает от предчувствия полета, но сознаёшь: не будешь скоро, каким на свет рождён – слабым, да вольным в земном своём выборе. Страшно и жалко родное терять, и упираешься над бездной сомлевшими ногами. А для высвобождения от властной этой силы всего-то необходимо слово некое призвать. Вспоминаешь, напрягаешься мысленным взором, тужишься языком пошевелить. И вот уже подступает изначально заветное. Сейчас, сейчас сорвётся с губ, ошеломит белой молнией! И…просыпаешься в тот миг. И в памяти – ничего. Живи дальше, вспоминай, пробуждайся.

Вот и Виктор сейчас похоже чувствовал: рушится у них с Ольгой привычная защита, незнание душ, а взамен нарастает увлекательное сближение. И поперву опасался. Будоражила такая невыдуманная близость с незнаемой женщиной, чужой женой. И оттого в лицо ей смотреть не решался, а всё сползал взглядом на резкий как слом изгиб ладони у худенького запястья, где под матово-белой кожей голубые веточки вен сокровенной своей нежностью поражали.

Даль-ний плачь таль-я-анки,

Го-о-лос о-о-дино-окий –

И так-кой роди-и-мый,

И так-кой далё-о-окий.

Ольга пела, в окно лез убывающий, опрокинутый рогами в черноту поднебесья месяц, заливал полкомнаты стылым серебром, выкрещивал тенями переплёта пол и стену, а на стуле в углу ёжился в ознобе Виктор: одинокий, заброшенный, неведомо куда и зачем ею увлекаемый.

А Ольга глядит на него безжалостно, даже ресницей не дрогнет. Лицо что из белого камня высечено, и голос тоскою грудь рвёт:

Плач-чет и сме-ё-о-тся

Пес-сня лих-хо-вая.

Где ты, моя л-ли-и-па?

Ли-и-ипа  ве-е-е-ковая-а?

Издевается она над ним. А саму обида на свекрови напраслину гложет: да неужто б не нашла себе стоящего человека, кабы захотела? Жизнь-то, и правда, течёт. Не наживешься! А дома изо дня в день всё та же стужа…

Не выдержал Виктор, сорвался со стула и ушёл к окну, чтобы слёз, непрошенно накипающих, избежать. Прижался лбом к студёному запотевшему стеклу. Ну, совсем мальчишка влюблённый!

- Странно как-то, - подал голос. – То всё тает, тает, а то вдруг заморозки.

А она в ответ – ещё пуще, с задором. И в глазах как бесенята ворохнулись. Силе женской проверить себя захотелось. Вдобавок, та молодая красивая врач поддразнила, заставила на себя по-женски глянуть со стороны, оценивающе.

Я и сам ког-да-а-то

В празд-ник спо-о-зарн-ку

В-вы-ходил к л-люби-и-мой

Р-раз-верну-ув таль-я-а-анку!

- Мне самой тошно. Характер такой. А ты не молчи, не давай мне «советь», коли пришёл, - и очи что хмелем туманным подёрнуты.

Поманила чуть, и вот он уж улыбнулся. Подышал и обрисовал зачем-то на туманном стекле контур церковки.

Ольга подождала под скрип старинных за окнами деревьев и, видя, что тот всё отмалчивается, запела уже теперь жалобно:

А тепе-ерь я ми-и-лой

Ни-и-чего не зна-а-чу.

Под чужу-ую пе-е-сню

И сме-е-юсь и пла-а-ачу…

 

- Или не ты петь просил? Что помалкиваешь?

- А что говорить? Развлекать не мастер, - вернулся тот к столу и уже открыто посмотрел на Ольгу – боязнь отпустила.

А та у своей лампы как бы душой пыталась отогреться, и что-то жалостное в этом померещилось Виктору. Захотелось её отвлечь, разогнать хоть немного эту грусть:

- Это я в детстве любил представляться. Начитаюсь, читать очень любил, и воображаю: то я корсар благородный, то Робин Гуд, то Стенька Разин сам! И вечно кого-то защищаю! А когда бараки наши сносили, много бараков – целую улицу, натаскаю на чердак барахла брошенного и целыми днями как в чаду! Навыдумываю себе персонажей всяких; и где я только не был, кем только не был! – он воодушевился этими воспоминаниями, и последнюю скованность его как рукой сняло: мотался перед столом взад-вперёд, будто об Ольге даже забыв. – Доходило, в натуре жил как образ ходячий! Все побои от бати собрал! А подрос – актёром решил сделаться. Не то донкихотство это до добра не доведёт. Но до армии прогулял, конечно. А с дембеля поступил в театр рабочим сцены, чтоб механику их узнать лучше, подготовиться. Там на Ирку нарвался, - сел на топчан. Говорить сейчас о жене совсем не хотелось.

Ольга вскинула бровь. Она слушала, как слушают заманчивую историю дети.

- Жена. Осветителем тогда работала, - он опять уклонялся от прямого на неё взгляда. – Как там учёные разные пишут: важно, чтоб интересы были общие? Ни хрена они в жизни не понимают. Ну, сошлись мы на этих интересах общих. Только, они у неё сильней оказались. Родила, посидела и - шасть снова в театр свой. А меня деньгу зашибать погнали. У них-то гроши платят. А чтоб не рыпался, раскритиковали с тёщей: куда с такой рожей на актёрский?! Не позорься, пролетарий! Да там ещё блат и «на лапу» давать надо. А у тебя и таланта не видать. А кто его пробовал: видать или нет? Но они – сиди, говорят, смирно, добывай семейству на прокорм. Ты перед дитём в ответе… Кто его знает? Может, правы они? И я ни к чему не годен?

Ольга, слушая, навалилась на стол, щекой легла на руки и каждую  чёрточку резкого сухощавого лица Виктора изучала. Ей знакома была эта тоскливая обида недовыраженностью жизни и желание большего, способная против воли проливаться когда угодно, невзирая на обстоятельства и лица.

А он чувствовал эту тёплую волну её интереса, и оттого становилось легче, словно приласкали невзначай. Умела она человека настроить, даже порой не желая. И вот под конец Виктор забыл свою обиду, злость и начинал вдруг смотреть на прожитое как-то по-новому, без сердечной страсти. Более мудро, что ли.

