Ольга Таранова. Белая часовня княгини Меншиковой
Глава 10.
1703.
1.
Не сидится братцу на месте, гонит его планида куда-то, да вскачь! Неуёмный, бесприютный, неухоженный, словно сирота горемычная. Царь Московский!..
Слова не скажи – сердитует. Наташа и не раздражает, лишь мягко поглаживает.
- Ты у меня, Наташенька, друг-сестра, - говорит, размякнув.
А иной раз:
- Бабье ли дело? – скажет, обидит и не заметит.
Такой уж он. Некогда ему замечать. И то! Ежели обо всём думать, чего он затевает, об чём печётся, голову своротить можно. Прибежал как-то к ней с листом ведомостей свежим. Глаза горят, как у мальчишки, радость на лице небритом, измождённом. Просто светится весь! Как с ним не порадоваться, не поспешествовать?
- Посиди смирненько, Петенька, - сказала, маменьку напомнила.
Достала листы свои заветные, что с Кунштом вечерами пересматривает, читала ему.
- Мудрёные вирши, - сказал, ничего больше; листы те подалее спрятала.
Время не пришло. Насущное надоть исполнять. А пиесы потом будут.
Об Алёшеньке душа болит, вот в чём забота её, да с кручиною. Перебрался вьюнош от тётки с дядьками да другими свитскими в Преображенское. Наталья-то Алексеевна блюдёт, заезжает частенько, однако… Вырвался птенец, оперился мало-мальски. Хмурый, нелюдимый. И детского в нём будто и нету ничего. Так-то ранее бывало, ручонки тянул, али щекой-то к тёткиному плечику прижимался. Будто и не было этого Алёши!.. Чужой, чужой, что волчонок на псарне. Проглядела парня Наталья, корит себя, нет душе покоя.
И дурь бабья подступает волною сладковато-тошнотворною. Кабы своё дитя!.. Куда тебе, девице царственной, вековуше… Вековушею ещё Дунька за глаза звала, да и Пр-сковья, сказывают, тоже. Только выше подбородок вздевает Натальюшка. Ей, царской дочери и помыслы сии невместны. Греха страшится. Греха и так в миру, да в жизни её довольно. Господь-то всё видит. Грехи наши тяжкие. В молельню домовую идёт, встаёт раненько. Постится по вся дни, кои велено, с духовником беседы ведёт чистые.
- Ох, уж Господь терпелив, сожалеет о нас, чадах своих неразумных.
Но в монастырь не уйдёт. Нет в ней истинного смирения. Может, в том её величайший грех, однако же, сие не её добродетель. Бывает, как закипит, забурлит в ней братово. Гневливость – грех и начало бед всяческих… Петруше бы почаще вспоминать об сём. И о том молится сестра царская.
- А царями быть – премилое дело, - баловался карла-шутник, - пряники жуй печатные, да вином хмельным запивай.
Улыбалась Наталья, вихры карловы реденькие трепала ласково.
Ныне в канцелярии домовой дым коромыслом. Шороху царевна там навела, воровства много и неправды в людях. А довольствие её, царевнино, уменьшено, потому – война, Петруше казна нужна. Таперича каждая денежка на счету. Спуску Наталья Алексеевна не даст, суровенька.
- Пряники жуй, винцо попивай, да на людишек нерадивых покрикивай.
А ему, карле, и самому частенько попадает на орехи. Да Наташа отходчива. Дела у неё много, дуться некогда. Петруше в меру сил своих помогает. Какие люди из заграницы по художествам разным едут, тех Наталья привечает: гравёры, художники, машкеры вот на полном довольстве живут. Рада брату пособить. А то печалуется порой, что помощников у него толковых нету. Поищи, Пётр Алексеевич, в своём дому помощников, аль откликнется кто…
Принимала вот недавно некоего мастера, что парсуны пишет. Чтобы с царевен, Ивановых дочек, парсуны писать. Дело государское, царевны-то невесты уж совсем. Петруша говорит, женихов в Европах – видимо-невидимо, про наших-то краль. А что там за женихи? Немчура-басурмане! Ой! Как бы осерчал Петенька на мысли таковские. А ведь мыслится.
Наталья с гостями приветлива, ласкова, да холодна. Что верно, то верно, как Александр Данилович этак обмолвился: среди этого сброда, что по приглашению государеву в Россию потоком ринулся, ежели на три сотни человек один толковый сыщется, хотя с каким изъяном, и то хорошо. Они с Петенькой за ту обмолвку, помнится, даже побранились малость.
Александр Данилович хоть и плут-хитрован, греховодник (все под Богом ходим!), а радует Наталью Алексеевну. Петру Алексеевичу он вот какой верный есть человек. Кажется, не приказы-повеления, мысли на лету ловит. Да и про удобства для государя по старой своей денщической должности не забывает. Через Ламбера заказал в Париже епанчу для Петеньки (а и себя не забыл, такую же и себе стребовал). А только без него государь того бы и не подумал, а подумал бы, так в мысли той быстро изверился, ибо поважнее дела имеются. А Данилыч, он… всё успевает, любо два! Вот говорят, и на шведа со шпагою браво хаживал. Каково щедро наделил мальчишку Господь! А многое дадено – много и спросится. Поинтересовалась у него:
- Не страшно ли?
Оскалился в ответ – зубы ровные, глаз с поволокою. То ли целуй его в обе щеки, то ли пощёчину за дерзость влепи. Вот уж кто не смиренничек! За Дарью его не щуняла, так и оставила… А что и сказать? На Дашу поперву сердитовала, да мочи нет никакой гневаться на неё, глупую. Светится вся счастием, Алексашенька у ей – свет в оконце. Чего ей скажешь? Чего ни скажи – не услышит ведь! Вот отбыл он к «Орешку», не ведомо, когда и обратно случится. А она на Москве, что пичуга в силке.
Наталья не гнушается, наезжает в Мясники к девицам своим отщепенкам. Что и говорить, странненько, да вот уж так. Дарья боялась, всё щемилась, а потом и сама стала на Коломенское наезжать на поклон к царевне. Наталье и того довольно, знать чего-то девица себе да думает, страх-то божий есть у неё… Милая она, тихая, как и раньше… Её приятно с собой на выгул вывести, а то к Прасковье зазвать или к Марфе. Всем гуртом и едут: Анятка, Дарья, Варвара. Эти пересмешницы, им бы только зубы скалить, а Дарья лишнего-то слова не скажет. Только вздыхает, коли что не по ней. Было вот: на маслену неделю заехали Алексея Петровича поздравить. Отрок заставил тётку подождать-потомиться. Вяземский, что наседка, исквохтался весь. Пришли-с Алексей Петровичи. Наташа к нему с ласкою, а он дерзить. Что ж с него взять – мальчишка.
- Стыдно тебе, Алёшенька, - Наталья промолвила.
- Кого, тётенька, стыдно? Этих, что ли? – и Дарье этак подмигнул; нехорошо подмигнул.
А после, в разговоре излишне почтительно упомянул господина гофмейстера и губернатора, и снова – к Дарье… Вздыхала только. Ну, да Бог с ней! Дело-то её. Верно и то, что иные-прочие осторожны стали при Дарье в словах. И даже Прасковья вот о конюхах обмолвилась, и тут же и смутилась, да на Арсеньеву – зырк!.. Даша тоже смутилась. А Наталье – смешно! То-то Петенька не слыхал. Александра ноне трогать никому не дозволено! Ноне он – герой.
2.
А у государя как сказано, так и сделано! В ночь на первое февраля, отгулямши, распрощалися. Мыслей в голове у губернатора – рой! Как бы чего не упустить, ладом всё чинить в удовольствие полное государево. Мешкать он не умеет, Александр-от Данилович, та седмица, что в пути, и та даром не пропадала. Обо всём ли позаботился, губернатор Ижорский? На место прибывши, не пришлось бы каяться…
Не придётся! Думает да дело вершит он споро, да без суеты. Чётко у него всё, выверено, а оплошности какие не расстраивают его, он их устраняет и идёт дальше. Учён, так-то.
А власть он себе забрал великую, указать-то может любому, и каждый его послушает, ибо воля его, Александрова – что воля государева. И Пётр его не одёргивает, знает, что сие для дела выгодно, чтобы ни от кого у губернатора проволочек не было. А что товарищ его вершит, то всегда во благо есть, и доверие ему полное. В письмах к членам кумпании так его и называет: «господином товарищем нашим», «начальником здешним», «господином поручиком нашим».
