Елена Семенова. Николай Туроверов
Эти дни не могут повторяться, -
Юность не вернется никогда.
И туманнее и реже снятся
Нам чудесные, жестокие года.
С каждым годом меньше очевидцев
Этих страшных, легендарных дней.
Наше сердце приучилось биться
И спокойнее и глуше и ровней.
Что теперь мы можем и что смеем?
Полюбив спокойную страну,
Незаметно медленно стареем
В европейском ласковом плену.
И растет и ждет ли наша смена,
Чтобы вновь в февральскую пургу
Дети шли в сугробах по колена
Умирать на розовом снегу.
И над одинокими на свете,
С песнями идущими на смерть,
Веял тот же сумасшедший ветер
И темнела сумрачная твердь.
Это строки величайшего казачьего поэта Николая Туроверова, часто называемого «казачьим Есениным». В отличие от другого поэта-казака Николая Евсеева, ныне незаслуженно забытого, имя Туроверова более известно. Российские телезрители слышали о нем, благодаря передаче «Русские без России», после которой авторам приходило множество писем с просьбой рассказать подробнее о его судьбе.
Николай Туроверов родился 30 марта 1899 года в станице Старочеркасской Области Войска Донского в семье в семье потомственных старочеркасских казаков: судебного следователя Николая Николаевича Туроверова и Анны Николаевны Александровой, имевшей запорожские корни. Впоследствии оба они погибли то ли в лагерях, то ли в ссылке. Туроверов долго не имел о родителях никаких известий, но до конца дней хранил память о них.
Судьба будущего «казачьего Есенина» складывалась довольно счастливо. Его детство проходило в зажиточном и полном любви доме богатой станицы. В семье любили литературу и музыку, отец был страстным охотником. Как все казачата, Коля уже в три года был посажен на коня, а в пять — свободно ездил верхом.
На солнце, в мартовских садах,
Еще сырых и обнаженных,
Сидят на постланных коврах
Принарядившиеся жены.
Последний лед в реке идет,
И солнце греет плечи жарко;
Старшинским женам мед несет
Ясырка - пленная татарка.
Весь город ждет и жены ждут,
Когда с раската грянет пушка,
Но в ожиданьи там и тут
Гуляет пенистая кружка.
А старики все у реки
Глядят толпой на половодье, -
Из-под Азова казаки
С добычей приплывут сегодня.
Моя река, мой край родной,
Моих прабабок эта сказка,
И этот ветер голубой
Средневекового Черкасска.
Весело и привольно жилось в те дни, и никто не мог помыслить, по слову уже современного поэта Леонида Дербенева, «что кончатся скоро вольные эти деньки». Николай Туроверов учился в Каменском реальном училище, когда разразилась Первая Мировая война.
Казаков казачки проводили,
Казаки простились с Тихим Доном.
Разве мы - их дети - позабыли,
Как гудел набат тревожным звоном?
Казаки скакали, тесно стремя
Прижимая к стремени соседа.
Разве не казалась в это время
Неизбежной близкая победа?
О, незабываемое лето!
Разве не тюрьмой была станица
Для меня и бедных малолеток,
Опоздавших вовремя родиться?
Пятнадцатилетний Коля, как и большинство его друзей, отчаянно рвался на фронт и, едва достигнув семнадцатилетия, поступил добровольцем в Лейб-гвардии Атаманский полк, в составе которого ушел на войну. Вскоре его произвели в урядники, а через месяц откомандировывали на Дон, чтобы в ускоренном порядке «выучить» на офицера в Новочеркасском военном училище.
На дворе стоял сентябрь 1917-го года…
После октябрьской революции Туроверов вернулся на Дон и вместе с братом Сашей вступил в отряд легендарного есаула Чернецова, прозванного «донским Иваном-Царевичем». Василий Михайлович Чернецов родился в 1890-м году, в семье ветеринарного фельдшера, происходил из казаков станицы Усть-Белокалитвенской Области Войска Донского. Образование он, как и Туроверов, получил в Каменском реальном училище, а в 1909-м году закончил Новочеркасское казачье училище. На Великую войну Чернецов вышел в чине сотника в составе 26-го Донского казачьего полка 4-й Донской казачьей дивизии и вскоре, благодаря отваге и бесстрашию, стал ее лучшим офицером-разведчиком. В 1915-м году Василий Михайлович возглавил партизанский отряд 4-ой Донской казачьей дивизии, и отряд этот рядом блестящих дел покрыл неувядаемой славой себя и своего молодого командира. За годы войны Чернецов получил три ранения, за воинскую доблесть и боевое отличие был произведен в есаулы, награжден многими орденами, в том числе, Георгиевским оружием.
