Глеб Анищенко. Мифы Михаила Булгакова

http://cs406420.vk.me/v406420389/50cd/nlcTrtmT4Go.jpg

Об Авторе: Анищенко Глеб Александрович - поэт, публицист, общественный деятель, педагог. Родился 13 октября 1952 года в Москве. Окончил филологический факультет МГУ. Служил старшим научным сотрудником музея А.Н. Островского в Щелыкове Костромской обл. По идейным соображениям вышел из комсомола и поэтому был вынужден уволиться из музея. В течение 13 лет работал сторожем, грузчиком, лифтером. Неоднократно подвергался обыскам, задержаниям, увольнениям со службы как инакомыслящий. С 1987 года вместе с Виктором Аксючицем издавал литературно-философский журнал русской христианской культуры «Выбор» и был его главным редактором. В 1990—1997 гг. — сопредседатель (с Российского христианского демократического движения.

 

Мифы Михаила Булгакова[1]

 

Смутность восприятия творчества Булгакова во многом обусловлена, как и в случае с Пушкиным, читательским «произволом». Причины, породившие  мифотворчество читателей, точно определены М.О. Чудаковой[2]:

«Он (Булгаков. – Г.А.) входил в отечественную культуру на излете общественного подъема, уже переходившего в те годы в некую судорогу; отсюда – и некоторая судорожность в тогдашнем этапе освоения его биографии и творчества, чувствующаяся до сего времени. Перед многими Булгаков предстал как вожделенный, давно искомый образец, объект веры и поклонения. При этом разные слои общественности приписывали ему собственные ценности, им в его лице и поклонялись. Общество нуждалось в легенде – и получило или сформировало ее».

Но  загадочность Булгакова имеет и другие корни. У писателя был специфический взгляд на мир и вытекающая отсюда творческая установка, о которых он заявлял прямо:

«Я – мистический писатель»[3].

Однако если вчитаться во все книги Булгакова, то эту формулировку придется существенно скорректировать. Булгаков не слишком стремился проникнуть в область сверхъестественного, что должен был бы делать истинно мистический писатель. Нет, Михаил Афанасьевич, скорее, сам хотел создать некую сущность, балансирующую на грани естественного и сверхъестественного, реального и фантастического. Эта сущность есть миф. Поэтому Булгаков не столько мистический писатель, сколько мифотворец,  собиратель, интерпретатор мифов.

Творение этих мифов, естественно, начиналось со своей собственной личности. Та же М.О. Чудакова пишет, что Булгаков был «человек, не только думавший о своей посмертной биографии, но – говоривший о ней с друзьями и близкими, размышлявший о ней вслух, ее готовивший, человек не мало думавший о соотношении легенды, вымысла и факта в биографиях исторических личностей. Е.С. Булгакова любила повторять его слова, что о каждом крупном человеке складываются легенды, но о каждом – своя, особенная, не похожая на другие. Бытование этих легенд – непременная часть культуры, и смешон был бы тот, кто вознамерился бы с ними покончить».

Не побоимся быть смешными и постараемся, начав с мифов личных, найти в них ключ к мифам, которые творил Булгаков в литературе. Отделяя, однако, и те, и другие от мифов, творимых вокруг Булгакова – читательских мифов.

 

I. МИФ О ТРЯПКЕ

 

1. «Нужно драться»

Почти непроницаемой тайной окутана жизнь Булгакова во время Гражданской войны. Понятны причины, по которым сам участник Белого движения и близкие ему люди в годы господства большевиков утаивали или искажали важные биографические факты. Хотя свою идейную позицию писатель не очень-то и скрывал. Так, на допросе в ОГПУ в 1926 году он свидетельствовал:

 «Литературным трудом начал заниматься с осени 1919 г. в гор. Владикавказе, при белых. Писал мелкие рассказы и фельетоны в белой прессе. В своих произведениях я проявлял критическое и неприязненное отношение к Советской России.<…> Мои симпатии  были всецело на стороне белых, на отступление которых я смотрел с ужасом и недоумением»[4].

Оба, дошедшие до нас, произведения Булгакова, печатавшиеся в белогвардейской прессе, подтверждают это заявление. В статье «Грядущие перспективы» (1919) говорится о том, что «наша несчастная родина находится на самом дне ямы позора и бедствия, в которую ее загнала “великая социальная революция”« и ставится задача на будущее:

«Перед нами тяжкая задача – отвоевать, отнять свою собственную землю.

Расплата началась.

Герои-добровольцы рвут из рук Троцкого пядь за пядью русскую землю.

И все, все – и они, беспрестанно совершающие свой долг, и те, кто жмется сейчас по тыловым городам юга, в горьком заблуждении полагающие, что дело спасения страны обойдется без них, все ждут страстно освобождения страны.

И ее освободят.

Ибо нет страны, которая не имела бы героев, и преступно думать, что родина умерла.

Но придется много драться, много пролить крови, потому что, пока за зловещей фигурой Троцкого еще топчутся с оружием в руках одураченные им безумцы, жизни не будет, а будет смертная борьба.

Нужно драться».

По мысли автора статьи, эта очень длительная и кровавая «драка», непременно завершится победой Белой гвардии:

«А мы… Мы будем драться.

Ибо нет никакой силы, которая могла бы изменить это.

Мы будем завоевывать собственные столицы.

И мы завоюем их. <…>

Негодяи и безумцы будут изгнаны, рассеяны, уничтожены.

И война кончится.

Тогда страна окровавленная, разрушенная начнет вставать… Медленно, тяжело вставать».

Нескольким поколениям русских людей «нужно будет платить за прошлое неимоверным трудом, суровой бедностью жизни». Это – расплата за социальные и нравственные грехи: «за безумство мартовских дней, за безумство дней октябрьских, за самостийных изменников, за развращение рабочих, за Брест, за безумное пользование станком для печатания денег… за всё!» В то время, когда «мы будем драться», Запад, который уже начал восстанавливаться после «великой войны великих народов», окончательно построит мирную жизнь, а «мы так сильно опоздаем, что никто из современных пророков, пожалуй, не скажет, когда же, наконец, мы догоним их и догоним ли вообще, ибо мы наказаны».

Я намеренно обильно цитирую первое произведение Булгакова, чтобы была очевидна невозможность его двоякого понимания. Дело в том, что в книгах Б.В. Соколова[5]  излагается весьма причудливая концепция-миф. Исследователь утверждает, что автор «Грядущих перспектив», хотя и писал о нескорой, но неизбежной победе Белой армии, сам в эту победу не верил и не мог верить. Для начала выдвигается голословное предположение, что «Булгаков знал по меньшей мере за неделю до публикации» статьи о решающем поражении Белой армии под Орлом, знали об этом и читатели газеты «Грозный». Поэтому «оптимистические пассажи» о том, что «герои-добровольцы рвут из рук Троцкого пядь за пядью русскую землю» и т.д. «в конце ноября 1919 года должны были восприниматься читателями как издевательство». Булгаков же якобы ввел в свою статью эти «пассажи» вынужденно, по «требованиям военной цензуры и редактора», «все эти строки, точно отражающие редакторскую установку, явно не соответствуют взглядам Булгакова и не умаляют общего безрадостного чувства от фельетона, возникающего у читателей».

Не смотря на то, что миф Соколова не подтверждается ни самим булгаковским текстом, ни какими-либо точными фактами, а основан лишь на интуиции ее создателя, все-таки считаю нужным его рассмотреть. В биографии 1924 года Булгаков рассказал о том, как было создано его первое произведение, и все исследователи считают, что речь идет именно о «Грядущих перспективах»:

«Как-то ночью в 1919 году, глухой осенью, едучи в расхлябанном поезде, при свете свечечки, вставленной в бутылку из-под керосина, написал первый маленький рассказ. В городе, в который затащил меня поезд, отнес рассказ в редакцию газеты. Там его напечатали».

О какой, спрашивается, цензуре мог думать в поезде военврач Булгаков, до этого момента вообще не печатавшийся? Или он вставил «подцензурные» куски потом, уже в редакции? Но эти куски составляют одну треть статьи, объем которой всего-то полторы страницы (книжных). И эта треть якобы противоречит мнению автора и написана по цензурным соображениям. Булгаков известен тем, что даже в советское время, находясь под жутким давлением, почти никогда не шел на подобные бесчестные компромиссы. А ведь в белой газете его никто печататься не заставлял.

При всем этом Соколов парадоксально утверждает, что булгаковские статьи в белогвардейской прессе «были правдивы, а не ура-патриотичны»:

«Булгаков, как показывают его первые кавказские фельетоны, писал только “о том, что волнует, что тревожит”, о том, что подсказывает “писательская совесть”».

То есть на две трети правдивы и написаны по совести, а на одну – лживы и бессовестны? Действительно, в свете изложенной концепции автор «Грядущих перспектив» предстает человеком совершенно бессовестным: сам он «не строил иллюзий насчет благоприятного для белых исхода гражданской войны», «не верил в победу белых», но в то же время по требованию редактора убеждал других людей в том, что «нужно драться».

Кроме нравственного аспекта есть и смысловой. Если выкинуть якобы «подцензурную» треть статьи, то становится абсолютно непонятным, о чем собственно идет речь в оставшейся части? Каковы тогда «грядущие перспективы» России? На этот вопрос исследователь предлагает умопомрачительный ответ. Оказывается, в своей крохотной дебютной статье Булгаков ни много ни мало как предсказал судьбу России почти на весь век: в 1919 году, в разгар Гражданской войны он якобы предвидел, «что власть коммунистов в стране установилась надолго, на несколько поколений, так что счастливая жизнь может быть лишь у внуков» (надо полагать, после 1991 года?). Правда, в булгаковском тексте нет и намека на подобное толкование, но исследователь, не утруждая себя аргументацией, просто предлагает такое, например, его прочтение:

«…Фраза на счет того, что “жизни не будет, а будет смертная борьба”, скорее относится не к фантастическим победным сражениям с красными, а к будущей жизни автора и всей русской интеллигенции под пятой большевиков»…

Думаю, что на этом самое время завершить критику мифа, созданного в книгах Б.В. Соколова, который, на мой взгляд, еще раз подтверждает тезис М.О. Чудаковой о том, что «разные слои общественности приписывали» Булгакову «собственные ценности, им в его лице и поклонялись». Вернемся к анализу самого творчества Булгакова.