3 февраля Пётр – Меншикову из села Становия Слобода, где Путевой дворец:
«Мейн херц.
Мы по слову вашему здесь, слава Богу, веселились довольно, не оставя ни единого места. Город, по благословению Киевского, именовали купно с болверками и воротами …
А при благословлении пили на 1 (воротах) вино, на 2 сек, на 3 ренское, на 4 пиво, на 5 мёд, у ворот ренское; о чём довольно донесёт доноситель сего письма. Всё добро; только дай, дай Боже! видеть вас в радости. Сам знаешь. Последние ворота Воронежские свершили с великою радостию, поминая грядущие».
Александр, помятуя «грядущих врат» наименование, прибыв на место, не мешкав ни мгновения, развил кипучую деятельность.
9 февраля Александр – государю из Шлиссельбурга:
«До приезду моего в Шлиссельбурх у 5 паузков дны сделаны и бока стали обивать тотчас. Ещё 5 паузков заложа, я поеду на Олонец для осмотра вырубки лесов и чаю на Олонце заложу при себе шмак, тоже и на Сясю поеду немедленно…
Лес готовят непрестанно».
Тут же и отправился на Каному близ Свири, где будет заложена Олонецкая верфь на Лодейной пристани, а 15 февраля прибывает на Сяськую верфь, 16 – уже в Шлиссельбурге.
Отчёт о поездке от 18 февраля.
«Я ездил в Олонец и указ учинил: двух бурмистров за невысылку плотников бить на козле кнутом и сослать в Азов. А с Олонца для смотрения корабельного заводу был на Каноме. Имя Канома на реке на Свири, прозванием урочище Кама. Леса зело изрядные, не токмо что на шмаки, хотя и в 50 пушек на корабельное строение книсы (пни с толстым корнем) годятся, зело изрядные. Здесь всего вдоволь, есть и пить; только одного нет; если б не дело, уехал бы к вам: без вас зело скучно».
10 февраля Пётр пишет Александру:
«По росписи твоей мало не всё готово, только скудота в начальных людях; однако ж блоков на пять фрегат и на десять галиотов с Мухановым отпустили».
Ещё четвёртого февраля указал государь первую партию работного люда на Сяськую верфь отправить. Что и не преминул исполнить Адмиралтеец Фёдор Апраксин, управившись к 16 числу. «Сего февраля в 16 день и в 20 числах по именному указу Великого государя посланы с Воронежа из приказа Адмиралтейсикх дел, - писал Фёдор Матвеевич судье Адмиралтейского приказа Григорию Племянникову, - на сяськое устье офицеры-англичане: командор Питер Лобек да поручик Идверт Ланк , штюрманов один, боцманов 3, боцмановматов 9, матросов иноземцев 14 да русских 77, да с ними же посланы корабельные припасы всякие, блоки, юнфоры, фонари, часы песочные, компасы и проч. И как те офицеры с припасами к Москве придут, вели те припасы посылать с теми же офицеры и матросы на Сяськое устье без всякого замедления».
23 февраля Меншиков – Петру:
«А у нас в Шлиссельбурхе, милостью Божей, всё здорово и твоим, государя моего повелением всё управляется. Только доношу: у нас морозы превеликие и великие ветры; с великою трудностию из города выходим; у милости вашей тепло, а у нас превеликие морозы и ветры и за ворота из города выходить невозможно. Государь, поклонись от меня адмиралтейцу и другим, которые при милости твоей на Воронеже обретаются».
И в этаких-то условиях в несколько месяцев, ценою невообразимого напряжения сил понуждаемых и понукаемых людей – не понимавших, зачем?! – Александр Данилович организовывает работу Олонецкой верфи и двух заводов, на которых через несколько месяцев уже отливали пушки.
Ванька Яковлев, приятель ещё по потешной бомбардирской роте ноне комендант Олонецкий, восприял от губернатора дружескую выволочку за неприсылку в Шлиссельбург мастеров, кузнецов, плотников: «Зело было я на милость вашу в высылке великую надежду по вашему ко мне завещанию и люблению имел. Ноне уже ваше ко мне завещание не состоялось и повеление моё не исполнилось, как я у милости вашей был, многие мне отпуски на словах явили, а на деле ничего не предложили. Зело мне печально, что вы моего повеления не слушаете и чините мне великую остановку. Я о сём удивляюсь милости вашей, что мне так чините! Я на вас надеюсь, как на себя, вы мои секретные друзья и любимые мною, не так поступаете, как мне угодно, и волю мою не творите. Впредь таких подзирательных слогов не обучайтесь ко мне писать, но тщитесь наше повеление исполнить», – диктовал Данилыч 25 февраля, поглядывая за окно, где бушевала жестокая метель, и кутаясь в соболью шубу, ибо и в помещении было зело студёно.
Комендант ясно понял, что погодою не отговоришься, что то и вовсе опасно, ибо знал он Александра Даниловича, ведал норов его.
Через несколько дней, ехидно улыбаясь, откалывая ледок с края бадейки – вода, что напиться, и то в хоромах губернаторских застывала – диктовал Александр Данилович новое послание коменданту: «Благодарствую вашу милость, что вы ко мне в Шлиссельбург плотников и работников выслали и тою высылкою меня повеселили, и за то ваше ко мне исправление любезный поклон до вашей милости отсылаю и за своё здравие по чарке горелки кушать повелеваю». Так-то, не балуй!
А иной раз было и не до улыбок. «Да ты ж пишешь, что лошади мрут, и ты как ни есть исправляйся, без чего быть невозможно – хотя и мрут, однако ж делать надобно», - внушал сурово. Яковлева передёргивало. Про людей он так же говаривал: «Олонецкие же работники из Шлиссельбурга с работы бегают непрестанно, хлеб им и кормовые деньги дают по вся месяцы без задержания, а бежат невем от чего». Яковлев крякал, вспоминая обозы припасов снеди и разных разносолов, тянущихся в Шлиссельбург к губернатору, вздыхал этак тяжко. Беглых надлежало отлавливать и в кандалах водворить обратно, что скотину. А когда он осмелился жаловаться, что подвод не хватает, то Меншиков одёрнул резко: «Ты впредь о том ко мне не пиши, да и писать не для чего». Мол, сам сообрази: города к верфи приписаны, из Москвы подводы с грузом идут, пораскинь умишком, комендант. Тяжеленько ходить под Данилычем. На семь аршин под тобой землю…., да семь шкур с тебя стребует. Так-то. Ну, зато и за ним, как за каменной стеной. Сам во всё вхо-дит, решает, что от него зависит, без проволочек: «Ты пошли от себя не медля, посыльщиков в Ярославль, на Вологду, в Каргополе, на Мологу и вели взять прядильщиков сколь надобно для вязания канатов, а к воеводам в те городы указ отселе послан».
И ежели где какой неполад имеется, Александр Данилович на свои силы в исправлении надеется. А государя радовать надлежит: «А у нас, милостью Божьей, в городе всё здорово». «Алтилерия к нам привезена в целости, только не довезено 6 пушек и те, сказывают, в близости; обручи с кругами все привезены также, и шерсть из Ладоги возят не по-большому, для того, в подводах чинится умедление… 10 паузков заложены все и дны сделаны и кривули поставлены: только за великими морозами огибать бока невозможно, а как погода будет добрее, будем огибать; и чаю, что вскоре сделаны будут». Будут, мин херц, не тревожься! Затем я здесь и обретаюсь, чтобы всё путём вершилось.
Не знает Александр Данилович устами, и за людьми окрест себя надо бы в отдыхе отнюдь не предполагает. Ему мало успехов на административном поприще: в марте его отряд совершил успешный рейд под шведскую крепость «Ниеншанец». Потрепали тамошний гарнизон, в полон взяли несколько офицеров и рядовых, и две тысячи гражданского населения. Вот, он каков, управитель Ижорский! То была зело угодная ведомость для государя «от господина поручика нашего».
3.
А на Москву, из Воронежу государь изволил воротиться в начале марта. Да не надолго.
- Еду на Шлиссельбург, к Данилычу, - объявил сестре. – Собирай наследника. Компания в новолетие ему обещана была. Малый окреп, пора ему в поход.
