Андрей Можаев. Соломенный дом (окончание)

Часть II. ЧАЯЩИЕ РАДОСТИ

 

Глава 3

 

Наконец-то угасал этот бесконечный безрадостный день. Виктор вновь валялся на койке. Рядом снова гремели фишками домино четверо. Где-то далеко пели по радио бодрую:

                 А я остаюся с тобою,

                 Родная моя сторона.

                 Не нужен мне берег турецкий,

                 Чужая земля не нужна!..

Как и утром, объявилась в проёме вконец измаявшаяся медсестра:

- Опять они здеся! А ну марш отсюда!.. Лепков?

На этот раз он взвился как с тетивы спущенный – невероятная мелькнула вдруг надежда! И, конечно, не воплотилась.

- К Ефим Иванычу. Живо!

- Когда ж это сгинет всё?! – скрипнул тот бешено зубами, и шарами закатались желваки.

 

Ефим Иванович принял его у себя в кабинете неожиданно приветливо. Это был сейчас какой-то иной Татарчуков, не будничный, что ли.

- Что-то, Виктор, вы сумрачны в такой день?

- Да спал я. Голова болит, - отговорился тот первым попавшимся на ум.

- Вот как? Тогда извините за беспокойство.

- Да нет. Я ничего…

- Вот и прекрасненько, - испытующе всмотрелся заведующий. – Собственно, я так и полагал. Видите ли, у людей праздники, а меня всё скушные будни одолевают. Просьбица у меня к вам, - скромно улыбнувшись, выдержал паузу. – Ибо мне тяжести переносить неспособно, не согласились бы пособить? В знак солидарности, так сказать.

- Да за будьте любезны! – выпалил ожидавший почему-то худого Виктор. Впрочем, от этого человека его подданные вечно пакостей ожидали – так уж он дела больничные вёл: - Чего нести?

Татарчуков повеселел:

- Для начала обратитесь от моего имени к сестре, дабы выдала ваши брюки и обувь. Нам посёлком проходить. День по календарю красный, народу высыпало и… Дабы ловчей себя чувствовать.

 

В посёлке, действительно, оказалось людно – погода так и выманивала из жилищ. Под вечер облачность разредило. В частых разрывах засквозила синева. На западе небо побагровело. Облака там поперву соклублялись, а сейчас, расплываясь от солнца, истаивали, и это сулило скорое и устойчивое вёдро. Воздух пред сумерками загустел, напитался влагой, и всё вновь наполнилось красками, правда, более сочными, более тяжёлыми, чем днём. Могучее движение воздуха сделалось буквально видимым, и оттого окружающее как бы слегка колыхалось, а весь удалённый мир тяжко зыбился. Этой зыбкости подбавляли ещё высокие, с вязкой жёлтой сердцевиной, дымы из огородов за заборами, где хозяева радели о будущем урожае.

Вот этими-то огородами и пробирались Ефим Иванович и Виктор: по дощатому тротуару вдоль глухих изгородей, вдоль хлипких сараюшек, вдоль канавы, сквозь корку подсыхающей грязи которой пучками пробивалась жёсткая крапива. Шли небыстро. Впереди, грузно опираясь на палку и сильно припадая на правую ногу, выступал в распахнутом пальто цвета беж доктор. За ним волокся в жёваных брюках, в дурацкой красноклетчатой рубахе и в зимних сапогах Виктор. Он тащил вместительную корзину с мелом и, хмелея от сладких запахов весны, глупо разинув рот и задрав голову, глядел в бескрайность – текучий небесный дым созерцал. А по бокам всё длились и длились гнилые серые заборы.

Распугав всех помоешных кошек и выбравшись на главную улицу, они первым делом встретили Ольгу. На ней – старенький, стянутый ремешком бледно-зелёный плащ для местного хождения да плотно повязанная, словно в поле работать, белая косынка. И совсем она притомлённая, тоненькая, что прутик ивовый. А в руке – полно набитая хозяйственная сумка.

Доктор почтительно приподнял мягкополую шляпу, приветствовал с полупоклоном:

- С праздником, Ольга Леонидовна. Как ваше здоровье?

- Спасибо, Ефим Иванович. И вас – также. А здоровье моё поправляется. На днях больничный закроют, - они точно игру приторно-вежливую уговорились разыгрывать.

Напоследок Ольга улыбнулась заведующему, просто вся засветилась улыбкой. Виктору же, давно встречи чающему и за спиной доктора ликующему, сухо равнодушно кивнула. Опять его будто не было для неё! Захлопывалась последняя возможность роздыха для души! И он, обезнадёженный, всё невольно, неловко оборачивался вслед, даже когда она скрылась в своём подъезде.

 

Белокирпичный – в два этажа под крутой крышей – домок Татарчукова располагался на краю посёлка и отгораживался от пыльной улицы ухоженным, привечающим младенческой зеленью садом. Весь этот конец вообще являлся концом особнячков, садов и рассудительной тишины больничного начальства в отличие от центра с его многоквартирками, огородничеством и суелюдием.

Проходить в усадьбу нужно было с проулка; и вот Ефим Иванович распахнул калитку, где на зелёных штакетинах громоздился какой-то министерской ёмкости почтовый ящик из прозрачного оргстекла, давно, правда, пустующий, изгрязнённый.

- Прошу, Виктор. Мой уголок, - хозяин, пропуская павшего духом носильщика, барственно повёл рукой.

Уголок его оказался недурён: это выяснилось уже по просторной веранде, где они оставили ношу.

- Проходите. Похвастаю своим холостяцким покоем.

Вступили в тёмные сени. Татарчуков, обводя палкой пространство, туманную завёл речь:

- Ватерклозет, кухня, столовая. Внизу всего четыре двери. В мезонине - ещё пара. В целокупности – восемь. Размеры стандартные, - и выжидательно уставился в глаза.

- Большой дом, - невпопад, лишь бы согласиться, буркнул Виктор.

- А здесь у меня маленькая гостиная, - отворил хозяин ближнюю дверь. – Смелее.

Виктор шагнул за порог. Комната пребывала в полумраке. Густо-вязкий отсвет заката тревожным пятном падал на одну из стен и выхватывал в неожиданном ряду икон строгие, словно живые лики. От этой неожиданности у гостя перехватило дыхание. Он обернулся к доктору. За плечом близко маячило слишком почему-то бледное лицо того, и Виктору стало ещё больше не по себе. Как в чужую тёмную тайну втолкнули!

Но вот Ефим Иванович щёлкнул выключателем и необычное исчезло. Вместо него явилась просто комната с потухшими плоскими досками-иконами, с окном, убранным весёленькими занавесками и ламбрекеном в аленький по белому полю цветок, со стандартной, украшенной латунными штучками, стенкой. И смущённый Виктор – в грязной обуви на лаковом паркете.

- Дуб морёный, плашка, - пояснил, проходя в комнату, хозяин.

Виктор огляделся вновь, пристальней. Задержался на невзрачных корешках подписных изданий – доктор когда-то много читал, но большинство литературы складировалось наверху. Скользнул по экрану цветного телевизора в нише, уже включённого, по тройке глубоких, для лентяев, кресел. Во всём опрятность, порядок: скучные, холостяцкие, выхолощенные. И нигде не встречается отзвука того мимолётного чудесного, что нечаянно тронуло сердце.

И тут привлёк внимание рабочий столик у окна в углу, совсем чужеродный в этой комнате. Сгрудились на нём колбочки, мензурки с жидкостями, кисточки в стакане, ножички. А главное, лежит маленькая икона: лик расчищен и позаклеен папиросными бумажками, но всё равно из-под них проступает и даже притягательней от такого плена. А глаза нетронуты. Чудные глаза! И не глаза это, а очи! Зеницы – огромным овалом, и взор живой, но неуловимый. И как будто скорбящий взор. По нему, по Виктору лично скорбящий. И ещё, многомудрый тот взор. Многомудрый и любящий. Любящий и чистый. Всё в нём одном собралось, что в земной жизни люди растеряли. Неземной взор! В иную, неведомую землю направлен. И весь лик такие же неземные волосы обрамляют, нитями чистого золота ниспускаются. И забылся Виктор перед списком «Ангела-златые власы»[1], попытался взор, в неведомое зовущий, поймать…

- Так как же нам быть, Виктор? – отвлёк его Татарчуков от безуспешного этого занятия. – Сговоримся насчёт дверей?

- Чего-то не пойму я, Ефим Иванович? – застеснялся тот своей несообразительности.

- Видите ли.., - пожевал губами доктор. Погрустневший, он походил сейчас на покинутую ребёнком плюшевую полувытрясенную куклу: - Хозяйство мне содержать непросто. А вы человек умелый. Надеюсь, столкуемся, - всё подбавлял и подбавлял в голос проникновенности. – Незадача у меня. Пора двери утеплять, обветшали, а я никак не соберусь. А сквозняки донимают. Не возьмёте труд на себя?

Виктор открыл уже рот отговориться, но заведующий понял по-своему и опередил:

- Мои принципы – оплачивать услугой за услугу. Вы достаточно окрепли у нас, пребывание можно сократить. С вашим районным наркологом коллегой Шведлецем я накоротке. Наладите с ним отношения, с учёта снимут. При случае можете обращаться непосредственно ко мне. На пару-тройку недель обеспечу больничным листом. Можно полежать у нас, отдохнуть, укрепить нервную систему. Режим свободный. Некоторые пользуются, дабы огласки избежать по месту работы. Доброе отношение к человеку закономерно рождает ответное. Словом, как принято среди культурных людей. Не так ли?

Всё это он выговорил, обращаясь к Виктору как к спасителю. Ну, а тот испытывал всё большую неловкость и за себя, и за него.

- Так, Ефим Иванович… Только, умей бы я, я б и за так помог. Может, чем другим? А по дверям есть один спец…

- Нет, - мгновенно остановил его доктор. – Не следует никого моими заботами отягощать. Идёмте, выведу. Поздно уже. Надеюсь, наша беседа останется в этих стенах.

И он скоренько выпроводил помощника и уединился с телевизором, этим лучшим другом современного человека.

 

Ради праздника напрямую транслировали почему-то пьесу «Сирано де Бержерак» в пристойной постановке. Но у Ольги возможности вглядываться не было. Лишь краем уха рифмы схватывала. За столом размещались гости: упитанный парнюга с вислыми, цвета ржавчины, «фольклорными» усами под «Песняров» – армейский дружок Сергея – и его черноголовая, перекрашенная до мушиной зелени подружка. Он всё время что-либо жевал, перемалывал, а она то на любимого вскидывала восторженные жирно обведённые глазки, то самодовольно переводила их на Ольгу, сидящую напротив. Ну, а ту угнетал муж: хмельной, он гордился, что собственной женой владеет и, развалившись на стуле и забросив руку ей на плечо, вещал:

- Уже летом в Одинцово переедем. Под бок вам. Под самый дых! Скажи, Оль? – довольно жмурясь, потянулся губами к её щеке сорвать заслуженное.

Она легонько, будто от боли, поморщилась, выскользнула из-под его руки, виновато улыбнулась:

- Осторожно, волосы! – «сыграла» так, что никто не понял.

- И давно пора, - подхватила разговор чернавка. – И как высидели в дыре этой, удивляюсь! Отдохнуть негде, с продуктами дефицит! Про товары первой необходимости вообще молчу! Да на одного ребёночка сколько надо! В Москве тоже проблемы, я молчу, - за её сетованиями явно сквозила тоска по житейскому успеху. – Но это ж не сравнять! Правда, Вась?

Вася, заглотивший кусок очередной рыбной консервы, с усилием кивнул.

Ольга, пряча раздражение, отвела глаза. Потом поднялась.

- Что-то вы плохо едите. Вон, и у Васи тарелка пустая. Мы праздновать не собирались, на столе не густо. Извините. Но угощаться надо. Дайте-ка, я за вами поухаживаю, - и она, в легком мохеровом свитере, тёмно-вишнёвом с синей волной, взялась подливать и подкладывать в посуду гостей-крепышей. И разговора меж тем не прекращала. Обращалась больше к безгласному Васе, чем напугала учуявшую подвох подружку:

- Да, вы правы. Совсем не заботится о нас негодное правительство. Не построили нам ни универсамов богатых, ни универмагов. Ни парка нет культуры с «колесом чёртовым». Ресторана даже нет. Один клуб захудалый на всех. Скука. Вот и ходим с Катей на речку, в лес. В наших местах славные рощи берёзовые. Воздух, что вода ключевая. А ясным утром, когда подымается солнце и лучами пробивает листву, роща поёт. Она поёт «Херувимскую»[2]. Никогда не слыхали?

В такой крамоле, прозвучавшей совсем буднично, гостья почуяла угрозу уже не просто душевному уюту, но всему привычному устройству жизни. В страхе прикачнулась к плечу любимого. А тот, в подтверждение её страхов, вдруг перестал жевать. А чуть раньше почему-то застеснялся перед Ольгой своей тарелки, где было насвинячено. А ещё раньше впал в какую-то чуждую всей его натуре умилённость от её бархатистого тона, от узких в запястье рук, плывущих над столовой утварью и организующих привычное как приводной ремень в станке дело наедания в некое высокое действо, но главное – от её чёрных с просинью глаз: и серьёзных, и насмешливых, и всё-то в нём понимающих… Было отчего тут и напугаться, и перестать жевать!

А Ольга меж тем терпеливо ждала ответа.

Дружков выручил Сергей, тоже не ожидавший сейчас от жены «выверта», хотя и привыкший к подобному:

- Чё замолчали? Давайте а «петушка» по пятачку раскинем?

- Без меня. Я у воздуха побуду, - отговорилась Ольга, протиснулась к окну. Отворила форточку.

И случилось же так, что в этот момент мимо дома шагал Виктор! Душевно разбитый, он возвращался от Татарчукова и нарочно проходил у подъезда, в котором она скрылась. Шёл, рассматривая окна. Сразу увидел её. Остановился, задрав голову, вгляделся. Она тоже узнала его, он это понял. И не отстранилась! И его вновь тенью поманила возможность совсем другой жизни.

Ольга, точно как и Виктор, почувствовала необычность этой минуты: под её окном стоит далёкий для неё человек, но он представляется вдруг ближе и желанней собственного мужа, всего надоевшего окружения. Вырваться бы сейчас хоть на часок из этой комнаты куда-нибудь за посёлок и просто надышаться весной! А случись рядом этот неравнодушный к жизни парень, только помог бы оживить в памяти несостоявшееся, вновь ощутить потерянную лёгкость молодости, без чего ей никак не отомкнуть даже на миг этого постылого застенка повседневности! А он уже вплотную подвёл её к тоске безысходности.

 «Вы помните ту ночь? Вот так – вся жизнь моя.

 В тени стоял смиренно, робко я,

Другие же наверх взбирались гордо

 За поцелуем славы и любви, -

- это за спиной Ольги улеглись, наконец, возня и пересуды картёжных сидельцев и оголённо зазвучали стихи из спектакля.

 

Пьеса подходила к концу. На сцене театра – носатый гасконец с забинтованной головой, застывшая перед ним монахиня. Тонко звенит колокол. Чувствительные из зрителей плачут. А наверху в регуляторной сжала виски ладонями смятенная Ира.

 Не надо никого… Не уходите… Нет…

 Когда вернётесь вы, меня уж здесь не будет.

           Пусть я останусь так… Там Бог меня рассудит.

Впервые, наверное, она не следила за движением спектакля, не интересовалась формой актёров, удачными находками или просчётами постановщиков, прилагая свои оценки к чужим авторитетным мнениям. Ей открывался сам смысл пьесы, к которой привыкли относиться как к изящно-романтической, дразнящей благородной, но, увы, нежизненной страстью.

Так и Ира никогда не мерила быт мерками театральной условности и в быту не искала истин искусства. Просто, переселилась поближе к уводящим от тупой суеты подмосткам, если уж не задавалось семейное счастье. Интересно бывает иногда морочить себя не обязующей ни к чему «жаждой красивости». Но сегодняшние дневные переживания против воли всколебали душу и мысли всё вертелись вокруг них, разрушая привычное «наслаждение». И вот к финалу пьесы для неё как бы само собой открылось, что перед нею не трогательный вымысел, тоска по идеальному, но утверждение в образах того, что человек по своей природе назначен жить единым сильным чувством вплоть до самоотречения. А способности к тому заложены, и только так можно возвыситься до предельной полноты жизни и даже выйти чувством за пределы самой казалось бы отмеренной каждому жизни. Не нужно лишь бояться и лениться. Нужно уметь поступаться желаемым и вовремя видеть себя со стороны.

 

Вот и заканчивался этот перегруженный и непомерно долгий день, заканчивался опрокидыванием всяких расчётов. Она возвращалась домой. Над Москвою закатное зарево, дымы громадных труб. Улицы в обрывках празднества: вислые флаги на фасадах, лозунги о единении, знобкое мерцанье иллюминации. Под ногами мусор. Бездумно веселятся толпы. Верхоглядами – иностранные туристы. В киоске «Союзпечати» в дальний угол загнан плакат с расстрелом чикагских рабочих: чтоб о крови не напоминал, не омрачал веселья, что ли?.. От ресторанов – потоки неона. Гуляют «Москва», «Минск», «Украина». Гуляют «София», «Прага» и «Белград»…

А в сердце её всё ввинчивается и ввинчивается затверженное во время многих спектаклей:

 Какое счастье!.. Вот и лунный свет.

 Что это? Звуки сладкие органа?

 И аромат цветов вокруг?