Призыв «Нужно драться» становится лейтмотивом второго (и последнего из известных нам) произведения белогвардейского периода. Фельетон «В кафе», напечатанный почти через два месяца после  «Грядущих перспектив», целиком направлен на то, чтобы убедить или хотя бы заставить драться с большевиками тех, «кто жмется сейчас по тыловым городам юга». О себе автор говорит как о человеке, которому война тоже не нравится, но который готов пожертвовать всеми личными интересами ради спасения родины:

«Что же касается военной службы, то что же поделаешь! Я тоже не служил, а вот приходится…

Уверяю вас, что меня нисколько не привлекает война и сопряженные с нею беспокойства и бедствия.

Но что поделаешь! Мне самому не очень хорошо, но приходится привыкать!

Я не менее вас, а может быть, даже больше вас люблю спокойную мирную жизнь… Кинематографы, мягкие диваны и кофе по-варшавски.

Но, увы, я не могу ничем этим пользоваться всласть!

И вам и мне ничего не остается, как принять участие так или иначе в войне, иначе нахлынет на нас красная туча …»

Казалась бы позиция, которую занимал в то время будущий автор «Белой гвардии», предельно ясна. Однако всё не так-то просто. Приехав после окончания Гражданской войны в коммунистическую Москву, начинающий писатель несколько раз возвращается к своему военному прошлому в художественных произведениях 1922 года. Нельзя не обратить внимания на то, что с одной стороны, автор явно наделяет героев определенными чертами собственной биографии, а с другой, подменяет свою прежнюю позицию принципиально другой[6].

Повествователь рассказа «Красная корона» во время войны осознает участие в Белом движении как «безумие» и уговаривает своего брата-белогвардейца стать дезертиром:

«Лишь только из деревни вернетесь, едешь со мной в город. И немедленно отсюда и навсегда».

Мог ли так говорить человек, написавший «Грядущие перспективы» и «В кафе»? Правда, нельзя ставить знак равенства между героем рассказа и автором: повествование ведется от лица  сумасшедшего, находящегося в больнице. Однако ряд биографических совпадений очевиден, а значит, автор, как говаривал герой Достоевского, «все-таки мысль подал». И вот у исследователей (В. В. Петелин) рождается целая биографическая концепция – новый миф (или дополнение к первому – «соколовскому»): Булгаков вовсе не был идейным белогвардейцем, а поехал на Кавказ по просьбе матери вызволять братьев из Белой армии. Значит, Михаил Афанасьевич по какой-то, трудно вообразимой, причине наговаривал на себя, заявляя в ОГПУ, что был вполне сознательным сторонником Белого движения? Рискованные игры!

С «Красной короной» сближается рассказ того же года «Необыкновенные приключения доктора». Его герой в плане биографическом еще более похож на автора, но в тоже время и резко отделен от него: Булгаков выступает лишь как публикатор записок неизвестно куда пропавшего доктора N. Тем не менее, литературоведы, хотя и постоянно отмечают отдельные расхождения в биографиях и взглядах автора и героя, чаще всего отождествляют их принципиальные позиции. Получается новая вариация прежнего мифа: Булгаков насильно, по мобилизации попал в Белую армию, мечтал из нее уйти, что, в конечном счете, и сделал в конце 1919 или в начале 1920 года.

На версии насильственной мобилизации настаивала и непосредственная свидетельница событий – первая жена писателя Т.Н. Лаппа («Конечно, он был мобилизован! Конечно, при деникинцах…»; «Добровольцем он совсем не собирался идти никуда»). Однако эти свидетельства, сделанные в начале 1980-х годов в СССР, нельзя принимать безоговорочно. Но даже, если и принять, то, как бы ни попал Булгаков в Белую армию, «Грядущие перспективы» и «В кафе» неопровержимо свидетельствуют, что их автор был последовательным, страстным выразителем Белой идеи.

Гораздо существеннее вторая часть приведенной выше концепции – о том, что Булгаков якобы специально раздобыл себе освобождающие документы, не желая участвовать в войне и служить у белых. Подобный взгляд предельно четко сформулирован В. В. Петелиным в комментариях к «Необыкновенным приключениям доктора»:

«Настроения доктора N вполне созвучно тому, что испытывал доктор Булгаков осенью 1919 года… Сначала он колебался по своей интеллигентской сути, но потом твердо решил не участвовать в этой никому не нужной войне и добыл себе нужные документы, освобождающие его от военной службы»[7].

Здесь уже сближение настроений доктора N с позицией автора рассказа разительно искажает образ последнего. Булгаков предстает чудовищным двурушником (как и в изложенной выше концепции Соколова): он отказывается участвовать в войне, добывает себе соответствующие документы и в то же самое время пишет фельетон «В кафе», где  публично призывает других сражаться против большевиков и саркастически обличает людей, уклоняющихся от этого.

Мотив освобождения от военной службы действительно звучит в булгаковском фельетоне. Только имеет он совершенно иной смысл. Господин в лакированных ботинках – главный объект обличения – заявляет, что «у него есть врачебное свидетельство». В ответ на это следует отповедь автора:

«…У меня у самого есть свидетельство, и даже не одно, а целых три. И тем не менее, как видите, мне приходится носить английскую шинель… и каждую минуту быть готовым к тому, чтобы оказаться в эшелоне, или к еще какой-нибудь неожиданности военного характера. Плюньте на свидетельства! Не до них теперь!»

Фельетон «В кафе», в отличие от «Красной короны» и «Необыкновенных приключений доктора», не оставляет никаких сомнений в том, что его автор и повествователь суть одно и тоже лицо (если, конечно, исключить вариант заведомой лжи автора). Стало быть,  Булгаков в начале 1920 года действительно обладал документами, освобождающими его от военной службы. И «тем не менее, как видите», он не мог не принять «участие так или иначе в войне» по идейно-политическим   соображениям: «иначе нахлынет на нас красная туча».

Наиболее верное, на мой взгляд, объяснение некоторым, вроде бы противоречащим друг другу, фактам биографии писателя этого периода, дают соображения, высказанные Б.В. Соколовым[8]:

«Скорее всего, уволили Булгакова от должности военного врача вследствие контузии, полученной Булгаковым в ноябре 1919 г., во время похода за Шали-аул».

«Скорее всего, он был причислен к тем сотрудникам Освага (Осведомительного агентства – отдела печати Белого правительства Юга России[9]), которые получали от него жалованье и обязаны были писать в местные газеты».

Эти предположения расставляют по местам все известные нам факты. Косвенно подтверждают именно такую трактовку событий и  другие биографы писателя. Тот же Петелин, хотя и настаивает на том, что Булгаков «твердо решил не участвовать в этой никому не нужной войне» и поэтому ушел из армии, все-таки признает (ссылаясь на другого исследователя – Д. Гиреева), что дело обстояло следующим образом:

«…Он (Булгаков. – Г.А.) подал рапорт о том, что по состоянию здоровья не может продолжать службу в полку. А более опытный в делах Константин Петрович Булгаков (двоюродный брат писателя. – Г.А.), пользуясь родственными связями, которые обнаружились в сферах командования, доставил Михаилу Афанасьевичу предписание, в котором говорилось, что доктора Булгакова надлежит перевести в войсковой резерв и можно использовать в отделе военной информации в новой газете “Кавказ”«.

Однако состояние здоровья после контузии было не единственным и, вероятно, даже не главным фактором, повлиявшим на принятое Булгаковым решение: оно носило и принципиальный характер. В дальнейшем Булгаков неизменно будет датировать именно этим временем (концом 1919 – началом 1920 годов) переход от врачебной деятельности к писательской. В частности, он скажет своему биографу П.С. Попову:

«Пережил душевный перелом 15 февраля 1920 года, когда навсегда бросил медицину и отдался литературе».

Таким образом, переход из военного госпиталя в военную же прессу[10] диктовался вовсе не разочарованием в Белом деле, а профессиональной переориентацией и был всего лишь изменением формы службы в Белой армии. Идейная же позиция Булгакова как пропагандиста Белой идеи никак не изменилась: фельетон «В кафе», скорее всего, опубликован уже после того, как Булгаков оставил службу в полку[11].

 

2. Побежденный

Итак, автор «Грядущих  перспектив», осознавая весь ужас положения, в котором Россия оказалась в 1919-м, ничуть не сомневался в конечной победе Белого дела. Все эти надежды безвозвратно рухнули к 1922-му, когда писались «Красная корона» и «Необыкновенные приключения доктора». Их автор вместе с Белой армией потерпел жесточайшее поражение. Он стал побежденным:

«О, только тот, кто сам был побежден, знает, как выглядит это слово! Оно похоже на вечер в доме, в котором испортилось электрическое освещение. Оно похоже на комнату, в которой по обоям ползет зеленая плесень, полная болезненной жизни. Оно похоже на рахитиков, демонов ребят, на протухшее постное масло, на матерную ругань женскими голосами в темноте. Словом, оно похоже на смерть».

(Роман «Белая гвардия»)

 

После поражения Белой армии Булгаков оказался не только побежденным, но, по сути, и плененным. В 1920 году он заболел тифом и не смог покинуть Владикавказ вместе с белыми (потом упрекал жену: «Ты – слабая женщина, не могла меня вывезти!»). В 1921-м безуспешно пытался уплыть из Батума в Константинополь.

Психология побежденного, осознание бесполезности борьбы в прошлом и чувство безвыходности в настоящем отразились в произведениях начала 20-х годов. «Страшно жить, когда падают царства», – выдохнет автор фельетона «№ 13. Дом Эльпит-рабкоммуна»  (1922).

Образ автора «Грядущих перспектив» и «В кафе», достойно принявшего вызов героического времени, навсегда исчезает из той части творчества писателя, которая имеет автобиографический план. Его заменяет (или подменяет) мифический персонаж – «маленький» человек-негерой, оказавшегося невольным участником и свидетелем героических событий:

«Моя любовь – зеленая лампа и книги в моем кабинете. Я с детства ненавидел Фенимора Купера[12], Шерлока Холмса, тигров и ружейные выстрелы, Наполеона, войны и всякого рода молодецкие подвиги матроса Кошки.