- Ну, сижу, добываю. Вскоре батя задурил. Ему как инвалиду войны комнату дали и мы думали – нас туда вселит. А он сам въехал. Я, вещает, много в жизни горя хлебнул, и своё желаю добрать. Стану в хороме своей дам принимать и всё, что заслуженному гражданину положено. А ты, Витька, дурак, что в нежные годы женился, и сословие мужское позоришь. Сколько он тогда слёз матери стоил! И погулял-то недолго – сердце сдало. А комната всё равно к нам отошла. Да не в радость. Вот кто виноват: мы или жизнь такая? Чуть подмаслят её, и поскользили все! И у нас с Иркой: сутки не видимся, пацан брошен. А тут ей повышенье – начальник цеха осветительного. Дома совсем мало бывает. У неё жизнь скачет, у меня ползёт. После работы зальёшь стакан за воротник – вроде, веселее. А дома сын сторонится, Ирка орёт и всем на всех наплевать. Спать завалишься, утром внутри гадко, а в лямку – иди. Надоело до смерти! Еле вечера дождешься и – по новому кругу! Отношения враз пустовесные, да ещё заработки упали. Но тут мы ту реформу «сварганили» и настроение поднялось. Думали, надолго. И дома сразу потеплело. Парень тогда в четвёртый класс перешёл. У них там история началась. И вспомнил я детство своё. И понеслось!  Наберу книжек исторических, начитаюсь и давай в лицах ему рассказывать! Как привязанный ходил за мной. Даже самому смешно стало. Но потом нас разогнали… Нет, ты не думай – я не жалуюсь, не оправдываюсь. Сам виноват: дурак был, верил всему.

- Не тому, значит, верил, - построжела внезапно Ольга. – И другого ждать нечего. Люди унизились. Какие там мечты, рыцари благородные, что-то высокое? Благосостояние целью над собой поставили. Вот и скользят за удовольствиями. В помойку уже всё превратилось. А дальше хуже будет. Таким народцем, к тому же – пьющим, помыкать легко… Жизнь оскорбленьем становится. Нет, лучше в одиночестве остаться, чем такому поддаться.

- Да на деньги-то, вещи – плевать. Хочется, чтоб тебя лично ценили как-то, - попробовал Виктор уточнить мысли. – А у нас как? Из-за чего сорвался с этой пьянкой? – и тяжело засмотрелся на Ольгу. Потянуло рассказать целиком свою историю, но ведь даже перед собой тягостно вспоминать о тех «выселках». Но пересилил-таки себя…

 

Та угольная база была посажена среди бескрайнего поля. Работа – в третью смену. Из суток в сутки лишь темень да рассветная серость заволочённого тучами неба. Ярый ветер да чёрный снег. Сон и явь – всё смешали полукаторжный труд и водка в сплошной бесконечный бред.

На высоченной эстакаде – состав. С рельсового крана бьёт прожектор. Густо пляшут в луче белые шмели. Ковш, раскачиваясь по дуге, тяжко ухнет сомкнутыми челюстями в стальной бок полувагона и тот едва не опрокинется. А из люков выплёскивается под откос уголь. На крутой насыпи – телоргреечник с длинной штангой, навершие которой с перекладинкой напоминает букву «Т». Ею он колотит по крюкам люков. Когда те со скрежетом разверзнутся – чуть не на голову валятся убойные куски. Устоять на насыпи трудно: ноги вечно ползут под откос, и нужно постоянно ловить равновесие. Иначе, задавит. Да ещё ветер швыряет в лицо колючую, со снегом, пыль.

Остальная бригада в полувагоне: сизо-красные лица, драные ватники, неуклюжие оковалки-валенки, - разбивают ломами смёрзшиеся глыбы.

Неподалёку от эстакады – наполовину заметённый сугробами вагончик-бытовка, бревенчатая контора и виселицей в чистом поле проём дощатых ворот-весов. И по-над всем этим бьёт и бьёт, как заведенный, кран. Хоть метроном настраивай!

Едва просветлеет, летят под насыпь ломы и лопаты. Брошен под угольной горой бульдозер с задранным над кабиной совком. Работяги отогреваются в бытовке.

У шкафчиков свалены, как всегда в кучу, телогрейки, уставлен бутылками стол. Стаканы мутны, закуска киснет на газетах. Мужики в драгоценно блестящих антрацитом отрепьях уже пьяны, грязны, всклокочены. Лица в угольных разводьях, в сизой въевшейся в кожу пыли. Человека тут различишь с трудом: кто-то снова пьёт, кто-то обнимается, а кто-то спит на лавке или глядится тупо в слепое оконце.

А по хорошо знакомой дороге крадётся патрульная машина ПМГ-»канарейка», лениво переваливается на ухабах. Её вызвала и поджидает у конторы закутанная в тулуп, по-мужичьи кряжистая баба – хозяйка участка. Опять невмоготу сносить разгул работничков.

В бытовке переполох. Машина замечена. Малорослый грузчик хватает недопитую бутылку и лезет в шкаф. Остальные в сутолоке прут вон. На лицах утробный страх.

Милиционеры, наблюдая безмозглое бегство, пересмеиваются с бабой. Они не торопятся, отпуская тех подальше, давая возможность рассыпаться широким веером – забава эта хорошо отработана. Когда нужное расстояние наберётся, стражи порядка сядут в машину и та резким скоком сорвётся с места.

Бегут, поспешают во поле мужики. Вязкий хмель валит с ног в вязкий снег; и хватайся, не хватайся за будылья чернобыла – не удержишься. Хрупка соломина! Но вновь чудом поднимаются и шатко бегут: глаза вытаращены, на лицах тает снег.

Летит, взметая белую пыль, машина. Прыгает на кочках. За стеклом – вцепившиеся в ребристый руль пальцы, нацеленный взгляд ловца. Красные петлицы. И нет уже в молоденьких сержантах игры – одна вскипающая злость.

Кого-то догоняют. С подножки лютым зверем срывается сержант и скрученный работяга уже в кузове. А ПМГ летит дальше. На подножке снова согнут крючком ловчий. Его напрягает азарт.

Мчатся за Виктором. Тот, озираясь, тянет к колеям, за которыми бесконечной лентой – серый бетонный забор. Над забором что-то кричат и спускают ремни солдаты. Ожил Виктор от внезапной надежды, но немного не добежал - взвился перед глазами снежный вихрь… А следом - очередная днёвка в отделении, милицейский мат, кулаки и пинки «пятого угла»[13], квитанция о штрафе, похмельная тоска возвращения.

 

- Так вот Новый год отпраздновал. А как он, говорят, начнётся, так  дальше пойдёт. Вот и пошло, - закончил Виктор пришибленно.