       О, как мне хорошо! Как счастлив я, Роксана! –

И она снова и снова проверяет себя, что же всё-таки ближе к правде: звучащее в ней сочиненное поэтом или окружающее зримое?..

А в очередях у баров лижутся парочки. Кругом фотоплакаты очередных кумиров, «звёзд эстрады». На бульварах изламывается, что хворост в огне, прозрачнолицый молодняк. А у Садовой на Смоленке размахнули аляпистую киноафишу: фильм «Душа» с размалёванной как на продажу певицей Ротару и рок-трубадурами из группы «Машина времени».

Но я люблю тебя! Живи, мой друг, мой друг!

Нет, нет, моя любовь! Я счастлив этой лаской –

И жизнь мне кажется теперь волшебной сказкой.

Самодовольно попирает горку чёрно-жёлтый гроб - здание МИДа. С Бородинского моста хорошо видно, как дробится в его бесчисленных стёклах закат и за окнами, в глубине, будто жертвенники приготовлены, пылают.

Всё окончательно смешалось: воображённое, действительное; - и нет никаких сил разделить!

     Ведь только в сказках и найдёшь,

     Что вдруг сбываются несбыточные грёзы,

           Что бедный принц-урод становится хорош…

           А мы живём ведь в мире скучной прозы…».

 

Под высоткой посреди магистрали – разбитый инвалидный автомобильчик: взгорблена жесть капота, вышиблено лобовое стекло, из радиатора льёт на парящий асфальт вода. Рядом тяжело опёрся на крыло человек: кособокий, остролицый, изморщиненный, - безнадёжно выброшен утлый из общего потока и машины совсем уже закрыли его своими стальными боками.

А с задней площадки троллейбуса всё тянется видеть его Ира в кокетливо надвинутом на висок беретике и с газовым шарфом, пущенным вокруг шеи на грудь. В глазах – неожиданные слёзы. Но можно ли что-то поправить в судьбе этим нечаянным состраданием?

 

Часть III. ЗОЛОТЫЕ НЕБЕСА

 

Глава 1

   

Примета не подвела: ровные погожие дни установились со второго мая и так и держались. Ласковое солнце отогрело землю, воздух наполнялся сухим теплом и истосковавшиеся по лету люди смело переходили на слишком даже легкие для весны одежды. Сменили телогрейки на спецовки и грузчики.

В тихий предвечерний час к больнице, тонко взбивая пыль, подкатил ПАЗик. Укачанные мужики выбирались из тряской развалюхи нехотя. Весна – самое нежеланное для их трудов время. Среди троих менее раскисшим выглядел Виктор:

- Эй, Вовка? Вот и твоё тёпло! – наигрывая бодрость, ладонью прикрылся от щекочущих глаз лучей. – Чего нос повесил?

Тот не ответил. Безрадостно поплёлся к проходной. Завод жестоко вытягивал без того ослабленные силы.

- Да держись ты! Недолго уже! – догнал звеньевой и, приобняв, потрепал по плечу.

- Старшой? – окликнул Виталька. – Нам баня будет когда, или нет? – в больнице раз в неделю в утренние часы топилась баня, куда они из-за своей работы не попадали.

- Так ванны есть. Купайся, сколько хочешь.

- Ты нас, корешь, за негров не держи! Сам полоскайся! А нам баню давай! – нагонял Виталька стервозности, будто Виктор был в том виноват.

- Негры-то причём? – уходил тот от ссоры.

- Притом! Тягость надо скинуть или нет? Гляди, мы завтра в парилку!

- А с чего ты взял – я против? Только сперва договориться надо, чтоб шуму не было.

- Хвостом вилять – твоя забота, - Виталька подморгнул Володьке и тот ускользнул из-под руки звеньевого.

- Точно говорят: для жлобов как ни старайся, всегда останешься плох! – Виктор, поняв сговор, обиделся. Недавно он договорился через Фомича о небольшой прибавке к жалованью за образцовый труд.

И тут вдруг заметил у ворот жену. Помрачнел ещё больше. Под любопытно-ехидными взглядами скинувших часть злобы людей направился к ней.

Он застиг её врасплох. Ира увидела мужа уже вблизи, не успела собраться и только улыбнулась слабо. Сегодня, в отличие от той их встречи, она предстала грустно-задумчивой и поблёкшей как после болезни. Даже лицом подурнела. И вряд ли могла объясняться толком. Ну, а Виктор то ли ждал от неё отношения прежнего, то ли просто так с носка на пятку покачивался и точно дразнил её всем своим небрежным молчаливым превосходством. Впрочем, последнее время о жене ему почти не думалось. Мечталось хоть чуть-чуть приблизиться к Ольге.

 

Всё так же молча досиживали они свидание в накатывающих сумерках на бревне с краю недавно народившегося – трещиной – оврага. Овраг, по характеру видно, рос быстро, разрастался и вскоре грозил исковеркать округу. Где-то внизу в овражьем чреве с мягким шорохом осыпались супески, ворчал, пробиваясь к речке, ручей. Поверху затаились в безветрии старые вишни с натёками смолы на стволах, остатки сада, а поодаль, за их изломистыми корявыми ветками смутным напоминанием багровела больничная стена. Глухой запущенный закут.

Ира решилась-таки заговорить. Далось это нелегко: чувствовала, как отдалился он за эти дни.

- А помнишь, телевизор цветной хотели купить? Ещё денег не хватило. Может, в кредит взять? – пыталась быть по-семейному тёплой, припомнить их пустяшные приятности. Но, видно, отвыкла. Спрашивала как-то уныло и руки безвольно покоились в подоле.

Он отмолчался.

- А знаешь, Лешка затаился, - в другой раз попробовала она сломить его равнодушие. – Я скрываю, где ты, а он что-то чувствует. Может, привезти?

- Гляди! Нечего ему тут! – вспыхнул было стыдом Виктор, но снова молча уставился вдаль, где пустой холмистый горизонт уже терял чёткие очертания и где в воздухе готовилась гроза: поднебесье опускалось, давило и утверждало всюду вязкую тишину.

Ира от такого ответа даже лицом потемнела. Но решилась и на третий раз. Тронула за рукав:

- Знаешь, не хотела передавать, но ты сегодня такой.., - споткнулась на слове. – Может, говорить со мной больше не захочешь. Звонили из бригады. Бэмс у вас какой-то был. Передать просили – пил, пил, а потом пропал. Долго разыскать не могли. Видишь, как бывает, - слегка упрекнула.

- Ну чего ты тянешь?! Случилось чего?! – вновь сорвался Виктор.

Она мрачно закусила губу. Помолчала.

- Скелет из него сделали, - произнесла едва слышно.

- Чего-о?!

Ире захотелось отвернуться, но муж грубо схватил за плечи, тряхнул:

- Куда?! Попрятались по театрам своим! Говори!

- На улице где-то свалился. Отправили на скелет как безродного… Вить, ну виновата я в чём-то, - заплакала тихонько. – А если б с тобой так?

Он до белых костяшек сжал кулаки:

- Какие скелеты?.. Мы же всю жизнь – в три погибели! – и поник бессильно.

Покинутая на саму себя Ира украдкой всматривалась в его родное, горечью схваченное лицо. Так он и остался тем нераскрывшимся «принцем-уродом». А время потеряно. И в этом есть её вина. Она привыкла оценивать мужа прежде всего со стороны семейной пользы. Так учила мать, так жили все благополучные знакомые, в среде которых это именовалось «обязанностями». И малое небрежение ими беспощадно порицалось. И вот теперь она дожила до того, что сама готова жертвовать этой основой «семейного счастья» под влиянием чего-то незнаемого и манящего быть несравненно более значимым, но и недоступным никакому принуждению.

 

Он провожал её к остановке, что неподалёку от больничных ворот. Она держалась под руку и головкой робко клонилась к его плечу.

- Вить, а Вить? Почему его Бэмсом звали?

- Погрузчик так свой называл: «мерседес – бэмс».

- Вить, а Вить? А имя его как?

- Помолчи, а?..

- Знаешь, Вить? Не злись. Мы как слепые живём. Ни о чём, кроме самого себя думать не можем.

Виктор позадержался, испытующе глянул. Ира ожила в затаённой надежде: не зря, видно, слёзы женские проливались. Но лицо отвела – как бы и того не отнял.

Затем, исподволь, что ли, проверяя себя на способность к забытым чувствам, ещё прошлись по бетонке, обсаженной хилыми, в зелёном дыму, берёзками. Те стояли понагнутые, словно провинившиеся. А вокруг безветрие, ни листочка не затрепещет, и глянцевые деревца будто воском облиты.

Вдруг Виктор напрягся и дёрнулся, точно от жены высвободиться захотел. Случившееся было неприметным, но обострённо-чуткая Ира тотчас уловила смену настроения мужа, то что-то волнующее, не с нею связанное.

Она осмотрелась: рядом лежало маршрутное кольцо. Из прибывшего автобуса выходили пассажиры. Отчего-то сразу выделила женщину. Лёгкая, стройная, та двигалась навстречу. Заметив их, сбилась с шага, порывисто огляделась, ища путь сменить. Но решив лучше скорей разминуться, заторопилась.

Обычно на подобные мелочи внимания не обращают. Зато сейчас их смысл открылся Ире. А всё остальное довообразила от горя сверх меры… И вот чем звонче доносился перестук каблучков той, тем бесприютней делалось на душе у этой. Чутьё же подсказывало: здесь не былой грохот башмаков, от чего муж прикрыть в силах. Здесь надвигается сужденное тебе всем складом твоей прошлой жизни. А с этим один на один остаются. И Ира внутренне напряглась, держалась начеку: и на мужа косилась, и женщины той из виду не упускала. И пусть та пока ресниц не подымала, Ира уже изготовилась принять любой, даже самый скоротечный взгляд незнакомки. И знала, что примет. И приняла: не мужу, нет – себе. Но то, что оказался он не вызывающим, не горделивым или ехидным, а всего лишь виноватым, подкосило её. Это было самое худшее. Здесь ни право супружеское, ни привычное самолюбие не помогут – обернутся против тебя.

Беззащитная Ира остановилась. Каждой жилкой, будто животина бессловесная, почувствовала, как тянет мужа к той, чужой, что за спиною уже. Прямо ноют жилы! И неподвластно ей эту тягу рассечь. И тогда из глубины обиды и повинности, из беспросветной туги женской нежданно высеклось утраченное: любовь, какою бывает в своём истоке – врождённой способностью, жаждой любить. И высок бывает человек в миг превосходства над собою.

- Знакомая?

Тот хмуро кивнул.

- Не мучайся. Иди. Сама доберусь.

Он встретил отворённые до самых родников души глаза её, не выдержал, залопотал жалко:

- Я это, Ира… Ты не того чего-то.

- Не надо говорить. Лучше догони. У неё что-то на душе нехорошо. Обо мне не думай. Я сильная, - ей удалось обнадёживающе улыбнуться. – Но не спеши. Ошибёшься – всем хуже сделаешь, - странно: в самой зыби, в изматывающей душу неопределённости, женщина пыталась найти надежду на ту поманившую свободу чувства.

Виктор ободрился. Спала вдруг тяжесть раздвоенности и действительно загорелось догнать Ольгу. Сколько он мечтал о подобном! Даже благодарность к Ире почувствовал впервые за долгое время.

- Ты Лёхе, Лёхе передай: чтоб без фокусов, учился, как следует! А летом за грибами двинем.

- Передам, передам, - протянула она открытую ладонь. – Мне с вами всегда хотелось. Да вечно что-то мешало. Я и молчала, - вот так, скрепившись, она предрешала их дальнейшую судьбу, что складывается из череды столкновений разнородных поступков и нашего вечного выбора.

А после Ира долго провожала его взглядом. Казалось, случись это неделей раньше, она бы облегчённо вздохнула. Не к тому ли сама стремилась, вела? А теперь…теперь приходится страдать таким избитым женским страданием, что и упоминать на людях неловко. И в этом заключается ныне её жизнь.

 

Виктор с лёгким сердцем поспешал за Ольгой. Напоследок даже пробежался. Крикнул от распирающих чувств:

- Оль?! Оль?!

Та резко обернулась. Увидав её рассерженной, Виктор оробел и ближе подступить не посмел. Она же нашлась вмиг:

- Вернёшься, - произнесла громко. – И в первый проулок направо, - и для наглядности рукой повела. А сама на окна соседские глазами стрельнула. Добавила тихо: - Обождёшь на задах, - и тотчас про себя отметила: совершает очередную глупость. Хотя, объясниться и прекратить на этом двусмысленные отношения было необходимо.

И они разошлись, по возможности изображая непреднамеренность встречи. Благо, посёлок уже накрывали сумерки, а её окна были темны.

 

Вновь сошлись на пустынных задворках у какого-то полусгнившего забора и здесь, на взгорке, предгрозовые тишина и тяжесть ощущались особенно явно. Там далеко у горизонта сплошным фронтом разворачивались тучи.

- Ты что летишь как скаженный?! Здесь не город! – сходу напустилась Ольга.

- Да не подумал как-то. Она догнать велела, - зацвёл дурацкой улыбкой Виктор, не понял даже, что привирает невольно.

- Как, она? – испугалась та. Её без того совесть смущала.

- Ну, у неё на душе, говорит, нехорошо.

Ольга поперву онемела: совершалось невозможное, и она в нём участвует!

- Да вы полоумные оба! Неврастеники! Ты что ей нагородил?!

- Ничего. Она сама как-то…

- Что, сама?! Как она сама?! Это ты, ты!.. Впрочем, я тоже хороша. Дала повод, - нервно затёрла лоб. – Что ещё сказала?

- Так.., - завилял тот. – Всё нормально, - о её просьбе не спешить утаил – из-за дурацкой выдуманной надежды откуда-то и хитрость взялась.

- Запомни, - Ольга в упор поглядела на него. – Я твоей жене в подмётки не гожусь. Не разбираешься ты в женщинах. Всё, уходи.

- Погоди, - Виктор от воодушевления быстро переходил к отчаянию. Даже осмыслять происходящее не успевал: - Чего ты боишься? Ничего же не может быть. Я спросить хотел…

Она решила смягчить мрачную его обречённость, поддалась. Женщины, вообще, серьёзней относятся к подобным переживаниям.

А он наспех заискал повода оттянуть разрыв:

- Сейчас, вспомню… А! Вспомнил! Татарчуков ваш, что за человек?

- Это-то тебе зачем? – такого разворота Ольга не ожидала, но догадалась. – Поболтать захотелось?

- Ты как евреи – вопрос на вопрос. Сомневаюсь, вот: он мне – «не того», а ты с ним так любезничала, - не удержал норова, досадил от горечи.

- Что-что? Да ты совсем обнаглел! Ты непристойно себя ведёшь! – Ольга разобиделась и вместе смешное что-то, действительно дурацкое во всём этом проглядывало. Ей с этим типом с самого начала непросто определиться. Привлекает их свободная откровенность. Потому, может и сейчас не уходит она сразу? Легко с ним вопреки даже очевидной дури. Действительно, как бы молодость безрассудная напоминает о себе.

- Да не то я хотел! А! Ладно! Посторонний я! – опять омрачился Виктор.

Она вгляделась пристально как лекарь в больного. Бросить его в таком настрое было совестно.

- Откуда ты свалился на мою голову? Ты себя ведёшь, точно я обязательство дала. Да, мне обидно за тебя, твою жену жаль. Если б я могла помочь! Но мы сближаться не вправе. Да я и не желаю! Итак, вон, сцены пошли! – начинала она вроде бы спокойно, но опять себя словом растравила. – Ну, зачем ты повода ищешь? Ну что тебе Татарчуков этот? Наше с ним любезничанье – наше выражение нелюбви. Да, я понимаю: притворяться нехорошо! Что тебе ещё хочется услышать?!

Виктор на удивление стойко перенёс очередной всплеск её раздражения. Лишь на сердце саднило.

- Вот же орда прёт! – глянул на грозовое небо – не угодить бы им в ту брань поднебесную. – Не переживай так. Я не жлоб. На всё пойду, чтоб тебе лучше…

На этом можно было и расходиться. Но теперь Ольга не смогла сразу остановиться. Она в долгих попытках вырваться из безысходности своего быта остро вдруг почувствовала, что значит «изголодаться по человеку».

- Да, ты не жлоб. Ты слепой. Ну что ты навыдумывал? Или не видишь, как замотала жизнь эта? Как я с тобой держу себя, с другими? Думаешь, мне безразлично? – она отвернулась.

- О чём ты, Оль? – притих Виктор.

- Опять прошу тебя: поберегись, не распускай язык, - она предстала побледневшей и горько-грустной. – Здесь всё на сплетнях держится, на шпионстве. Эти люди способны любому жизнь искалечить. Надеюсь, душу Татарчукову не открывал?

- Нет, что ты! Он корзину донести просил, а потом с чего-то – двери обить.

- Знакомая песенка: «услугой за услугу». А ты тоже умник! Стал посреди дороги и сияет как самовар надраенный! У Татарчукова нюх на это отточен, - воспоминание оказалось неожиданно потешным, и она слабо улыбнулась.

У Виктора отлегло на сердце. Он расправил плечи и тоже повеселел:

- Откуда же знал, почему не замечаешь? Да-а! – заскрёб дурашливо макушку – отважился развлечь Ольгу. А сам глаз её заискал: - А в первые дни чуть не свихнулся! То ты ошпаришь! То этот по церквям тоскует! То сопляк учебник зубрит заполночь! Дед столетний в алкаши записался и к тому ж – немой! Дурдом!

- Допустим, дед не немой – ещё какой говорящий! Первый осведомитель татарчуковский.