У меня нет к этому склонности. У меня склонность к бактериологии.

А между тем…»

(«Необыкновенные приключения доктора»)

 

«…Категорически заявляю, что я не герой. У меня нет этого в натуре. Я человек обыкновенный – рожденный ползать…»

(«Сорок  сороков»,  1923)

 

Это уже – миф булгаковский, а не читательский или литературоведческий.

Свое главное произведение о Гражданской войне – роман «Белая гвардия» Булгаков начинает писать в том же самом 1922 году, когда публиковались рассказы «Необыкновенные приключения доктора» и «Красная корона».  Уже в декабре был напечатан фрагмент «В ночь на 3-е число», который представляет собой набросок к будущему роману, хотя название этого романа тогда еще автору виделось иным – «Алый мах». Замысел изменялся и в других отношениях. Так, И. Раабен, машинистка, перепечатывавшая «Белую гвардию», вспоминала: 

 «В первой редакции Алексей погибал в гимназии. Погибал и Николка – не помню, в первой или во второй редакции. Алексей был военным, а не врачом. Потом все это исчезло».

Отсюда ясно, что первоначально Алексей не был задуман как автобиографический образ. Автобиографические черты он приобрел уже в окончательной редакции. Там Турбин, как и сам автор в прошлом, доктор-венеролог, который не погибает, а чудесным образом спасается от неминуемой смерти и гибель свою видит  лишь во сне («…Погибал во сне Турбин»).

Вообще же, автор всеми силами пытается «заземлить» образ главного героя, лишить его героических черт. Об этом Булгаков прямо говорил на диспуте в театре имени Вс. Мейерхольда 7 февраля 1927 года:

«…В романе Алексей врач, больше того, там он более прозаичен (чем в пьесе «Дни Турбиных». – Г.А.), там он более приближается к нэпманам, которые ко всем событиям относятся так, чтобы не упустить своих позиций…»

Стенограмма диспута очень плохо обработана, поэтому оттенки могут быть неверными, но общая направленность мысли Булгакова вполне очевидна. Возможно, Алексей Турбин в романе вышел не совсем таким, но важно, что Булгаков хотел именно этого. Так, например, в сцене, когда Тальберг сообщает о своем бегстве из Киева, вдруг, следует достаточно неожиданная авторская характеристика героя:

«Братья вежливо промолчали, стараясь не поднимать бровей. Младший из гордости, старший потому, что был человек-тряпка».

После отъезда Тальберга Алексей даст себе такую же оценку:

«…Я действительно тряпка».

Однако эта метафора никак не может «приклеиться» к Турбину-старшему, так как ничем ровным счетом в романе не подтверждается. В конце концов, Булгаков сам был вынужден признать, что насильственно, вопреки логике характера, хотел сделать Турбина «тряпкой». В.И. Лосев делает такой комментарий по этому поводу:

«После выхода романа в свет Булгаков, перечитывая это место в тексте, либо вычеркивал эти слова, либо делал пометки на полях. Однажды он, подчеркнув красным карандашом эти слова, написал на полях: “Совершенно не характерно для Алексея”. В поздней редакции эта фраза была изъята из текста».

Тем не менее, героизма образ Алексея в романе начисто лишен. Турбин первоначального замысла раздвоился: фамилия досталась человеку-негерою, а героический эпизод (гибель в гимназии), в свою очередь раздвоившись, отошел к лицам второго плана – полковнику Най-Турсу (героическая гибель) и полковнику Малышеву (сцена в гимназии). Именно такая расстановка героев делает необходимым существование в романе образа Василисы. Он нужен как пародийный трус, антигерой в противовес личностям героическим. Этой антитезой оттеняется то среднее положение, в котором находится Алексей: Най-Турс (герой) – Алексей («средний» человек) –  Василиса (трус)[13].

Поскольку Най-Турс ведет себя как герой, но почти ничего не говорит, то «озвучивает» эту позицию другой персонаж – Карась:

«Карась тут же у подъезда сообщил новость: на погонах у него золотые пушки, - терпенья больше нет, всем нужно идти драться… Всем нужно идти…»

Ему вторит Николка:

«Захотелось драться сейчас же, сию минуту… Ведь стыдно! Неловко…»

В пьесе «Дни Турбиных» (там Карась и Студзинский слиты в одном Студзинском) этот мотив звучит еще настойчивей:

«Завтра драться я пойду…»

«Империю Российскую мы будем защищать всегда!»

«Я с ними (большевиками. – Г.А.) буду биться!»

Совершенно очевидно, что Карась-Студзинский, Николка на все лады повторяют  ключевой тезис ранней статьи Булгакова «Грядущие перспективы»: «Нужно драться»[14].

Что же касается Алексея, то как ни старался Булгаков сделать из него «человека-тряпку», он все-таки не походит на доктора N из «Необыкновенных приключений…» с его проповедью дезертирства. Старший Турбин идет воевать, чтобы защитить Город от петлюровцев и говорит Елене:

«…Ничего не поделаешь. Не идти нельзя».

Тут явно слышится голос белогвардейца Булгакова, автора фельетона «В кафе».

На этом метаморфозы образа героя не завершаются: в пьесе «Дни Турбиных» военврач снова становится полковником и погибает в гимназии. Но это уже не совсем Турбин. Под его именем скрывается другой персонаж романа – полковник Най-Турс. Булгаков прямо говорил об этом на диспуте в театре Мейерхольда:

«…Тот, кто изображен в моей пьесе под именем полковника А. Турбина, есть не кто иной, как изображенный в романе полковник Най-Турс, ничего общего с врачом в романе не имеющий».

Следовательно, работая над пьесой, Булгаков вернулся к первоначальному замыслу романа (о котором рассказала И. Раабен) и Турбин снова стал героем-белогвардейцем:

«В России, господа, две силы: большевики и мы. Мы еще встретимся. Вижу я более грозные времена. Вижу я… Ну, ладно! Мы не удержим Петлюру. Но ведь он ненадолго придет. А вот за ним придут большевики. Вот из-за этого я и иду! На рожон, а пойду! Потому что, когда мы встретимся с ними, дело пойдет веселее. Или мы их закопаем, или, вернее, они нас. Пью за встречу, господа!».

Возможно, разгадать странные превращения Алексея Турбина поможет запись в «Моем дневнике» 23 декабря 1924 года – единственное зафиксированное на бумаге свидетельство Булгакова о его непосредственном участии в Гражданской войне. Писатель вспомнит о своей контузии и запишет, как во время собрания в газете «Гудок» ему привиделась картина из прошлого: 

«Значит, видел… картину моей контузии под дубом и полковника, раненого в живот.

Бессмертье – тихий светлый брег …

Наш путь – к нему стремленье.

Покойся, кто свой кончил бег,

Вы, странники терпенья…

Чтобы не забыть и чтобы потомство не забыло, записываю, когда и как он умер. Он умер в ноябре 19-го года во время похода за Шали-аул, и последнюю фразу сказал мне так:

Напрасно вы утешаете меня, я не мальчик.

Меня уже контузили через полчаса после него».

 

В 1924 году Булгаков смотрит на белогвардейца уже не глазами военврача, который был рядом с умирающим, а глазами писателя, адресуя полковнику своеобразную эпитафию. Взята она из написанного во время другой войны – 1812 года – стихотворения Жуковского «Певец во стане русских воинов». Вдумавшись в это название, можно понять, каким виделось Булгакову его собственное место в прошедшей войне: певец во стане Белой гвардии[15].

Примечательно, что у Жуковского последние два стиха звучат иначе: 
Покойся, кто свой кончил бег! 
Вы, странники,  терпенье!
Речь здесь идет, с одной стороны, о уже погибших воинах («кто свой кончил бег»), а с другой, поэт призывает к терпенью тех «странников» земного мира, которые были в бою, но еще не обрели небесный «тихий светлый брег». То есть людей, подобных бывшему военврачу Булгакову. В сознании же Михаила Афанасьевича два адресата строк Жуковского слились в один, обозначенный несколько странной метафорой «странники терпенья». Таким образом, Булгаков превратил философическую строфу Жуковского в чистую эпитафию, убрав из нее (с помощью изменения пунктуации и падежа) упоминание о живых.

О живых он стал думать, цитируя в этой же дневниковой записи еще один стих из «Певца…»:

«Блажен, кого постигнул бой».

И в связи с этой цитатой, задумывается уже о своей теперешней судьбе:

«Меня он постигнул мало, и я должен получить свою порцию».

Отсюда вытекает прямой вывод: в конце 1924 года писатель воспринимает свою нынешнюю жизнь как продолжение того самого боя, в котором он был контужен, а белогвардейский полковник получил смертельную рану. Этот бой, как оказалось, не закончился для Булгакова в конце 19-го года. Через три дня после дневниковой записи начнется публикация романа «Белая гвардия». Эта и будет та «порция» прежнего боя, о которой думал Михаил Афанасьевич, ожидая выход своей книги о Гражданской войне. Не случайно, конечно, он вспомнил в эти дни о бое при Шали-ауле. Там, под дубом, сошлись один из героев будущего романа и его будущий автор

Героическая фигура безымянного полковника, умиравшего под дубом, отразилась в «Белой гвардии» в образах полковника Най-Турса и отчасти, полковника Малышева. По сюжету романа и Най, и Малышев – персонажи второстепенные, не имеющие отношения к «главному герою» – семье Турбиных  (показательно, что в пьесе Булгаков смог вообще обойтись без этих лиц, передав, как уже отмечалось, некоторые их черты Алексею  Турбину). Но эти персонажи играют первостепенную роль в плане несюжетном – символическом и поэтическом. Создав величественные фигуры Ная и Малышева, Булгаков воспел героев Белого движения, как в веке XIX другой «певец во стане русских воинов» воспел героев 12-го года.

В том пафосе, с которым изображены Най и Малышев,  отразилась одна сторона образа самого Булгакова, та, которая, по-видимому, и привела его в Белую армия; та, которая побуждала воспринимать свой роман как продолжения боя при Шали-ауле; та, которая заставляла писателя с немыслимой по тем временам отвагой держаться на допросе в ОГПУ.