Ольга выслушала его строго, несочувственно:

- Неправду говорят. Всё от тебя зависит, - и вдруг её точно кто в спину толкнул. – Хватит уже, наверное, бегать? Самому надоело!

Он кивнул, виновато потупился. Впрочем, удовлетворился уже тем, что смог сказать неприятное о себе небезразличному человеку. И с тем она стала ему гораздо ближе, казалась понятней.

А на сегодня их встреча завершалась. За оконной решёткой поднимался рассвет. Бездонное небо над церквушкой заиграло ясписом-изумрудом, стаей спешащих с юга вольных лебедей розовели высокие облака. Розовое заливало кабинет на глазах: выкрашивало блестящее медицинское имущество, румянило представшую совсем юной Ольгу. И он залюбовался женщиной.

 

Часть II. ЧАЯЩИЕ РАДОСТИ

 

Глава 1

 

С утра опять зарядил дождь. Он лил, не переставая, неделю кряду и от снега в округе не осталось ни клочка. Дождь слизал даже наледи. И хотя оголившаяся набухшая почва воды уже не принимала, он всё лил и лил, растекался поверху сплошными лужами, и оттого чудилось: разверзлись хляби и сызнова начинается творение. Вдобавок, настойчивый ветер, что гнал рябь и гнул долу нагие деревья, подкреплял это ощущение неустройства готовящейся принять семя земли.

Заводской двор сделался чёрен: чёрный асфальт, чёрная липкая грязь, чёрная груда угля у котельной. Здесь, под трубой, чёртовым пальцем в хмарь поднебесную нацеленной, мокло звено. Им предстояло разгружать доверху набитый бумажными мешками с солью прицеп, но работать в непогоду не радовало и они переругивались с Фомичом.

- Да какой дурак соль выгружает мокрую?! – пытал Виктор, и его досада одолевала выдержку старика.

- Начальство, хлопцы, - корчил тот сострадательно лицо. – Приказ.

- Да по технике ж безопасности нельзя!

- Та яка тэхныка? Ще до менэ, то ходи вона к бисам! Та завод же ж! – Фомич в особо волнительные моменты целиком переходил на родное наречие.

- Предупреждал – не связывайтесь! – плюнул в сердцах Сашка и зло поглядел на Витальку.

Тот же нарочито вразвалочку прогулялся к прицепу, с грохотом отвалил борт.

- Греби отсель. Без конвойных обойдёмся, - бросил Фомичу.

Старый, боясь сорвать намётки работы, безгласно подчинился, охотно потопал прочь. А в стороне от этой перебранки драл голову и, прикрываясь ладонью от капель, рассматривал трубу Володька.

- Вавилон, стерва, - вздохнул грустно. – Разве тебя прокормить?..

 

Сашка вновь был в кузове подавалой. Работа двигалась туго:  грубая бумага размокла, мешки под руками рвались. Немногие из уцелевших складывали под навес к стене, драные же утаскивали в обхват и соляная, жёлтой воды, картечь ссыпалась прямо в разверстый люк кочегарки. Соль под дождём раскисала быстро и вот уже вся одежда и рукавицы грузчиков пропитались густой слизью. И тогда Володька решил ускорить дело. Приняв на хилую спину мешок, затребовал:

- Санёк, клади ещё!

- Где я тебе целый выберу?! Пошёл!

- Хорош, Вовка, - вразумил Виктор. – Хребет свернёшь.

- Клади-клади, не бойсь! Я жилистый! – всё задерживал выгрузку тот.

Иззябший вымокший Сашка разогнулся:

- Ты меня достал, придурок! Кому сказано – пошёл! – яростно шибанул всей подошвой в мешок Володьки.

Мужичок не устоял. Раскинув руки, рухнул на утрамбованное угольное крошево. Подобного оборота не ожидал никто. Даже сам Сашка замер, отвесив недоуменно губу.

Тогда к борту подступил Виталька. Чуть усмехаясь, словно анекдотом собираясь делиться, поманил парня пальцем. Тот наклонился доверчиво. Он ухватил его за волосы и рванул. Коротко вскрикнув, Сашка слетел с прицепа и завалился неподалеку от уже поднявшегося на карачки Володьки. От земли увидал, что обидчик как бы нехотя направляется к нему, загребая косолапой правой. Подняться на ноги он не успевал, мог лишь отползать.

Виталька приблизился совсем. Целя в нос, лениво отвёл косолапую, ухмыльнулся. Сашка закрыл голову оттопыренным локтём. Удар кирзачом навис. Нависал, но не падал – бьющий нарочно время тянул. Но вот ухмылка его слетела и вместо лица – личина меднокованная. Короткий размах…

И опомнившийся Виктор успел загородить лежащего, и много приложил силы, чтобы не дрогнуть под зверино-расчётливым взглядом нападавшего. А разлепивши, наконец, губы, голос свой как бы со стороны услыхал: спокойный, но гулкий:

- Кому лучше сделаешь?

В ответ Виталька потянул жестокий миг ещё, на разрыв. Затем вскинул руку. Но видя твёрдость нежданного противника, всего лишь лицо мокрое утёр.

- Я ж пугануть, - осклабился. – Наперёд чтоб не вылазил, зелень, - и затаившись, подался под навес курить.

Виктор, ослабляя нервную струну, с шумом выдохнул, мысленно похвалил себя, что не врезал тому сходу, а затем сунул Сашке пятерню, помог встать.

- Уходи от нас, - посоветовал брезгливо. – Совсем уходи.

Сашка, отирая о штаны грязные руки, молча побрёл к проходной. Вслед ему скулил Володька:

- Гад! У, гад! Тронул! Меня! Да я, гад, я авиатехник был! Лейтенант младший!.. Да я алкоголик третьей степени! У меня с психикой! Психика у меня! А он, гад!.. – мужичок мелко дрожал и по щекам обильные катились слёзы.

Виктору отчаянно противно стало от всей этой дряни. Он освирепел:

- Наработались! Эй, ты! Вали под лестницу!

И оставшись один, запрыгнул в прицеп и с неясной бранью взялся вымётывать лопающиеся мешки.

 

В больницу возвращались уже без Сашки – тот давно на попутке укатил. Негодные просолившиеся телогрейки скинули в проходе автобуса на пол, а сами расположились по отдельности.

Вскоре к Виктору подсел робкий Володька. Засопел, заскрёб висок. Старший по звену покосился недовольно – хмур был, скуп сейчас на приветливость. Не хотелось ни видеть никого, ни разговаривать.