- А! Вон что! Не он «капнул» с дверями этими? Но спутали.

- Приходится «капать». Взамен Татарчуков приют даёт в холода – старик бездомный, больной. Не будем его осуждать. А мальчишку того родители от армии прячут. Юноша в институт должен поступить. Здесь уже пахнет взяткой.

- Лихо! Мы в наше время стыдились от карабина бегать.

- Вспомнил! Когда это было?

- А вроде, как вчера… Да, а историк этот что тут делает?

- Какой историк?

- Ну, этот, историк или художник? Ну, Игорь.

- Он что, уже историком рекомендуется? Историк – «ноздрёвской»[3] школы! Дорожку давно сюда протоптал. Образа Татарчукову поновляет, что у старух здешних навыманывали. А тот его на больничном откармливает. Люди своего круга – услугой за услугу расплачиваются. Вот он, дурдом!

Ольга хоть и была насмешливой, Виктор задумался невесело:

- Не нравится мне это.

- Представь: мне – тоже, - подтрунила та по-доброму. – Что поделать? Сроду у нас так: говорят красиво, а на деле гадость. Другому откуда быть? Ведь, мы кого предпочитаем? Кто нам потакает. А, вон, Евангелие объясняет: «Если делаете добро тем, кто и вам делает добро, какая вам за то благодарность?». А мы знать не хотим. Я об этом часто думала… Мечтала когда-то добру служить. Ближних любить как себя. И что? – она виновато засмотрелась на Виктора.

Они оба так погрузились в свои переживания, что совсем забыли об окружающем. А меж тем в меркнущем небе что-то сдвинулось. Дерзко купавшаяся в воздушных потоках одинокая птица, взмыв в последний раз, пала в рощу за посёлком и больше не поднималась. Дрогнули, затрепетали и согнулись под первым, несильным пока, шквалом верхушки дерев, заколыхались тяжёлые их шатры, а вдоль забора взвихрился мелкий сор.

- Ты так глядишь, а я не разбираюсь, - смутили Виктора её глубокие глаза. – Сама знаешь, как нас учили. И что верующие, вроде как сектанты. Вот и могу себя предлагать – к переноске тяжестей годный.

- Мне бы самой по-настоящему верующей стать. А то я только так, трусливый человек. Ай, кому это сейчас всё нужно?! Редким дурочкам вроде меня.

В ответ он посмотрел выжидательно, серьёзно. И она продолжила: уже для себя самой, не стесняясь быть непонятой.

- В Евангелии место есть, «Моление о чаше». Христос перед казнью до кровавого поту молил Отца Небесного: да минет Его чаша земная. Но закончил: «Впрочем, да будет воля Твоя». Что Его томило сильней: будущие мученья, тоска, одиночество крестное? «Боже Мой! Для чего Ты оставил Меня?!». Нет, это не упрёк, как раньше казалось, не жалоба. Скорей, полнота любви к Отцу. Мы к высшему через муку пробиваемся. Победить страх одиночества – саму смерть победить! А я боюсь. Идти сил нет. А что смерть? – дверь. Что ж, что страшно мыслями от привычного отрываться? Полюбить бы Вечный Свет выше всего! И достигнешь той двери чистой. Как иначе от дурного в себе освободиться? Но только моего желания не хватает. Что-то надо ещё, чтоб сердце разгорелось. Знаешь, я больше прошлым живу. Памятью себя согреваю.

Виктор прежде не слыхивал подобного и был сбит с толку: откуда в ней такое, когда по церквам вроде бы старухам тосковать полагается? Да ещё заворочался под ложечкой первобытный страх, что всякий раз мучает повседневного человека при встрече с Божественным. Этот страх неосязаемой преградой отделил от него женщину, но всё же душевный трепет Ольги, проникая все страхи, сомнения, передавался ему. И он, как недавно с иконы, ловил рвущийся за пределы тесного земного бытия взгляд её, очаровывался полней и полней.

- Оль? – позвал как вдаль куда-то. – У тебя лицо такое, на иконах похожее, - угадал-таки тихий свет пробуждающегося внутреннего человека.

Она смутилась:

- Никогда не говори так. Там чистые образы, а я… Меня пока неуспокоенность спасает. Вот получу желанное… А говорят, Татарчуков когда-то лучше был, дело любил. А теперь лишь надзирает. А меня опасается из-за беспокойства моего – как бы чего не выкинула! Хуже бабы стал: слухи распускает, будто вроде мании у меня – боязнь замкнутого пространства. Это у меня-то! Ах, дурачина-простофиля! Да мне б угол потесней, да где-нибудь в Мещёре! В нашем роду женщины всё учительницы, а я первой в медики подалась. Как в книгах, мечталось: больничка чтобы рубленая, липа под окном, за окнами ветер. На дворе дождь ли, снег, грязь или замять, а ты всё с саквояжцем вёрсты меряешь. И обязательно, почему-то, пешком. Просто, хотелось очень людям помогать, где трудней. С семи лет на селе жила и меня мама на книжках растила: с детской верой в добро и отсталыми взглядами, - улыбнулась про себя воспитанному в ней прежними поколениями дорогому убеждению: она предназначена восполнять добром оскудевающий мир и об ином способе жизни помышлять не следует. А все силы надо направить к главному – учиться отыскивать добро бесспорное, истинное и всё общепринятое подвергать с этих высот сомнению: - Славные были у нас писатели, умели душу восхищать. Теперь расхлебываю… Поступила учиться: пока на фельдшера, а дальше видно будет. Потом отрабатывала в райцентре на «скорой». И вот прибыли раз на вызов – старушка отходила. Мы откачивать её, а она с бранью на нас: кто звал, окаянные?! Ангелы уже душеньку с пением принимали, а вы меня опять в юдоль горестную?! Не властны вы в жизнь вечную не пущать! Выгнала нас и опять отходить легла. И вот бежит время, а этот случай засел во мне и всё крепче задумываюсь: слабая негероическая старушка смерть принимает светло, как награду. Назначение исполнила. Вот урок! Может, настоящий смысл жизни за пределом житейского? И до чего же тошно видеть, как все о своём здоровье драгоценном трясутся! Даже крепкие мужики от болячек пустяковых истерят. А чуть очухаются, к тебе же липнуть начинают. Опять «на сладенькое» тянет! Нет, истинное здоровье – в сердечной чистоте. Человек над природой своей властен, когда о душе болеет… Стала в церковь заезжать. Сначала с трудом верилось в бессмертное бытие наше. Но уж куда выше такая вера шкурного страха! Без неё как живём: хватай, топи дни в удовольствиях. Всё равно от конца не отвертеться. Так что, расслабляйся до издыхания. А добро, правду так умудрятся приспособить, чтоб этому не мешали. А я с пошлостью мириться не желаю. Да ещё - в медицине! Ведь, в человеке заложено высшее, а подавленного смертным страхом не исцелить. Подлечить можно, на время. Но что толку лечить следствия, а на причину рукой махать? Я в церкви удивлялась: много инвалидов, увечных, но они там здоровей здоровых. Только тело приходится поддерживать. И заметалась я тогда от своих мыслей. А жить надо. В общежитии одиночкой держалась – не терплю гулянок. А до серьёзных девиц охотников нет. Ох, как хотелось тогда в эти вопросы вникнуть! Решила в институт документы подавать. Но тут разболелась одинокая моя мама. Пришлось возвращаться. Поступила сюда – здесь больше некуда, ставки заняты. Фельдшерские пункты почти все закрыли. А сколько деревень снесли… Но я поначалу жила, не тужила. Некогда было. За мамой ухаживала, дом вела. Опять за книги принялась. На этот раз больше за духовные, у бабы Ани брала. И всё такое родное, тёплое… А потом случилось худшее. Осталась я совсем одна. Надеялась работой спасаться, чтоб до кровавого пота! Ведь милосердие - не просто помощь. Прямое сострадание! Помочь сердцем человеку очиститься! Без этого медицина – одно вмешательство. Но как здесь работать, когда из меня надзирательницу делают, только и всего. А вся-то болезнь ваша – от распущенности. Всякой химией-магией, расхожей моралью не помочь. Хуже навредишь. Вот и выбирается из тысяч один. Думаешь, тот же Татарчуков не понимает? Уже наигрался в психиатрию, наркологию. Старость свою обеспечивает. Но мне-то как быть? Отчаялась я в этом равелине! Всё больше себя жалею. Где уж Вечный Свет любить? Где сострадание, воля? Не то слабостью красуюсь, не то оправдываюсь. А годы, что вода в песок. Вчера ещё юная, и вот уже замужем. Дочка подрастает, уму-разуму учит свекровь. И все желания к квартире свелись. И всё я хуже, хуже…

Ольге самой неожиданна была такая вдруг исповедальность, будто с памяти печать постылую сорвало. Она распереживалась и летучие, что взмах крыла, чувства торопливо сменялись на её лице. А Виктор ловил и откликался на эти зримые перемены, как бы заново волнуемый первыми слепыми восторгами знакомства, правда, выросшими уже в томящее стремление.

Когда же она смолкла, и обоим сделалось тягостно – что-то созрело меж ними и требовало разрешения – отважился тронуть её за руку.

- Не отчаивайся, Оль? Одному уже помогла, - неловко стиснул ей пальцы.

Та раздумчиво повела головой:

- Пока только нарушила, - легонько попыталась отнять ладонь.

Её отвлекли белые сполохи и сухой треск. Тугой грозовой вал с изогнутой завесой дождя уже покатил, но на долю посёлка пока выпало всего несколько ударов ветра. И тревога в воздухе. Они переглянулись – время их заканчивалось.

- Полминутки ещё, Оль? Сказать надо…

- Не надо. Без слов ясно, - Ольга вновь попыталась высвободиться.

Но тот не поддавался:

- С тобой как в сказках восточных, - уставился он под ноги. – Там мужики хлипкие: глянут на красавицу – с ног сразу валятся. Я читал – смеялся всегда. А сам, вот.., - он вдруг зарылся небритой щекой в её ладонь и выдохнул. – Беречь бы тебя как дитёночка!

Они встретились глаза в глаза. Вникая, Ольга всего на миг умилилась искренностью порыва и тут же – будто толчок в грудь! Стронулась под стопою твердь, потёк взгляд, а тело, горячо наливаясь, тяжелело. И вместе, она точно невесомость обретала, жаркое внутреннее приволье. Неужели, чувства вырвались из-под власти разума и отвечали на нежеланную страсть? И тогда, собрав всю волю, она отшатнулась, с досадой вырвала руку. У переносья легла складка, а синяя мгла очей страшна.

Виктор, от больного своего томленья, от стыда за свою ничтожность, закатал желваками, заозирался.

- Удавиться, что ль, на заборе?! – яростно обломил, далеко отшвырнул кусок гнилой тесины.

- Мне было бы горько…

Он не ожидал, что Ольга так скоро сделается спокойной и даже благодушной. Но притом она выглядела ещё более недоступной. И он свесил голову.

И тут, будто нарочно для мрачности, раз за разом полыхнуло, загрохотало – так батарея беглый огонь ведёт. И, казалось, вот-вот сметёт сейчас этих двух хрупких человечков, на самом юру выставившихся… На их удачу, вал повернул вбок, словно от заряда однополюсного оттолкнулся, а к ним наволокло крайнюю отколовшуюся тучу и глухо задробили о землю редкие капли.

- Всё, пора, - Ольга высказала решительно. – Дедушка Илья-пророк расходиться велит, - легонько пошутила. – Наши холмы грозовые. Все родники молниями отворены. Да, чуть не забыла! Воротами не возвращайся. За кухней в стене – пролом. Там пройдешь. Встреч не ищи. В отпуск ухожу. А в нужное время сама найдусь. Не раскисай, - подбодрила унывающего. – Придумаем, как тебя исцелить.

Она уходила, не оборачиваясь, словно напрочь забыв обо всём происшедшем. И только дождю ладошку подставила. А он всё смотрел вслед, продлевая мгновенье: как язычник, удостоенный зреть наяву саму олицетворяющую любовный недуг небожительницу.

 

Глава 2

 

Утром Виталька с Володькой вместо работы действительно отправились в баню. Виктор доносить не собирался, и пришлось ему присоединяться, но на сердце легла тяжесть от предчувствия неприятностей.

Мылись украдкой после всех, а мыться последними всегда противно: всюду обрывки газет, раскисшие обмылки, пенистая грязь, стекающая в решётки, и прочая подобная нечисть. Да ещё потолки: высокие, неуютные как во всей больнице, - сиротства в душу подбавляют. И уж совсем худо, что в парной вместо сухого пара остывающее липкое клубово. Такая баня не облегчает, а дурманит и тяжелит. И трудно отыскать более яркий образ внутренней гнили и распада.

Пока они так намывались, с завода, естественно, доложили, а хмурая щекастая медсестра успела их разыскать и теперь поджидала, хоронясь за дверью раздевалки.

Наконец, они выбрались из предбанника.

- Ох, хорошо! Хорошо! – бодрился всепринимающий Володька.

- Чё хорошего? Это чё тебе, пар? – как всегда ворчал Виталька.

- Конечно, Виталик, ничего хорошего. Но могло быть хуже. Потому, всё равно – хорошо.

- По-быстрому давайте! – затормошил работничков Виктор – не терял ещё надежды попасть на завод. – Втихаря – в дырку. И на рейсовый.

- Поздно! – открылась таящаяся медичка. Злорадно торжествуя, выступила на середину – спинки скамей скрывали мужиков по грудь: - Всю больницу за них перерыли! А ну марш к Татарчукову! Живо!

- Чё вылупилась? – налился злостью Виталька. – Я те голый пойду?!

- А ничё! У кого чёкать намастырился?! – шаря по мужикам взглядом, та вдруг вся оживела. – А ну, ну? Чё у тя там наколото? – усмотрела на груди того картинку: двое из тройки васнецовских богатырей[4], - и воткнула кулаки в бёдра.

- У меня-то? – чуя сходную натуру, Виталька тоже упёрся рукой в бок – игрище-токованье заводил. – Плохо видать – ближе подходи.

- Третьего куда дел, орёлик? Обширностью не вышел?!

- Ага, курочка, угадала! Третий – я сам! Проверить желаешь?

- Силов не хватит, доходяга!

- А ты испытай! «Хаза»-то, небось, свободна? – кровь шибанула в их тяжёлые головы, они тупо ухмылялись друг другу, а речь не смысл несла – инстинкт оголяла.

- Надо ж всё так изгадить, - брезгливо отвернулся Виктор.

- Чё-чё? Здоровый такой?!

У звеньевого замерли на пуговицах рубахи пальцы. Насупился – бровь в бровь чуть не наполовину вогнал. Деловито заозирался, ища в руку что поувесистей, и поднял сапог.

- Витёк, не связывайся, - шепнул Володька. – Этих не прошибёшь. Они же эти, как их?.. «Пролеткульт».[5]

Тот вздохнул, от сапога отказался, но мнение своё всё же довысказал:

- Слышь, женщина? У тебя стыд есть? Здесь мужчины одеваются. Ну-ка выйди за дверь.

- О! О! А то! – оскорбилась та. – Да перевидала я вас, босоту!

 

У стола заведующего Виталька с Володькой изображали провинившихся школьников, а ответ за всех приходилось держать Виктору.

- И всё-таки, Лепков? Чем объяснить проступок? Вы предупреждены, условия доводили, - Татарчуков пытал корректно, даже лояльно, словно сам желал ему оправдания.

- Да пыль кругом, лезет везде. В ванне плохо отмываться, - объяснялся по необходимости Виктор, выцеживал слова. Всё равно его объяснения никому здесь не нужны. Единственно, что требуется – изворотливость с признанием вины и обещанием исправиться. А изворачиваться перед Татарчуковым, да и вообще - противно. И ещё за Ольгу обижен был и подумывал, как при случае можно отомстить. А виноватым себя не считал.

- И по бане соскучились, - глянул на соработничков.

А те уставились в пол и не поддержали.

- Вы самоуправством сорвали курс лечения, других вовлекли. Вы это понимаете? – не удовлетворился Татарчуков.

- Извините, Ефим Иванович, можно мне? – вмешалась Татьяна, в углу в кресле пристроившаяся. – Я полагаю, этим срывом усталость проявилась.

- Само собой – усталость тоже скинуть, - принял подсказку Виктор. – Куда ж без бани? Про них ещё в летописях сказано.

- Причём здесь летописи, Лепков? От вас требуется дисциплина, - заведующий сделался недовольным. – А ваш вывод самоочевиден, - скосился на молодого врача. – Не следует забывать: всякий труд требует самоорганизации. Сущность метода трудотерапии – преодоление дезорганизации как следствия запоев. Любой успех достигается усилием над собой. По усилиям и успехи. Беда «лепковых» в том, что они своей неправоты не сознают. Лепков, вы с вашей баней оголили важнейший участок работы, подвели целый коллектив. А личные желания не должны идти в ущерб общественному интересу. Вот на чём, а не на летописях, основано единство личности и исторической общности-народа. Добросовестный труд каждого на своём месте является частицей исторической деятельности. А как повели себя вы, назначенный старшим, получающий зарплату? В нашем отделении многие мечтают потрудиться за вознаграждение, но мест не хватает. Посему, справедливость требует изменить вам условия курса. Подберём вам труд на общественных началах. Это последнее предупреждение. Звено пополним. Старшим останетесь пока вы, - кивнул Витальке. – Вам же, Лепков, во избежание личных обид имеет смысл перейти под врачебное наблюдение Татьяны Михайловны. Согласны?