Возвратившись на Дон, Чернецов первым из всех казачьих офицеров приступил к формированию партизанского отряда для защиты Дона от наседавших со всех сторон большевиков. В конце ноября, на собрании офицеров в Новочеркасске, молодой есаул заявил:
- Я пойду драться с большевиками, и если меня убьют или повесят „товарищи», я буду знать, за что; но за что они вздернут вас, когда придут?
Большая часть слушателей осталась глуха к этому призыву: из присутствовавших около 800 офицеров записались сразу... 27.
- Всех вас я согнул бы в бараний рог, и первое, что сделал бы,– лишил содержания. Позор! - возмутился Василий Михайлович. Эта горячая речь нашла отклик – записалось еще 115 человек. Однако на следующий день, на фронт к станции Лихая отправилось только 30 человек, остальные «распылились».
«Чернецовщина - это пролог к величайшей трехлетней трагедии, которая войдет в историю под названием вооруженной борьбы на юге России, - первая страница из книги о Белых и Красных, - вспоминал впоследствии Туроверов. - Выстрелы при защите 3имнего Дворца и залпы юнкеров на улицах Москвы не были услышаны Россией, и только на Дону стократным эхом отозвались в сердцах детей - партизан есаула Чернецова.
Я не знаю, был ли когда в истории революции более яркий, более бескорыстный и подвижнический пример протеста личности против диктатуры толпы, чем проявленный этими гимназистами, кадетами и реалистами, вышедшими навстречу лучшим солдатам большевистской идеологии, набранным из кадров тюрем и ночлежек под командой писарей и парикмахеров.
В то время еще не было ни белых, ни красных Армий, ни мобилизации, ни ЧК, ни освагов. Белое движение было только проектом пробиравшихся на Дон узников из Быхова, а в Новочеркасске задыхался атаман Каледин. Россия лежала распластанной в мертвом равнодушии, когда на границах Дона, на железнодорожных колеях столкнулась городская чернь со своим первым и заклятым врагом - детьми-партизанами. И уже потом, в дальнейшем движении, всколыхнувшем всю Россию, борьба никогда не была более жестокой, чем между этими первыми добровольцами двух идеологий.
...Я задержался на партизанах, чтобы легче подойти к образу их вождя, есаула Чернецова. Партизаны его боготворили, и это его лучшая характеристика. У него была наглая военная дерзость, исключительная способность учитывать и использовать обстановку и беспрекословно подчиняющая воля. В первый раз я с ним встретился зимой 1916 года, на одном из вечеров в тесном зале Каменского клуба. Он был ранен в ногу и ходил с палкой - среднего роста, плотный и коренастый, точно сбитый. Я запомнил его темные насмешливые глаза и смугло-розовый цвет лица».
Маленький партизанский отряд Чернецова составили, преимущественно, ученики средних учебных заведений: кадеты, гимназисты, реалисты и семинаристы. Говоря о составе отряда, участник тех событий отмечал: «…я не ошибусь, наметив в юных соратниках Чернецова три общие черты: абсолютное отсутствие политики, великая жажда подвига и очень развитое сознание, что они, еще вчера сидевшие на школьной скамье, сегодня встали на защиту своих внезапно ставших беспомощными старших братьев, отцов и учителей. И сколько слез, просьб и угроз приходилось преодолевать партизанам в своих семьях, прежде чем выйти на влекущий их путь подвига под окнами родного дома!»
30-го ноября 1917-го года чернецовский отряд убыл из Новочеркасска в северном направлении. Благодаря личной храбрости, большому опыту в партизанской войне и блестящему составу рядовых отряда, Чернецов легко побеждал большевиков, в то время не любивших отрываться далеко от железных дорог. Об его маневренных действиях говорили и свои, и советские сводки, вокруг его имени создавались легенды, его окружала любовь партизан, переходящая в обожание и глубокую веру в его безошибочность. Он стал душою донского партизанства, примером для других отрядов, сформированных позднее. С открытыми флангами, без обеспеченного тыла, он каким-то чудом неизменно громил встречные эшелоны красных, разгонял их отряды, брал в плен их командиров и комиссаров.