Но была и другая сторона. Она воплотилась в фигуре Алексея Турбина. Как я уже писал, автор хотел сделать этого персонажа романа более «прозаичным», приблизить к героям «Необыкновенных приключений доктора» и «Красной короны». В Турбине как «человеке-тряпке», автор пытался отразить свое собственное состояние в начале 20-х годов – передать самоощущение побежденного.

Так в начале 20-х годов произошло «раздвоение» Булгакова. С одной стороны, – всесильный творец – «певец» Белой гвардии. С другой стороны, – слабый человек – побежденный,  «человек-тряпка».

Этот побежденный не был «тряпкой» в смысле внутренней слабости. Слабый человек не мог с такой отвагой говорить в ОГПУ о своих прежних убеждениях. «Тряпкой» он был в смысле той внутренней раздавленности и подавленности, которую неизбежно должен был ощущать побежденный и плененный. Находясь в подобном состоянии, Булгаков не имел нравственного права изображать себя таким, каким он был на самом деле во время Гражданской войны – автором  «Грядущих  перспектив» и «В кафе», белым военврачом у дуба, где умирал полковник. Именно поэтому и появился в произведениях начала 20-х годов (герои «Необыкновенных приключений доктора», «Красной короны», отчасти – Алексей Турбин в романе) якобы биографический, а, на самом деле мифический, образ «человека-тряпки» с его апологией дезертирства.

Рассказы, напечатанные в 1922 году, были хорошо известны читателям, а вот о белогвардейских публикациях и, уж тем более, о дневниковой записи и сути допроса в ОГПУ мало кто мог знать. Поэтому в действительной биографии писателя существовал один его образ – реальный, а в творчестве – совсем другой мифический. В произведениях художественных (в отличие от поведения в реальной жизни) Булгаков отказывался от своего героического прошлого  и сознательно творил публичный миф о себе.

 

II. МИФ ОБ АНТИХРИСТЕ

 

1. «Белый буран»[16]

Окончательному тексту «Белой гвардии» (1922 – 1924) предпосланы эпиграфы, взятые из  двух источников – «Капитанской дочки» («Пошел мелкий снег и вдруг повалил хлопьями. Ветер завыл; сделалась метель. В одно мгновение темное небо смешалось с снежным морем. Все исчезло. – Ну, барин, – закричал ямщик, – беда: буран!») и  Апокалипсиса («И судимы были мертвые по написанному в книгах, сообразно с делами своими»).

Цитата из Пушкина в булгаковском романе должна восприниматься в разных планах. О первом, внешнем, говорится в самом тексте. Ковер «с соколом на руке Алексея Михайловича», «бронзовая лампа под абажуром, лучшие на свете шкапы с книгами, пахнущими таинственным шоколадом, с Наташей Ростовой, “Капитанской дочкой”« являются главными штрихами, с помощью которых пишется картина прежнего быта интеллигентской семьи, прежней турбинской жизни.

Но «жизнь-то им перебило на самом рассвете». И тут открывается второй план использования пушкинской цитаты. «Капитанская дочка» – это не только «шоколадная книга», это – рассказ о «русском бунте – бессмысленном и беспощадном», о буране социальном[17]. Не прошло и ста лет от Пушкина до Булгакова, как этот буран вырвался за обложку томика и ворвался в ту самую жизнь, символом которой была «шоколадная книга»:

«Давно уже начало мести с севера, и метет, и метет, и не перестает, и чем дальше, тем хуже. Вернулся старший Турбин в родной город после первого удара, потрясшего город над Днепром. Ну, думается, перестанет, начнется та жизнь, о которой пишется в шоколадных книгах, но она не только не начинается, а кругом становится все страшнее и страшнее. На севере воет и воет вьюга, а здесь под ногами глухо погромыхивает, ворчит встревоженная утроба земли. Восемнадцатый год летит к концу и день ото дня глядит все грознее и щетинистей.

Упадут стены, улетит встревоженный сокол с белой рукавицы, потухнет огонь в бронзовой лампе, а “Капитанскую дочку” сожгут в печи».

Еще один план, в котором можно рассматривать повесть Пушкина, это ряд литературных ассоциаций, связанных с ней. В первую очередь следует говорить о стихотворении «Бесы» – зерне, из которого у Пушкина выросла сцена появления Пугачева среди бурана. Сами по себе пушкинские «Бесы» в «Белой гвардии» не упоминаются[18], но зато служат исходным звеном  в определенной ассоциативной цепи. С одной стороны, это стихотворение перекликается с «Капитанской дочкой», откуда берет свой эпиграф Булгаков, а с другой – дает эпиграф к роману Достоевского «Бесы». Все это можно представить в виде такой схемы:

 

 Из «Бесов» Пушкина

Мотив в «Капитанской дочке»

Эпиграф в «Бесах» Достоевского

В «Белой гвардии»

Эпиграф из «Капитанской дочки»

Мотив из «Бесов» Достоевского

 

Ассоциативный узел окончательно затягивается, когда Алексей Турбин в одной из кульминационных сцен романа читает, а потом и видит во сне «Бесы» Достоевского[19].

Символика, которая утверждается с помощью всех этих ассоциаций, весьма прозрачна: в природном и социальном буране, изображенном Булгаковым, должны появиться бесы. Так оно и происходит:

«…Во сне явился к нему маленького роста кошмар в брюках в крупную клетку и глумливым голосом сказал:

– Голым профилем на ежа не сядешь!..»

Инфернальная природа этого «кошмара» не составляет тайны для тех, кто знаком с последующим творчеством  Булгакова: уж очень он похож на другого беса – Коровьева из «Мастера и Маргариты», который тоже был «клетчатым», «и физиономия, прошу заметить, глумливая».

В сне Турбина «кошмар» продолжает свое глумление, цитируя ни кого иного как одного из «бесов» Достоевского – Кармазинова:

«Святая Русь – страна деревянная, нищая и… опасная, а русскому человеку честь – только лишнее бремя».

К последней части этой фразы «бессмысленно возвращался» сам Турбин, когда перед сном «сидел и воспаленными глазами глядел в страницу первой попавшейся ему книги».

Однако эта книга попала в руки Алексея Васильевича не так уж и случайно. В его подсознании засело другое «глумление» – поручика Мышлаевского, который несколько часов назад, придя с рубежа обороны против петлюровцев, «словно обвал камней, спустил страшное ругательство» в адрес «местных мужичков-богоносцев достоевских». Тезис о том, что «единственный народ-“богоносец”« – «это народ русский», обсуждают именно герои «Бесов»[20].

Слова Мышлаевского запали в душу Алексея (он сам позже скажет о необходимости формировать русскую армию на Украине, «чтобы наши богоносцы не заболели московской болезнью»). Поэтому-то рука Турбина и потянулась к роману Достоевского. Ход мысли мог быть приблизительно такой: если народ – «мужички-богоносцы» – выступает против Белой гвардии, то каким же тогда содержанием наполнить понятие «Святая Русь», и чего в этой ситуации требует честь дворянина и офицера? В последнем, подцензурном варианте пьесы «Дни Турбиных» Булгаков, чтобы все-таки увидеть свое произведение на сцене, превращает те вопросы, которые стояли перед Турбиным, в утверждение, в уже найденный ответ:

«Народ не с нами. Он против нас. Значит, кончено! Гроб! Крышка!»

В романе же ответов нет – есть размышления, сомнения. Как воплощение этих сомнений и является во сне «клетчатый» бес-искуситель, является как раз в тот момент, когда герою предстоит спасать Святую Русь и защищать собственную честь[21]. Турбин пытается стрелять в кошмар, а потом погружается в «мутный, черный, без сновидений сон».

С первых страниц романа его герои никак не могут выбраться из этой «мути», «черноты». «Алексей во тьме…», – пишет Булгаков и жирно подчеркивает эти слова в номере журнала «Россия»[22]. Полностью же фраза в романе звучит так:

«Алексей во тьме, а Елена ближе к окошку, и видно, что глаза ее черно-испуганны».

Даже свет из окна не рассеивает, а лишь высвечивает ту внутреннюю «тьму», в которую погружены герои.

Елена тоже читает книгу, но другую:

«Перед Еленою остывшая чашка и “Господин из Сан-Франциско”. Затуманенные глаза, не видя, глядят на слова:

мрак, океан, вьюгу».

 

В уже упоминавшемся экземпляре журнала «Россия» Булгаков подчеркивает обрывок бунинской цитаты и сбоку дописывает большими буквами: «В ДУШЕ АЛЕКСЕЯ». Очевидно, что слова, завершающие «Господина из Сан-Франциско», на которые смотрит Елена, определяют собой общее душевное состояние и ее самой, и Алексея[23]. Булгаков прекрасно знал рассказ Бунина; В.П. Катаев свидетельствовал:

«И для меня, помню, было удивительным, как вдруг Булгаков прочел наизусть конец «Господина из Сан-Франциско». Блок, Бунин – они, по моим представлениям, для него не должны были существовать! Его литературные вкусы должны были кончаться где-то раньше…»

Поэтому для нас важны не только те слова, которые цитируются в «Белой гвардии», но и вся финальная часть «Господина из Сан-Франциско». «Мрак, океан, вьюгу» – лишь последний штрих в картине «бешеной вьюги» и океана, гудевшего, «как погребальная месса». Идейным же и образным центром этой картины является фигура Дьявола, появляющегося среди бури:

«Бесчисленные огненные глаза корабля были за снегом едва видны Дьяволу, следившему со скал Гибралтара, с каменистых ворот двух миров, за уходившим в ночь и вьюгу кораблем».

Итак, реминисценция из Бунина встает в единый ряд с другими литературными ассоциациями («Капитанская дочка», «Бесы» – и Пушкина, и Достоевского). Из всего этого вытекает вполне определенная мысль: метель и возникающая в ней инфернальная сила проникают в душу героев.