Виктора в ответ на эти строгие речи обуяла вдруг насмешливость. Оглядев с сочувствием приниженную от назидательства Таню и сообразив, что при больнице чаще сумеет видеть Ольгу, гаркнул внезапно по-армейски:

- Так точно! Разрешите идти?!

Татарчуков, заносящий в историю болезни нарушение, испуганно вскинул тусклые глаза:

- Все свободны…

 

Виктор вышагнул за порог с весёлым чувством решимости. Это была не та взвинченность, когда перенатянуты нервы, когда без меры жаль себя и оттого всюду мерещятся тупики и человек готов истерически похихикивая бить лбом в первую подвернувшуюся стену, либо стонать с любым встречным о подлостях жизни, о людской чёрствости. Нет, это было то веселье воли, когда тебя нагружают и нагружают, но ты уже не в силах тащить обузы и этот перегруз даёт толчок освободиться. Здесь мера сильных…

И он, ощущая у сердца близкую радость, распрямился как набивший спину бак скинул. Сразу стало легче, бодрее забилось сердце. Теперь главное – не набуянить, не расплескаться на глупости, а уходить без оглядки. Впереди будь, что будет, хуже пока не бывать! И только вперёд! Откинуть чуб со лба, и пускай всё опостылевшее мимо памяти промахивает: и ненасытный Виталька, в коридорной кишке с медсестрой перемигивающийся, и виновато смотрящий вслед бесхребетный Володька, к новому старшему уже приклеившийся, и воровато прянувший в сушилку Сашка с каким-то свёртком подмышкой, и прочие случайные лица. Оставайтесь за спиною и кабинет, и палата с гладко заправленной койкой пропавшего куда-то на днях Игоря, и другие палаты с прочими койками. И всё отделение это, и вся больница мрачная! Посёлок впереди? И его туда же, в прошлое: канаву с крапивой, в рост сапог вымахавшей, косые трухлявые заборы, пустую пыльную улицу, неприглядные двухэтажки, особнячки… И только угловые окна Ольги с белыми воздушными занавесками да с распустившейся на подоконнике веткой ивы играют на солнце стёклами и издали, что волшебный кристалл, приманивают.

Но вспомнил он её наказ и своротил.

 

А Ольга в это самое время открывала отпуск поездкой в театр. В профкоме распределяли билеты, и она выбрала на «Снегурочку»[6] на дневной спектакль, ради дочки. Да и самой хотелось сосредоточиться, а такое искусство всегда прибавляет силы жить. Настояла на поездке мужа, не очень-то желавшего тащиться из-за этого в Москву. Хоть и не сложилось у них, но разнообразить, размягчать его натуру нужно всё равно для него же. Иначе вовсе оглупеет, обленится.

В прохладном полупустом зале первенствовала, как ей и полагается, музыка Римского-Корсакова. Сергей, приодетый под руководством жены и без фанаберии, был здесь самим собой: внимал, приоткрыв рот, сказке. Но больше всего завлекала его свеженькая актриса-дебютантка. Он глаз с неё не спускал и стал уже доволен, что послушал жены. Даже представил, как было б здорово, окажись у него Ольга тоже артисткой! Но самые приятные подробности такого фантастического оборота дела придумывать пока отложил, чтоб финала не прозевать. Намечтаться ещё успеет, где-нибудь в электричке…

На коленях отца сидела Катя. Порою она скучала и ёрзала, порою увлекалась. Когда из глубины сцены выдвинулся хор женихов и невест и, разделившись надвое, запел: «А мы просо сеяли, сеяли…», - довольно забила в такт ладошами. Ну, а когда сам царь Берендей выступил в окружении новобрачных с венками и берёзовыми ветками, девочка вовсе восхищенно затаила дыхание.

Ольга же думала о Викторе. У неё появлялся замысел. Музыка, театр, старания актрисочки да песни Леля[7] разбудили воображение, разожгли задор, и она перестала заботиться о том, что может с нею статься из-за её поступков. Взрослые семейные люди, они уподобились безответственным подросткам! Она мучилась этим, но слишком уже далёко зашло. С самого начала Ольга повела себя непростительно: скуки ли ради, обиды, или просто так потешая женское естество, она коснулась, играя, чужой жизни, чужого самолюбия, задела больную точку и это отозвалось в ней ответной болью. И хотя в этой боли повинны они сами: сами строили жизнь, женились и выходили замуж, сами совершали ошибки, - всё же оттолкнуть в таком положении человека было бы ещё жесточе. Уж пусть лучше её сочтут сумасшедшей, но у неё один путь: помочь направиться ему к лучшему, раз он так привязан к ней. Ну, а её личное пусть идёт пока своим чередом. В крайнюю минуту решение найдётся. Ведь она не ищет себе корысти… Да, теперь есть, с чем видеть его.

                  «Смотри, смотри! Всё ярче и страшнее

                   Горит восток. Сожми меня в объятьях.

 Одеждою, руками затени

 От яростных лучей, укрой под тенью

 Склонившихся над озером ветвей, -

спектакль уже завершался и на сцене затихла в лапах страсти чёрного

паука-Мизгиря снежная дева.

 

 Но что со мной: блаженство или смерть?

                   Какой восторг! Какая чувств истома! –

- в Снегурочку бьёт прорезавший рассветный туман луч.

 О мать-Весна, благодарю за радость,

 За сладкий дар любви! Какая нега

 Томящая течёт во мне! О Лель,

 В ушах твои чарующие песни,

 В очах огонь…и в сердце…и в крови

 Во всей огонь. Люблю и таю, таю

    От сладких чувств любви! Прощайте, все

   Подруженьки, прощай жених! О милый,

 Последний взгляд Снегурочки тебе».

 

Исчезла дева, а вместо неё над бутафорскими берёзками, над рисованной горой по рисованным небесам плывёт пиротехническое облачко.

 

Глава 3

 

Действительно, до чего же чудно после угарных городов, станций, заводов очутиться на волюшке, отогнать прочь всё раздражающее и сквозь нежное листвяное кружево, не воображаемое, а настоящее, призывать взглядом из-за высокой поднебесной синевы всенапояющий, всеисцеляющий невещественный свет, не от вечного мрака и холода рождённый. Он есть, этот особый, не видимый телесному зрению свет. Его узнаешь по нисходящим в душу миру и любви, а постигаешь тем полней, чем дольше и сильней жаждешь. И когда он сойдет на тебя, одно лишь остерегающее знание да пребудет с житейским путешественником, где бы ему не очутиться: если, не желая противостоять нечистоте, просто бежишь от неё с тоскою по неистоптанной, неоскверненной земле, земля эта будет сокращаться и сокращаться, пока не превратится в островок – малый, крохотный. А потом исчезнет вовсе. И лишь страннику уже умудрённому не грозит это. Всё искомое он несёт в себе и в любой необходимый миг, на любом месте – хотя бы самом захламлённом – способен во всё небо развернуть, восстановить над собою светоносный, очищающий свиток-свод[8]

 

Виктор лежал под берёзами на захудалом стадионишке, от которого и остались-то два ряда растресканных скамей вдоль выбитого поля и ворота.

Рядом с ним торчала воткнутая в грунт лопата, а меж деревьев тянулся чёрный шрам от снятого на четыре штыка вширь дёрна. Но продолжать землекоп не намеревался – с галками беседу вёл:

- Ну? Чего, цыганьё горькое? Бездомники! – дразнил хитро посматривающих с ветвей птиц. – Нечего тут каркать! Никуда не уйду. Некуда мне. Я ж такой, как и вы, только с паспортом.

Для него пропадала уже вторая неделя – видался с Ольгой лишь раз мельком. От жены известий никаких не было тоже, хотя о ней не вспоминалось – сама освободила. А по сыну, конечно, скучал всё сильнее. Теперь он для него как бы выделился и существовал вне связи с Ирой, и оттого думалось о нём нежней, больней. Но больница не пускала, а Ольга не спешила.

Внезапно галки с истошными воплями взмыли, и раздалось насмешливое:

- Хорош работничек!

Он вскочил. Перед ним в простом холстинковом платье с голубой по вороту оторочкой – ещё от юности хранилось, матерью для неё шитое - стояла и улыбалась Ольга. А возле, сощурив глаз, изучала незнакомого дядю Катюша.

- Это за неделю столько наковырял?

- По вине и отработка.

- Татарчуков увидит – скандал устроит. А ты, однако, герой! Всех куликов у нас на болоте распугал!

- Да это я от скуки. А ты откуда знаешь?

- Говорю же – стены «с ушами».

Теперь они улыбались оба и, как это часто случается, Виктор в долгожданную минуту все заготовленные в мечтах слова растерял.

- Что молчишь, стоишь? Или не рад, или встречать нечем? – в солнечных пятнах среди нежной зелени она казалась такой открытой, светлой и молоденькой, а мягкая насмешка лишь подчёркивала искреннюю радость встречи. И он залюбовался ею, размякинился совсем после трудных дней послушного ожидания.

- Я это.., - заскрёб стеснительно макушку. – Дождался.

- Уж вижу, - потускнела Ольга. – Придётся отложить, пока с мыслями соберёшься.

Виктор в лице сменился.

- Да пошутила я, пошутила! – спохватилась та. – Нельзя таким нервным быть.

- С вами тут «кондратий» хватит!

- Мне по делу отойти надо. А ты побудь пока с Катюшей. Расскажи что-нибудь.

- Ты надолго? – скис Виктор. Больничные дни таяли, веры в успех не было никакой, но это ничего не значило, и только дороже становилась каждая минута.

- Я - туда и обратно. На земле не сидеть. Катя, будь умницей, слушайся дядю Витю, - решившись, наконец, на встречу, она в последний миг прихватила дочку и уже на ходу придумала оставить их для начала вдвоём. Кате, послушной слову, можно было доверять – мать всячески отучала её переносить и ябедничать.

 

Большой и малая остались наедине.

- А ты где живёшь? – без церемоний приступила к расспросам девочка. Узнав, что в Москве, углубила тему: - А что ты у нас делаешь?

- Тропу здоровья, - но для Кати это оказалось непонятным и взрослому пришлось разъяснять. – Видишь, сперва срезаю травку. Потом посыплю резиновой крошкой и люди побегут. Кто рысцой, кто трусцой, а кто на карачках закондыбает. И сразу все здоровенькими станут.

- Ты что, волшебник? – ясные голубые глазки Кати округлились.

- Про себя сказать не могу, это моя тайна. А про дорожку отвечу: нет, Катя, в ней волшебства. Это люди сами придумали. А мне вот лужайку портить неохота. Помочь не желаешь? – кивнул на ведёрко с совком в её руке.

Та зажмурилась, замотала головой.

- А чего тогда делать будем?

Она пожала плечиками и выжидающе засмотрелась на него. Её бархатное личико уже вызолотил первый загар и только у корней льняных, отливающих серебром волос ещё белела полоска – здоровый деревенский ребёнок.

- Ну, раз мама на траве запретила, пошли на лавку.

- А волшебники, правда, бывают?

Она спрашивала с такой надеждой, что Виктору выбирать уже не приходилось:

- Раньше были, точно. Но сейчас редко встречаются. А кто тебе бантик завязал так красиво? Мама?

- Сама, - девочка почти обиделась. – Ты что, не понимаешь? Я же большая. Одеваюсь сама. И сандалики – тоже сама.

- Ну, извини. Я ведь не знал…

- А у тебя жена есть? – это когда они до скамьи добрались и рассаживались, разговор так круто переменился.

- Имеется.

- Выходит, ты счастливый.

- А ты, я гляжу, точно, большая. Небось, и зачем жена человеку, знаешь?

Та задрала к небу личико и, сунув в нос палец, задумалась. И надумала:

- Чтоб жить веселей.

- Точно! Умница! – распотешился Виктор. – Правда, не всегда так получается.

- А ты её цалуешь?

- Ещё чего! – увернулся он. – Зачем её баловать?

- А как же у вас маленькие появятся? У вас маленький есть?

Взрослый только присвиснул, опасливо покосился:

- Есть, - и, пожалев, что разговор такой завёл, прибавил скорее. – Только он вырос давно. Потому, забыл я, как они появляются.

- А он тебя слушался?

- Не всегда. Ты вот чего, Катя. Я эту «шарманку» вашу бесконечную знаю. Давай лучше, правда, расскажу чего-нибудь?

- Про Снегурочку! Я в театре видела!

Виктор чуть поморщился:

- Знаешь, я про Снегурочку плохо помню. Что бы такое вспомнить?.. Во! Лёхе по родной речи былину задавали. Хочешь?

- А что это?

- Ну, что было давно когда-то, взаправду. Ну, слушай: ехал раз князь с…

- А кто это?

- Князь? Это самый главный был в стране. Народ свой обязан был защищать, порядок поддерживать, судить справедливо. Так вот. Жил когда-то вещий князь Вольга…

- А как это, вещий?

- Волшебник, значит, премудрый. Слышь, Катюша, дай сперва расскажу, а все вопросы – потом.

Но договариваться было уже излишне: при слове «волшебник» у девочки вновь округлились глаза, и больше она перебивать не смела.

- Ну вот. Едет раз вещий князь Вольга с войском по полю. Вдруг где-то песня далеко. Повернули, еду-едут – никого. Три дня ехали, на четвёртый мужика увидали – на соловенькой лошадке пашет. Мужичина здоровенный – страсть! Одной рукой валуны вымётывает, другой коряги выдирает! Подивился князь. Он сам с народа дань выколачивать направлялся и решил пахаря того на подмогу звать. Тот выпряг кобылу, и поскакали они верхами. А у князя конь тоже непростой был: скоростной, волшебный. Глядит вдруг - обгоняет его коня кобылка. Снова дивится князь, но виду не кажет, а подначивает мужика: эх, кабы твоя соловая да жеребчиком была! Намекает, что сословию благородному на кобылах ездить неприлично. А мужик засмеялся в бороду, густая такая бородища! – Виктор разошёлся и для затаившей дыханье Кати принялся изображать в лицах, чем только испугу нагнал. – И отвечает: я её с под матушки жеребчиком брал. А кабы она жеребчиком была – цены б ей не было! То есть, она хоть и кобыла, а почище твоего жеребца! Ладно, едут дальше. Вдруг мужик вспомнил: князь, а сошку-то я в борозде забыл! Пошли молодцов из земли её выдернуть да за ракитов куст бросить. Тот послал троих. Те за сошку взялись, а поднять не могут. Тогда посылает князь десять – та ж история. Всю дружину послал – по земле елозят, а от земли сошку не оторвут. Эх, князь, князь! – говорит мужик. Это что ж у тебя за воинство такое?! Это ж люди даром хлеб едят! И с ними-то – народом управлять? Вернулся, взял сошку одной рукой да за ракитов куст забросил. Вовсе посрамил князя вещего с его воинством! А звали того пахаря Микула Селянинович[9]. Вот так, Катюша, посрамила мужицкая сила всю волшебную хитромудрость. Да, была когда-то жизнь! И люди были! А теперь время другое, - закончил он грустно. И так же грустно засмотрелся вглубь аллеи, в ту сторону, куда ушла Ольга.

А вокруг в этот солнечный полдень всё вокруг выглядело каким-то безжизненно-унылым в своей скудости и только на голом футбольном поле с обрывками сетки на воротах глупый голенастый котёнок неуклюже-потешно гонял стайку воробьёв.

- А зачем сошку за ракитов куст? – осторожненько, как о запретном, поинтересовалась девочка. – Чтоб не скрали?

- Ты прям в главное метишь! Само собой, по-хозяйски чтоб… Гляди! У нас как в сказке! Дело сделано – сразу мама идёт!

Малышка, забыв совок и ведёрко, кинулась к Ольге. Следом, подобрав имущество, подался Виктор. Теперь-то он был уже бодр и уверен.

- Ну? Как тебе Катя? – испытующе глянула Ольга.

- Отлично! Как считаешь, Катя?

Дитя спрятало личико в подол матери.

- Жаль, репертуар у меня мальчишеский. А тебя, Оль, знаешь, как по-старинному звать? Вольга.

- Вот как? – помедлила та, замышляя что-то. – Тогда, пошли…

 

На бугор за посёлком сначала вымахнула песня - есенинское:

            «Сыпь, тальянка, звонко, сыпь, тальянка, смело!

             Вспомнить, что ли, юность, ту, что пролетела?

 Не шуми, осина, не пыли, дорога.

 Пусть несётся песня к милой до порога», -

- это Ольга, позабывшись, на всю округу раззвенелась.

Затем появились втроём они сами.

- Гляди, краса какая!

Внизу под ровно-голубым поднебесьем русской цветастой шалью: всех оттенков зелёное и жёлтое, красновато-лиловое, синее, - привольно выстилался дол. Его рассекала серебряной струёй речушка с редкими купами ив по берегам, а за нею опять начинался подъём: пологий, долгий, с чистенькой берёзовой рощицей – словно девчушка голоногая за студёной водой выбежала. И венчался тот подъём знакомой старой церковью в деревах. Всё это открывалось глазу неожиданно, сразу и так же сразу забывался недалёкий пыльный посёлок с больницей и службами, точно противоположные миры хотя и соседствовали, но никак не собирались уживаться в одном измерении.

- Ты, вижу, стихи любишь, - Виктор наконец-то вздохнул полной грудью за всё последнее время. – Я тоже люблю.

- Да что ты всё на меня смотришь? Вокруг погляди! – она слегка оскорбилась из-за невнимания к её миру. – А как не любить? Мир для людей был создан всей своей красотой нас дарить, очеловечивать. А его искалечили. Сегодня только искусство помнит о том, отзвуки находит. Я так понимаю.