Вздохнула Наташа, да веления братовы не обсуждаются, ничего не попишешь. Алексей будто больным сказался, да отец ничего слышать не желает, раздражается. Отправил с учителем его новым Гюйсеном поперёд себя, с глаз долой, на пять дён ранее. Обоз… Обуза! Хотелось, чтобы сыне возрадовался милости, любознательность проявил, мужик растёт или кто? Не дождался даже покорности… Эй, брудор, сие тоже твоё хозяйство.
На сборы и дня не было:
- Готовы должны были быть; заранее сие оговорено!
Суров батюшка… Алексей глотал злые слёзы. Вяземского, Лопухина с ним не пустили, отец только фыркнул:
- Лоботрясы известные!
Он ноне особо возлюбил Гюйсена, доверял ему, нахваливал. А в чём причина того? Алексей знал. Нейгебауер-то с Меншиковым не ужился, поносил царского приблудыша. В Европах, сказывают, как возвернулся, памфлет на Московию настрочил, ругался ругательски на самою особу государеву, его приближённых. Особливо досталось ненавыстному фавориту…
А Гюйсен насупротив Мартынке, конвюктуры Московские правильно понимал, сразу стал держаться Меншикова:
- Я-я, экселенц. Ваша мудрость, экселенц!..
Экселенц! Этот экселенц лет десять назад!.. Поручение царевичев воспитатель получил особое от царского величества: написать опровержение на памфлет пакостника Мартынки. И правда, чем ему ещё заниматься, воспитателю наследникову?!
Алексей дичился Гюйсена не из страха даже, из брезгливости. А в пути вовсе с ним не разговаривал, кусал губы.
- Вы, ваше высочество, не больны ли? – нудил по-немецки Гюйсен.
- Отвечайте! Упрямство – есть порок. Вы вынуждаете меня пожаловаться экселенц.
- Жалуйся, жаба! – по-русски выдыхал мальчик и снова замолкал надолго.
Не стал Данилыч слушать жалобы Гюйсеновские. Не до царевича ему в ту пору было. Определил он им покои получше, чтобы не морозить мальца, распоряжаться отправил своего денщика. А сам даже глядел мимо Алексея, еле удостоил приветствия приличествующего. Не сегодня-завтра милостивец пожалует! Подготовиться надо бы, представить товар лицом. И есть, чем радовать-то, есть, капитан-свет-радость милостивый! И ежели решишь укреплять Шлиссельбург, то и мне порадование выйдет. Я для того многое содеял.
На успех в этой компании он дюже рассчитывал.
И на верфи, и на заводах, и в Шлиссельбургском гарнизоне всё должно быть в порядке отменном государю на радость, Александру в честь. На ногах в те дни далеко за полночь. Впрочем, дел всегда хватало (не только перед приездом Петра) у губернатора Ижорского.
Данилыч не спит, канцеляристы его, подручные, подчинённые тоже на ногах.
- Рож чтоб сонных отнюдь не видал, извольте управляться, господа мои!
И время сна наступит, когда он велит.
И просто корешпонденцию разобрать некогда!
- Письма, письма с оказией прибыли! – вспомнил между делом. – С Алексеем Петровичем же!
Писем было много и разбирали их канцеляристы: от Петра в отдельную стопу, от Бориса Петровича, Фёдора Алексеевича, Апраксина тож – в другую, от клевретов его, таких как Курбатов, например, - в третью, от подчинённых, что вот Яковлев, - в иную, от управителей имений, по откупу рыбного промыслу в Архангельске, - ещё стопа. Человек, что сим занимался, должен быть особой преданности и ясности ума. Такого он недавно сыскал себе, Алёшка Макаров, зело дельный человек. Жаль расставаться, да видно придётся отдать его Петру Алексеевичу – зарится. Что ж, мин херц – милостивец, забирай. Авось он мне в новой должности более полезен станется… А свято место пусто-то не бывает!
Было там и письмо от Арсеньевых, да с прикладом. Сама передала, через Гюйсена. Краснела, потуплялася, а вот подишь ты!.. Чего там девицы насобирали в дар, чем решили побаловать света-радость батюшку Александра Даниловича, ему глядеть недосуг.
- Потом, потом всё! Ты мне важнейшее читай!
Борис Петрович жаловался, что зело невместно ему ныне в Шлиссельбург ехать, а государь требует, так он бы, Александр Данилович, пособил бы в том ему, Борису Петровичу. Курбатов писал пространно, о разном. Между прочим, писал о Виниусе… Виниус имел неосторожность раздражить государя несвоевременным выполнением его указов, а там – ниточка потянулась… Кто нынче без греха, кто бабке не внук, кто царю не виноват?! Этим надо воспользоваться. Он не он будет, ежели…
Яковлев опять спрашивал совету, как поступать с людьми, что с верфи бегут, да како выбить с бурмистров с них взыскуемое. Ныл! Самому не разобраться! Олух… Данилыч скрипел зубами, но гнев смирял, ибо свои люди особого бережения требуют, он ему ещё пригодится. Зодчий из Москвы отчитывался о строительстве храма Архангела Гавриила, Племянников писал о присыле изографов…
Целый день на ногах, по вся дни в трудах. Сон перебьёшь, потом только с бахусом уснуть и возможно. Однако, найдёт время позаботиться и о своём комфорте: слуги знают, Александр Данилович беспорядку не терпит, хоть и студёно в хоромах, а управляйтесь с хозяйством, как возможно, во всякий угол заглянет – рачительный хозяин, даром у него хлебушко не покушаешь, не забалуешь. Суров, молод, кровь горячая – одного взгляда боятся. Понятливость, услужливость, покорность в людях приветствует. С такими милостив.
К Катерине милостив… Слуги поговаривают – особо.
Катерина – баба бабой, а сметливая, выгоду свою быстро учуяла. Мягкая, как воск, податливая. Чего от неё хотят, то и делает. Ан, чего хочет Александр Данилович, понять невраз! Чего-то ему от девки ещё требуется. Мудрёный господин, хоть и кажется милостивым. Катерина мужиков-то разных повидала, и господ, и так себе господинчиков. Этот вовсе непростой. Ходит вокруг да около, про господина капитана рассказывает. А девки в поварне говорили, что капитан – сам царь. Боязно…
Только страхов она тоже уж натерпелася. Знает: страшнее-то страшного не будет. Потому – ничего, улыбается, песни поёт; где убрать, где постирать, а где и постель постлать. Бойким-то, да весёлым нынче легче живётся! Матрёне-то Ивановне и особливо сестрице ихней на её весёлость – тьфу и растереть! А Александру Даниловичу нравится.
Вот и живёт Катерина, ни на что особо не жалуясь, да и не зарясь. А милость господская, она так, не в радость, да уж, конечно, и не в печаль. А языки длинные пускай трепятся. Ни жарко от них, ни холодно.
Холодно… Зима зело лютая, вовсе не милостивая. Александр не то, что жалуется – дело стоит от сего! Раздражается. Однако, господине капитан о том заботу иметь не должен, ему докладывать надлежит о выполнении. Перебирал в уме, чего ещё успеть возможно, неугомонный.
- Письмецо вас, Александр Данилович, с прошлой недели дожидается.
- Ну, чти уже! Да побыстрее, некогда…
4.
«Только не дорого мне алмазное сердце, дорого ваше ко мне любительство», - так он ответил. Долго боярышня собирала ту посылку. Брошь с алмазами на галстук, сорочку любимому в подарение, в порадование. От Варвары же – галстухи.
Варвара посмеивалась:
- Дождалась и слова ласкового?! Пора бы уже, и то!..
Даша улыбалась, не замечая сестриного ехидства. Да, дождалась. Как ему ни недосужно, а вот нашёл время, отписал свет-радость Алексашенька, да так-то любезно, ласково, как прежде никогда не радовал. Так ведь и она доселе никогда так смело к нему не писала.
А вот решилась, и в ответ: «Не дорого алмазное сердце, дорого ваше ко мне любительство». И радости предела нет.
«Девке да бабе ласковое слово скажи, - про себя ворчала Варвара, - Так она и твоя! Ничего не помнит, ничего не знает».