Во второй половине января 1918-го года, двигаясь на север, Чернецов занял со своими партизанами станции Зверево и Лихую, выбил врагов из станицы Каменской. В это время атаман Каледин произвел его в чин полковника.
Всего лишь два месяца продолжал действовать героический отряд, но за это время успел стать легендой. Во время боя под станицей Глубокой Василий Михайлович был ранен, его юные партизаны, не имея возможности спасти своего командира, остались с ним и были захвачены красными.
«В меня вцепилось десяток рук, - вспоминал Туроверов. - Какой-то сизый старик с длинным железным прутом, крича: «Стой, братцы, я его сейчас», размахнулся и ударил меня по голове, сбив папаху. (…) Били палками, плетьми, а у кого ничего в руках не было - ногами, метя по голове. У меня мелькнула виденная в детстве на ярмарке сцена самосуда над цыганом-вором, и остро хотелось одного: скорей бы потерять сознание, скорей бы конец!
(…) Гнавшиеся за нами казаки окружили нас и под улюлюканье толпы мы, едва держась на седлах, тронулись шагом в сторону буерака, где еще были слышны пулеметы.
Мы подъехали к началу буерака, где стоял пулемет и человек 20 казаков. Нас встретили матерной бранью, а наших проводников упреком: «Чего муздыкаетесь с ними - гляди, чисто все в руде, добить их - и все тут. Эй слезай, братцы, да скидай одежду!», Мы с доктором слезли и стали раздеваться, на мои шаровары и сапоги тотчас нашлись охотники, ватное же пальто доктора отбросили в сторону. Потом нам указали место над размытой канавкой и стали наводить пулемет. Но в этот момент из-за поворота балки показалась грузная, в защитном полушубке и заячьем капелюхе, конная фигура Голубова: все было кончено, остатки партизан сдались. «Кто приказал? Что вы делаете? - крикнул он казакам, увидев нас: - Присоединить их к остальным пленникам!». Наш конец был вновь отсрочен.
Сейчас же за Голубовым ехал на кляче, далеко отставив раненную в ступню ногу, полковник Чернецов. Рана была замотана нижней рубашкой, снятой с убитого партизана. За ним толпой, таща волоком наши три испорченные пулемета, окровавленные от побоев, в исподниках, носках или босиком, шли человек 30, партизаны и юнкера, - все, что осталось от отряда. Загнанный партизанами в буерак, расстреливаемый в упор с четырех сторон казаками, полковник Чернецов сдался их вождю, войсковому старшине Николаю Голубову.
Тяжело точно и подлинно выяснить, что руководило Голубовым в его странной и темной роли на фоне этих незабываемых горящих дней на Дону. Прежде член Союза Русского народа, буйный, бесшабашно-храбрый офицер на войне, бунтовщик в революцию, он еще весной 1917 года грезил атаманской булавой средь разнузданной толпы царицынских улиц. Попал в Черкасск уже потом, как пленник атамана Каледина, чтобы через несколько дней, поклявшись в верности атаманской власти, покинуть новочеркасскую гауптвахту с дикой жаждой мести. И теперь, пленив Чернецова, который был младше его, но был уже полковником, завистливый Голубов вышел, наконец, на беспрепятственный мятежный путь, он уже собрал нужную ему казачью «силу», с которой и вошел в феврале, как властелин, в Новочеркасск, чтобы собственной рукой сорвать с атамана Назарова погоны, а потом, в апреле, упасть с простреленной казачьей пулей головой на станичном майдане.
Теперь его обрюзгшее, мясистое лицо с белесыми бровями дышало нескрываемым торжеством.
Уже было видно железнодорожное полотно с длинным красноармейским эшелоном на нем. (…) В это время со стороны эшелона верхом, в черной кожаной куртке, с биноклем на груди, подъехал к нам вождь революционного движения на Дону - Подтелков. (…) Со стороны Глубокой навстречу нам показались три всадника. Это были, конечно, одни из казаков Голубова. Никто из нас, я уверен, не обратил на них внимания. Но Подтелков, находившийся все время в каком-то крикливом экстазе, бросил ненужный вопрос: «Кто такие?». И в этот момент Чернецов молниеносно ударил наотмашь кулаком в лицо Подтелкова, крикнул: «Ура, это наши!». Окровавленные партизаны, до этого времени едва передвигавшие ноги, подхватили этот крик с силой и верой, которые могут быть только у обреченных смертников, вдруг почуявших свободу. Трудно этому моменту дать верное описание, это было сумасшествие... Я видел только, как, широко раскинув руки, свалился с седла Подтелков, как, пригнувшись к лошадиным холкам, ринулся вскачь от нас конвой, как какой-то партизан, стянув за ногу казака, вскочил задом наперед на его лошадь и поскакал с криком: «Ура, генерал Чернецов!». Сам же полковник Чернецов, повернув круто назад, пустил свою клячу наметом, склонясь на сторону вдетой в стремя здоровой ноги.