- Ждёшь её, ждёшь. А она.., - пожаловался вдруг мужичок и обманутым влюблённым уставился за окно, где серело обложенное тучами небо, где лоснились под дождём залитые, в комьях растрясённого навоза, пары, где вдоль дороги распустили по ветру ветви заневестившиеся, убранные серёжками берёзы, да где желтела жидкая, ещё под  снегом проросшая травка. Унылая картина.

- И так бывает, - подал всё же голос звеньевой, что-то созвучное себе в мужичке услыхал. – Кто она-то?

- Весна.

- Чего, весна?

- Да не идёт.

- Как не идёт?

- Не идёт, и всё!

Виктор круто развернулся к собеседнику, смерил недобро взглядом:

- Слышь, Володька? Не пудри мозги. Без вас тошно. За окном что?

- Да разве это весна? Это я не знаю, что, - страдальчески вздохнул тот и как-то виновато объяснил. – Весна, она тёплая. А как тёпло – скоро, значит, домой. Дочка ждёт. А больше никто не ждёт. Из авиации когда ещё вылетел, а жена до сих пор лается, простить не может. А то побьёт, когда пьяненький. На работе тоже не любят. Я на «Каучуке» теперь прокладки к движкам пеку. Раз попался – в кармане к гаражам выносил…

На этих словах автобус поравнялся с бетонным домиком остановки. Под козырьком, прикрытая зонтиком, ожидала рейсового женщина, статью напоминавшая Ольгу. И Виктор, забыв о Володьке, как-то задёргался, будто на ходу выпрыгнуть решил, а после долго выворачивал вслед шею. В лице – мечтательность. Рассказ же мужичка хоть и долетал откуда-то сбоку, только он не прислушивался. Ну, а того, что называется, несло:

- На судилище я судье-профкомовке говорю: вот ты костеришь меня почём зря и никакой жалости к человеку не имеешь. Тебя зачем выбирали? Людям помогать. Тут они как закричат: вор, алкаш! Против справедливости смеет! А я им – нет, справедливость соблюдать надо. Помните, лидерша вот эта в энтузиастки под старость записалась, на валютной линии нормы побивала. Её нам в пример ставили, а я предупреждал: не гони, не нарушай технологию, это не керогаз. Меня не слушали, ей пенсию персональную присвоили, а линия через год развалилась. Кто убытки считал? А я всего на пол-литру вынес. Где же справедливость? А они как разозлились! Выгнали б, но рабочих не хватает…

- Чего говоришь? Выгнали? – очнулся Виктор.

- Нет, только не любят сильно. Одна доченька жалеет. Сядет рядом, по голове гладит: папка, папка! Глянь на фотку свою: молоденький, удалой, форма ладненькая! А теперь усох, почернел весь. Мать каждый день колотит. А мне друзей пригласить стыдно. Учится она у меня, в университете. Сама поступила! Друзья у неё чистенькие. Само собой, ей перед ними показаться хочется. Когда лечиться провожала, сама радостная такая! Прям, новая жизнь! Ох, люблю я её! Знаешь, у ней родинка на коленке большая такая, чёрная. «Солнышко», называется. Долго мы её по врачам водили…

С самого начала его рассказа Виталька, ничком лежавший на тряском заднем сидении, вроде бы дремал, но когда Володька доченькой загордился-залюбовался, тот заворочался, замычал и, не выдержав, сел.

- Не ной! – выхлестнул вдруг, сжав иссечённый старыми шрамами кулак. – Замели, значит – сиди не дёргайся! Все мы тут равные! – хрипло засмеялся, как закашлялся, не пряча лютых жухло-зелёных глаз.

- Врёшь, волчара! Все мы тут разные! – подскочил Виктор: брови на переносье сдвинулись, лицо обострилось в гневе. Оскорблённое отцовское чувство подбило его, а заключается оно в знании, как трудно растить человека. Но обуздал себя, поняв, что это на руку злорадствующему Витальке. И снова сел. А у самого на душе совсем муторно: кто не страдал от потери незыблемого – не поймёт, как это больно и страшно. А жалкий Володька ещё подбавляет:

- А вдруг, и ей надоел? Ох, боюсь – бросят.

- Ждут. Детишки ждут, - упрямо боролся с собой Виктор.

- Пропаду я, Витёк. Вот, и руки разъело, - мужичок, точно слепой, обнюхал ладони и принялся зализывать болячки.

Не совладал с отчаяньем Виктор. Поехало вкривь лицо. Он отвернулся, ткнулся лбом в стекло. Его мучили и привычная уже тоска по сыну, и всё та же смутность будущего, и новорожденная грусть по Ольге; и из этого расщепления должно бы вырасти какое-то новое измерение жизни, которое покуда не проклёвывалось.

По ходу автобуса надвигался недалёкий бугор с той самой, обсаженной старыми тополями церквушкой. Вкруг барабана, вкруг ярусов колокольни – худосочная леторосль. На избитых стенах – остатки розового. У зияющих оконниц – языки застарелой копоти. Но по-над всем этим за серой облачной патиной со всех четырех концов земных уже сомкнулся куполом неугасимо мерцающий серебристый весенний свет. Вот-вот прольётся празднично, воскресно! Хлынет, обласкивая с высоты, разорённую церковь, дорогу с автобусиком посреди безбрежья чёрно-бурых полей. Зальёт далёкий огромный город с кружевом забитых составами железных дорог, с дымящимися окраинными свалками и тучами обленившихся птиц. Переполнит болотистые водохранилища, затопит многоступенчатые карьеры и рыжие отвалы с содранной бульдозерами почвой, с гонящими из недр на поверхность глину транспортёрами и скорбно тянущимися к небу вывороченными корнями дерев. Оживит зеленью заброшенные вырубки, завалы, сухостой, зарастающие ольшаником пустоши и поля, где низко тянут к недальней окской[14] воде чайки. Обласкает и ощетинившуюся обрубками, расколами изувеченных ветвей просеку, и склон у опушки, и желтеющий первоцвет с засветившей свои свечи мать-и-мачехой и развернувшимся первым листом, и кого-то чернобородого, что скинул потёртый рюкзачок и под проливным дождём лечит глиной берёзовые раны.

 

Ночью в тёмной умывальной Виктор сунул под кран растресканные закоростевшие ладони. Стряхивая капли, перешёл в туалет. А там, как всегда, дымно и людно. Встретилось и нечто новенькое: у порога на полу сидели двое, а между ними коптила каучуковым дымом подожжённая таблетка антабуса, главного их лекарства от пьянки – наглядный урок химии.