 

Взявшись за руки, они спускались в дол: впереди Катюша, позади Ольга, а в центре Виктор. Он ступал осторожно, мелко. Каждый миг был для него сейчас полновесен, и мечталось об одном: вечно бы вот так оберегать этих двух созданьиц и легонько сжимать их жаркие пальцы.

На ровном первой высвободилась Катюша. Убежав вперёд и поджидая нерасторопных взрослых, омочила в речке ладони. Так растущая жизнь невольно увлекает за собой, заставляя перебарывать накопленную усталость.

- Не ухнет? – забеспокоился Виктор.

- Там мелко, песочек. Но вода ледяная. Катя?! В воду не лезть! – и когда они подошли, мать потрогала её пальцы.

Теперь они стояли на плоском берегу узкой, в три перескока, речушки. Речка была на удивление прозрачна – выше по течению крупные сёла оскудели, а города отстояли далече – тиха до неподвижности, и только на стреженьке слабые воронки выдавали ход. На мелком вились под солнцем пескари и Катя, забывая обо всём, следила за рыбёшкой. Ольга засмотрелась на противолежащий склон, а Виктор опять с неё глаз не сводил. Ожидая от Ольги судьбы, он примечал как синие, недавно сияющие, очи её грустно поволоклись, как за звонким поначалу весельем копились чувства иные, пока неизвестные. И неясно тревожился.

- Там вдоль опушки тропа к воде вела, - негромко вспоминала она. – Вон, травка до сих пор выбита. Я девчонкой часто по ночам бегала. Верила: тайком искупаюсь – вечно молодой красавицей буду и всё-всё на свете узнаю. А отчего верила? – догадайся, - Ольга была из тех редкостных натур, в которых сочетаются и порой неожиданно и резко проявляются отборные черты рода, его поколений, выраставших в одной исторической местности, и в возможность которых сегодня почти не верится.

- Так в детстве чего не придумаешь.

- Ну да: малая – глупая. Нет, Витя. Это нынче детишек дурачат всякой электроникой. А мне повезло – я в слово ещё верила. А эту барышню, знаешь, как звать-величать? Моложайка! – улыбнулась.

И тревоги того вновь отступили.

- Не гляди, что она днём с берега мелкая. С берега и должна быть такой. А ночью… Здесь по дну[10] ключи. Войдёшь – глубь отмыкается немерянная! И тогда в подлунный мир такое рвётся! – Ольга ради тайного перешла на шёпот и округлила глаза как малая Катя. – Вода пьянит, кипятком обжигает! В глазах страхи! И дрожмя дрожишь – вот-вот тебе судьбу прорекут!

- Тебе-то чего купаться? Ты и так умница! И…вон, красавица какая! – не выдержал Виктор. Он хотя и уставился на неё восторженно, да всё ж восторг его грубый получался – неотступно приманивал ворот её платья с разрезом до самой почти груди: слабой, по-девчоночьи недовыраженной. И до того этот ворот привязался – сил никаких нет глаз отвести!

- Не стану больше рассказывать, - отвернулась она, сбивая дурной порыв. – Тебе не то интересно. Вот Катюня подрастёт, ей открою, - и, подхватив за руку притихшую, доверчиво внимавшую о ночных страхах дочку, повела её на луговину. – Научу моложайкину речь понимать. Сядешь на бережку, а она свои истории станет сказывать. О русалках, что на зелёной млад-светёл месяц обмывают. О красных девках, что им на берёзках ветки в качели вяжут, хороводы на косогоре ведут, зарёю алою солнышко за собой выводят. Многое речушка рассказать может.

- И про Снегурочку может?

- Далась она тебе.., - Ольга непроизвольно смутилась – то своё переживание на спектакле вспомнила. – Да, сможет.

У Катюши разгорелись глазки. Она припала к ноге матери:

- Мамочка! Когда же я вырасту?! Научи теперь!

- Терпи, доченька. Наиграйся вволю, нарезвись. Всё своим чередом должно идти.

А та вдруг остановилась и, запрокинув головку, всплеснула озабоченно ладошами:

- Мамочка! А как же ты научишь?! Мы же уедем!

Ольга нахмурилась – неготовой оказалась к такому обороту.

- Но мы же не завтра уедем. А потом…всегда можно наведаться.

- А давай совсем не уедем?

- А что это ты со мной торгуешься? Тебя никто не отговаривал?

Дитя потупилось, замотало головой.

- Тебе разве в городе пожить не хочется?

- Если на совсем-совсем немножко.

- Почему же на немножко?

- Как ты не понимаешь, мамочка?! – насупила та белёсые бровки. – Я же там соскучаюсь! – топнула с досады ногой.

- Мамина дочка, - грустно вздохнул лишённый доверия Виктор, точь-в-точь повторил выражение свекрови.

- Нет, доченька, - подобрела Ольга. – Давай не будем ссориться. Пойдем-ка, лучше кумиться[11] научу, чтоб всю жизнь нам с тобой ладить. Эй, дядя Витя? Загни-ка нам берёзку!

Поодаль росло их несколько, и Виктор поспешил наклонить ближнюю тоненькую.

- Кумушка-голубушка, серая кукушечка! – напевно выкликнула под счастливый смех дочки Ольга. – Давай с тобой, девица, покумимся! Ты мне кумушка, я тебе голубушка! Загибай, дядя Витя, круче – венок сплету на княженецкую голову!

Тот поднатужился, деревце пискнуло и косами-ветками коснулось травы.

- Мамочка?! – пожалела бедную Катюша.

- Виктор, оставь, - раздосадовалась Ольга. – Что я несу?! Мои венки засохли давно[12]. И так покумимся.

Она свила нижнюю ветку, и теперь их с дочкой лица разделяло зелёное кольцо:

– Повторяй за мной: ну-ка кума, ну-ка кума! Покумимся-покумимся! Полюбимся, полюбимся! Ты мне кума – ты мне кума. И я тебе! И я тебе! Твоё ко мне, твоё ко мне! Моё к тебе, моё к тебе! – и вновь - счастливый звонкий смех и звонкий поцелуй через кольцо. – Помни, Катя, наш уговор. Его нарушать нельзя. А теперь давай берёзку поблагодарим, - и они поклонились зелёной.

А со стороны ими любовался Виктор.

- Доча? – замыслила вдруг что-то Ольга. – Сними-ка мне ленточку.

Та стянула розовый капроновый бант, который нахваливал Виктор. Мать, распутав и разгладив его, повязала на берёзу.

- Вот так. Отпускаем на волю. Тебе не жаль? – приметила в девочке уныние.

Катя, поглядев на бывшую свою вещицу, нашла всё же решимости согласиться с матерью.

- Молодчина! А теперь побегай, цветочков домой собери.

 

Они остались наедине. Ольге опять взгрустнулось:

- Здесь покосы были отменные. Пойма как в чаше. Но что замечательно – дуб тот в паводок никогда не заливает, - двинулась к могучему, безлистому пока древу на взгорке посреди дола.

Шли бывшими угодьями. Луг уже выродился, одичал, но хотя побило его плешинами, усыпало кочкарником, хотя засорили его лоза да многолетние заросли крапивы от речки и ржавый конский щавель с бугров, всё ж таки льнула ещё к ногам шёлковая, ждущая хозяина травка. Но скотины в округе не видать, одна коза у кола томится.

- Оль, а Оль? А где церквушка торчит, сельцо, говорят, стояло?

- Неправильно говорят: не церквушка торчит, а храм Словущего[13]

Воскресения как высился, так и высится. А сельцо Горенка в ложбине от ветров было укрыто. Отсюда места того не увидать.

- Ты чего, Оль? – растерялся Виктор от её резкости.

- С языком осторожней. Святыни почитать надо.

- Ты со мной как с Катей.

- С тобой труднее… А вот здесь мостки были брошены и тропа от Горенки через речку к той лестнице вела мимо дуба, - на их берегу недалеко от места, где они спускались, круто вела на косогор лестница. Вернее, то, что от неё осталось: белые ступени без перил, в небо нацеленные: - У лестницы – камень освященный в земле. А здесь, видишь? – они уже к дубу подошли, и Ольга отыскала в коре на уровне глаз четырёхгранный кованый гвоздь. – Здесь когда-то образок висел Пресвятой Троицы. Так вот, у дуба помолясь, камени поклонясь, и ступали на лестницу.

Виктор притих как в музее. Пошёл, поглаживая кору, вокруг хмурого неприветного древа. А Ольга продолжала:

- Ему, говорят, лет пятьсот. Может, Дмитрия Донского даже помнит. Он где-то здесь войско вёл на Куликово поле[14]. А потом когда-то молния в дуб попала, дупло выжгла. Видишь? И он высох наполовину. А в тридцатом году[15] в дупле здесь мать с тремя детьми, из раскулаченных, зиму спасались. Кусками кормились, от костра грелись, а укрывались рогожей… Я тебе к чему рассказываю? Даже молнии в этой жизни со смыслом падают. А тем более – люди сходятся.

Виктор посмотрел на неё испытующе, но промолчал. Потом заглянул, заступая, в дупло:

- Неужель, со старины так? – следы былого отыскивал.

- Со старины – почти ничего. Одно предание. И это важнее. Ведь душа даже по смерти к родным местам стремится. Вся земля навек очеловечена, что бы с ней ни творили. Она всё помнит и нам подскажет. Я знаю – чувства не умирают, превращаются в память. А она даёт силы жить.

- Точно! – Виктора захлестнуло теплотой от её слов, от её бархатистого тона. А ещё, как мальчишку, захватил азарт: - А лестница та?

- Не заскакивай. По-порядку узнаешь, - Ольга представала теперь умудрённой, строгой и немного усталой, что учительница старая. Двинулась к косогору.

 

Там их уже встречала скорая Катя:

- Мама! Мамочка! Что я нашла! – от плоского, вросшего в землю бурого камня и до самой лестницы кольцами разбегались густо цветущие незабудки, и в букете у девочки к одуванчикам да хохлатке добавилась краска небесная.

- Знаешь, отчего они здесь? – Ольга склонилась, легонько повела кончиками пальцев по головкам цветов. – Помнишь, тем летом к бабушке на могилку ходили? Ещё через речку тебя несла.

Катя закивала. Присев рядом и подражая, тоже погладила растения.

- А что мы с тобой несли? Семена цветочные. На этом месте просыпали. Вот они нас и встречают.

Пока они так нежничали, Виктор, сгибаясь над камнем, изучал высеченный на нём некогда крест. Распрямился лишь на шутливый оклик Ольги:

- Эй, археолог? Молодец! Хорошо кланяешься. Я тебе за это про камень расскажу. В Евангелии место есть. Фарисеи просили Христа запретить народу славить Его как Мессию. А Он ответил: если им запретить, тогда камни восславят. И видишь: сколько людей отучали-отучали всякие атеисты, коммунисты, сил не жалели, а один какой-то камень простой все труды на нет сводит… Ладно. Наверх пора.

И она осмотрела лестницу. Сильно выщербленные ступени густо заросли бурьяном.

- Нет, не пустит. Придётся в обход.

- Это кого не пустит?! – Виктор, заимев вдруг возможность покрасоваться, занёс было ногу на крутизну.

- Не смей! – осердилась Ольга. – Кости хочешь переломать?

Пришлось ему плестись в обход…

 

Ольга, взобравшись на косогор, первым делом принялась отряхивать маркое платьице дочки: белое, в сочную клубничину. А попутно опять увлеклась воспоминаниями:

- Я у мамы росла на приволье. Бугры с детства любила. Отсюда широко видать, - с их вышины, действительно, открывался обширный вид на пологие лесистые холмы, огромными лосями приникшие к речке. – Особенно в августе хорошо. Комаров, паутов мало, марево исчезает, небо синее-синее и облака тугие, от самых лесов грядами подымаются. Так хочется на край света бежать и по ним как по ступеням в самую высь забраться! Тоску близкую выдумками отгоняла. К осени тоска всегда. Скоро почернеют пруды, липы облетят и вся вода в листьях как в лодочках – память о вольном лете. А потом сады оголятся. За прудами бывший домик священника, что на ладошке. А до чего нудно в дожди! Чаю на террасе уже не попьёшь. Мама вспоминала: в саду нашего старого дома когда-то рында висела – прадед на флоте служил и привёз. В неё дети домашних к столу созывали. Сколько ссор было, обид из-за чести такой – старших собрать! А осенью и рында мокрая сиротеет. И вот чуть зарядят дожди, мама её вспоминает. И загрустит. А теперь я от неё заразилась.

- Тебе, Оль, поэмы сочинять, - убеждённо высказался Виктор.

- А я и сочиняю. Для избранных. Кто захочет – прочтёт, - она ответила шутливо, но с вызовом. Родовое тепло семейственности проникало сквозь время и воодушевляло её: - Что, продолжать?.. А за дождями совсем скоро поседеет небо, заледенеют пустые поля и окрест лягут большие снега. Зимою в доме тихо: все за книжками, за тетрадками. От печи жар сухой, мыши скребутся. В корзинах яблоки. Дымком берёзовым горько тянет, зверобоем[16]. У нас всегда его сушили и всю зиму – чай с ним… А житьё наше в Горенке с того века повелось. По реформе[17] здешнее поместье расстроилось. Прапрадед за селом над прудами землю купил под дом и сад. Поначалу наездами живали, от Москвы отдыхали – он в Университете курс читал. А после женщины детишек учить взялись, осесть решили. Миром школу подняли. А всё от прапрабабушки моей пошло. Деятельная была женщина…

Ольга вспоминала сейчас о тех подвижницах-»шестидесятницах» девятнадцатого века – не из «стриженых», конечно – романов о которых не написали: нероманичными, видно, казались. Но зато им повезло в другом. Они сумели заложить трудовую традицию, пережившую свою эпоху, развившуюся и воспитавшую многие русские поколения.

- Она и крестьян подлечивать научилась. Знать, я в нее удалась…

Катя терпеливо ждала, когда мать завершит. Речи эти ей были пока неинтересны. К тому же, она притомилась. И вот не утерпела, посмела вмешаться:

- Мам? – потеребила за платье. – Посмотри, сколько я нарвала, - протянула ведёрко, полное цветов.

- Молодчина. Только они у тебя так накиданы, мятых много. Надо перебрать.

- Не хочу, - закапризничала было та.

- Потерпи немножко. Скоро домой. А пока перебери. Представь: позовут тебя на день рождения твоей Машеньки. Понесёшь ты ей мятые цветы дарить? Так же – и домой.

Дитя засопело недовольно, но за работу принялось.

- Когда-то вот на этом самом месте собор стоял Троицкий, - Ольга указала Виктору на поросшее травой основание. – А вместо нынешнего Больничного посёлка – богатое село ярмарочное, тоже Троицкое. Здесь барышники[18] с окских лугов скот на подольские бойни гоняли. И вот, раз летом присушило. Молебны служили о ниспослании дождя. И собралась из нашей Горенки тётушка с малой племянницей ко всенощной. Любили они службу соборную: воздух лёгкий, сухой. Бестрепетно свечи горят. На хорах стройно гласы поют-перекликаются. Самих певчих не видать, а гласы всё чудные. А глас шестый[19] особенно хорош! Душа порхнуть жаждет, оставить на земле безводной все слёзы, печали свои. Сколько поэзии было в жизни!.. Глядит та девочка за окно как из дня золотого в ночь, а на дворе – дождь. Позвала тётю. Они даже на паперть вышли посмотреть. Нет, сушь по-прежнему. Вернулись, молятся дальше. Опять девочка за окно смотрит, а там опять льёт. И уже шумно так! В другой раз она за подол тетушку дёргает, а та кроме багрового неба закатного ничего не видит… А уже ночью будит их колокол. Зарево. Церковь горенская полыхает. В ту ночь по всей округе храмы закрывали. Жгли, грабили. И тут дождь полил. Да не дождь – целый проливень! И наказала тётушка девочке: запомни, Поля, нашу всенощную на всю жизнь. Это Господь тебе небушка слёзы открыл. Знать, горькая тебя судьба ждёт, раз Он с малых лет веру в тебе укрепляет… Сбылись её слова. В тот год колхозы вводили, хребет народу ломали. Потеряли свой дом и мы.  Наши к родне в Москву уехали. Та девочка Поля, мама моя, всю жизнь по чужим углам мыкалась. А в начале пятьдесят третьего отца моего забрали. Я его только по фотографиям помню: офицер боевой, победитель, красавец. Чуть-чуть недотянул, когда Жуков Берию сверг.[20] Мама ждала его, ждала, хоть какой-то след надеялась отыскать. А потом решила в родные места вернуться. Тогда жизнь ещё многолюдная шла и наших помнили. Приняли в школу учительницей, поселили. Так и жили здесь. Да, вот и всё… Знаешь, стих один есть: «Кропильницей дождя смывается со ставней узорчатая быль про ярого Вольгу[21]«, - и она смолкла.

- Мамочка, я устала, - напористо захныкала Катя.

- Уже, доченька, идём. Слышишь, птичка поёт высоко? Небушко чистое. Попробуй птичку отыскать… А вам известно, дети? – Ольга улыбнулась внезапной придумке. – Наши славянки умели солнышку слово своё послать, и реке, и птицам. И все их слышали, - и сама вдруг вскинула к ярилу тонкие руки, словно лебедь сказочная крылами взмахнула. – Жаворонче, птаха звонкая! Красных дней вещателю! Высоко вспорхнул! Видать тебе всю Оку-матушку! Поведай: не гудит ли на Москве колокол?! Не трубят ли в трубы на Коломне?! Не блестят ли шеломы во Серпухове?! Не ступил ли князь-надежда в злато стремя на краю земли незнаемой за обиды сего времени?![22]

- Откуда ж ты знаешь всё?! – Виктора поразило это действо: то ли игра, то ли взаправду?