Партизаны разбегались во все стороны. Я бежал к полотну железной дороги, не чувствуя боли ни в ноге, ни в голове, меня переполняла радость, сознание, что я свободен, что я живу.
(…) По полю уже раздавались крики: «Стой! Не беги!», Наш конвой опомнился, и бросился искать беглецов. Я едва успел перейти полотно, как увидел за собой двух скачущих казаков, выхода не было, и я бросился в узкую, очень глубокую железнодорожную канаву. На дне было по колено воды, - я, не раздумывая, лег прямо в воду, набрал в грудь воздуха и спрятал голову…»
После удачного побега Василий Михайлович отправился в родную станицу, но был выдан большевикам. Один из очевидцев вспоминал: «По дороге Подтелков издевался над Чернецовым – Чернецов молчал. Когда же Подтелков ударил его плетью, Чернецов выхватил из внутреннего кармана своего полушубка маленький браунинг и в упор… щелкнул в Подтелкова, в стволе пистолета патрона не было – Чернецов забыл об этом, не подав патрона из обоймы. Подтелков выхватил шашку, рубанул его по лицу, и через пять минут казаки ехали дальше, оставив в степи изрубленный труп Чернецова…» Гибель Чернецова стала тяжелым ударом для зарождавшегося Белого Движения.
Событиям чернецовской эпопеи Туроверов посвятил пронзительный рассказ «Первая любовь», в котором эпическая картина донских событий переплетается с историей трагической любви юноши-партизана и девушки-институки Киры, также вступившей в партизанский отряд…
«Жуткие слухи носились по городу. Красные были уже в двадцати верстах. На моем родном Новочеркасске лежала печать обреченности. С трудом нашел офицерские погоны, - какие там погоны, когда был слышен уже, в городе гул орудий.
Кира ждала меня, полулежа на груде подушек, причесанная по-новому, уже женской прической, одетая в голубое платье, которое она выпросила у сестры милосердия. На ее щеках пылал яркий румянец, восторженно сияли ее громадные глаза. Она обняла меня своими слабыми руками, усадила к себе на кровать и, любуясь купленными погонами, как бы извиняясь, сказала:
- Я забыла тебя попросить купить два обручальных кольца. Мы должны обручиться. Тогда я совсем поправлюсь. Купи их; завтра, а сейчас переломи пополам мой нательный крест: мы будем носить половинки.
Я переломил ее золотой крестик и начал рассказывать о городских слухах про неизбежный поход - он мне рисовался необычайным, - куда-то за Кавказ, в Персию. Я говорил - о вечнозеленых деревьях, голубом небе, о плоских кровлях. Наша будущая блаженная жизнь, где-нибудь в Тегеране, казалась мне близкой и неоспоримой. Верила и Кира, задыхаясь от счастья.
- Ты поступишь офицером к шаху и будешь ездить на настоящем арабском коне. Правда, Никита? А потом мы выпишем маму.
Я уже начал говорить о ятаганах, персидских седлах в бирюзе и золоте, но Кира, все еще держа мою руку, сказала:
- Я немного засну, я так устала, - какой сегодня счастливый день.
Она сразу и крепко заснула в чужом голубом платье - и больше не проснулась. Умерла во сне.
Главный врач мне объяснил, что это феерический (так и сказал: феерический) расцвет скоротечной чахотки.
Вы говорите - счастливая смерть? А, по-моему, вообще, счастливой смерти не может быть. Хоронили Киру все в том же голубом платье в один день с застрелившимся атаманом Калединым. Плакал» ли я? Нет, не мог, не умел. Но, наверное, от слез было бы легче. Как и два месяца назад, когда ожидал Киру с батареей, . я опять пил у «Самсона», не помню уже сколько дней, а потом, получив в подарок от какого-то коннозаводчика (все равно все пропадает) отличную кобылу, я уехал на ней в поход.