Разбушевавшаяся стихия – создает символический фон не только в эпилоге «Господина из Сан-Франциско», но и в поэме Блока «Двенадцать»[24]. Блоковский образ революции-стихи, который, в свою очередь, восходит к бурану в «Капитанской дочке», Булгаков использовал неоднократно. Так, относя действие «Записок юного врача» (1925 – 1926) преимущественно к осени – зиме 1917 года, Булгаков почти не касается самих революционных событий, лишь метафорически обозначая их с помощью сквозного (в 5 рассказах из 7) мотива вьюги. Причем, этот мотив часто сочетается с темой бесов:

 

«…Как бес, летала и шаркала метель…»

(«Стальное горло»)

 

«Вертело и крутило белым и косо и криво, вдоль и поперек, словно черт зубным порошком баловался»

(«Вьюга»)

 

«И мы с Пелагеей Ивановной уехали в страшную даль, закутанные в бараньи тулупы, пронеслись, как черный призрак, состоящий из коней, кучера и нас, сквозь взбесившийся белый океан. Вьюга свистела, как ведьма, выла, плевалась, хохотала, все к черту исчезло… собьемся мы с пути в этой сатанинской вертящейся мгле»

(«Пропавший глаз»)

 

Рассказ «Морфий» (1927), примыкающий к «Запискам юного врача», – единственный, где о революции говорится напрямую, хотя и вскользь. И опять-таки, эта тема оказывается неразрывно связанной с мотивом вьюги. В дневнике доктора Полякова читаем такие записи:

 

«Вьюга. Ничего».

«Все вьюги да вьюги… Заносит меня!»

«Слухи о чем-то грандиозном. Будто бы свергли Николая II».

«Там происходит революция».

 

Подобный акцент на метельном пейзаже, особенно бросается в глаза потому, что в большинстве других произведений Булгакова царит совершенно иная погодная атмосфера –  «черная мгла», «бездонная тьма» или же – «туман»«, «муть», «густые сумерки». Но как только речь заходит о революции, сразу начинает мести.

Итак, метель у Булгакова не только пушкинская и бунинская, но и блоковская. Ярче всего это проявляется в «Собачьем сердце». Не смотря на то, что действие повести отнесено к вовсе не революционным 1924 – 1925 годам, тема революции сразу вводится в нее именно с помощью ассоциаций с поэмой Блока. И там, и там воет вьюга. Красногвардейцы у Блока сетуют:

Разыгралась чтой-то вьюга,

Ой, вьюга, ой вьюга!

Не видать совсем друг друга

За четыре за шага!

 

Шарик:

«Вьюга в подворотне ревет мне отходную, и я вою с ней».

 

И там, и там среди вьюги «жмется» «нищий пес голодный», в борьбу с которым вступают «пролетарии»[25]. Красногвардейцы у Блока:

– Отвяжись ты, шелудивый,

Я штыком пощекочу!

Старый мир, как пес паршивый,

Провались – поколочу!

 

Шарик:

«Негодяй в грязном колпаке – повар столовой нормального питания служащих Центрального Совета Народного Хозяйства – плеснул кипятком и обварил мне левый бок. Какая гадина, а еще пролетарий».

«И дворники с бляхами ухватят меня за ноги и выкинут на телегу… Дворники из всех пролетариев – самая гнусная мразь».

 

В «Белой гвардии» Булгаков заимствует у Блока не только сам образ революции-метели, но и его пространственные измерения. Действие «Двенадцати» первоначально охватывает весь земной шар, «весь Божий свет», сотрясаемый бурей:

Черный вечер.

Белый снег.

Ветер, ветер!

На ногах не стоит человек.

Ветер, ветер –

На всем Божьем свете! –

 

И только потом взгляд автора опускается вниз, на конкретный город, в начале 1918 года сотрясаемый Революцией:

От здания к зданию

Протянут канат.

На канате – плакат:

«Вся власть Учредительному Собранию!» [26]

 

Именно эти два, заданные Блоком, измерения – вселенское и «городское» – вводит Булгаков в свой роман:

«Велик был год и страшен год по Рождестве Христовом 1918, от начала же революции второй».

Сначала высвечивается Вселенная:

«…Особенно высоко в небе стояли две звезды: звезда пастушеская – вечерняя Венера и красный, дрожащий Марс».

И тут же действие переносится в Город:

«Но дни и в мирные и в кровавые годы летят как стрела, и молодые Турбины не заметили, как в крепком морозе наступил белый, мохнатый декабрь».

Эти же два измерения отражены и в двух эпиграфах. «Капитанская дочка» говорит о земном буране, хотя через цепь ассоциаций («Бесы» – и Пушкина и Достоевского, «Господин из Сан-Франциско», «Двенадцать») связанном с инфернальными силами. Апокалипсис же напрямую вводит тему вселенского потрясения: конца света и Страшного Суда.

Первую главу романа завершает сцена беседы Алексея со священником церкви Николая Доброго. На вопрос Турбина «Может, кончится все это когда-нибудь? Дальше-то лучше будет?» отец Александр открывает «книжечку по специальности» и отвечает еще одной цитатой из Апокалипсиса:

«Третий Ангел вылил чашу свою в реки и источники вод: и сделалась кровь».

Кроме прямого предсказания грядущих кровавых событий здесь содержится и другой смысл. Если эпиграф взят из конца Апокалипсиса и говорит о том времени, когда Бог уже низвергнул сатану, то прочитанные отцом Александром строки возвращают читателя назад – к моменту, предшествующему приходу Антихриста.

Такова физическая и метафизическая экспозиция, предваряющая действие первого романа Булгакова.

 

2. «Черный туман»

Революционная вьюга, начавшая выть на севере, долетела до южного Города и проникла, как уже говорилось, в души героев. Однако их состояние выражает еще одна, традиционная для всего творчества Булгакова, «погодная» метафора – «Туман. Туман. Туман». Туман вторгается в души извне: им заволокло и весь Город, и всю жизнь России. Это не просто авторский поэтический образ, а точное, хотя и символическое, отражение тогдашней действительности. Киевская газета «Последние новости», например, писала 19 ноября 1918 года:

«Снова туман, тяжелый осенний туман навис над нами и давит своей тяжестью. Откуда он пришел, какими ветрами занесло его к нам, говорить не будем, ибо никому это в точности не известно… Но туман есть и жить в нем мы должны… Нас со всех сторон окружают слухи и сплетни. В тумане родятся провокационные выступления. К нам доносятся призывы ко всякого рода выступлениям.

В такой атмосфере трудно сохранить спокойствие, но сохранять его необходимо».

В такой «туманной» атмосфере герои Булгакова почти физически теряют способность видеть, различать реальные вещи, даже когда речь идет о бытовых мелочах:

«Мышлаевский. И капот этот идет к тебе, клянусь честью. Господа, гляньте, какой капот, совершенно зеленый!

Елена. Это платье, Витенька, и не зеленое, а серое.

Мышлаевский. Ну, тем хуже. Все равно».

(«Дни Турбиных»)

 

При оценке исторических событий автор и его герои прилагают огромные усилия, чтобы продраться через нависший над ними туман,  свистящую метель и понять истинный смысл происходящего. Алексей говорит в пьесе:

 «У нас теперь другое, более страшное, чем война, чем немцы, чем вообще все на свете: у нас большевики … Вы знаете, что такое этот ваш Петлюра? Это миф, это черный туман. Его и вовсе нет. Вы гляньте в окно, посмотрите, что там. Там метель, какие-то тени… В России, господа, две силы: большевики и мы… Когда мы встретимся с ними, дело пойдет веселее. Или мы их закопаем, или, вернее, они нас».

Тема «Петлюра это миф», едва затронутая в приведенной цитате из пьесы, становится одной из главных в сновидениях Алексея в романе. Сон Турбина состоит из нескольких частей. Сначала, как уже писалось, появляется «клетчатый» бес (конец 3-й главы). 4-я глава представляет собой сон о жизни Города зимой 1918 года. Этот сон плавно переходит в другой: там-то как раз и говорится о Петлюре (5-я глава).

Вокруг его появления на исторической сцене Булгаков создает нарочито мистическую атмосферу, рассказывая о неких «знамениях». «Однажды в мае месяце… прокатился по Городу страшный и зловещий звук», «почва шатнулась под ногами», «многие видели…женщин, бегущих в одних сорочках и кричащих страшными голосами. Вскоре узнали, откуда пришел звук. Он явился с Лысой горы». Если иметь в виду еще и то, что май по языческому преданию начинается Вальпургиевой ночью[27], то, казалось бы, перед читателем предстает несомненная картина бесовского шабаша. Однако тут же выясняется, что речь идет хотя и о трагическом, но вполне земном происшествии – взрыве артиллерийских складов.

Еще одно «предзнаменование», в определенном смысле похожее на предыдущее, «обрушилось» на Василису:

«Явдоха вдруг во тьме представилась ему голой, как ведьма на горе».

Но опять-таки, Явдоха – лишь простая молочница, а ее разговор с Василисой «знаменует» лишь то, что малороссы перестали бояться немцев. Нет никакой мистики и в еще одном «знамении», убийстве германского фельдмаршала; хотя рассказ о нем Булгаков начинает «пугающей» фразой «Второе знамение было поистине чудовищно!»

Во всех трех случаях проводится одна и та же мысль: то, что кажется знамением мистическим, на самом деле является знамением историческим, не таящим в себе ничего загадочного, но создающим вокруг себя множество мифов. Здесь в первый раз мы сталкиваемся у Булгакова с принципом, который потом станет определяющим в «Мастере и Маргарите»: «Черная магия и ее разоблачение».

После всего этого в Городе «произошло уже не знамение, а само событие». В его описании писатель сгущает мистическую атмосферу до предела, вводя прямые отсылки к Апокалипсису:

«…В городскую тюрьму однажды светлым сентябрьским вечером пришла подписанная соответствующими гетманскими властями бумага, коей предписывалось выпустить из камеры № 666 содержащегося в оной камере преступника. Вот и все.

Вот и все! И из-за этой бумажки – несомненно из-за нее! – произошли такие беды и несчастья, такие походы, кровопролития, пожары и погромы, отчаянье и ужас…»

Петлюра, а именно его выпустили из камеры № 666, действительно предстает таинственной личностью («Прошлое Симона было погружено в глубочайший мрак»). Носились слухи, что он был то ли бухгалтером, то ли счетоводом, то ли народным учителем в Тараще, уполномоченным Союза городов или Земсоюза, а может быть, московским студентом, разгуливающим с гитарой по Малой Бронной или продавцом в магазине табачных изделий «с кофейным турком» на вывеске:

«…Неясно, туманно… ах, как туманно и страшно кругом».