- В речке купалась! – рассмеялась она. – Хотя ты не веришь.

- Ох, на беду ты мою уродилась, - вздохнул тот и счастливо, и обречённо. Действительно, как ему жить-то теперь без неё?

- А вот с этим не согласна, - затаила Ольга свою грустную усмешку.

- Мама, возьми на ручки?! – заревновала наблюдательная Катя.

- Никаких ручек. Всё, Витя. Пора. Пойдешь этой тропой – сама к стадиону выведет, - подала на прощанье руку.

Больно ему было расставаться, но он уже мечтал о будущей встрече и потому принял руку как возможное обетование счастья.

- Оль, мы же увидимся ещё, правда? – он, позабыв напрочь о всём телесном, просто восхищался теперь ею, искал несказанно-нежных её синих взглядов и спешил покорствовать во всём.

Она согласно прикрыла веки.

- Скоро, да?

В ответ Ольга лишь улыбнулась.

- А ты…не играешь? – высказал таки единственно тревожащее.

Она задумалась, нерешительно качнула головой. Поглядела: и виновато, и ласково, и печально. И у того в смутном предчувствии защемило сердце. Сквозь радость проступала боль.

В самом деле, кто он такой? Разве может он, пьянь необразованная, полжизни уже прожёгшая, быть мужчиной для неё? В лучшем случае он перед ней – вечный школьник.

 

Тропка почти довела его до стадиона, когда на пути повстречался Фомич. Здесь, на задворках, тоже были разбиты огороды, и старый притащил на посадку мешок семенной картошки. Встретились по-доброму. Виктор скрывал перекипавшую в злость свою боль, а Фомич поругал его и пожалел, что пришлось вот так им расстаться на заводе, пожаловался на ленивых новых грузчиков да на собственное нездоровье. Виктору возвращаться к стадионному одиночеству с последним своим переживанием было тоскливо и ещё больней, и он вызвался помочь.

Время в работе протекало незаметно. Уже подступал тихий вечер. Дальние звуки сделались близкими, что говорило о скором дожде. Под конец Виктор, орудовавший лопатой, устал. Распрямился, повыгнулся спиной.

- Ще, умаявси? Цэ тоби нэ баки поганые, - пошутил старый.

- Баки тоже дело серьёзное. Но тут - другое, - присел тот, сунул пальцы в теплоту копанного. – Земля… Устал, а радостно. Тут в тебе как небо с землей сходится.

- Добре, сынку, добре, як старый Тарас казав![23] Ще нэ всю могутность гроши сгубилы, - Фомич стянул ветхую соломенную шляпу, чудом сбережённую с самых пятидесятых годов, обнажил перед уходящим солнцем седую голову. Утёр рукавом взопревший лоб.

- Слышь, а чего ты по-русски не выражаешься? Специально, что ль? – глянул Виктор снизу на старика.

- А яка разныця? Ты ж розумиешь? А я як дома побував.

- Разумею, как же… А я с тобой сейчас что вспомнил-то? Ведь у меня дед по отцу с Кубани был.[24] Только давно оттуда умотал. А потом к фамилии окончание на «вэ» приписал. Так он тоже вроде тебя до конца всё «щёкал» да «хэкал».

- У ти роки, Витю, за кубаньство дюже билы. Ото и утикав чоловик и буквицу причыпив. А от мовы цэй…

Вдруг за их спинами раздался глуховатый голос Татарчукова:

- Не удивительно, Лепков, что вас потеряли, - уходя из отделения, он решил проверить непослушного пациента – дошёл слух, что тот «дурака валяет». И вот обнаружил его здесь:

- Больничное имущество, спецовку, на стадионе бросили с лопатой, сами колымите, сомнительные беседы ведёте. А вы, Пётр Фомич, в качестве наёмщика дешёвой рабсилы? Частный труд используете? Как в вашей парторганизации к этому относятся?

Старый беспомощно сник, даже слов для ответа не нашёл.

- А в чём дело? – обожгла Виктора близкая ярость. Он разогнулся: - Мой рабочий день кончился, а теперь старому человеку помогаю. А беседы ведём, какие желаем! Наши дела! Никто ж ничего не слышал, - растопырив руки, картинно-нелепо поразворачивался во все стороны. – Ау-у?! Е-е тут хто?! Нэма! Всё, Ефим Иваныч? Или ещё чего непонятно?

Татарчуков, затаиваясь, выждал и продолжил уже мягче:

- Не цените вы, Лепков, доброго к вам отношения.

- А какая вам награда, если делаете добро тем, кто вам делает то же? – высказал вдруг Виктор слышанное от Ольги. – Вы когда-нибудь просто так человека ценить пробовали?

И тут поблизости защёлкал соловей. Доктор хотел ответить, но отчего-то потерял связность речи:

- Мы, вы.., - он косноязычил, морщился, потом недовольно глянул в сторону трелей и похромал прочь.

- Видал, как их надо! – горделиво бросил Виктор старику. – А то – нача-а-льство!

Пригорюнившийся от угроз Фомич перебрался к зарослям цветущей черёмухи и сел отдышаться под самое богатое, особо духовитое в этот влажный вечер деревце.

- Та нэхай их!.. Послухай, як гарно щекоче. Воны, видкиль стоит зэмля з самой старыны об цю саму пору на Борыса и Глэба як заспивають, та й смовкнуть на Ивана Купалу[25]. Соловьина ничь, Витю, настае.

 

Глава 4

 

Соловьиная ночь приходится на середину мая. Странное это время. На людей чутких будто морок нападает. Душа томится как цветок в бутоне и особо остро ощущает беспредельность бытия. Но если долго вслушиваться в птичьи коленца, томление это овладевает и памятью и тогда всё когда-то несостоявшееся, отошедшее может напомнить о себе острой до слёз болью-жалостью – только успевай отбиваться от наседающих призраков.

Бронзово-сияющая луна сидела на подоконнике и звала глядеться в себя как в зеркало. Соловьи расщёлкали, разбили вдребезги ночную тишину, и не верилось, что кто-нибудь ещё способен спать. Но люди, раздёрганные и замотанные погоней за насущным, равнодушные к связи, движению времён, спали, может быть, глубже обычного. Спала больница, спал посёлок. Спала за стенкой свекровь. Спала сладко и безмятежно малая Катюша на любимой материнской постели. Дремал в третьей смене в углу за станком Сергей. Маялся в полузабытьи, обволоченный переживаниями, Виктор.

Не спала Ольга: устроившись с краешку софы у растворённого окна, не могла уснуть. Заметив под ногами куклу с закрывающимися глазками, подняла, тихонько побаюкала: «Матушка, матушка, что во поле пыльно?». Лицо спокойное, свободное от переживаний, но будто слёзы в глазах. Или это лунный блик?..

Кукла никак не хотела подымать своих жёстких ресниц, и она провела по ним ладонью. Потом усадила на окне и улыбнулась своему чудачеству. Шепнула, вспомнив с любовью когда-то читанное: «Соня, Соня, как можно спать?..»[26]. И всё улыбаясь сокровенно, что юная дева, предзнаменований любви в себе отыскивающая, засмотрелась на волю: на высоком небе звёзд по-весеннему немного и в лунном поле они тусклые. Деревья за посёлком высятся бестрепетные, облитые по макушкам чистым, будто родниковая вода светом, и тайно внимают луне. Всё же понизовое прячется в тени, едва угадывается, одни крыши сереют шиферные. А под её окном как стая рыбешек плещется – так серебрятся листвою кусты.

Она бесшумно, легко поднялась, присела у тумбочки – там хранилось её наследство: немногие старопечатные книги. Мать в пору учительства дополняла их личными томами школьную библиотеку, а позже, когда Горенка по плану удушения деревень попала в «неперспективные»[27] и школа упразднялась, разносила библиотеку по дворам – лишь бы дети читали. Дома же сохранили самые памятные, фамильные. Их-то сейчас Ольга и перебирала, оглаживая твёрдые обложки.

Она томилась. Разбуженная нежность искала приложения. Ольга открыла Виктору всё, что берегла и растила в себе всю свою недолгую жизнь, без чего не было бы совсем никакого смысла топтать эту землю. Сделала это нерасчётливо, ради возможной пользы ему. И он принял – она поняла его задумчивость, его сомнения, его радость. И теперь в нём есть и её часть. И со временем он обязательно переменится к лучшему. Но вот это-то и влекло теперь к нему. Так обожгла возможность обычной женской радости! Конечно, она не собиралась выгадывать, надёжен ли человек и стоит ли, разменяв семью, лепиться к нему, и действительно ли он так прочно склонен к выпивке. Нет, она просто хотела любить и готова была любить: раз в жизни, сполна.

Выбрав нужную книгу, Ольга опять устроилась у подоконника. Ночь брала своё, но ложиться не хотелось, чтобы не потерять ни единого мига этого нового чувства, и она опустила голову на скрещённые руки. Задремала так скоро и тонко, что сама не поняла.

 

Чеканно-чёткий лунный лик подёрнулся чёрным, наползающим от земли дымом. Перед нею из окна – её Горенка, ожившие родные призраки памяти. А в уме – клюевское, из того стиха, что Виктору днём приводила:

 «В избе гармоника: «Накинув плащ с гитарой…»

А ставень дедовский провидяще грустит:

Где Сирин-красный гость[28], Вольга с Мемелфой старой,

Божниц рублёвский сон, и бархат ал и рыт?

В церкви разгорается огонь. У храма тёмные люди сваливают в кучу иконы, ризы, прочее церковное благолепие. Крестьяне теснятся, выхватывают образа, прячут по дворам. И всё так достоверно, что и за сон не примешь!

       «Откуля, доброхот?» –

                          «С Владимира-Залесска»…

      - «Сгорим, о братия, телес не посрамим!..»[29]

        Махорочная гарь, из ситца занавеска,

        И оспа полуслов: «Валета скозырим».

Ведут сухонького священника с серебряной бородой. Он шагает в своём подряснике широко, прямо. Сбоку – подвода с милиционером. К шествию присоединяется женщина в чёрном и девочка, сходная лицом и с Ольгой, и с Катей. Священник на ходу благословляет их большой рукой.

И тут ударяет дождь. Увесистые капли бьют в пыльный проселок, что в подушку. Ездовой жестоко вытягивает кнутом лошадь, норовя попасть по глазам. А из мезонина просторного старого дома смотрит на улицу всё та же девочка, только что шла за священником.

       Под матицей резной (искусством позабытым)

       Валеты с дамами танцуют «вальц-плезир»,

      А Сирин на шестке сидит с крылом подбитым,

      Щипля сусальный пух и сетуя на мир.

И вот Ольга – в этом доме с какими-то непонятными, раздвигающимися стенами, сквозь которые ясно слышны звуки с улицы. Она сидит за голым столом на растресканной доске лавки, играет в карты. И впервые за видение душу её забирает жуть – до того она как бы со стороны наблюдала, из безопасности. А сейчас она проигрывает мощному неведомому игроку. Противник её не бес, никаких условий не ставит. Но кто он, что он? – так необходимо понять! Потому, что он едва ли не страшней – ведь ставкой в их игре дети! Но понять, увидеть она не может: вся противная половина бескрайнего дома, начиная от середины стола, уходит в темноту. И она знает, что одного ребёнка уже проиграла, и тот растворился в неизвестности. А теперь проигрывает другого – просто так, безо всяких условий. Но кто этот ребёнок? И где её Катя? Неужели, её проиграла?! И почему так издевательски кричат лягушки?..

       Кропильницей дождя смывается со ставней

       Узорчатая быль про ярого Вольгу.

       Лишь изредка в глазах у вольницы недавней

       Пропляшет царь морской и сгинет на бегу».

 

От лягушачьих песен с реки и последождевой прохлады и сырости она очнулась. Ночь посерела, соловьи смолкли. Ольга осмотрела беспокойно спящую Катю и села думать. Остатки страха постепенно исчезали, и вдруг стало ясным это «сонное указание». Пришли спокойствие, лёгкость. Дышалось просторно. И только стыдно было за свои недавние открытые желания, за то, что и по своей воле тоже совсем заблудилась в смутных сновидениях жизни и вынудила себе из каких-то глубин бытия подобное внушение. И вот теперь, перед следующим шагом, она обязана собрать всю свою волю.

 

Татьяна, оповещённая Татарчуковым, вызвала Виктора на беседу. Назначила время перед занятиями, пока спортзал ещё пустовал. Правда, здесь крутился уже какой-то пузатый «пижамник» из «подпольных» пациентов заведующего, но он ей не мешал – всё пробовал вскарабкаться в дальнем углу по шведской стенке.

Татьяна от свалившейся на неё постоянной нервотрёпки-практики потускнела. Лепков хоть и был всего лишь частью её забот, но частью весомой – не ожидала она от себя, что способна принимать их выходки так близко к сердцу.

Виктор явился горделивый, самоуверенный.

- Вы понимаете, что наделали? – сходу напустилась Таня. – Необходимо извиниться. Немедленно!

- А в чём это я виноват?

- В нарушении и грубости.

- Ага! Шпионить можно, а человеку помочь – нарушение!

- Виктор, нельзя таким упрямым быть! Вы же формально не правы. Я не хочу углубляться в нравственную сторону всей этой истории, в данном случае это ничем не поможет. Извинитесь формально. Остальное сглажу. Иначе вас выгонят с нарушением режима и переправят дело для оформления в ЛТП.

- Да не переживайте вы так из-за ерунды. Плюньте, как я плюю. Чего нам как пионерам вид-то делать? Нет, поклонов от меня не дождутся, - в Викторе, действительно, после всех встреч с Ольгой какие-то нерассудительные прямота и решимость появились.

 

Вдруг скрипнула дверь и в зал откуда ни возьмись просунулся Игорь. Женственно прилизанный, лоснящийся, в кожаном пиджаке и при галстуке, он бережно внёс свёрнутую раструбом газету «Правда» со снимком лобызаний какой-то очередной правительственной делегации.

- Это я, Танечка Михайловна. Я по вашу душу, - расшаркался от порога. – О, старичок! И ты здесь! – углядел Виктора.

Врач на приветствие сухо кивнула, а больной что-то буркнул недоброе и попытался уйти.

- Нет, Лепков. Мы не закончили, - для Тани он защитой был теперь от гостя. – Мне важно знать, что вас в жизни интересует? Я начинаю курс восстановительной гимнастики. Не хотите?.. А книги, фильмы? В больничную библиотеку вы не заглядывали, клуб не посещаете. У телевизора вас тоже не встретить, - с приходом Игоря настроение испортилось у неё окончательно. Она от собственных слов начинала раздражаться и боялась срыва.

- Да вышел я из возраста этого – «телек» смотреть, - Виктор выразился небрежно, снисходительно. – Меня Татарчуков приучил в земле ковыряться.

- Вы, Лепков, молодой человек, а загоняете себя в дачники! Обкорнали кругозор, культуру! И ещё гордитесь!

- У меня от этой культуры вашей уже башка трещит!

- Старичок? Помнится, тебя история интересовала. В больничном музее был? Больница старинная, постройки примечательной. Её дед Ефима Ивановича закладывал, - это уже Игорь в беседу вступил, но больше обращался к Татьяне. - Видный земец был, по делам с самим Чеховым пересекался.

- Да пошёл ты, куда подальше, с благодетелем своим! – гаркнул вдруг Виктор. – Умники хреновы! Трепачи! Христопродавцы хромые!

- Ну, это слишком! – вспыхнула врач.

А Виктор на прощанье невнятно хмыкнул:

- Сами заварили – сами хлебайте. А то помогать берутся, а в рабство загоняют! – и вызывающе хлопнул дверью.

 

От его выходки Таню одолела обида, а следом – уныние. Недавние, такие прозрачные, казалось, представления о своей учёной будущности на глазах затушёвывались обыденным человеческим взаимонепониманием. И она ушла к окну, надолго прижалась лбом к прохладной решётке. Игорь ждал рядом. Попытался навязаться на беседу сочувствием:

- Не расстраивайтесь, Танюша. Русский мужичок – анархист. Ему не координацию – субординацию восстанавливать надо.

- Наука одни косвенные предлагает. А ты связывай, как умеешь, неосторожно пожаловалась та. – Я понимаю: они живые люди, я – тоже. У всех проблемы. Но как можно из-за этого не желать друг друга слышать?

- Танюша, научной логикой человека не вычерпать. Вот я, к примеру, художник. В наш жестокий век ищу достойный предмет поклонения. Участвовал в опальных выставках, с формальным, как обзывают, направлением подвергался дискриминации. Имел приглашения заграницу, но - невыездной. Хотя, не в этом дело… В сем богоспасаемом заведении проходил когда-то по приказу органов «карантин». Увлёкся воображением людей с так называемой расстроенной психикой. И вот какой вывод сделал: в пограничных ситуациях человек как никогда близок к подлинной, неограниченной свободе. О чём все мы мечтаем!

- Да-да, вроде Лепкова.

- Танюша, не надо путать с хамством.

- Послушайте, я уже делала вам замечание: такое поведение не к лицу, - Таня, наконец-то, собралась – помогли его речи – и вновь отгородилась неприятием. – Оставьте в покое больных. Им для начала к самим себе вернуться надо.