Конечно, это был не персидский, а недалекий поход по Сальским степям, который потом назвали Степным…» - так завершается этот щемящий душу рассказ.
Остатки Чернецовского отряда под командованием походного атамана Попова ушли 22-го февраля 1918-го года в Степной поход через Сальские степи… За 80 дней маленький отряд, вновь состоявший, в основном, из молодежи, выдержал 28 боев. Среди тех 17-18-летнихних мальчиков, не имевших за душой ничего кроме веры в Россию и пребывавшего всякий день партизанского опыта, был и Николай Туроверов, написавший об этом времени поэму «Новочеркасск»:
…Колокола могильно пели.
В домах прощались, во дворе
Венок плели, кружась, метели
Тебе, мой город на горе.
Теперь один снесешь ты муки
Под сень соборного креста.
Я помню, помню день разлуки,
В канун Рождения Христа,
И не забуду звон унылый
Среди снегов декабрьских вьюг
И бешеный галоп кобылы,
Меня бросающей на юг.
* * *
Не выдаст моя кобылица,
Не лопнет подпруга седла.
Дымится в Задоньи, курится
Седая февральская мгла.
Встает за могилой могила,
Темнеет калмыцкая твердь,
И где-то правее - Корнилов,
В метелях идущий на смерть.
Запомним, запомним до гроба
Жестокую юность свою,
Дымящийся гребень сугроба,
Победу и гибель в бою,
Тоску безысходного гона,
Тревоги в морозных ночах,
Да блеск тускловатый погона
На хрупких, на детских плечах.
Мы отдали все, что имели,
Тебе, восемнадцатый год,
Твоей азиатской метели
Степной - за Россию - поход…
В ноябре 1919-го года Николай Туроверов стал начальником пулеметной команды родного Атаманского полка. За несколько месяцев до Исхода он был награжден орденом Св. Владимира 4-й степени и получил чин подъесаула. Несколько раз поэт был ранен, но судьба хранила его.
Перегорит костер и перетлеет,
Земле нужна холодная зола.
Уже никто напомнить не посмеет
О страшных днях бессмысленного зла.
Нет, не мученьями, страданьями и кровью
Утратою горчайшей из утрат:
Мы расплатились братскою любовью
С тобой, мой незнакомый брат.
С тобой, мой враг, под кличкою «товарищ»,
Встречались мы, наверное, не раз.
Меня Господь спасал среди пожарищ,
Да и тебя Господь не там ли спас?
Обоих нас блюла рука Господня,
Когда, почуяв смертную тоску,
Я, весь в крови, ронял свои поводья,
А ты, в крови, склонялся на луку.
Тогда с тобой мы что-то проглядели,
Смотри, чтоб нам опять не проглядеть:
Не для того ль мы оба уцелели,
Чтоб вместе за отчизну умереть?
Между тем, наступали последние дни Белого Движения. На последнем клочке русской земли, в Крыму барон Врангель организовывал эвакуацию всех желающих, а части истекающей кровью Русской армии стояли последней преградой на пути красной лавы. Этим последним рубежом, дополнившим историю Белой Борьбы еще одной славной и горькой страницей, стал Перекоп, который из последних сил, отчаянно обороняли белые воины…
Перекоп. Родному полку
1
Сильней в стременах стыли ноги,
И мерзла с поводом рука.
Всю ночь шли рысью без дороги
С душой травимого волка.
Искрился лед отсветом блеска
Коротких вспышек батарей,
И от Днепра до Геническа
Стояло зарево огней.
Кто завтра жребий смертный вынет,
Чей будет труп в снегу лежать?
Молись, молись о дальнем сыне
Перед святой иконой, мать!
2
Нас было мало, слишком мало.
От вражьих толп темнела даль;
Но твердым блеском засверкала
Из ножен вынутая сталь.
Последних пламенных порывов
Была исполнена душа,
В железном грохоте разрывов
Вскипали воды Сиваша.
И ждали все, внимая знаку,
И подан был знакомый знак…
Полк шел в последнюю атаку,
Венчая путь своих атак.
3
Забыть ли, как на снегу сбитом
В последний раз рубил казак,
Как под размашистым копытом
Звенел промерзлый солончак,
И как минутная победа
Швырнула нас через окоп,
И храп коней, и крик соседа,
И кровью залитый сугроб.