В этом тумане и рождается апокалиптический миф о Петлюре. После его изложения, уже по известной нам логике, идет разоблачение мифа:

«– Ну, так вот что я вам скажу: не было. Не было! Не было этого Симона вовсе на свете. Ни турка, ни гитары под кованным фонарем на Бронной, ни Земского союза… ни черта. Просто миф, порожденный на Украине в тумане страшного восемнадцатого года… И было другое – лютая ненависть… Было четыреста тысяч немцев, а вокруг них четырежды сорок раз четыреста тысяч мужиков с сердцами, горящими неутоленной злобой».

Позже эта мысль вновь и вновь на разные лады варьируется в сне Алексея: Петлюра не Антихрист, а лишь «ярлык» для народного гнева. Тут всё ясно.

Загадка состоит в другом: чья это мысль? Такой вопрос встает потому, что изложение снов Турбина строится Булгаковым чрезвычайно сложно: сновидения прерываются, одно из них может включать в себя другое, порой очень трудно определить, когда видение героя переходит в авторское повествование, в которое, в свою очередь, почти незаметно вплетается диалог Алексея и Василисы и так далее.

Вспомним, что все начиналось с появления «клетчатого», цитирующего Кармазинова из «Бесов» Достоевского. Так вот, мотив  «Бесов» надолго исчезает из сна, но потом внезапно снова появляется прямо перед разоблачением мифа о Петлюре:

«Вещий сон гремит, катится к постели Алексея Турбина… Муть… ночь… Валяется на полу недочитанный Достоевский, и глумятся «Бесы» отчаянными словами…»

Непосредственно после этого предварения и следует, непонятно кому принадлежащая, прямая речь, которую я приводил выше («– Ну, так вот что я вам скажу: не было. Не было! Не было этого Симона вовсе на свете»). Получается, что мысль «Петлюра это миф» подсовывают глумливые бесы.

Такое толкование вроде бы подтверждается и в конце главы, когда рядом с тем же самым рассуждением о Петлюре звучат слова о России, очень близкие к тому, что вначале говорил «клетчатый» бес-Кармазинов («Святая Русь – страна деревянная, нищая и… опасная…»):

«Нет, задохнешься в такой стране и в такое время. Ну ее к дьяволу! Миф. Миф Петлюра. Его не было вовсе. Это миф, столь же замечательный, как миф о никогда не существовавшем Наполеоне, но гораздо менее красивый. Случилось другое. Нужно было вот этот самый мужицкий гнев подманить по одной какой-нибудь дороге, ибо уж так колдовски устроено на белом свете, что, сколько бы он ни бежал, он всегда фатально оказывается на одном и том же перекрестке».

Однако и здесь далеко не всё понятно. Сон Турбина о Петлюре прерывается сном о рае, потом же следует продолжение темы Петлюры. Но встает еще один вопрос: является ли это продолжение сном[28]? Дело в том, что после видения рая Алексей проснулся, «но вскоре опять заснул, и сон потек ровный, без сновидений». И тут же продолжается рассказ о Петлюре. Если это – не сон героя, то значит – авторские мысли? А так как они тождественны тем, которые пронизывали сон в целом, то и в нем, значит, отражалась позиция автора, а не глумящихся бесов? Или эти две позиции совпадают?

Уверен, что дать окончательный ответ на поставленные вопросы невозможно. Писатель сделал все, чтобы предельно запутать ситуацию. Двойственность (или даже, скорее, многовариантность) прочтения важнейших мест произведения – прием, который ввел в русскую литературу Лермонтов. Вспомним, например, что ключевой монолог Печорина, обращенный к княжне Мери, о том, почему герой стал «нравственным калекой», предваряется фразой («Я задумался на минуту и потом сказал, приняв глубоко тронутый вид»), ставящей под сомнение все сказанное. Не отрицающей, а именно ставящей под сомнение. Точно так поступает и Булгаков, начиная сны Турбина о Петлюре и о рае фразой «Валяется на полу недочитанный Достоевский, и глумятся «Бесы» отчаянными словами…»

Однако у Булгакова все гораздо сложнее, чем даже у предельно (казалось бы) загадочного Лермонтова. Тот хоть как-то объясняет возможность двойного прочтения:

«Но кто знает наверное, убежден ли он в чем, или нет?.. И как часто мы принимаем за убеждение обман чувств или промах рассудка!.. Я люблю сомневаться во всем…»

 («Фаталист»)

 

Булгаков, похоже, не сомневается он заставляет сомневаться своего читателя. В этом – весь Булгаков. Он разоблачает чужие мифы, а на их месте творит свой. Причем, не простой, а «многослойный». Один из этих слоев, наверняка, отражает позицию самого автора. Только вот какой именно? Ответить на этот вопрос опять-таки невозможно. На то он и миф, чтобы уничтожать реальность.

Я придаю такое значение сну о Петлюре, конечно, не из интереса к данной исторической личности. Важно лишь то, что в «Белой гвардии» он был выпущен из камеры № 666. Если Петлюра – миф, то и Антихрист – миф. Во всяком случае, события, изображенные в романе, теряют свою апокалиптическую окраску. Выходит, что строки из Апокалипсиса, с помощью которых в первой главе отец Александр пытается предсказать будущее, лишь метафора по отношению к действительно страшным, но вполне земным, историческим событиям. Метафора, ничего не говорящая об инфернальной сути Революции.

Вот почему вопрос о том, кто именно навевает сон Турбину, оказывается в высшей степени принципиальным. Одно дело, если для самого автора Антихрист –   это миф, и совершенно другое – если автор хочет показать, что именно глумливым бесам выгодно внушать людям представление об Антихристе как о мифе.

Не отваживаясь дать окончательный ответ и на этот вопрос, замечу все-таки, что тема разоблачения «мифа об Антихристе» является сквозной в произведениях Булгакова того периода (1923 – 1925), когда создавались роман и пьеса о Белой гвардии. И связана эта тема  вовсе не с одним Петлюрой, а с целым рядом объектов. Даже с самим автором. Так, в очерке «Киев-город» (1923) рассказывается, в частности, о шедшей на Украине борьбе между разными Церквями («старой», «живой» и автокефальной).

 

«Представители старой Церкви открыли богословские курсы… Смысл лекций прост – виноват во всей тройной кутерьме – сатана».

 

Знакомая старушка принесла автору «толстую книгу, содержавшую в себе истолкование ветхозаветных пророчеств», где утверждалось, «что Антихрист придет в 1923 году». После того как автор раскритиковал книгу, старушка пожаловалась на него лектору. О последствиях этой жалобы иронически сообщается:

«Лектор прочитал лекцию, посвященную уже специально мне, из которой вывел, как дважды два четыре, что я не кто иной, как один из служителей и предтеч Антихриста…»

Темные концовские мужики принимают за Антихриста заведующего совхозом «Красный луч» Рока. На самом же деле Рок был всего лишь флейтистом в одесском кинотеатре, только «великий 1917 год, переломивший карьеру многих людей, и Александра Семеновича повел по новым путям». По новым, но вовсе не по антихристовым. Другому герою повести «Роковые яйца» (1924) – профессору Персикову – толпа кричит:

– Бей его! Убивай…

Мирового злодея!

– Ты распустил гадов!

Но и Персиков вовсе не  «мировой злодей», а несчастная жертва собственного научного любопытства и советской бестолковщины.

К этому же тематическому ряду разоблачений мифов примыкает  зарисовка в путевых записках «Путешествие по Крыму» (1925):

«Не брезгуют любители и “пейзажными собаками”. Так называют простые серые камни, но с каким-нибудь фантастическим рисунком. В одном и том же пейзаже на собаке может каждый, как в гамлетовском облике, увидеть все, что ему хочется.

– Вася, глянь-ка, что на собаке нарисовано!

– Ах, черт возьми, действительно, вылитый Мефистофель

– Сам ты Мефистофель! Это Большой театр в Москве».

Пойдем дальше. В «Мастере» после рассуждений Берлиоза и Бездомного о том, что Бога нет, Воланд задает вполне логичный вопрос: «А дьявола тоже нет?» Получив утвердительный ответ, он только разводит руками: «…Что же это у вас, чего не хватишься, ничего нет!» Попробую применить логику Воланда к «Белой гвардии»: если нет Дьявола, Антихриста, то не должно быть Бога, Христа. Почти так оно и получается в сне Турбина.

Его четвертая часть представляет собой сон о рае и следует сразу после сна о Петлюре (или вклинивается в него, если считать конец 5-й главы сном). Алексею является «вахмистр Жилин, заведомо срезанный огнем вместе с эскадроном белградских гусар в 1916 году на Виленском направлении». Вместе с эскадроном этот вахмистр оказался в раю и сам видел Бога. На вопрос Турбина «Какой же Он такой?» Жилин отвечает:

«Убейте – объяснить не могу. Лик осиянный, а какой – не поймешь… Бывает, взглянешь – и похолодеешь. Чудится, что он на тебя самого похож. Страх такой проймет, думаешь, что это такое? А потом ничего, отойдешь. Разнообразное лицо. Ну, уж а как говорит, такая радость, такая радость…»

Тот, кто читал в моей книге «Православие. Литература. Революция» главу о Чернышевском («Соль соли земли»), без труда узнает в жилинском «Боге» Сестер-бесов из снов Веры Павловны:

«Нет, я не видела тебя, я не видела лица твоего; ты являлась мне, я видела тебя, но ты окружена сиянием, я не могла видеть тебя…»

«Да, Вера Павловна видела: это она сама, это она сама, но богиня. Лицо богини ее самой лицо…»

«У  ней сжимается сердце»;  «ей уже страшно; сердце Веры Павловны холодеет».

«…И лицо, и походка, все меняется, беспрестанно меняется в ней».

«С вами весело, очень весело».