Она, не желая больше говорить, ушла и села за пианино – в зале собирались пациенты. Но Игорь не отставал:

- Не судите меня, Танюша, типически. Я агностик. Для меня категории сущности важней самой сущности. И свобода – важнейшая из категорий. Ключ к скачку в развитии личности! Кажется, я как никогда близок к искомому, - и он вдруг протянул три жёлтых тюльпана из газеты.

Тане стало и смешно, и досадно, и как-то стыдно за человека, произвольно сыплющего словами и ни за что не отвечающего.

- Жёлтый цвет – цвет измены. Вы ведёте себя неадекватно. Булгакова начитались? Желательно проконсультироваться у специалистов, - она отвернулась и заиграла бурный спортивный марш.

Букет, повисев немного в воздухе, возвратился к груди хозяина. Опять того, что называется, не поняли. Предстояло уходить. Он нежно, как хворого ребёночка, прижал цветы и эдаким саркофагом невостребованных знаний поплыл вдоль шеренги марширующих на месте больных.

И за порогом растворился вместе со своим кожаным пиджаком в сумеречном пространстве коридора. Он был одним из многих, кому даётся некоторая сила познания, но у которых нет ведения любви…

Где-то ещё, в каком краю вынырнет? К кому прислонится?

 

Ольга собиралась на прощальную встречу. С утра до последней минуты держалась на удивление уверенно и едва ли не весело, убедив себя, что всё происшедшее уже в прошлом. Перед выходом чуть не забыла захватить обёрнутую свежим куском полотна книгу. Посмотрелась в зеркало: к прежнему холстинковому платью добавилась теперь лёгкая косынка. Это делало её строже. Но в глазах проступает, правда, беспокойство…

Как ни крепилась Ольга, надолго ей совладать с собой не удалось. Сначала оробела и часто озиралась по дороге – как бы кто не выследил! Тогда уж точно полной сумасшедшей ославят! До чего себя распоясала – с алкоголиком связалась!

Затем, ближе к стадиону, налились тяжестью ноги и отказывались нести. А после стало отчаянно жаль себя, всей жизни жаль. Она не узнавала себя недавнюю и готова была разрыдаться из-за своего малодушия. Взялась человека выручать, а с собой справиться не может! И так это благое намерение своим личным запутала! Но распутывать кроме неё некому.

Виктор обо всём догадался на расстоянии, без слов – по одному её неподвижному печальному взгляду и надлому в осанке. Тем и должно было окончиться. Он с самого начала чувствовал безбудущность своей привязанности. Но странно – именно это позволило по-иному смотреть на жизнь.

 

Они нашли у забора под деревьями незаметную лавочку, сели рядом. И даже будто птахи в кустах притихли. Он свесил голову, а она не знала с чего начать. Все слова казались неподходящими.

Ольга нервно заковыряла ногтём дерево лавки и схватила в палец занозу. А когда опустила взгляд к этой лавке, сразу вспомнила вдруг тот же самый рисунок трещин доски из своего страшного сна. Нахмурилась – явный знак ей! Высвободила из ткани книгу в серой шершавой обложке. Это был сдвоенный том по русской истории издания конца прошлого века.

- Вот, тебе. На память.

- Не возьму. Это личное, дорогое.

- Возьмёшь. Тебе нужней. У меня ещё есть…

Это был особенный миг. Если б он сейчас вместо книги взял её руки и просто прижался к ним губами, тогда бы расставаться им было гораздо мучительней и дольше. Да и неизвестно, чем всё могло ещё оборотиться. Но он послушно принял книгу.

- Я тебя не обманывала. Всем счастья хочется. Но мы станем хуже, если пойдём на это.

Она так прямо высказала то, о чём он и мечтать ясно не отваживался! И теперь от этой прямоты, доходящей до своего естественного предела, Виктор почувствовал себя отчаянно обиженным. Так крупно встала вдруг в глазах потерянная действительная возможность! Для него будто свет сейчас мерк и полынь-травою закипала всё та же сроднившаяся с душой горечь.

- С чего мы хуже должны стать? – и он, пытаясь пусть ненамного, но освободиться от этой измотавшей его горечи, запоздало упорствовал, хотя понимал: Ольгу теперь не разубедить, она опять стала сейчас неуловимо другой. А это значит - снова её ведут какие-то личные неизменимые правила.

- Переступить придётся через чужую боль. А я больше не хочу. Хватит, - Ольга, прикрыв веки словно стесняясь, объясняла раздумчиво и тихо.

- Через чью-то, значит, нельзя. А через мою - можно? – скривился лицом Виктор – усмехнуться пробовал.

- Нет. Тоже нельзя, - что-то просительно-детское зазвучало в её голосе. И это не было уловкой, но всё той же доверительной прямотой, тем главным, до чего дотянулись они в своих отношениях: - Надо вместе решать, не оставлять обиды. Подумай сам: я тебе дорога такой, какая сейчас. Но переступи я, прежней уже не останусь. Войдёт чужое, худшее. Я знаю. Так я устроена.

- Все люди в жизни меняются. И что, все к худшему? – Виктор высказал резко, зло.

- Да, к лучшему - редко. С собой приходится воевать. У нас с тобой тоже прямой путь хуже стать. Это легко. Даже, приятно бывает. А что потом?

- Со временем всё образовывается. У скольких так! Себя пугаем больше, а не живём. И мне жалко тоже. Сына, само собой, никогда не оставлю. Жена за меня всё решила. Чего ж, и дальше себя, других мучить? Было б что впереди! Мне, так вообще ничего ни с какого боку не светит. Рубануть лучше разом. Скорей срастётся. Только, вот кто я такой? К тому ж - для тебя. Так, пьянь дурная.

- Молодец! За всех решил, - в её тоне пробилась резкость и больно задела его. – Но со мной так не надо. Я другим не подражаю, - лучшего хлыста её самолюбию он подыскать не мог. – К чему тогда жить? И для детей бесследно это не проходит. Не оттого те твои «другие» толпами бродят неприкаянно? Вон, я моими хвалилась. Они всё теряли: дом, дело жизни, родных. А от веры своей не отрекались. Своими жизнями зло перемалывали. Ради нас, между прочим. Ну, а меня кто за язык тянул о Вечном Свете распинаться? Значит, призывать к одному, а поступать иначе? Нет. Лучше испариться, совсем не быть! А те, другие, пусть как хотят! И в ничтожестве нашем не время виновато – мы сами. Ни одного слова настоящего исполнить не можем, характера не хватает. Правду баба Аня о соломе говорила. Не оттого наш дом «соломенный» вечно полыхает от первой искры?

- Забудь меня, - решительно поднялся Виктор. Прежде его давно бы захлестнуло яростное самолюбие, но с предыдущей их встречи он глубоко ощутил свою малость перед чем-то несравненно большим, нежели собственная персона. И он не хотел, не мог всерьёз противиться Ольге или, вернее, тому, что стоит за нею и с каждой встречей раздвигает для него тесные земные рамки, увлекает в неведомое. И теперь он уже знал, что не сможет быть без этого не измеряемого пространства негасимого дня, где все далёкие и ушедшие из жизни любимые всегда рядом, навечно слиты в едином солнечном переживании. Потому, невыносимо жаль терять вместе с Ольгой и это. Чем ему заполнять теперь двойную пустоту? Вот он и цеплялся, покуда возможно, за расхожие мнения.

- Забыть? – следом поднялась и она. Пришла минута расставаться и Ольга всё ясней сознавала: то, что случилось, все эти мысли о нём, жажда открыть себя, помочь, – и была самая настоящая, только нескладная и почти придуманная от безысходности, любовь. Такая же, как вся её не находящая в этом мире должного выражения и нужности и оттого для многих нелепая жизнь. И вот приходится прощаться.

- Да эти дни – из лучших! Они твои тоже. Хочешь уберечь их – о выпивке забудь.

- Я и так её уже ненавижу. Хоть через неё узнал тебя.

- Ненавидеть мало. Надо равнодушным стать.

- Ладно. Кончать пора эту муку, - Виктор боялся напоследок испортить её мнение о себе, какую-нибудь тень оставить. О таком нестерпимо будет вспоминать в разлуке. Поэтому, оставалось по-мужски скрепить сердце и принять тяжесть поступка на себя.

Они в последний раз вгляделись друг в друга.  

- Не смей раскисать. Мы не навсегда, может быть, прощаемся, - она пробовала придумать утешение, но в глазах чёрная тоска. – Ты об имени моём спрашивал? Его любили священники и цари. История глубока. Твой Вольга – где-то в истоках тёмных. А мне дороже две звёздочки путеводные в начале и в конце самом: благоверная Княгиня Великая Ольга и княжна Великая, сестра милосердия[30]. Такая судьба наша… И ты когда вспомнишь, помолись обо мне в храме. Или в роще на рассвете, когда она белая-белая. Тогда захочешь если позвать, я найду, как откликнуться. Ты поймёшь, - и она прижалась щекой к его плечу.

И долго они стояли так молча, обнявшись, как вцепившись, и всё никак не решались оторваться и потерять друг друга навсегда.

 

ЭПИЛОГ

 

Вот и закончились три коротких месяца жизни. Виктора готовили к выписке с нарушением режима. Таня, наблюдая его тоску и не зная причины, принимала её за депрессию и была уверена, что он сразу запьёт и окажется в ЛТП за колючей проволокой. Она видела одну возможность спасения – немедленно ввести ему препарат «торпедо» с двухлетним сроком действия. Тогда и алкогольная угроза отодвинется, и наркологи с милицией отстанут, а за два года жизнь как-нибудь устроится и после всегда можно будет повторить процедуру. Но как уговорить человека в таком состоянии? Вместо задиристого упрямства он впал в ещё худшее безразличие. А времени для разговоров уже не оставалось. Накануне она звонила его жене. Та обещала быть, плакала, просила сделать всё необходимое, но сама пока не явилась. Ира, не зная настроя мужа, всё предыдущее время приезжать боялась, чтоб не раздразнить его чем-нибудь, а теперь вот завязла на детских утренниках.

Таня была недовольна своими излишними, как казалось, переживаниями за этих очерствевших людей. Ей бы прежде утвердиться в профессии, научиться действовать без нервов. Их часто предупреждали об опасности выходить на доверие с этим людом – в практике бывали случаи вплоть до изнасилований. И всё же, несмотря на эти знания, она пока не справлялась с собой. Невысокая отдача методов поначалу просто огорчала, теперь же, в момент, когда рушится судьба человека, семьи, она впервые столкнулась с бессилием. И вот человеческое горе выводило её на необходимость прямого сердечного участия.

 

Она поймала Виктора на том самом месте, где тот впервые повстречал Ольгу. Они стояли посреди коридора, и это была последняя возможность убедить его уколоться.

- Пускай составляет. Образованных много, а делать им нечего, - он был всё так же равнодушен.

- Виктор, неужели в жизни ничто уже не греет? Я вашей жене звонила…

- Зря, - отмахнулся тот. – Я её обижал. Ей без меня лучше.

И тут Таня сорвалась – возмутилась из-за попираемого душевного участия:

- Эгоист несчастный! Из-за него мучаются, плачут, а он в душу людям плюёт! Ладно бы, сам загнулся! Ему уже и сын не нужен! Пусть в подворотнях растёт?!

Своей резкостью, созвучностью она напомнила ему Ольгу и он, не до конца поняв смысла, будто сигнал боевой услыхал. Поднял голову:

- Так бы сказала сразу. Давай «торпеду» свою.

 

Татьяна увела его в соседний корпус, где в процедурном кабинете положили Виктора на топчан и бодрый врач, воткнув иглу в вену, вкачал ему положенное. Затем смочил пивом из бутылки вату, приказал:

- Эй, парень? Поднимайся.

И когда тот, покрасневший, опалённый внутренним жаром, тяжело сел, провёл ею по губам и сунул под нос. Виктор побледнел смертельно, белки закатились. Он рухнул обратно.

- Нормалёк, - успокоил хирург Таню. Склоняясь над беспамятным, сделал укол.

На этот раз Виктор приходил в себя медленно. Снова с трудом сел, затряс головой. А когда врач потянулся было со своей ваткой снова, вдруг ударил его в лоб кулаком.

- Ты что, хулиган?! – отлетел тот к стенке. – Это же провокация!

Пациент, угрожающе сопя, поднялся. Накинул рубашку:

- Пошли отсюда, - по-хозяйски бросил Татьяне. А та не знала: то ли смеяться ей, то ли возмущаться?

- Больше ко мне таких не водите! – крикнул вслед обиженный хирург.

 

И тем не менее, настроение у Тани заметно улучшилось. Она даже погордиться не преминула, когда они получали у Татарчукова документы на выписку:

- Мой первый больной! – ей хотелось прибавить ещё что-нибудь типа: «которого я не дала угробить», - но решила пока не обострять. Она всё дальше расходилась с заведующим во взглядах.

- Понимаю: романтика поиска, гуманность миссии. Все мы проходим через это. Иначе как потом с рутиной мириться? – склонился над выпиской Татарчуков. – Центр мозга искать? Идиотиков штамповать, всем довольных? Увольте. Я лучше по старинке. Мне уже поздно… Лепков, через два года не запьёте?

- Я, может, помру до того, - тот безучастно смотрел за обрешеченное окно – брезгал с доктором общаться. Да, это был уже не прежний придавленный злой работяга и не влюблённый мальчишествующий задира. Стоял уверенный возмужавший человек.

- Может, и помрёте, - Татарчуков по своей привычке головы от стола не приподымал. – Подобных вам через систему много прошло.

Он обращался не столько к Виктору, сколько тайно дрессировал Таню и та это чувствовала. Занервничав, отошла к окну, достала из кармашка сигарету.

- Зря к табаку привыкаете, - каким-то чудом – спиною, что ли? – углядел заведующий. – Никотин, коллега, сушит, делает человека резче. Да, в воскресенье – ваше дежурство по больнице. Необходимо вас проконсультировать.

Ей казалось – он мягко глумится над нею. От незаслуженной обиды сжимало губы. И ещё, никак не могла понять: за что, с какой целью? И как держаться дальше? Подлаживаться, интуитивно искать угодного поведения или же спровоцировать на резкость и решать, когда обнажится цель?

- Это отдадите в ваш диспансер, - подвинул тот Виктору запечатанный конверт. – А здесь распишитесь, - подал следом ручку и какой-то квиток. – Вам введён в кровь антабусный препарат. При срыве возможен «статус леталис». Вся ответственность ложится на вас.

- На кого ж ещё? Известно – на крайнего, - Виктор косо ухмыльнулся, ободряюще кивнул Татьяне, а затем повертел ручку и небрежно расписался. – Но не вечно так будет.

- Вы свободны. Можете получать одежду, - и Татарчуков, постукивая обложками, взялся перебирать свои «исторические» папки – эти высушенные трупики чьих-то жизней.

 

В комнате отдыха было чисто и упорядоченно. Вдоль стен – столы с выровненными подшивками газет; наискось в углу – массивный цветной телевизор. Тщательно протёрт от пыли стенд к шестидесятилетию СССР. Рядки фотографий вождей всех периодов с итоговым лозунгом: «Мы весь мир превратим в цветущий сад. Я.Свердлов».

А под ним сидит, высунув от усердия кончик языка, отработавший своё уборщик и с бельгийской картинки бережно переводит-выжигает по фанере писающего на природе мальчика.

- Дело к Троице… Пустоцвету-то нонче, - это за больничной стеной густо цвели одичавшие вишни. Одинокая баба Аня разглядывала их из окна и беседовала сама с собой: – Старые люди знали – недобрая примета, присушит. Без жита не остаться б? А сегодня всё равно – с заграницы доставят. На кой тогда вовсе сеять? Да-а, повыбило народец…

Из дальнего угла раздалось фырканье. Она обернулась – там наглаживался Виктор. С брюками он уже покончил и теперь, расстелив рубашку и накрыв её газетой, отхлёбывал из кружки и мелко расплевывал воду.

- Ох, беда-беда. Ни к чему не приучёны, - старая подошла, отняла у него утюг и, скинув бумагу, вывернула рубашку наизнанку. – Всему наново учить!

Едва она принялась за работу, как скрипнула дверь и заглянул озабоченный Сергей. Скользнув равнодушно взглядом по Виктору, поманил санитарку. Они пошептались недолго, а когда баба Аня вернулась, этот нервно запетлял вокруг.

- Остерегала – не балуйте хотеньем вашим, - Виктор мучился из-за Ольги – не знал, что кроме старухи ни одна душа в посёлке не догадывается о случившемся и что она единственная, болея, молится о них и это незаметное дело приносит свои плоды. – Да не майся – прихворала она. А Сергею ордер вручили. Просит помочь прийти.

 

Ольге, действительно, нужна была сейчас помощь бабы Ани, помощь опыта и совета. Она уже долго сидела без движения на своём месте с краешку софы у полузашторенного окна и выглядела для предлетья несвойственно: в тёмно-синей наглухо застёгнутой блузе, в чёрной прямой юбке. Волосы туго собраны у затылка, а черты лица истончившиеся.

На входе противно лязгнул замок. Она дрогнула, с надеждой обернулась к двери. Но в комнату вместо старухи как-то боком втиснулся муж.

- Скоро обещала на часок. Чё, укладываться потихоньку?

Жена отстранённо повела плечом.

- Сама рвалась поскорей!

- Рвалась, да опоздала, - голос её тоже звучал равнодушно.

- Хорош издеваться! Сколько я на брюхе ползал за квартиру эту! Для тебя же! – Сергей, хоть и привыкший к странностям её характера, за последние дни всё же крепко перенервничал и теперь выкрикивал слова обрывисто, с повизгом.