Но нас ли помнила Европа,
И кто в нас верил, кто нас знал,
Когда над валом Перекопа
Орды вставал девятый вал.
4
О милом крае, о родимом
Звенела песня казака,
И гнал, и рвал над белым Крымом
Морозный ветер облака.
Спеши, мой конь, долиной Качи,
Свершай последний переход.
Нет, не один из нас заплачет,
Грузясь на ждущий пароход,
Когда с прощальным поцелуем
Освободим ремни подпруг,
И, злым предчувствием волнуем,
Заржет печально верный друг.
Николай Туроверов покидал Крым на борту одного из последних пароходов, продолжая сражаться до последних дней. Именно его родной Атаманский полк прикрывал отход белых, занимая позиции у Сиваша, отступал в арьергарде и покинул родные берега буквально в последние мгновения перед тем, как Крым был занят красными. На чужбину поэт уезжал с красавицей-женой, казачкой Юлией Александровной Грековой, сестрой милосердия крымского госпиталя.
Во время эвакуации казаки вынуждены были оставлять своих боевых товарищей – коней. Верные животные метались по берегу, бросались в воду и плыли за своими хозяевами, многие из которых не в силах были сдержать слез. Некоторые убивали своих коней, другим не хватало духу, и несчастные животные потом долго блуждали по Крыму и умирали от голода и тоски…
Уходили мы из Крыма
Среди дыма и огня,
Я с кормы все время мимо
В своего стрелял коня.
А он плыл, изнемогая,
За высокою кормой,
Все не веря, все не зная,
Что прощается со мной.
Сколько раз одной могилы
Ожидали мы в бою.
Конь все плыл, теряя силы,
Веря в преданность мою.
Мой денщик стрелял не мимо,
Покраснела чуть вода…
Уходящий берег Крыма
Я запомнил навсегда.
Как и многие казаки, Туроверов после эвакуации оказался на греческом острове Лемнос. В древности этот пустынный остров был посвящен Гефесту (он же Вулкан), который, согласно языческой легенде, рухнул как раз на это самое место от могучего взмаха руки самого Зевса-громовержца. Жизнь приходилось начинать с нуля. Для лагеря использовались бараки и другие строения, оставшиеся от подразделений французской и британской армий, стоявших в этих местах в 1915 1917 годах и участвовавших в военных действиях против Турции. Основную массу людей, насчитывавших свыше 16000 человек, поселили в палатках, предоставленных французами. Остров, который выделили «союзники» для кубанцев оказался для них водяной тюрьмой: строгий режим интернирования, скудное снабжение… Каждому казаку полагалось по 500 граммов хлеба, немного картофеля и консервов. Те, кому палаток не хватило, размещались на голой земле. Несколько позже стали поступать кровати и одеяла. В каждую палатку выдали печки, но топить их было нечем. Поначалу казаки ходили за сухим бурьяном, однако по прошествии времени им строго запретили покидать территорию лагеря. Сразу же вокруг лагеря появились посты французской охраны, состоявшей, в основном, из сенегальцев и марокканцев. К окрестным деревням были отправлены патрули, в обязанности которых вменялось арестовывать всех бродивших по острову казаков, что с не меньшим рвением исполнялось и греческими жандармами. Первым делом, в лагере открылась палаточная церковь, всегда переполненная, в ней на службах пели созданные на Лемносе казацкие хоры.
В эту ночь мы ушли от погони,
Расседлали своих лошадей;
Я лежал на шершавой попоне
Среди спящих усталых людей.
И запомнил, и помню доныне
Наш последний российский ночлег,
- Эти звезды приморской пустыни,
Этот синий мерцающий снег.
Стерегло нас последнее горе
После снежных татарских полей -
Ледяное Понтийское море,
Ледяная душа кораблей.
Все иссякнет - и нежность, и злоба,
Все забудем, что помнить должны,
И останется с нами до гроба
Только имя забытой страны.