Житьё у них в Мясниках вольное, сладкое, всего вдоволь. Анна в хозяйках, да на деле Варвара втихомолку всё более распоряжаться стала. Слуги её боятся. Анна Даниловна коли и взбеленится-вздурит, да отойдёт скоро, вовсе забудет, а то и одарит чем. Не поймёшь её. А Варвара-то Михайловна порядок любит, лишнего слова с челядью не скажет, а чего вострое в речь свою вставит – давятся, не смеют смеяться, не для вас, стоеросов, сказано. Вот уж хозяйка! Даром, что молода…
Старшая сестра сидит, с девками воздухи вышивает для церквы, али бисером. Бисерное-то шиите в батюшкиных деревнях давно в заводе. Дарью Михайловну любят, жалеют, да хозяйкою не чтят, хотя и быть ей Данилычевой жёнкой…
Хотя и быть… Оно ещё бабка надвое сказала. А он ещё ничего такого и не сказывал. Вот только ласковее сделался. С тех самых пор, как Пётр Алексеевич к Дарьюшке помягшал, благоволить стал, так и Александр Данилович душою успокоился приметно. Девицы не преминули с Дашенькой своими наблюдениями об том поделиться.
- Одобрил!
- Изъявил всемилостивейшее «угу»!
- «Лады», - мол, «Быть посему!»
Даша молчит, глаза потупляет.
Вспоминается ей самый первый, наипервейший раз, как государя близко привелось видеть, испугалась она: вот сидели, балагурили в обнимку оба-два, а потом встал Пётр Алексеевич, пхнул друга грубо «вставай!» - мол; и будто ничего и не было. И теперь страшно, пуще прежнего.
Пётр Алексеевич суров, ласковость его, что прохлада росы на траве, только жару и предвещает. Даром, что к Данилычу ласков особо.
- Не боись, Дарьюшка, воротится твой сокол ясный! А покудова поклон от тебя ему повезу. – сказал Пётр Алексеевич, ухмыляясь, глаза пуча, взял твёрдыми пальцами за щеку, потрепал.
На Москве был всего пять дён, а ночевал в Мясниках у Данилыча, вот и свиделись. Сам от забот весь серый, смотреть – сердце кровью обливается, а пожалеть боязно - гневаться ведь станет. Наталья-то Алексеевна молит:
- Отдохнуть бы тебе, Петенька…
Сопит лишь сердито, чего на бабий трёп ответишь? У Монсихи бывает наездами. Сраму-то ей, Анне Ивановне, что амант у неё не мыт, не брит, не чёсан! Ай, с ним разве сладишь?! Тяжко же и ей, немке несчастной. Не по ней, видать, бремя-хомут. Варвара, - вечно знавшая все сплетни, да наперёд, как чего случится, сказывала, будто Анна-то Ивановна государю-де немчина некоего предпочла, будто бы замуж вострится.
- Только ты, по простоте своей не брякни где, - предупредила.
Нешто верно молва разносит? Нешто и впрямь стыда у неё нет, у той, из-за которой Алексей Петрович – сирота, а законная царица – в Суздали кой год слезами умывается? Даже не о том! – нешто не боязно ей, Петра Алексеевича знающей, как никто?! Ведь страшен!..
Смотрела на него Арсеньева-боярышня и так становилось горько за Петра, так горько… Глаза прятала.
Тяжело живёт государь; те, которые даже из ближних, и те глаза прячут. И всяк человек не без корысти своей есть. Та же Анна Ивановна, говорят, больно о родне печётся, выпрашивает им подарки, да милости. Ведь что она без него, без положения своего при государе: чужеземка, кабатчица, только и всего.
- Не может того статься, Варенька, чтобы предпочла… - кусает губы Дарья Михайловна. – Срамно ей, да боязно быть должно.
- Оно, может, и должно. Да не святая же она. Всяк человек грешен. А она, мокрохвостка, в первую голову.
- Почто так судишь? Все под Богом ходим…
- Знаю, о чём печаль твоя! Думаешь, поверю, что немку жалко сделалось? Данилыч твой без государской милости тоже – бочка порожняя. То-то они и грызутся меж собой вечно, Анна-то Ивановна с Александром-свет-Даниловичем, на милости государевы соперники.
Обидела Варвара света-лапушку. И чего взъелась – не разобрать! Не нашла Даша, чего выразить сестре, раздосадовано губу выпятила. Но ведь злобится она попусту: не чета Монсиха-полюбовница царская сотоварищу всех его дел верному!..
5.
К апрелю войска подтянулись к Ниеншанцу.
- Ну, Борис Петрович, на тебя государь надеяние твёрдое имеет. Возьмём крепость-то?
Борис Петрович скосил глаза на царского комрата. «Это что это он имеет в виду? Подначивает, али как? Чего болтать пустопорожне! Как бог даст, так и будет».
- С Божьей помощью, Александр Данилович. Ты для сей кампании славно потрудился.
- И то! Спасибо на добром слове. А и слово твоё верное, потому иначе и быть не может.
«Бахвальство из него так и прёт! Обласкан государем за зимнее своё сторожение. Не нарадуется на него Пётр Алексеевич, ходят везде вместе, советуются, шепчутся, смеются. Над кем, над чем? Данилыч ни с кем не считается, даже вот на совете может любого прервать, заговорить с государем, да и о чём угодно. Не ведает этот человек стыда! Недавно поверг всех в ужас: посмел – подумать не мочно! – на Алексея Петровича руку поднять. Весь лагерь гудел, иноземцев здесь много, пересуды пойдут по чужим землям. Ведь это не безделица, срам один… А государь молчит! Допускает, позволяет. Что из сего выйти может?»
Стар Борис Петрович, многоопытен. Пётр его ценит, хоть и недоволен по временам его медлительностью. И тогда (да и по другим случаям) слёзные просьбы обращает Шереметев к фавориту, как ни совестно перед самим собой, но что же делать, коль он в такой силе…
А Александр Данилович и верно – спесив больно. И вправе Борис Петрович в нём неискренность подозревать. Да только не опасен Шереметев Меншикову, не соперник. Потому с удовольствием представительствует Данилыч за родовитого перед государем: «И за это ты, старинушка, будешь мне обязан». Так вот любезностями обмениваются, а чего всяк про себя мыслит, то за любезностию взаимной прячут.
А с Алексеем Петровичем действительно вышло не здорово, Меншиков сам понимает. Помимо всего, то ж – наследник! Когда-нибудь – сохрани Господь капитана! – и за мальчишкой будет сила, и тогда… Сам он виноват! Да и с пьяных глаз чего упомнишь! Сразу пошло и вкривь, и вкось, не заладилось. Да ведь не до него же, ёлки зелёные. Дела какие делаются! Навязал Пётр Алексеевич на шею зверёныша этого. Наутро Гюйсена отчитывал сурово, что за сыном плохо следит, что предерзостен, Александр Данилович, было, оправдываться взялся. Пётр только фыркнул недовольно в лицо ему:
- Дело прошлое!
И не стал он об сём токовать более. Только ввечеру Алексей Петрович пришёл извиняться к господину губернатору. «Соломоново решение», - недовольно подумал Данилыч о государе, но за должное почёл говорить с царевичем сухо и холодно. А кошки на душе скребли: во озлобление сие щенку! И право, легче было бы, ежели б мин херц за мальца отвозил-пощунял. Однако, думать об сём времени не было. А, и бог с ним, с царевичем! Ума хватит – поймёт, а нет, так тому и быть.
Ниеншанец сдался 1 мая.
А по весне, когда восходы ясны, как дева нетронутая, любая радость – радость вдвойне! И не поймёшь, отчего кровь в жилах закипает: от радости побед, от буйства молодецкого, просто – от полноты жизни, от Бахусовых возлияний? Жаль, Катерина в Шлиссельбурге осталась! Ничто! Придёт и для неё срок. На гульбу времени тоже немного. А для дела того ещё не время. Теперь другое поперёд всего.
- Ну, так я думаю – не Ниеншанец? То есть Шлотбург. Верно?
- Верно.
- И не Шлиссель-мой-бурх?
- Нет. Тоже нет.
- Значит, завтрева окрестные острова осматривать?
- Голова-а-а!
Пётр легонечко ткнул его кулаком в лоб. Данилыч давно знал о намерении государя поставить на виду у шведов новый свой – свой! – град. Иным то могло показаться сумасбродством, но не Александру. Он, как всегда, разделял мысли и планы Петровы, тем более дерзновенные.