Он ткнулся «беломориной» прикурить к первому попавшемуся и этим попавшимся оказался Сашка.

- Заживают? – кивнул тот на больные руки.

- Куда им деваться? – Виктор ответил нехотя, с отвращеньем окинул комнату. В последние дни он сделался требовательным, как бы проверял себя вероятным мнением Ольги. Она исподволь становилась для него авторитетом.

Вот и сейчас противно было зреть это дно отделения, этих картежников с Виталькой во главе, срывающим банк и, забывая об осторожности, победно распевающим:

Помню, был я глуп и мал –

Слышал от родителя,

Как родитель мой ломал

Храм Христа Спасителя…

- Слышь, Сашка, а чего это толстая опять вместо Ольги? – та пропускала уже второе дежурство, и Виктор маялся, искал случая вызнать что-нибудь хоть у кого-то. Но тут же пожалел о своём вопросе – только повод подал тому для разговора.

- Откуда я знаю расклады их? У меня о своём голова болит. Надо у Татарчукова домой до праздников отпроситься хоть на денёк. Как бы к нему «подъехать»? Понюхать надо, как там? Я ж от ментов здесь пережидаю, под алкаша «закосил». Конкуренты из СМУ настучали, решили, как незаконного предпринимателя, посадить. Только меня так дуболомно не возьмёшь! А мне, Витюха, напарник надёжный нужен двери обивать. Дело давно «на мази» – новостройку застолбил, матерьялы, заказчиков. Водочки попьём вволю! – подморгнул.

Сашка был из той породы подрастающих и уже входящих в деятельную жизнь, которые нигде не пропадут и из любого положения сумеют выгадать пользу. А остальное-прочее для них – гори «синим пламенем»![15]

- Девочки, если пожелаешь! Со временем «тачку» приобретёшь. Я запомнил, кто меня от кабана этого спас. Вон, сидит, на приданое собирает! Если б не ты, лучше мне маленьким помереть!

Виктор жёстко усмехнулся и хотел ответить сразу, да помешал присоседившийся и явно подслушивающий дедок. Лизнув чифиря[16] из пущенной по кругу банки, он теперь ему её протягивал.

- На печь пора, а ты «нифеля» жуёшь! – строгий Виктор принял пойло, не пробуя, передал Сашке. – Ошибся, малый. Не пить нам водочки с тобой, - и отошёл, выворачивая из кармана в унитаз утаённые от медсестры таблетки, те самые, что так хорошо горят. – Да, многим вы, дерьмо, жизнь отравите. Мало нам жизни калечат эти, при должностях. Так теперь и вы присоседиться решили, своих же гнобить.

Бас-сан, бас-сан, бас-са-на!

Отвяжитесь, бес-се-нята! –

- взвыл, побив чужие масти, Виталька и отхлёбывая из банки и плюя на конспирацию, начал громко рассказывать, как они в ЛТП навострились варить чифирь от электрического патрона.

 

Глава 2

 

Первомайское утро ворвалось в отделение традиционным радио-грохотом:

- «На Красной площади – колонна демонстрантов Пролетарского района! Проходят славные коллективы славных предприятий-первенцев пятилеток: ЗИЛ, завод «Динамо»! Над головами разноцветные плакаты, лозунги! Море цветов! Мощные единодушные здравицы в честь партии, правительства и народа! С трибуны Мавзолея трудящихся приветствуют члены Политбюро, правительства и лично товарищ Леонид Ильич Брежнев! Здравицы нарастают!» – голос диктора профессионально свеж и бодр и медью гремит, не умолкает оркестр.

А в палате на койке лежит, тоской опрокинут, Виктор. И ничего ему будто не слышно: глаза закрыты, руки заведены под затылок, выпирают локтями. И неяркий свет дневной из окошек течёт, убаюкивает.

Тут же рядом обосновались ещё четверо. Посередине – табурет. И Виталька, опять он распорядителем, перемешивает костяшки домино:

- В ЛТП с картами засекут – в карцер. А так, фишки и есть фишки. Сразу не допрёшь. А банчок наваристый. Запоминайте: «азоношный» дупль будет покер, - человек, казалось, ни о чём, кроме ЛТП вспоминать не может.

Под сухой доминошный перестук в проёме появилась дебёлая щекастая медсестра с хмурым, каким-то заспанным лицом. Ради первомая лишь ресницы наваксены, что редкими копьями торчат.

- Эт-та что ещё?! А ну марш в комнату отдыха! Живо!.. Лепков?! На выход!

Виктор нехотя разомкнул веки, в тупой отрешённости сел: не понял пока, что к нему кто-то приехал и вызывает.

 

У входной двери его дожидалась жена. По всему облику её можно было тотчас догадаться: не столько она мужа навестить приехала, сколько прибыла обязанность исполнить, чтоб уж более не заботиться. Стояла она у самого порога вполоборота к коридору и, чуть запрокинув модно стриженную – соломенный шар с прореженной чёлкой – голову, изучала рисунок трещин на стене. Сочный, припомаженный бордовым рот её брезгливо был опущен в уголках, а подбородок вздёрнут, и оттого губы казались выставленными для поцелуя любому, кого сочтут достойным.

Виктор насторожился уже издали, и валкая походка его обрела упругость как под грузом. Подходил медленно, с приближеньем всё чётче сознавая предстоящее и всё более не желая кривить душой или оправдываться, и потому то лицо насторону воротил будто конь, узде противящийся, то взгляд на тапки казённые опускал. И больше всего не хотел встретить её непримиримой, уверенной в своей правоте – это добивало без того слабую, но ещё возможную надежду на мир. А он, как большинство людей, старался цепляться за устоявшееся… Но вот подошёл, наконец.

- Привет, - улыбнулся натянуто.

- Здравствуй, - многозначительно сыграла голосом та. Близоруко щурясь, осмотрела мужа с головы до пят – так «аристократичней», надменней, ей казалось.

- Лёха как? – Виктор в свою очередь спрашивал уже недобро.

- Что, как? – занервничала Ира, на миг выпала из той спесивости вида, что придумала себе в защиту, а ему в наказание. Правда, тут же восстановилась: - Прекрасно Лёха. Учится отлично, продлёнку посещает охотно. Мы с ним дружно живем. Я на воздух хочу, - и статная, нетерпеливо переступила с каблука на каблук, колыхнула размашисто спадающими складками бордового, в тон помаде, плаща.