 

Несомненно, что и Булгаков, и Чернышевский наделяют призраков сновидений одними и теми же характерными чертами бесов. Не думаю, что Булгаков сознательно ориентировался на Чернышевского. По крайней мере, не приходилось встречать указаний даже на то, что он вообще читал «Что делать?». Тем поразительнее эти совпадения.

Если же выделить только то, что «Бог» Жилина похож на него самого, напрашивается аналогия с вопросом, который Степан Трофимович Верховенский в свое время адресовал сыну («Да неужели ты себя такого, как есть, людям, взамен Христа предложить желаешь?»). А уж тему «Бесов» Достоевского Булгаков вводит в свой роман, как уже писалось, совершенно сознательно.

Однако вахмистр (как и Петруша) не предлагает «себя такого, как есть», вместо Бога. Он действует несколько иначе. Во-первых, нарисованная им пародийная картинка рая (туда эскадрон въезжает в конном строю, с бабами и гармоникой), по сути, подтверждает мысль, уже приходившую в голову Алексею:

«…Я думал, что рай это так… мечтание человеческое».

Во-вторых, Жилин, предстает как «переводчик Бога», излагая нарочито простонародным языком[29] то, что якобы говорил ему Бог. Именно по этой причине кажется, что «Бог» похож на Жилина.

 Теперь попробуем разобраться, какие именно мысли внушает Турбину вахмистр от имени «Бога». Главной посылкой здесь является то, что вера не нужна ни Богу, ни людям. Жилинский «Бог» о большевиках, например,  рассуждает следующим образом:

«Ну не верят, говорит, что ж поделаешь. Пущай. Ведь мне-то от этого ни жарко, ни холодно. Да и тебе, говорит, тоже. Да и им, говорит, тоже самое. Потому мне от вашей веры ни прибыли, ни убытку».

Поэтому нет, в конечном счете, никакой разницы между верующими белогвардейцами и неверующими красными; для тех и других жилинский «Бог» сооружает в раю «казармы»:

«…Все вы у меня, Жилин, одинаковые – в поле брани убиенные. Это, Жилин, понимать надо, и не всякий это поймет».

Такая получается «демократическая» или «дальтоническая» концепция: в мире религиозных представлений уравниваются верующие и неверующие, а в области социально-политической красные не отличаются от белых. Только попы не понимают этого «божьего замысла», говоря, «что большевики в ад попадут» («То есть таких дураков, как ваши попы, нету других на свете. По секрету скажу тебе, Жилин, срам, а не попы»).

Итак, из рассказа Жилина прямо вытекает, что Бог, вера в Него, рай, белые защитники веры, красные богоборцы суть фикции. Реальностью же являются лишь глупые попы, которые пытаются утвердить эти фикции в сознании людей.

Кто же такой этот Жилин? В сне Турбина вахмистр сопровождает своего полковника Най-Турса (на самом деле тот еще жив, а убит будет позже), который выглядит своеобразно:

«Он был в странной форме: на голове светозарный шлем, а тело в кольчуге, и опирался он на меч, длинный, каких уже нет ни в одной армии со времен крестовых походов. Райское сияние ходило за Наем облаком».

«Они в бригаде крестоносцев теперича, господин доктор», –  поясняет Жилин, сам предстающий рыцарем («Как огромный витязь возвышался вахмистр, и кольчуга его распространяла свет»).

Эти описания могут, конечно, вызывать разные ассоциации, но среди них есть одна – несомненная: в финале «Мастера и Маргариты» демоны из свиты Воланда принимают именно рыцарское обличье. В самозваном «переводчике Бога» Жилине вполне можно узнать «Коровьева-Фагота, самозваного переводчика при таинственном и не нуждающемся ни в каких переводах консультанте». «Светозарный шлем» Ная сопоставим с блистающими сталью доспехами Азазелло. Вместе с Наем и Жилиным в рай входит и «юнкерок» – Николка (так вводится предсказание его гибели в будущем), «придворный остряк» (по словам Мышлаевского во 2-й редакции пьесы) турбинского дома. Среди рыцарей Воланда тоже есть остряк: кот Бегемот «оказался худеньким юношей, демоном-пажом, лучшим шутом, какой существовал когда-нибудь в мире». Подобному сопоставлению не может помешать то, что Николка и Най безусловные положительные герои, да и Жилин вызывает у Турбина симпатию: бесы, как уже неоднократно отмечалась, могут принимать самые разные, в том числе и обольщающие облики.

Правда, рыцари Воланда – «мрачнейшие», а от призраков Ная и Жилина исходят свет, радость. И это тоже не должно удивлять, если вспомнить Сестер из снов Веры Павловны. Гораздо важнее другое: во внешности персонажей турбинских снов вдруг появляется, пусть на одно мгновение, нечто прямо противоположное «необъяснимой радости» и «райскому сиянию»:

«…Вахмистр указал на молчащего и горделивого Най-Турса, уходящего бесследно из сна в неизвестную тьму …»

Что касается самого вахмистра, то весь его рассказ о «Боге» предваряется очень значимым, на мой взгляд, портретным штрихом:

«Глаза Жилина испустили лучи, и гордо утончились черты лица».

Доказывает ли все это, что сон инспирирован «горделивыми» бесами, которые явились Турбину в обличье его бывших однополчан – Жилина и Ная, – чтобы сокрушить в душе героя «веру православную, власть самодержавную», увлечь за собой «в неизвестную тьму» («Жилин, Жилин, нельзя ли мне как-нибудь устроиться врачом у вас в бригаде вашей?» – стонет в конце сна Алексей)? На эти вопросы приходиться самостоятельно отвечать каждому читателю: Булгаков все-таки допускает, как всегда,  двойное прочтение.

Это двойное прочтение поддерживается лубочно-фарсовым изображением «Бога» и «рая», с одной стороны, и зловещим мистическим отблеском в изображениии Ная и его свиты. Г.А. Лесскис вообще возводит сочетание фарса и мистики в главнейший принцип поэтики Булгакова, объясняющий во многом и его позицию:

«В «Белой гвардии» (как и в триптихе в целом) мотивы мистические и фарсовые образуют почти нерасчленимое единство, мистика постоянно переходит в фарс, а фарс приобретает зловещий, мистический характер… Может быть, за этим сложным переплетением двух противоположных интерпретаций исторических событий стоит авторское признание того, что человеческим разумом невозможно постичь смысл таких событий, как наша революция, и в то же время ощущение эстетического порога, за которым мистические объяснения могут стать, в свою очередь, идеологической фальшью».

 

Таким образом, понимая невозможность рационального объяснения апокалиптических по сути событий, Булгаков доходит до грани, отделяющий физический мир от мистического, но тут спотыкается об «эстетический порог». Именно в этот момент выступает на первый план фарсовое начало, и то, что могло бы иметь мистическое объяснение, получает мифологическую трактовку.

 

 


[1] Работа о Булгакове мыслилась как четвертая (последняя) глава третьей части моей книги «Православие. Литература. Революция». Но так сложилось, что книга была завершена, даже уже и напечатана, а булгаковская глава осталась недописанной. Однако, не смотря на незаконченность, – даже анализ «Белой гвардии» проведен лишь на одну треть – в уже сделанном фрагменте, есть, как мне кажется, некоторая цельность.

[2] «Жизнеописание Михаила Булгакова».

[3] Письмо Правительству СССР от 28.03.30.

[4] Выделено курсивом в протоколе допроса.

[5] «Булгаковская энциклопедия», «Три жизни Михаила Булгакова».

[6] Отказываться, в той либо иной степени, от своего прошлого приходилось, разумеется, всем писателям, которые были связаны с Белой армией, но остались после Гражданской войны в России.  Однако именно на их фоне позиция Булгакова выглядит уникальной.

В этом смысле интересен весьма характерный для того времени пример, который приводится в книге Чудаковой. Сотоварищ Булгакова по кружку «Зеленая лампа» Н.Я. Шестаков, будучи в Омске воспевал адмирала Колчака и Белое движение, а 1926 году в Москве опубликовал «цикл юмористических рассказов и полупародийных в “прутковском” духе стихов, объединенных лицом вымышленного автора – некоего Поликарпа Ивановича Заглушкина. В предисловии “реальный” автор пояснял, что… во время революции “под влиянием опиума религиозных предрассудков, с одной стороны, и результатов темных родителей, с другой, Заглушкин даже поднял оружие против революционного пролетариата и бежал с чешскими бандами в Сибирь… Под влиянием событий, а также в силу собственных убеждений поэт постепенно переходит на платформу советской власти и даже записывается в партию”». Приведя эту цитату из предисловия к циклу, Чудакова резюмирует: «Так в биографии вымышленного персонажа проигрывались и “изживались” факты собственной биографии автора, резко менявшейся: в дальнейшем и до конца жизни Н. Шестаков писал только пьесы для детей с социально-политической (советской. – Г.А.) подоплекой». Здесь все предельно ясно и логично: автор изменил прежние убеждения и позицию, «изжил» их, высмеяв своего вымышленного персонажа, и стал советским писателем «с социально-политической подоплекой».

Булгаков же не отрекался от своих прежних взглядов, а подменял их. Делал он это вовсе не для того, чтобы считаться советским писателем. Все вокруг и, прежде всего сам Булгаков, отчетливо понимали, что таковым он ни при каких обстоятельствах  стать не сможет:

«…Вся пресса СССР, а с нею вместе и все учреждения, которым поручен контроль репертуара, в течение всех лет моей литературной работы единодушно и С НЕОБЫКНОВЕННОЙ ЯРОСТЬЮ доказывали, что произведения Михаила Булгакова в СССР не могут существовать.

И я заявляю,  что пресса СССР СОВЕРШЕННО ПРАВА» (письмо Правительству СССР от 28.03.30).

[7] Первоначально сходную позицию занимала и Чудакова; по поводу размышлений доктора N о дезертирстве она писала:

«Страницы эти, бесспорно, могут служить характеристикой тогдашнего состояния духа военврача Булгакова».

Однако после обнаружения статьи «Грядущие перспективы» исследовательница сделала следующее примечание к этому месту своей книги:

«Уточним, однако, что после того как стал известен текст одного из первых булгаковских фельетонов, где политическая позиция автора выражена достаточно определенно и активно, рассказ 1922 года представляется нарочито смягченным вариантом умонастроения автора осенью 1919 года».