Плейер, царский посланник, глядевший скептически на неожиданные победы московитов, мол, поживём ещё, увидим (как, впрочем, и многие иноземцы), диву давался безрассудной, поспешной, отчаянной решимости царя. Победы русских представлялись случайными. И объяснение было: ведь сам Карл, покрывший себя славой полководца в столь юном возрасте (новый Александр Великий!), на Балтике отсутствовал; основные события развивались в Польше, где северный паладин, как мальчишку, гонял великолепного Августа, доказывая всей Европе, кто он есть на самом деле, этот Петух, курфюрст саксонский, прозванный Сильным. И разоблачение этих скорых, но зыбких побед московитов, было, по-видимому, делом времени. Самонадеянность царя Петра и смешила и пугала. Они так праздновали свои победы! столько горячительных напитков зараз! Столько пороху на здравницы и разные виваты! Весь лагерь безобразно пьян, никакого регламента, одна бестолочь. Пить с царём мог последний солдат, ежели государь был в настроении, а ежели нет, то за любую провинность того же солдата могли повесить. Всё это на глазах наследника, который воспитываться должен на лучших нравственных примерах. Да, да, да! Всё это блажь и самонадеянность!
Самонадеянность!.. Пётр сам на следующий же день после овладения крепостью – терять времени было нельзя, - взяв с собой кого потолковее в сём деле, исследовал течение и дельту Невы, промерил глубину, уточнил фарватер.
Однако, занятия эти пришлось прервать и отложить: разведывательные отряды доложили, что со стороны залива приближается Шведская эскадра из девяти судов. Вскоре эскадру адмирала Нумерса можно было наблюдать, крейсирующую у берегов залива.
- Что делать-то будем, Борис Петрович? – спросил Пётр.
- Надо бы посмотреть, подождать.
Шереметев, как обычно, был рассудителен и осторожен. Но время-то не терпит!
- Чего ждать-то? У моря погоды?!
Головин, Головкин, Яков Брюс, Ламбер, что был тут же (наиважнейший теперь человек – фортификатор!), потупились. Пётр раздражался быстро. Каждая ведь минута дорога, и ты либо – пан, либо – пропал!
- Господин капитан мой, - Меншиков, чьё имя «дерзость», не страшась, подошёл, посмотрел в глаза. – А адмирал этот Нумерс, может, того и не знает, что в Ниеншанце милость твоя засела.
- И вернее всего, - подхватил Брюс, - что весть эта не достигла шведов.
Тут же был приведён пленный швед из сдавшегося гарнизона, который за вознаграждение открыл русским пароли и условные знаки, которыми обменивались защитники крепости с Нумерсом. По обмену теми знаками, в устье Невы зашли два корабля.
- Ну, либсте камрат, - обратился к Александру Пётр. – По тебе, что ли, дело сие?
- Как повелишь, милостивец, а я, сам знаешь, рад за тебя и голову сложить.
- Невместное трепешь! – сердито оборвал Пётр. – На кой чёрт ты мне безголовый? Поди, выбери мне сотни две солдат. Да таких, чтобы и чёрт им был не страшен, понял ли? Завтра поутру рассадим на лодки, поделив по мне и тебе…
- И помогай нам Бог!
Бог ли, чёрт ли помогал Петру, а всё дело взятия галиота «Гедан» и шнявы «Астрильд» длилось считанные минуты. В предрассветном тумане тридцать лодок подошли к шведским кораблям. Половиной командовал царь, другой – Меншиков.
Устали не столько от трудов праведных, сколько от радости небывалой. Петру Алексеевичу то было дорого, что сие была морская победа. За сей подвиг государь на себя и друга возложил орден св. Андрея Первозванного.
- Дожили мы до того, что можем шведов и на море бить!
Сделал тут же эскиз для медали в память сей виктории с девизом «Небываемое бывает!»
- Небываемое бывает! – выкрикивал слишком ровным (от выпитого) голосом, поднимая и поднимая кубок за кубком. Ветер с моря дул влажный, солёный, развевал по ветру кой-где побитые сединой кудри. Ему без малого через месяц исполнялся 31 год…
Через месяц же – менее, через 20 дён – на выбранном острову, который местными финнами назывался Заячьим, а шведами, устраивавшими там увеселительные прогулки, Весёлым, была заложена крепость с церковью св.Петра и Павла.
Александр Данилович, конечно, был назначен управителем и этих земель. Для устройства крепости на вовсе маленьком островке пришлось поднимать отмели. Нагнали тысячи землекопов и плотников. Которые под наблюдением Меншикова, по указке Ламбера, принялись укреплять болотистую почву сваями и ряжами, чтобы к возвращению Петра из Лодейного Поля, земельные бастионы были уже насыпаны. Крепость наименовали «Санкт-Питербурх».
- Вижу, вижу, управляешься здесь! – сказал Данилычу по возвращении государь. Мазнул сухими губами по щеке, уколол усами.
- Я – так уж. Всё Осип Каспарыч, вот мастер.
- Ты? Скромничаешь? – ощерился Пётр.
Александр Данилович сделал вид, что смутился.
- Ты мне тут не юродствуй, знаешь, не люблю. Дельно трудишься – похвала тебе. А коли лодырничать станешь…
Не может без угроз великий государь. Меншиков привык.
- Не серчай, герр Питер, на пустом месте. – сказал.
Пётр для камрата милостив, щедор. Ввечеру того же дня окликнул:
- Слышь, губернатор. Разрешаю тебе набрать свой гвардейский губернаторский полк.
Александр Данилович истинно опешил. Такой привилегии не было даровано никому. Забыл даже оглянуться на завистливые взгляды сотоварищей. Подошёл, сам от себя не ожидая, бухнулся в ноги государю – благодарить.
- Ну, ну, всатнь сейчас же! Ты мне этим не одолжен. Знал бы я кого достойнее тебя, тебя бы сей мерой не возвеличил. – и, смягчаясь, поднял сам, расцеловал. – Вставай, губернатор и кавалер Андреевский!
Строительство на Весёлом острову мозолило глаза, раздражало шведов. Войска генерала Крониорта постоянно угрожали новорождённому граду разорением, Крониорта следовало отвадить от крепости. Пётр решил возглавить операцию. И 3 июня у реки Сестры отряд Крониорта был разбит сокрушительнейшим образом. Плейер писал ко двору цесаря, что царь выказал в сём бою отменную отвагу, так что русские генералы были вынуждены указать государю на то, что он такой же человек, как и все, и может погибнуть от любой шальной пули, и что ему стоило бы поберечься. Как обращали свои просьбы верноподданные государя, поручик Меншиков слушать не стал, а сам он, бледный и злой, с напряжёнными скулами отмалчивался, пока Пётр сам не заговорил с ним:
- А ты, мин херцинкинд, чего такой насупленный? Или виктория сия тебе не в радость? Али тоже имеешь чего сказать, как господа генералы, будто невместно монарху такому риску подвергать особу свою? Чего молчишь-то?
Александр Данилович, уставившись Петру в подбородок, покусывая губы, так же отмалчивался. Подбородок этот вдруг напрягся, задрожал:
- Ну?!
А того молчу, - выдавил из себя Меншиков, - что боюсь за слова свои с подручными Роман Юрьича спознаться. Ибо слова те – всё больше матерные.
И поднял глаза. Пётр усмехался в лицо ему, морщил губы.
- Смешно тебе, господин мой капитан? Так я тебе вот что скажу: не за тебя страшно – ой, люто боязно! – мне сделалось, не за флот твой, что потом и кровью делался, не за град сей, что ночами бессонными тебе грезился, а оттого и мне сна не бывало, а того мне страх в кишках моих явился, что мыслишки мои на меня самого обернулись. Что я-то без тебя? Куды денуся, долго ль проятну, а?! Вот тебе крест, всю истинную правду сказал, а на том не прогневись.
Обнял его Пётр:
- Дурак. – только и сказал.
Так-то уж повелось: всегда Александр знал, где сказать, а где смолчать. И что именно можно и нужно сказать. У других так-то ловко не получалось. И как Данилычу это удавалось?
6.