Ольга потупилась: сейчас в притемнённом жилище лицо её выглядело особенно бледным.

- Прости, Серёжа… Вот, что. К вечеру жар может быть. Не пугайся, врача не надо. Всё нормально. Это моя болезнь. Пройдёт. Потерпи.

Она, и в самом деле, при ледяных руках чувствовала подымающуюся изнутри горячку.

 

На их разговор в комнату заглянула Катя. От порога по-детски чутко угадала неладное, испуганно скривила личико.

- В чем дело, Катюня? – мать вынужденно разыграла безмятежие. – Что ты хмуришься как «день ненастный»? – попробовала шутить.

Но ребёнок, не доверяя взрослым, замкнулся.

- А ну-ка, подарю тебе что-то. Уговора не забыла: твоё – ко мне? Серёжа, достань брелок твой.

Сергей, уже напуганный её словами о болезни, послушно вынул из дальнего угла серванта поделку – белого фаянсового лебедя с изогнутой кольцом шеей и прижатым к груди алым клювом. Когда-то, в истоке их знакомства, он подарил его Ольге на восьмое марта. Помнится, долго мучился, выбирая, и выбрал.

Она, приняв на ладонь, засмотрелась.

- Серёжа, ты на два года младше? – Ольга обращалась к нему возможно теплее, стараясь покрыть его обиду. – Как сейчас помню: солнце, иней в воздухе, подморозило. Каждая иголочка радугой светится. Я в город возвращаюсь, а какой-то мальчишка пристал провожать. Ходил за мной, доверчивый как телёнок, - улыбнулась мягко. – Я вся в заботах, а он протягивает как душу свою. Ну что с ним поделаешь?

В юности она о замужестве почти не думала, наперёд не загадывала, приятелями впрок не обзаводилась. Сергей приметил её сам, в посёлке на остановке. Разведал, что она из Горенки, а работает на «скорой помощи», и с той поры старался выследить в частые наезды домой и бродил за ней, докуда возможно. Даже в райцентр наведывался. Это превратилось у него в необходимость. И, в конце концов, она сама не выдержала, решила объясниться. Её забавили его робость и этакое романтическое ухаживание. Вскоре у неё установилась к этому мальчику ровная, почти сестринская приязнь. Он раскрывать себя перед нею опасался, держался скромно и скованно – не оттолкнуть бы чем-то невзначай эту независимую красавицу. А она его узнавать глубже не собиралась, остановилась на лёгких, не обязывающих отношениях. Но затем, когда в одинокое и, как ей по неопытности казалось, безысходное время он позвал замуж, она согласилась, хотя не сразу. Чего она боялась? Уходили самые дорогие годы, гнезда не намечалось, а бросить всё и уехать означало потерять дом: он принадлежал сельсовету. Да и куда уезжать? Шесть лет учиться и после ещё невесть, сколько мыкаться, как тысячи медичек, по общежитиям безо всякого житейского тыла? Или приживалой искать себе городского мужа? Нет, это не для неё. Сергей, тот хоть свой. Вот она и согласилась. Но тот-то оказался человеком почти незнакомым!

- И вот пройдёт время, и кто-то другой возьмёт на ладонь, как я сейчас. И ничего за безделушкой не отыщет. Странная жизнь. Возьми, Катя, играй на радость. А всю хмурь свою мне оставь.

- Не нужно мне подарков ваших, - заупрямилась вдруг Катя. – Не уеду никуда. Сами отправляйтесь, а меня куклы ждут букварь учить, - и ушла гордо.

 

Ольга проводила ее окрепшим на миг взглядом:

- Растёт девочка. На глазах растёт, - а у самой лоб уже в легкой испарине и меж бровей морщина легла.

Сергей присел на корточки к её коленям, попытался всмотреться в самые зрачки:

- Оленька? Это пройдёт, да? Скажи? – он стал похож на беспомощного малыша.

А она засмотрелась на свои руки, повела пальцем по запястью, где под матово-белой кожей синие веточки вен проступали. Они привиделись ей сейчас чёрными, как в дурном сне. Ольге стало не по себе, перед глазами как мошки задёргались. И она попробовала сосредоточиться, не допускать испуга:

- Серёжа, задёрни, пожалуйста, штору.

В комнате сделалось совсем темно и тихо. Сергей, охватив голову, скорчился на полу у серванта. Он чувствовал: в этом молчании происходит что-то страшно важное для их жизни, но ухватить, понять, что именно, не мог и оттого страдал в бессилии помочь жене и себе самому. Оставалось ждать, но ожидание оказывалось ещё более тяжёлым. И он разрывался между желанием бежать наперекор запрету за врачом и надеждой на скорый приход бабы Ани, которая, верил, чем-то да сможет им помочь. Так больные дети льнут и надеются на старших.

Ну, а чающая обновления Ольга была уже мыслями и чувствами далече. Она поняла всю ненужность сейчас, даже вредность, всякой внешней, телесной помощи и вспоминала Богородичную молитву: «Милосердия двери отверзи ми, Благословенная Богородице…», - и верилось тепло и надёжно, что и ей, заплутавшей на развилистых земных тропах, ещё откроется то небесно-голубое упование и поведёт крылом ангел, очищая путь к спасительной молчаливо-кроткой красе.

 

Из больницы Виктор сразу подался на бугор. Бродил потерянно… Потом встал на краю, прощально осмотрелся. Перед ним всё так же свободно распахивался дол. Окрест всё оставалось как при Ольге. Только, цветов на лугу прибавилось, да травка подросла. От воспоминаний затосковал отчаянно: те же травы тянутся к солнцу, тот же камень под ногой. А такого близкого, вчерашнего, уже не вернуть и вся жизнь движется по-иному.

Вдалеке за деревьями попробовал угадать её крышу. Потом достал татарчуковский конверт, скомкал, отбросил. Расстегнув на рубахе пару пуговиц, перекинул через плечо узел на палке – завёрнутые в кусок её полотна пальто с шапкой и книга – и тронулся под гору.

 

Выйдя на знакомую тропу, он держал на церковь. Обошёл, задрав голову, вокруг процветшего дуба. Разулся и, закатав штаны, перебрёл на мелком речку. Умылся, попил водицы. Поднимаясь рощей, залюбовался точёными берёзками. Природа встречала его ласково, как своего.

Он присел в тиши под стеной храма среди останков белокаменного надгробного покоя. Смежил веки. Тёплая стена согревала спину, Ольга представлялась близкой и уходить не хотелось. Он понимал: наступало время заново устраивать себя в унылом повседневье.

- Спишь, сосуд скудельный? Отставили за ненадобностью? – раздался вдруг голос – над ним стоял чернобородый мужчина в испачканном фартуке.

- Сам ушёл.

Виктор удивился созвучию слов незнакомца своему настроению. И это упрощало разговор.

- Сам? Навроде «колобка»?[31] – подтрунил тот: глаза хитроватые, проницательные, но добрые. – Ну, помоги тогда, раз сам.

Пришлось подниматься. Они подхватили у паперти носилки с мелом. Груз показался Виктору пёрышком: то ли мужик так могуч, то ли он сам незаметно в силе прибавил? Но отчего-то и на душе сразу полегчало – как бы к делу надёжному приставился.

В церкви он с интересом огляделся: вокруг неровными заплатами белели залевкашенные части стен. Под ногами – собранный горкой мусор.

- Музей, что ли?

- Ещё скажи – клуб, - засмеялся глазами бородач.

- Ясно, - Виктор понял, наконец, что перед ним человек церкви. - Тогда ответь: в чём твоя правда?

- Правда на всех одна – совершенство. А совершенство, это когда слово и дело едины.

Виктору очень понравилась его спокойная сила ответа.

- Значит, стоит за правду терпеть? А как со счастьем соединить?

- А в чём полагаешь счастье?

- Ну, это когда всё по сердцу устроено.

- Во-во! А для того надо уметь отказываться от всего ненужного.

Виктор задумался. Потом вновь пытливо спросил:

- А ещё объясни: что такое «глас шестый»?

- О гласах откуда слыхал?

- Так, рассказывали.

- Что ж недорассказали? Не о том думали? Богослужебные гласы – это ангельские напевы. Глас шестый славит Бога за подаренную радость бытия, за сотворённый по законам любви мир. Очищенные от страстей напевы-лики, - он повёл рукой на уцелевшие остатки росписи, - ведут к недоступной тлену красоте. В этом – цель и смысл жизни. Поживешь, Бог даст – поймешь.

Виктор двинулся вдоль стен с потускневшими изображениями святых. Остановился против образа молодой большеокой женщины в княжеской шапке поверх белого убруса, с тяжёлым, чуть перевешивающим, крестом в руке и с неколебимой во взоре верой. Она глядела на него так жизненно, проникновенно, что он восхитился:

- Кто это?

- Так по-русски написано. Читай. Наша княгиня Великая, святая Ольга.

- Вот она какая…

- Что ты там бормочешь? – окликнул церковный человек.

Тот оторвался от лика, огляделся снова. В раскрытом алтаре увидел роспись: в потоке льющихся сверху лучей парит в золотом плёсе всепобеждающий Бог-Слово с белой хоругвью и красным на ней крестом. А к Его стопам припадают два ангела, в одном из которых Виктор сразу узнал того ангела-благовестника «златые власы».

- Здорово! Все тут! А Великая княжна Ольга где? – вспомнил и затребовал вдруг.

- Ишь, скорый какой! – усмехнулся бородач. – Сразу всё подавай! Терпи и достигнем. А лучше – становись рядом, помогай.

- Я же не умею.

- В деле научишься.

Но Виктор вдруг замялся, смутился:

- Может, в другой раз? Позже?

- Погуляй, погуляй покуда, - успокоил тот. – Но гляди – не загуляйся, «колобок». Время коротко. День достоять да ночь продержаться. Так, вроде, писатели некоторые любили выражаться? – и из глубоких глаз его выстрелили в собеседника золотисто-карие сполохи.          

                       

Виктор выдрался сквозь пропылённый кустарник на обочину, когда ЗИЛ-самосвал, подвозящий Иру к больнице, уже проскочил мимо и стал уходить за поворот. Она чудом заметила мужа в зеркале, остановила водителя и, наскоро расплатившись, бросилась догонять.

Он встретил её молчанием. Она тоже не решалась заговаривать первой. Так молча и пошли к автостраде. Но никакой нужды в оправданиях никто из них не чувствовал: она всё прощала, а он и не мог не потерять головы из-за Ольги. Нет, в этом молчании не вражда прежняя длилась, а прояснялось для обоих, что никуда им друг от друга не деться.

По шоссе густо катили легковушки. На перекрёстке голосовала согнутая «глаголем» старуха с клюкой, будто Яга[32] древняя сказку свою бросила. Но машины проносились не притормаживая. Ирина с Виктором были уже совсем близко, когда возле той совокупным комфортом цивилизации плавно остановился сияющий красный «Икарус» с дивящимися из окон туристами. Мягко отъехала дверь, и старухе помогли забраться в салон.

Ира, увидав такую попутку, затеребила мужа, но тот, отвыкший от городской спешки, отмахнулся и свернул к полю зеленеющей ржи. Время шло для него сейчас не долго и не коротко – никак. Оно его просто не интересовало.

Ире захотелось вернуть его к перекрёстку. Но он опять заупрямился. Тогда она, смиряясь, легонько прижалась к его плечу, склонила головку. Со стороны казалось – она ищет у него поддержки, а на самом деле это она его жалела. Муж приобнял её, чтоб не споткнулась на своих каблуках на неудобье, и они побрели кромкой поля попутно шоссе.

В лазоревом небе над ними - высоко и ясно. Солнце перевалило с крутизны заполдень и вдалеке во всю ширь запада чернела едва приметная полоска: гроза впереди намечалась редкостная. А над Ирой и Виктором висело, посеребрённое лучами, одинокое лёгкое облачко.

Вот и дожили до лета. Оно пока ещё продлится, это долгожданное лето отпусков, малых семейных забот и нечаянных радостей.

 

1987-88 гг.

          

 


[1] Икона-список с византийского канона Архангела Гавриила.

[2] В Православной Литургии – торжественная песнь, открывающая собою Евхаристический канон.

[3] Ноздрёв – персонаж из «Мертвых душ» Гоголя. Жулик и буян. Вечно попадал в неприятные истории. Оттого автор называет его с иронией «историческим человеком».

[4] Эпическая картина В.Васнецова «Три богатыря»: Алеша Попович, Добрыня Никитич, Илья Муромец.

[5] Объединение пролетарских художников. Организовано властью после революции. Отвергало ценность классического искусства, культуры.

[6] Пьеса А.Островского по мотивам русской сказки. Вылепленная из снега девушка ожила. Пришла весна, но тепло не наступало. По закону Ярилы-солнца все в народе должны были жить в любви. А Снегурочка любить боялась. И всё же чувство оказалось сильнее страха. Но когда огонь страсти вошел в нее, дева растаяла. То есть, она пожертвовала собой ради самого принципа любви. Позже по пьесе поставили оперу на музыку Римского-Корсакова.

[7] Древнерусский бог любви типа Эроса. Его игра на свирели и чудесный голос пробуждали в людях любовную истому.                  

 

[8] Есть русская сказка о небесном золотом царстве и прекрасной его царевне. Герой, взобравшись, скатывает его в свиток и уносит запазухой. В своих странствиях вместе с царевной по тёмным углам Вселенной он при необходимости разворачивает свиток и вновь оказывается в их чудесной золотой стране.

 

[9] Цикл былин о Микуле (Никулице) – древнейший в русском эпосе.    

 

[10] Здесь и ниже – игра корнесловием. Славяне обожествляли источники. Древние корни их обозначений: «дн», «рус-рос-рас», «рек-реч».

[11] Обряд вечной дружбы у девушек. Береза была сакральным деревом, символом «столпа»: божественного света, чистоты.

[12] В обрядах поиска или выбора жениха венок олицетворял саму девушку. Своей фразой Ольга говорит о том, что она замужем.

[13] Православный праздник в память реконструкции храма в Иерусалиме. «Словущее» значит – так называемое. То есть возрождение, подобное Воскресению.

[14] Часть войска шла на битву от Коломны, главные силы – вдоль речки Лопасни через брод на Оке у Каширы. Эта победа означает рождение нации великороссов.

[15] Начало коллективизации, первое введение колхозов, первые массовые репрессии против крестьян.

[16] Лечебная трава с желтыми цветами, горьковатым запахом и вкусом. Помогает при болезни печени, поджелудочной железы.

[17] Речь идет об отмене крепостного права в 1861 году, о земельных переделах, образовании земств, постройках ими школ и больниц.

[18] Перекупщики скота. Скупали в деревнях молодняк, за лето откармливали в лугах и продавали на бойни с большой прибавкой веса.

[19] Гласы – православные канонические мелодии. Всего их восемь. Каждая имеет свою символику.

[20] Берия, взяв власть после Сталина, боялся заговора. Повёл широкие аресты офицеров. Жуков по решению ЦК и Хрущёва руководил его свержением. Перед арестом Берии танки и солдаты маршала блокировали здание МГБ (тогдашнее именование КГБ) на Лубянке.

[21] Былинный вещий Вольга, как полагают исследователи, это дохристианский Киевский князь Олег Святославич (10й век). Продолжил политику святой своей бабки Вел.кн. Ольги по объединению страны. Вернул свободу исповедания христианам. Убит в результате заговора волхвов-жрецов и дружинной верхушки язычников.

[22] Парафраз из поэмы «Задонщина» (конец 14в.) о Куликовской битве.

[23] Фраза Тараса Бульбы, героя одноименной повести Н. Гоголя.

[24] Кубанские казаки – часть переселившегося к реке Кубань у предгорья Кавказа украинского запорожского казачьего войска. Кубанцы при Советской власти подверглись жестокому геноциду за свое вольнолюбие и сопротивление.

[25] День св.Бориса и Глеба – 15 мая (новый стиль); Рожд. Иоанна Крестителя – 7 июля.

[26] Слова Наташи Ростовой из романа Л.Толстого «Война и мир». Глава о приезде в Отрадное князя Андрея, их знакомстве, о зацветшем дубе.

[27] Уничтожение в 70е годы малых деревень под предлогом их неэкономичности. Крестьян переводили в крупные поселки. Тем, кто не хотел переселяться, отключали электричество, не доставляли почту, закрывали школы, медпункты, магазины. Итог этой «урбанизации» - заросшие мелколесьем пашни, угодья, сокращение урожая, поголовья скота. Обезлюживание села и дальнейшая маргинализация сельского населения.

[28] Птицедевы русского фольклора: Сирин, Гамаюн, Алконост. Сирин возвещает радость.

[29] Православные старого, до церковной реформы 17 века, обряда предпочитали принятию греческих новшеств смерть в огне. Многие справедливо видели в реформе первый шаг к произволу властей, к общекультурному расколу народа, духовной деградации.

[30] Великая Княгиня Ольга правила Киевской Русью в 10м веке. Оставила язычество, приняла крещение в Царьграде. Строила первые церкви. Великая княжна Ольга – старшая дочь Царя Николая 2го. В годы войны, перед революцией, отказалась выходить замуж, чтобы не покидать в тяжёлые времена Россию и свою Семью. Служила в госпитале сестрой милосердия. Расстреляна в 1918 году.

[31] В русской сказке пшеничный колобок-»солнышко» убегает от всех зверей, которые хотят его съесть, кроме хитрой лисы-»зимы».

[32] Сказочная лесная колдунья. Летает в ступе с метлой. Часто изображается согнутой в пояснице вроде буквы «г», глаголя.

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2014

Выпуск: 

3