Когда теплые дни остались позади, жизнь сделалась еще тяжелее. Лагерь оказался затоплен. На ночь казаки укладывались, не раздеваясь. Они обовшивели — белье не менялось, многие почувствовали недомогание. Попытки вырыть землянки не увенчались успехом: под первым же штыком лопаты стояла вода. Чтобы палатки не срывал ветер, их обкладывали камнями, но утеплять все равно было нечем. Между тем, большевики обещали амнистию тем, кто возвратиться. Некоторые, под давлением «союзников», верили этому иудину слову, грузились на пароходы и плыли к родным берегам, встречавшим их застенком, концентрационным лагерем или пулей в затылок… Туроверов не поддался на лживые обещания. Он грузил мешки с мукой, работал батраком и все время, как только была минута, писал стихи, которые переписывались, пересказывались, расходились в сотнях списках… На Лемносе родилась дочь поэта Наталья…
Как в страшное время Батыя
Опять породнимся с огнем,
Но, войско, тебе не впервые
Прощаться с родным куренем!
Не дрогнув станицы разрушить,
Разрушить станицы и сжечь, -
Нам надо лишь вольные души,
Лишь сердце казачье сберечь!
Еще уцелевшие силы, -
Живых казаков сохранять, -
Не дрогнув родные могилы
С родною землею сравнять.
Не здесь – на станичном погосте,
Под мирною сенью крестов
Лежат драгоценные кости
Погибших в боях казаков;
Не здесь сохранялись святыни,
Святыни хранились вдали:
Пучок ковыля да полыни,
Щепотка казачьей земли.
Все бросить, лишь взять молодаек.
Идем в азиатский пустырь –
За Волгу, за Волгу – на Яик,
И дальше, потом – на Сибирь.
Нет седел, садитесь охлюпкой, -
Дорогою седла найдем.
Тебе ли, родная голубка,
Впервые справляться с конем?
Тебе ли, казачка, тебе ли
Душою смущаться в огне?
Качала дитя в колыбели,
Теперь покачай на коне!
За Волгу, за Волгу - к просторам
Почти не открытых земель.
Горами, пустынями, бором,
Сквозь бури, и зной, и метель,
Дойдем, не считая потери,
На третий ли, пятый ли год,
Не будем мы временем мерить
Последний казачий исход.
Дойдем! Семиречье, Трехречье –
Истоки неведомых рек…
Расправя широкие плечи,
Берись за топор дровосек;
За плуг и за косы беритесь, -
Кохайте и ширьте поля;
С молитвой трудитесь, крепитесь, -
Не даром дается земля –
Высокая милость Господня,
Казачий престол Покрова;
Заступник Никола-Угодник
Услышит казачьи слова.
Не даром то время настанет,
Когда, соберясь у реки,
На новом станичном майдане
Опять зашумят казаки.
И мельницы встанут над яром,
И лодки в реке заснуют, -
Не даром дается, не даром,
Привычный станичный уют.
Растите, мужайте, станицы,
Старинною песней звеня;
Веди казаку молодица
Для новых походов коня,
Для новых набегов в пустыне,
В глухой азиатской дали…
О горечь задонской полыни,
Щепотка казачьей земли!
Иль сердце мое раскололось?
Нет – сердце стучит и стучит.
Отчизна, не твой ли я голос
Услышал в парижской ночи?
После Лемноса Туроверовы перебрались в Париж. Здесь Николай Николаевич учился в Сорбонне, работал по ночам сперва грузчиком, затем шофером такси. В начале 30-х годов он поступил на службу в крупнейший парижский банк «Диас», в котором проработает почти сорок лет, получив в конце карьеры медаль «За долгую и безупречную службу». Параллельно поэт активно занимался литературной деятельностью: издал 6 книг своих стихов и множество статей о казачестве.
О его дебютном сборнике одобрительно высказались литературные мэтры русской эмиграции. «Важно то, что у молодого поэта есть что сказать своего и что он находит часто свои образы и свои темы. В «казачьих» стихах Туроверова приятно чувствуется укорененность в родной почве», - писал Глеб Струве, попутно хваля новоявленный талант за «мужественное приятие мира и тяжелой беженской судьбы». Иван Бунин оценил «неподдельную прямоту, лишенную нарочитого упрощения», а Георгий Адамович - «способность округлять, оканчивать, отделывать без манерности, — одним словом, чутье художника».
«Глубина чувства и мысли, штриховая образность, реальность, скупая сжатость слов и звучность его стихов как бы кровно вырываются из сердца, любящего и знающего казачий быт. Николай Николаевич начал читать свои стихи… Окончено. Минутная тишина, тишина забытья и дружный взрыв аплодисментов. А потом совершенно незнакомые люди, видевшие впервые Туроверова, шли к нему, жали руку, со слезами на глазах целовали его. Крепкая любовь казака к своему родному краю, так легко совмещавшаяся со служением России, не всегда и не всем, не-казакам, понятная, казалось, была понята всеми, заразила своей силой, объединила всех», - вспоминал о поэтическом концерте Николая Николаевича еще один белый поэт – Владимир Смоленский.