 

Их выпустили из корпуса, и они пристроились у скамейки под голенастыми ясенями в узеньких едва народившихся листах. Объяснялись лицом к лицу. Когда-то сходились они в супружество легко, зато уживались чем дальше, тем мучительней. Мелкие взаимные обиды, разнящиеся бытовые интересы распаляли сердца. Ничто не прощалось и перерастало в общее отчуждение. И наступило время, когда Виктор и пробовал приласкать жену, да выходило как-то невпопад и оканчивалось очередной нелепой грубостью. Ирина же сама со своим придуманным «дамским сознанием» так ни разу и не предложила ему примирения. Она сочинила себе мнение о «серости», а теперь вот и о порочности мужа и упорно отстаивала его. Это был её пятачок, охраняющий от опасных сомнений в собственной правоте.

- Чего ж ты? Сама желала, чтоб сюда поместился, а теперь брезгуешь? Уже за всех решила? – ядовито усмехнулся Виктор.

- Я такое от тебя повидала! Мне даже маме стыдно сказать! – она на мужа не смотрела. Упрямый взор её упирался в стенку за его плечом и горек он был, будто не кирпичная стена там высилась, а замешенная на густом кровяном колере стена воспоминаний.

- А о парне подумала?

- А ты подумал?! Он большой, всё видит, понимает! Не хватало ему грязи!

- От меня, значит, грязь одна?! Своё отпахал – и вали?!

- Ладно, хватит! Я с тобой вконец обабилась! Никакого просвета! Ты-то, вон, всё такой же даже сейчас! А у меня возраст! Мне одеться хочется, на людях приличных побыть! А ты что предлагаешь? Базар бесконечный этот? Хватит… И сыну со мной здоровей. Вырастет – не осудит. Выведи меня отсюда. Это тебе к празднику, - протянула алую капроновую сумку с колбасой и яблоками.

- Спасибочки! Сыт по горло твоими заботами! – отворотился он.

- Не будь клоуном! – раздражённая Ира, а с ней в таком состоянии препираться бесполезно, всучила-таки ему провизию. – Я что, зря сюда пёрла?!

- Отбоярилась, – ухмыльнулся тот и зло, и печально.

Она смолчала, изобразив на лице хандру и пресыщение. Собственно, в чём ей винить себя? Изменять - не изменяла. И даже не думала о том. Обязанности свои в целом несла исправно, довольствуясь немногим. Хотя нелегко приходилось, времени не хватало. Сына ему родила. Попробовал бы сам, каково это! А он не только не облегчает, но своим поведением всё портит и притом виноватым себя не чувствует. Никакой благодарности ей, единственной, кому он обязан своим ещё человеческим, а не скотским существованием с его-то наклонностями! Нет, супружеский долг она исполнила честно.

Они тронулись к проходной.

- Сколько набежало?

- Около двух, - небрежно глянула на часики Ира.

- Пошли быстрей. Некогда. На терапию…

В ответ та равнодушно повела плечом, но шагу прибавить нужным не посчитала.

- И матери позвони. Всё в порядке. Чтоб не переживала.

- Хорошо, позвоню.

- Всё, нечего больше говорить, - теперь и Виктор, подобно жене, старался предстать холодным, безразличным.

Так и брели они аллеей под замшелыми, в бородах старых семян ясенями, под тополями, отряхающими на асфальт багрово-чёрные серёжки, под скучным седеньким небом – отворотившиеся друг от друга и чужие.

Но таким манером пройти удалось немного. Навстречу двигалась под присмотром санитаров партия душевнобольных. Люди были острижены «под ноль», истощены. По дряблой землисто-бледной коже – крупные бурые пятна. Затаённые же, исподлобья, взгляды и ссутуленные как в ожидании удара плечи остерегали уже издали: здесь заплутавший ум не понимает сердца, а душа захвачена освобождённым стихийным, без помехи ломающим хрупкую телесную оболочку.

Ирина испугалась и стала.

- Снимай плащ, - приказал Виктор.

- Зачем? – беспомощно разомкнула губы та.

- Снимай, говорят. И рот сотри! Намазалась! Мужиков, что ль, заманивать? Они те сейчас покажут! – он явно отыгрывался за унижение, хамил вызывающе, но было уже не до препирательств и она, испуганная, послушно скинула переливчатый плащ. А оставшись в одном тёмно-синем джинсовом платьице с фирменной на груди нашлёпкой, суетливо взялась стирать платком яркую помаду.

Муж злорадно зыркнул, грубо скрутил вверх подкладкой и неуважительно зажал подмышкой модную одёжку.

- Возьми под руку. Гляди в землю. У нас тут кроме психов – убийцы разные, наркоманы с проститутками. С ними потом познакомлю.

Ира от нарастающего грохота съёжилась. Когда же он свёл её на обочину, и мимо загрохотали обляпанные грязью бутсы на босу ногу без шнурков, она тесно прижалась к мужу, больно впилась в его локоть прозрачными розовыми ноготками.

 

Наконец, они добрались до проходной. Прощались молча. Снова выстроились лицо в лицо. Виктору больно было терять Иру, всего с нею прожитого, пусть часто не радующего. Он уже не мог обуздывать себя, притворяться, и напоследок насматривался, жадно, безотрывно насматривался открытой статной шеей жены, плавно покатыми и привольно развёрнутыми её плечами, чуть располневшим, но всё ещё точёным станом, крепкими, волнующими в едва приметном покачивании, бедрами. Его неудержимо захватывала сила естества – непознаваемо-древняя, неприручённая. Но всё же и не это сейчас главное. Поймёт ли она его взгляд, который весь – просьба простить? На большее признание он по-мужски не склонится. Но и он тоже – равная часть семьи с их малыми радостями, растворёнными в каждом дне подрастающего ребёнка. Да, они плохо ценили мелочи, а те, оказывается, способны связывать даже против воли. И неужели она спокойно может разорвать эту связь, бросить его без ничего в тошной несвободе больницы?

Ира потерялась. Спрятала ореховые, широкого распаха, глаза свои, синие-синие у слезниц. В тех глазах от самого рождения ещё хранилась, теплилась доброта и читалась в них душа податливая. Но и на этот раз женщина переломила себя:

- Мне, правда, пора. Спектакль.

Но кроме спектакля Ира спешила убежать и по другой причине: совесть твердила, что он с её подачи оказался в этом заведении. Единственное оправдание – она не могла догадываться, доверяя властям, в возможность подобного тому, что видит сейчас. Но это казалось не полным утешением. Есть же, наверное, и другие способы вразумления и помощи сбившемуся в жизни. И потому, проще от этих сомнений сейчас убежать. А там видно будет… Вдруг, затоскует и дальше, вот как сейчас, и сам образумится, даст обещание.