Да уж, чего сказать, он всегда найдёт, Александр Данилович. За словом в карман не полезет. А ежели и полезет, то в карманах тех заготовано слов разных на все случаи. Ему зевать никак нельзя. Потому – не ты сожрёшь, так тебя сожрут. Это непременно. И хоть от дел не продохнуть (мотаются с государем попеременно: один на Св…, на Олонецкие заводы, другой в новой крепости распоряжается, работный люд принимает, на работы ставит, за материалом контроль тоже, лес посмотреть и прочее; один в Шлиссельбург, другой – на верфь), да ухо всё же надо держать востро, чтобы где какой пакостник не навредил. Ненавистников много. Чего одна Анна Ивановна стоит. Но, к слову сказать, Монсиха уже не в счёт. Её и подталкивать особо не пришлось. Сама всё сделала. Осталось только дождаться…
Он дождался.
Раздражил Петра Вицлебен, посланник Августов. Сперва любезный очень, подобострастный даже, тем особое почтение выказал государю, что прибыл на переговоры в новую крепость, что у шведов под носом, словно кукиш. И приняли его, как родного. А вот в переговорах самих он такое упрямство проявил, что твой баран, упёрся – и ни в какую! Фёдор Алексеевич и так с ним, и этак – не идёт дело. Пётр щёки раздувает, ус топрщит, глаза пучит – сдерживается еле-еле! А тому дураку всё едино. Фёдор Алексеевич Меншикову на государя глазами показывает, мол, отвлечь надо, как бы вовсе худо не сделалось. А сам Головин мягко стелет, да сам же и понимает, что жёстко спать. Но, мои ж хорошие! Это ж не биржский договор 1700 года после Нарвы сразу. Тут уж за нами сила! И-и-и-и, братики, не на тех напали, дружба, она, конечно, дружбой, а табачок-то врозь.
Оставил Пётр Фёдору Алексеевичу два подписанных листа и, после славной пирушки (двое тогда насмерть упились) убыл на Ладогу:
- Разбирайся сам! А я брату Августу отпишу всё, как есть. Посол его – бестолочь! И, знаешь что, я к нему Питкуля направлю. Они друг друга хорошо понимают, а как он теперь есть на нашей службе, так и наши интересы не позабудет всё ж. А этого ты выпроваживай уж, как знаешь. Только вежливо, уж постарайся. Данилыч тебе в помощь.
- Не беспокой себя, государь, дело своё знаю, - с тайным облегчением проговорил Головин. - А за Александра Даниловича – спасибо, истинно помощник. Хотя, чаю, губернатору твоему и без меня делов достанет.
«И то верно!» - вздохнул про себя Меншиков.
Кому после проводов государя отдыхать вечным сном, а кому с тяжёлой головой утром же за дела браться. А ковш студёной воды на голову – и помогай Господь управиться. Эх, ма, не привыкать стать!
«Послали мы к твоей милости чертёж Шлотбурху: и ты изволь написать, как на том чертеже быть подписи», - того же числа, как отбыл Пётр, вопрошает письмом Данилыч. А что он? Его тоже теребят: и Ламбер, и Брюс, и Головкин. Так что ты, капитан мой, решай без задержек. Так-то!
А кроме бастионов новой крепости (один особо – Александра Даниловичев), кроме домика для Петра, занимался он ещё строительством собственного дома. И тот дом должен быть лучше всех. И не только из его тщеславия, а оттого, что дом сей гу-бер-на-тор-ский, сиречь для разных там приёмов, державу представлять, Вицлебена энтого – чтоб ему пусто было! – и принимали-то в палатке походной. А оно ему, может, и показалось зазорным? Ну, да Бог с ним! Поскорее бы уже выпроводить. Но по мысли Петра Алексеевича Паткуль до Августа вперёд Вицлебена добраться должен. Потому – терпеть его ещё придётся. Капитан-то сбежал, его воля, а ты терпи. Фёдор Алексеевич, тот чуть не слезами плачется:
- Что за монстра такая? Надменен, собака, что сам король. А что он такое, этот фон Вицлебен? Одно слово – язва!
То-то, что язва. Пётр Алексеевич не тот, что в прошлые годы, сдерживать себя за ради дела помалу научается. Но с упрямцами он времени терять. Делов-то невпроворот!
Однако ж, на Ладоге дело не заладило.
«Мен Герц!
Мы поехали третьего дня отселе и до сего времени были на озере; но ради противных ветров не могли далее ехать, того ради поторопились сюды. – писал Данилычу Пётр из Шлиссельбурга. – Пожалуй, пришли добрых лошадей с 20, да качалку, также завтра к полдням приезжай сам, зело мне нужда видеться с тобою, также и тебе здесь нужда посмотреть, а завтра день гулящий.
Ещё прошу, чтобы непременно завтра. Ещё пишу: для Бога не думай о своей езде, что здесь нездорово: истинно здорово, только мне хочется видеться. Piter”.
И тогда Александр вспомнил и подумал, покусывая губы, что видно, дождался.
Катерина.
7.
Девчонка была бойкая, весёлая, ненавязчивая. Мягкая вся такая, крутобёдрая. Глаза тёмные, вострые, из-под бровей вразлёт так и зыркали весело. Поперву-то мялась малость, но это так уж у ихней сестры принято, да и побаивалась, небось. А после ничего, обвыкла, приноровилась. Он чувствовал, как она, что воск, перенимает ту манеру с ним себя вести, что ему наиболее удобна. Очень просто, без напряжения, как само собой разумеется. С ней вообще всё сразу было просто. И, чего уж, чувствовалось, что Александр к тому её готовил, да наставлял.
Девчонка, и верно, была, что надо. Удобная во всех отношениях. Не так, чтобы особенная какая-то, но вот именно, что удобная, уютная, как печка-голландка. Таких, как она – много, их и не замечают, были и были, чего же их всех помнить, что ли? Но вот о ней он у Александра и через две недели спросить изволил: где, мол, что с ней?..
- Где же ей быть, коли она в Шлиссельбурхе в прислугах? – пожал тот плечами. Пройда!
Александров дух в сём деле за версту чувствовался. Хоть он и отмалчивался, ухмыляясь мерзко.
- Так выпиши её сюда. Слышь? Чего ей там зазря, когда здесь, кого обшить-обмыть-то найдётся.
И она приехала, с худым узелком, тёплыми мягкими руками и боками, с прямым взором с затаённой чертовщинкой. И уже совсем не дичилась, совсем своя, ручная. Хоть с рук корми! И кормил. И кормил и поил с рук-то. И ещё чего баловался. На всё только смеялась. И смех у неё грудной, уютный тоже. И поймал себя на мысли, что с Аннушкиным смехом сравнил. У Анны совсем другой смех. Этот смех – грешно и вспомнить! – в иные поры доводил его почти до исступления, зубы сжимал до скрежета, кулаки- до белых костяшек. И грубил от стеснения, неловкости всем вокруг. И потом, когда, казалось, что не для него смеётся, всегда ему будто 17 было: опять зажимался весь до дрожи в кишках, до волос на руках, дыбом вставших. Но Анна всегда умела успокоить одной своей кроткой улыбкой. Он ей верил, Аннушке!
- У кого в услужении была до Александра?
- У майорши Модесты Балк.
- Вон оно как! И что, как майорша?
- Не очень сердита. Более сердита сестра её.
- Ты и сестру видала…
- Сестра очень красива. И сердита. На меня сердита. Велела меня выгнать.
- За что же?
- Смотрю много по сторонам, кто к ним ездил.
- А кто ездил?
- Господин один.
- Майор Балк за женой плохо смотрит! – он грубо засмеялся. – Ну, Матрёна, ну, бестия, ха-ха!
- Нет, она хорошая. Весёлая такая, - Катерина смеялась тоже.
- Кто ж говорит, что плохая? Весёлая! Фёдор служить, а она – в дом полюбовника! Ха-ха… Ужо я Фёдору-то пожалуюсь, достанется твоей хозяйке бывшей, - пригрозил в шутку.
- Ой, зачем же! Не надо, герр Питер. Не надо майору. Она очень добрая была хозяйка. И ведь это не к ней приходил господин-то.
Смех прервался.
- К кому же?
Она испугалась. В глазах страх метнулся. Он видел.
- Говори! – сжал пальцы рук её. Сильно. Она не вскрикнула даже, только брови заломила. – Говори, брядва! Говори!