Помимо поэзии, Туроверов занимался историческими и библиографическими исследованиями: изучал историю казачества и его роль в культуре европейских стран. Во время Второй Мировой войны в составе 1-го кавалерийского полка французского Иностранного легиона Н.Н. Туроверов сражался с немцами в Африке, о чем он потом поведал в поэме «Легион». Затем вновь вернулся в Париж, где развернул активнейшую деятельность, направленную на сохранение в эмиграции русской культуры, военного искусства и истории казачества. В Париже он организовал объединение казаков-литераторов, возглавил Казачий Союз, воссоздал музей своего родного Лейб-гвардии Атаманского полка, был главным хранителем уникальной библиотеки генерала Дмитрия Ознобишина, насчитывавшей свыше десяти тысяч томов и гравюр, издавал «Казачий альманах» и журнал «Родимый край», собирал русские военные реликвии, устраивал выставки на военно-исторические темы: «1812 год», «Казаки», «Суворов», «Лермонтов». По просьбе французского исторического общества «Академия Наполеона» редактировал ежемесячный сборник, посвященный Наполеону и казакам. Эмигрантской хандре и безразличию Николай Николаевич усиленно противопоставлял деятельный патриотизм, повторяя любимую присловку: «Стой и не боись!».
Подумать только: это мы
Последние, кто знали
И переметные сумы,
И блеск холодной стали
Клинков, и лучших из друзей
Погони и походы,
В боях израненных коней
Нам памятного года
В Крыму, когда на рубеже
Кончалась конница уже.
Подумать только: это мы
В погибельной метели,
Среди тмутараканской тьмы
Случайно уцелели
И в мировом своем плену
До гроба все считаем
Нас породившую страну
Неповторимым раем.
Во Франции жил младший брат Туроверова Александр. Его вдова, Ирина Ивановна Туроверова, ушедшая из жизни совсем недавно, сделала все, чтобы стихи брата ее мужа наконец-то были изданы в России.
В 1950-м году скончалась жена Николая Николаевича. Без нее ему предстояло жить еще двадцать два года.
Жизнь прошла. И слава Богу!
Уходя теперь во тьму,
В одинокую дорогу
Ничего я не возьму.
Но, конечно, было б лучше,
Если б ты опять со мной
Оказалась бы попутчик
В новой жизни неземной.
Отлетят земные скверны,
Первородные грехи,
И в подоблачной таверне
Я прочту тебе стихи.
Николай Туроверов умер 23-го сентября 1972-го года в парижском госпитале Ларибуазьер. Он был похоронен на русском кладбище в Сент-Женевьев-де-Буа рядом с могилами однополчан Атаманского полка, но мечтал, чтобы останки его упокоились на Дону. «Не с сложенными на груди, а с распростертыми руками, готовыми обнять весь мир, похороните вы меня. И не в гробу, не в тесной домовине, не в яме, вырытой среди чужих могил, а где-нибудь в степи поближе к Дону, к моей станице, к старому Черкасску, на уцелевшей целине, меня в походной форме положите родного Атаманского полка. Кушак на мне потуже затяните, чтоб грудь поднялась, будто бы для вздоха о том, что все на свете хорошо…», - завещал поэт. Сегодня руководство Всевеликого Войска Донского ведет переговоры с родственниками Туроверова о перезахоронении его праха на его исторической Родине. В станице Старочеркасской проводятся литературно-музыкальные фестивали, посвященные его памяти. В память о нем открыты две мемориальные таблички. Постепенно наследие Николая Туроверова возвращается в Россию. Казаки чтут имя своего земляка, вспоминая его завет: «Казак казаку – брат на вечные времена»…
Дети сладко спят, и старики
Так же спят, впадающие в детство.
Где-то, у счастливейшей реки,
Никогда не прекратится малолетство.
Только там, у райских берегов,
Где с концом сливается начало,
Музыка неслыханных стихов,
Лодки голубые у причала;
Плавают воздушные шары,
Отражая розоватый воздух,
И всегда к услугам детворы
Даже днем немеркнущие звезды…