Она потянулась за плащом. Когда надевала, Виктор всё от той же боли потерять ставшей родною плоть, обхватил её, привлёк к себе:

- А когда-то весёлая была!

По её лицу будто судорога пошла – она сама жалела свою незаладившуюся, но умело прикрытую пока ещё гладкой корочкой внешности жизнь.

- Не надо, - медленно, неуверенно отвела ладонь. И тут болячки его застарелые заметила: - Что с рукой? – её тона впервые коснулось сочувствие.

- Тебе-то теперь чего?! – протянул тот надрывно – обида из-за вновь отвергнутой ласки, да ещё когда ему там плохо, тяжёлой кровью ударила в голову. И он, сгорбленный, с тощей сумчонкой, кинулся от неё в ворота. Для него точно цепь якорную оборвало.

 

И шёл в гулком спортзале сеанс психотерапии. На матах рядами лежали расслабленные больные, а молодой врач Татьяна Михайловна, сцепив пальцы, расхаживала, и внятно, убаюкивающе звучал её ласковый голос:

- Ваше тело тяжёлое и тёплое. Тяжёлое и тёплое. Вам хорошо, вам очень хорошо. Вы в лесу, в летнем лесу на солнечной полянке. Как привольно вокруг. Как сладко пахнут травы. Как ярко цветут лесные цветы. Как весело гудят шмели. Солнышко, жарко греет солнышко. И вы – маленькие дети. Вспомните себя в детстве. Вы играете на полянке с родителями. Ах, как радостно жужжат пчёлы, щебечут птицы. Детство. И вы – беззаботные мальчики в прекрасном привольном мире…

Её слова баюкали и Виктора даже вопреки его настроению. Но никакой тяжести и теплоты он не испытывал, а было, напротив, зябко. На душе же – пусто, так пусто, что он впервые переставал ощущать собственное тело. И вот в этой странной пустоте вместо леса с полянками выступило вдруг прочно забытое воспоминание. Он вспомнил, как ещё мальчишкой стоял, обхватив ржавую на плече трубу и восторженно обмирая в безгласной беседе, тянулся чистой душой к слепку света той, давно, тяжело и недолго бытовавшей на земле Машеньки Лопухиной, что так нежданно грела с репродукции[17], брошенной на ободранной стене отжившего дома, где они, школьники, собирали металлолом. Он не знал, конечно, судьбы этой девушки из аристократичного восемнадцатого века, но впечатление чего-то тонкого, что так легко загубить, вошло в него, оказывается, сквозь время навсегда.

Не успел он толком погрузиться в тот образ первого осознанного прикосновения к девичьей красоте, как его разрушила резко сменившимся тоном всё та же Татьяна Михайловна:

- Просыпайтесь. Открывайте глаза. Медленно пошевелите конечностями, - и, заканчивая сеанс, напутствовала. – Помните: радость жизни отняла у вас ваша слабость, ваша страсть.

 

Зал начал пустеть. Виктор, выйдя в коридор, словно зачарованный двинулся в глухой его конец. Упёрся в стену, развернулся, побрёл назад. Поравнявшись с дверью спортзала, замер – услыхал отзвуки женского голоса. Заглянул. У окна Татьяна Михайловна беседовала с густоволосым седым дядькой. На скрип недовольно обернулась. Он поглядел на неё долго, потерянно. Медленно притворил дверь.

А доктор меж тем затевала важный для себя разговор – пыталась выяснить у заслуживающего доверие пациента мнение о сеансах, и потому странность Виктора хоть и отметила, но выяснять не стала. Она слушала своего дядьку. А тот, обнажая редкие прокуренные зубы, стеснительно улыбался и всё приглаживал волосы:

- Ежели, как я со своего разумения думаю?.. Вот я двадцать пять лет пил. Сварщиком в колхозе, а у нас же всё через бутылку делается. Так меня по ноздри засосало. Дожил таким «макаром» до пенсии жёниной. А она возьми и расхворайся. Ревматизьмы всякие, радикулиты – ноги всю жизнь в резине. И так расхворалась, хоть в «город могилёв» под берёзы! А тут ещё я – не успявай-похмеляйся! И поверите, стыдно перед женщиной стало. Такой губитель – всю жизнь не жалел, на старости очухался. И шваркнул я тогда бутылку об угол и круг ногой обчертил! Зарок, то есть, дал не пить. А нелегко. Кругом-то - пьющие. Пристают, насмехаются. Я не трус-хороняка – на «хутор к бабке» всех посылаю. Так угрожать удумали! Народ, мол, не уважаю! От и решил тогда сюда определиться. Мне б бумагу получить. Авось, с бумагой не пристанут. Это ж надо! За жалость к женщине в антиобщественное положенье попал! Нет, чижало жить стало. Так разве раньше было? Ежели водились запивохи – пара на всё село. А было ж и магазинов, и лавок, и чайных с водкой! А и церковь стояла – дурному не научит. И  мнение уважали твоё[18]. Но большие люди сказали: неправильно живете. Надо по науке дальше всем скопом итить. Землю объединить, сообща пахать, а урожай сдавать. А потребное нам из городу пришлют…

Порушили жизнь. Дурман религии ученостью изгнали. А сейчас вон клубов насажали, что ни день праздник выдумывают, а веселья нет. Дружества нет. Завидуют друг дружке. А командует невесть кто из области, райцентра. От и пьёт народ бесхозный. До того допились, что всё жулики сплошь стали, маклаки! Всю уважительность по ухабам растрясли! Вот беда, и с ней борьбу надо весть.

- Правильно, Иван Алексаныч, - пришлось Татьяне согласиться. Но следом на свой интерес повернула: - А на вопрос мой не ответили: помогают слова мои?

- Слова ваши? Отчего, красивые слова, - почтительно приклонил он голову. – Сам я сиротой вырастал. С пяти годов в работе, колышки землемерам тясал. Топор боле меня, а я – тяп да тяп! В войну, тогда уже пахал. Знать бы вам, до чего скотина упрямая быки! Завалится в борозде – ничем не подымешь! Одного палёного под хвост понимает! А уж дале меня на Урал угнали в ФЗУ[19]. Из рудника медного весь красный выбираешься… Я это к тому затронул, что на доброе слово я услышливый.

Таня, раздражаясь, уставая следить за речевыми петлями не слишком сообразительного собеседника, сама которого и выбрала, решила впустить воздуху и завозилась со старой перекошенной рамой.