Не могла она говорить. От страха не могла. Глаза у него были бешеные.
- Уходи… - не сказал, прохрипел Пётр. – Вон пошла…
Каждое слово давалось ему с трудом. Она поняла не сразу. Ужас сковал и движения и мысли. Наконец поняла, что он сдерживается из последних сил. Подхватилась, убежала.
9.
Доискиваться истины он не стал. Просто, как досужнее станет, послать к Монсовой за подарками своими. Велит всё отобрать. Особливо, портрет свой в алмазах. (Алмазы были не все…). Дом ей оставался. И она в том дому безвыездно, сиречь под арестом, да с Матрёною-сводницей. И в кирху их не велеть пускать. А Роман Юрьевич вины под ту кару найдёт. Семейство Монсово и взятки-дачи брало за содействие по влиятельности своей и прочее-разное.
Анну не видел более. Не пожелал. Да и Катерину поперву, как вестницу новости чёрной, видеть не хотелось. Да вместе и с Александром «мин херцингиндом» милым, мать его не так-то!.. Понятно же, его рук дело. Но Александр, истинно, как говорить, так и молчать умел искусно да вовремя. Всегда под рукой и нужен умудряется быть во всём! Бестия!.. И верно, не рядиться же с Александром из-за бабы. А Катерина…
- Катерину бы отселева ушли, слышь?
- В Шлиссельбурх?
- Подалее. В Москву, к Аньке своей с Дашкою и Варварою.
И снова Александр подумал, что дождался.
Так и покатила Катерина на Москву. К тамошним огородикам со смородиною да крыжовником, с девичей ленью да качелями.
А навстречу-то ей, насупротив, к Петербургской крепости катил в каталке пожилой, от тревог ссутуленный, осунувшийся от дум тяжёлых, с лихорадочным огоньком уходящей надежды в глазах Андрей Андреевич Виниус, что некогда держал в руках своих Аптекарский, Пушкарский и – самое доходное – Сибирский приказы. И по энтим своим должностям, да доверию в делах государя назывался он иными иностранцами (тем же Плейером) канцлером даже. (Кстати сказать, с большим основанием канцлером также назывался Головин).
И вот этот-то заслуженный человек, уважаемый, и в силе, и в фаворе некогда бывший, трясся в каталке, и думы его были думами опального вельможи. Думал об отце своём, что о чадах своих радея и видя выгоды многие, переселился в Московию, торговлю вёл немалую и уважаемый человек стал в новообретённом своём отечестве. И радея же о сыне своём, устроил чадолюбивый отец его в дьяки при приказе Аптекарском, и возрос сыне уж совсем обрусевшим, и дела его были не хуже отцовских. А молодой государь его чтил. Чтил, да вот… И на старуху бывает проруха. Ноне гневен Пётр Алексеевич. И ответ держать Андрюшке Виниусу в небрежении своими обязанностями, от которых кормится: недопоставил богомерзкий Андрюшка артиллерийских и аптекарьских припасов к войску, что в апреле обложило Ниеншанец. Вина немалая. И вот едет каяться Андрей Виниус.
В Петербурге (кой за месяц заметно от болотистой почвы поднимался, и было это чудом наяву, да только света белого Андрей Андреевич не видел, а на чудо и внимания не обратил, тогда даже, когда каталка его застряла в непролазной грязи возле стройки, колёсами ушла в жижу, и сам он принуждён был выбираться еле-как из каталки с больною своею ногой!), в Петербурхе он государя не застал. А повели его сразу к губернатору Александру Даниловичу.
Губернатора, впрочем, тоже пришлось ожидать в сенях канцелярии Ижорской до-о-о-олго!.. Он явился чумазый, как чёрт, и такой же злой. И не сразу заметил Московского гостя. Измотанный дорогой, ожиданием и тем паче болящей ногой, старик принуждён был терпеть невнимание фаворита ещё около часу.
- Мил человек, - взмолился Андрей Андреевич, обращаясь к юнцу-сержанту, что, видно, состоял при губернаторе на посылках и пробегающего мимо уже раз третий, - доложи обо мне господину Александру Даниловичу…
От взгляда холодных глаз, вскользь брошенного мальчишкой, осёкся заслуженный человек. Холуи-то, понятно, ни дать, ни взять – Алексашка лет десять назад: надменны все, заносчивы, нахальны, дерзки.
- Ждать велено, - выпустил из уст два словца вестовой, отвернулся, забыл про старика.
Вздохнул Андрей Андреевич, покряхтел, головой мотая, что старый пёс.
М-да!.. Вот оно как, ноне-то, Андрейка, забрало тебя: сам был владыкою над убогими, а таперича, знать, и сам в убогие… Как-то примет царёв любимец?
- Ба! Андреич, - вышел он уже умытый, в напудренном парике, и галстух – кружева тонкие, заграничные.
Улыбался, что ни говори, милостиво, хоть и устало.
- Какими судьбами? Впрочем, знаю, знаю. Ну, ничего! – кто бабке не внук, царю кто не виноват?! Оправдаешься, я чай. А коли нет…
- Вот то-то, что коли нет. Александр Данилович, сокол ты мой ясный, не погуби, - старик силился подняться, но проклятая нога, растревоженная долгим да трудным переходом, отказывалась служить, - защити сироту. А я для тебя, мой батюшко… - попытался поймать Александрову рученьку.
- А вот этого не надо бы, Андрей, - оборвал Меншиков, продолжая прозрачно улыбаться, да глядя поверх седой головы. Руку отдёрнул. – После всё, завтрева поутру жду тебя. Посмотрим, чем станешь оправдываться, а там решать будем, чего Петру Алексеевичу отписать: так оно или этак. А теперь ступай. Щеглов! – рявкнул вдруг резко, у Виниуса увлажнившиеся веки вздрогнули, сердце ёкнуло.
Рысью же вбежал прежний холуй, вытянулся, глаза выпучил.
- Отведи господина Виниуса. Смотри, чтобы ни в чём ему ущемления никто не чинил. Ответишь.
Виниус Андрей Андреевич поднялся-таки.
- Александр Данилович, - было начал.
- После всё, после. Ноне, видишь, занят я больно. Делов-то тут сколь, ведаешь ли? А промедление, оно многие пакости чинит. Потому – недосужно мне. А ты отдыхать иди. Да помни, завтрева с утра…
А завтрева, не сомкнувший за всю ночь глаз, измаявшийся Андрей Андреевич притащил своё нелёгкое решение в губернаторскую канцелярию. Мутный, серый предутренний свет вползал в слюдяное оконце. Жалобно и тревожно пела где-то неподалёку пила, стучали заступы, топоры. И песню работники затянули тоскливую.
На Москве по сю пору ещё и петухи-то дремлют на насесте. А работный люд, в этой серой сырой мгле, что тута вместо ночи, не переставал, казалось, тащить это непосильное царёво ярмо – строительство града. И где! – под носом у ворога, на краю земли. Не познаваемы дела твои, Господи!
Андрей Андреевич кряхтел, устраивая поудобнее рожистую ногу. Сколь сегодня ожидать придётся? Он-то по-стариковски поднялся раненько, всё равно ведь сна ему, многодумному, нету. Эх-хо-хо-хо-хонюшки!.. Грехи наши тяжкие.
- Поздненько у тебя, Андрей, утречко начинается, – услышал над собой задорный, чуть глумливый Меншиков голос. – Дрёма московская! А я-то, пока тебя ожидал, уж успел и народ на работы поставить, и отвозить уже кого следует, Гаврилу Иваныча лошадьми одовольствовать: он певчих к государю в Шлиссельбург отправлять намерен.
Был он весёлый, деловитый, подвижный весь такой, но без суеты, основательный, свежий и, чего уж, роскошный. Шла от него молодецкая мощь. Однако, мальчишество его прежнее оставлено им навсегда. Видно, доволен собой Данилыч. Тридцати лет нет мужику, а он любого во всём государстве тыкнуть может, да во что угодно, да поглубжее, вон, как Виниуса теперь. Губернатор и кавалер, государева опора, чтоб ему!.. Жить долго и счастливо.
- Молодец ты, Александр Данилович. Не нам, старикам, чета. Послал же господь великому государю помощничка.
- Ты мне зубов-то не заговаривай, старинушка. Ты отвечай, с чем пришёл-пожаловал. Какой ответ принёс. А?