Надо отдать должное честности исследовательницы, сумевшей изменить свое мнение, учитывая вновь открывшиеся факты. Хотя трудно принять формулировку «нарочито смягченный вариант», когда речь идет о диаметрально противоположных взглядах: апологетика дезертирства в «Необыкновенных приключениях доктора» звучит как прямая антитеза утверждению «Нужно драться» в «Грядущих перспективах».

[8] «Булгаковская энциклопедия».

[9] Свое сотрудничество с Освагом писатель, правда, отрицал на уже упоминавшемся допросе в ОГПУ («С Освагом связан не был, предложений о работе в Осваге не получал»). Но, если Булгаков не таил от карающих органов свои настроения и мысли, высказанные  в белогвардейских изданиях, то у него был вполне понятный резон скрывать свою профессиональную работу в идеологическом органе белых. В любом случае, взаимоотношения Булгакова с Освагом, не могут иметь решающего значения для понимания позиции, которую писатель занимал во время Гражданской войны.

[10] «Грядущие перспективы» и «В кафе» были далеко не единственными произведениями Булгакова, опубликованными в белой печати, об этом свидетельствует письмо к двоюродному брату от 01.02.21:

«Помню, около года назад я писал тебе, что я начал печататься в газетах. Фельетоны мои шли во многих кавказских газетах».

[11] Б.В. Соколов пишет по этому поводу:

«Судя по тексту «В кафе», к моменту создания фельетона автор уже оставил работу военного врача… и стал профессиональным журналистом… Вероятно, увольнение Булгакова от должности военного врача произошло на рубеже 1919-1920 годов (1919 г. – по старому стилю (юлианскому календарю), принятому у белых, 1920 г. – по новому стилю (григорианскому календарю), восстанавливавшемуся на территориях, занимаемых красными)».

[12] Здесь видно, как даже в мелочах Булгаков искажал собственный образ. В «Моем дневнике» (26.10.23) он говорит о совершенно ином отношении к Куперу:

«Какое обаяние в этом старом сентиментальном Купере!»

[13] Знаменательно, что в пьесе «Дни Турбиных», где система персонажей существенно изменилась по сравнению с романом, и Алексей стал личностью героической, трус Василиса оказался не нужен. Поэтому МХТ и добился исключения сцен с его участием из последней редакции пьесы.

Невооруженным глазом видно, насколько натужно входят эти сцены и в кинофильм, поставленный Басовым.

[14] Г.А. Лесскис («Триптих М.А. Булгакова о русской революции»«) совершенно точно отметил, что «Грядущие перспективы» «был своего рода политический манифест писателя Булгакова, предваряющий его художественное творчество».

[15] Вполне возможно, что та же самая ассоциация с Жуковским была и у Цветаевой, озаглавившей свой белогвардейский цикл «Лебединый стан» (1917 - 1920).

 

[16] «Белый буран» – одно из названий пьесы, предложенных Булгаковым МХАТу, вместо первоначального («Белая гвардия»), не проходившего через цензуру (окончательное название – «Дни Турбиных» вряд ли принадлежит самому автору). 

[17] Более подробно о связи стихотворения «Бесы» со сценой бурана в «Капитанской дочке» я пишу в книге «Православие. Литература. Революция».

[18] В другом произведении Булгакова 1922 года – фельетоне «№ 13. Дом Эльпит-рабкоммуна» – ассоциация с пушкинским стихотворением вполне очевидна:

«В зимние вечера, когда бес, прикинувшись вьюгой, кувыркался и выл под железными желобами крыш, проворные дворники гнали перед собой щитами сугробы…»

[19] Уже в едва ли не первое свое московское произведение, – статью о Некрасове «Муза мести»  (1921) – Булгаков вводит реминисценцию из романа Достоевского, когда речь заходит о Революции:

«Произошли великие потрясения, пошла раскачка всей земли».

В этой цитате нельзя не услышать голос Петруши Верховенского:

«Ну-с, и начнется смута! Раскачка такая пойдет, какой еще мир не видал…»

Роман Достоевского в «Белой гвардии», похоже, собирается читать даже Лариосик. Он стоит в книжной комнате Турбиных, «не зная, за что скорее взяться – за “Записки Пиквикского клуба” или за “Русский вестник 1871 года”«. А ведь именно в этом журнале и в этом году были впервые напечатаны «Бесы».

[20] В первой редакции пьесы «Дни Турбиных» («Белая гвардия») цитата про «богоносцев» прямо возводилась к «Бесам»:

«Мышлаевский. Ты Достоевского читал когда-нибудь?

Алексей. И сейчас, только что. Вон ”Бесы” лежат. И очень люблю.

Николка. Выдающийся писатель земли русской.

Мышлаевский. Вот. Вот. Я бы с удовольствием повесил этого выдающегося писателя земли.

Алексей. За что так строго, смею спросить?

Мышлаевский. За это – за самое. За народ-богоносец. За сеятеля, хранителя, землепашца и… впрочем, это Апухтин сказал…

Алексей. Это Некрасов сказал. Побойся Бога.

Мышлаевский (зевая). Ну и Некрасова повесить.

<…>

Алексей. Кто же там под Трактиром все-таки?

Мышлаевский. А вот эти самые мужички достоевские, богоносцы окаянные. Все, оказывается, на стороне Петлюры…»

В окончательной редакции нет упоминания о «Бесах», и поэтому «мужички» в репликах Мышлаевского уже не «достоевские», а «сочинения графа Льва Толстого».

[21] Поэтому трудно согласиться с замечанием Г.А. Лесскиса, который, сравнивая «клечатого» с чертом из сна Ивана Карамазова, пишет:

«Но Достоевский передавал таким способом душевное раздвоение своего персонажа, тогда как в романе Булгакова персонифицированный кошмар не представляет никакой стороны внутреннего мира Алексея Турбина» («Триптих М.А. Булгакова о русской революции. Комментарий»).

[22] О булгаковских пометах в номере журнала «Россия» сообщается в комментариях В.И. Лосева к «Белой гвардии».

[23] Из пьесы «Дни Турбиных» эпизод с чтением «Господина из Сан-Франциско» выпал, но там бунинский мотив всплывет в сне Елены, предвещающем катастрофу семьи Турбиных:

«Нет, нет, мой сон – вещий. Будто мы все ехали на корабле в Америку и сидим в трюме. И вот шторм. Ветер воет. Холодно-холодно. Волны. А мы в трюме...».

Напомню, что в бунинском рассказе в «черном трюме» находился гроб с телом Господина. Гроб как символ сложившейся трагической ситуации привиделся и Алексею, когда он смотрел на добровольцев:

«И вот вчера на плацу… Снег идет, туман вдали… Померещился мне, знаете ли, гроб…»

В романе Турбин, перед тем как вступить на «мертвый четырехъярусный корабль» Александровской гимназии, видит уже не символические, а вполне реальные гробы – похороны белогвардейских прапорщиков, порезанных петлюровцами.

Возвращаясь ко сну Елены, хочу отметить другую литературную ассоциацию. Поездка в Америку как символ жизненной катастрофы не может не вызывать в памяти Свидригайлова, который, уже решившись на самоубийство, говорил всем, что уезжает в Америку.

С этим героем «Преступления и наказания» позже будет связана тема сна еще одного булгаковского персонажа. Маргарита вспоминает о том месте, где ей во сне явился Мастер:

«…Бревенчатое зданьице, не то оно – отдельная кухня, не то баня, не то черт его знает что. Неживое все кругом какое-то и до того унылое, что так и тянет повеситься на этой осине у мостика… Вот адское место для живого человека».

То, что Маргариту «тянет повеситься» в этом «адском месте» вполне объяснимо – самоубийством покончил и Свидригайлов, которого посещали подобные же видения:

«…Представьте себе, будет там одна комнатка, эдак вроде деревенской бани, закоптелая, а по всем углам пауки, и вот и вся вечность. Мне, знаете, в этом роде иногда мерещится».

Цепь ассоциаций можно продолжить и тем сном Николки, когда «кошмар уселся лапками на груди»:

«Снег и паутина какая-то… Ну, кругом паутина, черт ее дери! Самое главное – пробраться сквозь эту паутину, а то она, проклятая, нарастает, нарастает и подбирается к самому лицу. И, чего доброго, окутает так, что и не выберешься! Так и задохнешься».

[24] Конечно, я не имею в виду внутреннюю, смысловую связь между изображением метели у этих двух писателей. Бунин говорил («Окаянные дни») о стихии блоковской:

«”Революция – стихия…” Землетрясение, чума, холера тоже стихии. Однако никто не прославляет их, никто не канонизирует, с ними борются. А революцию всегда “углубляют”«.

[25] В гениальном фильме Владимира Бортко «Собачье сердце» этот момент очень тонко спародирован: в самом начале мимо бездомного Шарика с песней шествуют красноармейцы, идущие в баню (их, правда, не двенадцать).

[26] Шарик в «Собачьем сердце» тоже видит плакат среди метели:

«Вьюга захлопала из ружья над головой, взметнула громадные буквы полотняного плаката “Возможно ли омоложение?”«

[27] Именно к первому мая 1929 года относит «Булгаковская энциклопедия» Б. В. Соколова появление Воланда в Москве.

[28] В принципе, есть основания считать не сном, а текстом от автора даже рассказ о событиях 1918-го года и начало повествования о Петлюре. Тогда сон будет включать три маленькие, но несомненные части: «клетчатый» (конец 3-й главы), пейзаж Города (начало 4-й главы) и рай (5-я глава). 

[29] Булгаковский вахмистр, в отличие от Веры Розальской и Петра Верховенского, не «прогрессист», а самый что ни на есть «мужичок-богоносец». Если же «Бог» похож на Жилина, то тут, казалось бы, не далеко и до Горького с его «всесильным бессмертным народом». Но Булгаков не Горький. «Патентованный городской чудак, скептик и неврастеник» («Выбор курорта», 1925) ни в коем случае не мог обожествлять народ – отношение Булгакова к простому народу, скорее, было противоположным.

 

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2015

Выпуск: 

1