 

Внизу в сумрачном дворе было многолюдно – день посещений. По дорожкам с больными прогуливались близкие. Вон дипломатического лоска отец в богатом, заграничного кроя, костюме обнял за плечи юношу-сына и ласково глядит, как тот жадно объедает с апельсина кожуру и как ходуном ходят у него при этом острые уши.

Вон крытая линялым ситцевеньким платком старушка украдкой вкладывает в ладонь седеющему верзиле-сыну пасхальное яйцо, а сын торопливо дотягивает сигаретку и у самого все пальцы от табачной копоти черны.

А вон в тесный загон вывели размяться шизофреников. Те задумчиво уткнулись в землю, разгуливают по кругу. И только один, в шапке с опущенными ушами, мотается поперёк курса и, подступая к единственно ему ведомой черте, резко разворачивается, припускает обратно. И так до бесконечности.

И посреди всего этого потерянно бредёт Виктор...

 

- А что вы про лес, про полянки с пчёлками поминаете, спасибо, - всё тянул своё дядька. – Как в сказке побываешь. Позабываем часто – красота кругом. Есть брат у меня двоюродный, дяди мово сын. Тоже на селе проживает, на самой рязанщине! Знамо, попивает тожь. Я подбиваю – бросим. А он: а чаво делать? – Деньги копи. – А куда мне их, на стену ляпить? – Машину приобрети. – А на кой? У нас автобус пустили. – Тогда телевизор купи на мир глядеть. – А чаво я там не видал? Прощелыг разных? Лучше я за грибками…

- Нет, Иван Алексаныч, - не утерпела Таня, прервала. – Давайте вернёмся к началу. Помогает моё лечение? Лично вам помогает? Облегчение какое-нибудь чувствуете?

- А почему, нет? – удивился тот. – Да за вас за одну…

- Как так?

- А вы, доктор, не осудите вольность мою – окиньте себя в зеркальце. С одной вашей пригожести скорей излечишься. А если к тому беседы душевной провесть – вовсе чаровательно!

Слова у дядьки от самого сердца шли. А Таня обиделась. Он ей в деды годился.

- Давайте договоримся: я, это – я. Дело остаётся делом. Не станемте путать, - позабыла, что сама от них доверительности требовала.

Тот понял её досаду, оробел:

- Доктор, не пытайте вы меня. Нисколь не соображаю. Набрехал, не пойми чего, вас затронул. Простите, - и бочком-бочком ускользнул.

Она осталась одна. Задумчиво прошлась вдоль матов, где от тел подопечных ещё сохранялись пролежни, задержалась у запылённого пианино у стены. Подняв крышку, надавила растресканные клавиши. И, робко наиграв несколько тактов, вдруг зачем-то попробовала вытянуть из расстроенного беспризорного инструмента несвойственную месту и времени изящную музыку: моцартовскую «Сонату соль-минор» – будто вниз по винтовой лестнице за уходящей радостью пыталась угнаться…

 

Виктор добрался, наконец, в отделение. Добрёл до пустого дежурного кабинета, у распахнутой двери остановился. Внутри всё так же, как при Ольге. В белёсом свете из окна – знакомые шкафы, стойки. Из-под настольного стекла жизненным успехом смотрит фотопортрет Матье. Рядом брошен журнал отделения. А вот часы на стене молчат: повис маятник, стрелки едва не дотянули до половины восьмого.

И тут он впервые заметил, что на циферблате, справа от него, солнца лик бумажный наклеен, а слева – луны. Это Ольга однажды ночью от скуки нарисовала и приклеила их, вспомнив старинные часы, что висели когда-то у них с мамой в доме.

 

 


[1] предпоследний в истории СССР план пятилетнего развития народного хозяйства.

[2] Земства – до 1917г. выборная система местного самоуправления в сельской России. Состояла из дворян-землевладельцев, интеллигенции. На собственные денежные сборы, средства решала важнейшие социальные вопросы жизнеустройства народа.

[3] Имеется в виду не слишком далекое от той местности с. Мелехово на реке Лопасне, где у А.П.Чехова был дом с садом и где им написан ряд его лучших произведений.

[4] Борис Штоколов – самый знаменитый в то время оперный певец-бас. Блестящий исполнитель романсов и народных песен.

[5]Православный благочестивый обычай: за неделю до Пасхи, после службы на праздник «вербного Воскресенья», т.е. Входа Господня в Иерусалим, нести домой из храма горящую свечу, вставленную в пучёк веточек вербы.

[6] Макаренко – крупнейший советский педагог. Организатор колоний для беспризорников и подростков из уголовной среды. В этих колониях воспитание строилось на самоуправлении и производственном труде. Воспитанники получали профессиональное и общее среднее образование. Затем Макаренко помогал устраиваться им в дальнейшей жизни.

[7] **Стенд с фотопортретами лучших работников предприятия перед главной проходной.

[8] Небольшая металлическая печка. Держит тепло только, когда её топят.

[9] Имеется в виду Московская Олимпиада 1980 года.

[10] Лечебно-трудовой профилакторий: лагеря тюремного типа, куда сажали обвиненных в алкоголизме. Помимо лечения их использовали как бесплатную рабочую силу.

[11]Москвичам, освобожденным после заключения и потерявшим прописку, а также горожанам, обвиненным в тунеядстве и высланным, запрещалось селиться на расстоянии, ближе, чем сто километров от столицы.

[12] ЦПШ – церковно-приходская школа до 1917 года; ВПШ – высшая партийная школа, институт подготовки номенклатуры КПСС; ШРМ – школа рабочей молодежи, где в вечерние смены учились люди, не имевшие законченного среднего образования.

 

[13] Милицейская «забава», когда несколько человек, вставши в круг, избивают со всех рук и ног задержанного.

[14] Река Ока в течении между московской и тульской областями. Поречье Оки и Москвы – колыбель великорусской нации и нормативного языка.

[15] Сашка предлагает участвовать в запрещённом тогда для частных лиц виде «сервиса»: утеплении и дорогой обивке входных дверей квартир.

[16] Околонаркотический бодрящий напиток, распространенный в уголовной среде: примерно, 50 гр. чая, заваренного в 300 граммах воды.

[17] Идет речь о репродукции портрета Лопухиной кисти Боровиковского.

[18] Он говорит о жизни до 1930 года, до начала коллективизации.

[19]  Фабрично-заводское училище. В них переводили учеников средних и старших классов школ по заявкам с предприятий, решению педсовета.

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2014

Выпуск: 

2