Александр Данилович помог немощному рожею своею на ноге Виниусу войти в покой. И закрыл дверь, велев:
- Не беспокоить покуда!
В покое у него чисто, и не скажешь, что делов вершится здесь ворох ежедневно. Опрятно в убранстве, даже весело. Чего из завоёванных крепостей из трофея быстро к месту приладено, чего просителями поднесено, а чего из заграницы повыписано. Ну, уж, не хоромы – хоромы-то строются! – а так, для временного обитания очень прилично даже. Огляделся Андрей Андреевич, потрогал бархат на лавках, погладил Сухонькой тряской ладошкою. Руки спрятал. Вздохнул тяжко.
- Помоги мне присесть, Александр Данилович, окажи милость божескую.
Меншиков усмехнулся на него, отражённого в дорогом зеркале, повернулся резко.
- Уж ты страждешь, Андрей Андреевич, смотреть-то на тебя жалко. Как ты с болячкою такою в путь-то решил отправиться столь нелёгкий?
Попридержал старика, усадил. Сам не садился, а всем своим огромным ростом возвышаясь, наседая, давил на Виниуса. И всё со своею прозрачною улыбочкою. Чёрт синеглазый!..
- Повеление царское. Иначе немочно, - ответил Виниус.
- Что же скажешь, начальник приказа Аптекарского, Пушкарского да Сибирского тож?
Виниус молча похлопал воспалёнными веками, потом молча же достал из-под полы кафтана три коробочки с ладонь, посидел, подумал и достал ещё горсть золотых. Поиграл ими в ладонях, да аккуратно один за другим выложил на стол, подле коробочек оставил. Посидел ещё так-то, подождал, а затем достал ещё мешочек, опустил его на стол же без звону, тихонечко. Ещё посидел. А после поднял тоскливые свои глаза на этого человека, которого помнил чумазым мальчонкой из потешных, каких много было у мальчика-царя. И случай лишь, рок, слепой выбор судьбы возвёл его ноне в то положение, когда он, этот царёв Алексашка, вопрошать смеет его, Андрея Виниуса, о винах его перед государем, зная за собой и право, и силу свою.
Александр Данилович, по-прежнему улыбаясь, смотрел на Виниуса почти умилённо.
- И чего же ты хочешь? – спросил. – Чтобы я за сии подношения стал вором своему государю? Чтобы сокрыл безобразия твои и кривдой своею себя же под гнев его подвёл, коли случится проведать ему об сём? А?
Красивая бровь поползла вверх, а родинка, что над нею, сокрылась под парик. Лицо его холодное и далёкое – не лицо, личина! – ничего не выражало.
Андрей дёрнулся было убрать побрякушки свои; резкий окрик приковал его на месте.
- Сидеть! Чего в коробках у тебя, золото?
- Золото, - прохрипел Виниус.
- Сколько?
Андрей откашлялся, но голос всё равно был сиплым.
- Тыщи на две, да ещё семь таких коробок имеется. Да червонцев золотых 150, да денег 300 рублей. А более ничего нетути. Гол я и немощен, Александр Данилович, не погуби!..
Старик в отчаянии, забыв про рожистое воспаление, бухнулся Александру в ноги.
- Не погуби, родненький, надежда моя вся в тебе, касатик. Коли бы ты не сжалился, быть на меня беде неминучей.
- Те богатства пришли тебе через сидение в приказе Сибирском? – не меняя тона, вопросил фаворит царский.
- Истинно, истинно так, - залепетал Виниус, затряс седыми лохмами, сморщился от боли, но продолжал ползать в ногах.
- Встань!
Александр Данилович легко поднял его чуть не за шиворот, на лавку подтолкнул.
- Сядь!
Меншиков, не понять, то ли гневался, то ли смеялся-измывался. И Виниус уже тысячу раз проклял свою неосторожность и наивность, ведь знал, знал: нельзя ему доверять, никак нельзя…
Александр чувствовал, как будто в руках держал, в пальцах своих сжимал, дикий беспредельный ужас Виниусова положения, его страх. Брезгливость мешалась с жалостью – все под Богом ходим! Но упоение, жутковатое упоение властью в животе и смерти, чести и бесчестии этого человека, который – он это знал! – помнил его, Меншикова, Алексашкою, вот что брало в нём теперь верх, даже не алчность.
А алчность, алчность разгоралась где-то глубоко в самой душе его. И было ему как-то непонятно, неразумно даже, что он этого всего не возьмёт.
- Сядь! – повторил он. – Сейчас принесут бумагу и прочее. Напишешь государю, что готов ехать в Сибирь для своих горнорудных дел, ежели он повелеть изволит, токмо за немощью своею теперь же поехать не сможешь.
Виниус только головою кивал.
- Чего киваешь, словно тетерев на току, - ухмыльнулся Александр Данилович зло и весело. – Ты мне ещё одну бумагу напишешь, чтобы мне или моему человеку по предъявлению сей бумаги в дому твоём выдано было денег 5000.
- А как же?..
- Ты что же, думаешь, я голову свою под топор подставлять буду за побрякушки эти? Спрячь! Людей позову. После передашь…
Виниус, как заворожённый, исполнял все его повеления, ибо ничего ему не оставалось, как только довериться этому коварнейшему из смертных. Покуда Андрей Андреевич, скрипя пером, царапал обязательство на 5 тысяч рублёв, Александр Данилович, улыбаясь в его сторону милостиво, диктовал секретарю:
- Известую вашей милости: Андрей Виниус, приехав сюда, в делах своих оправдание принёс, по которому никакой его вины ни в чём не явилось…
Виниус от бумаги искоса взглянул на него затравлено, отворотился, сжался весь.
- Видишь, господин мой Андрей Андреевич, кто государю моему верный слуга, тот и мне друг, - ласково сказал Меншиков, пройдя к нему за спину, потрепал по плечу. – Вот это письмо отправлю я с сегодняшней почтой. Угодно ли тебе это?
- Премного благодарен, Александр Данилович! Вечно бога молить за тебя стану, а детям велю ноги тебе мыть, следы твои целовать.
- Ступай же, - отдирая от своего камзола сухонькие цепкие пальцы, сказал Меншиков, - после переговорим с тобой. А там, помогай Бог, соберёшься скоренько, и – к государю. А он уж, не сумлевайся, справедливо рассудит.
И отправился Виниус, чувствуя себя обобранным, но спасённым, с Меншиковским письмом к царю Петру Алексеевичу, что больно крут, да справедлив.
Того только Виниус не ведал, что отправил к государю Меншиков и другое письмо.
«Господине, господине Капитан. Всерадостно и благополучно здравствуй о Господе.
Известую вашей милости: Андрей Виниус, приехав сюда, никакого в делах своих оправдания не принёс, опричь того, что разными вот всём виды выкручивался (…)
А здесь будучи, поднёс он мне 3 коробочки золота, 150 золотых червонных, 300 рублей денег, да в семи коробочках золото ж, и в 5000 рублях денег письмо своею рукой дал, в котором написано, что ему отдать то всё, когда у него спросят или приказано будет от меня в дому его без него принять. (…)
Зело я удивляюсь, как те люди не познают себя и хотят меня скупить за твою милость деньгами: или оне не хотят, или Бог их не обращает.
По написании сего пришла сюда почта с Ладейной пристани, июля 22 дня, в которой только одно милости твоей письмо к Гавриле Ивановичу получен, из которого уведомилися о здравии твоём, попремногу возрадовались.
Только то мне сумнительно, что ко мне письма от милости твоей не было, однако ж надежду имею, что никакова твоего на меня гневу не чаю быть, уведав из того помянутого письма, что изволил ты писать о мне, что я в ямы отъехал, куда поеду завтрашнего 30-го дня».
И, провернув эту штуку с Виниусом, Меншиков, не медля – медлить он не умел – отправился с инспекцией в Ямы, прихватив с собой – ещё обязанность докучная, да важная! – Алексея Петровича. Дел много у губернатора, когда ж управляется? – не понять! Однако ж, везде поспевает. Везде и во всём своим глазом посмотрит, оценит, подскажет, укажет, за исполнением, не беспокойтесь, сам же и проследит. Весь подвижный, неуёмный. Огонь! Ртуть! Не человек – бес! И некогда ему скучать. И вообще – некогда.