Глеб Анищенко. Выбор и Путь. Глава 2. Диссидент с гитарой. Константин Бабицкий
(продолжение воспоминаний Олега Мраморнова)
Олег Мраморнов. «Только Бочков с его пренебрежительным отношением к властям и идеологическим установкам мог взять на работу в качестве рабочего экспозиции, столяра и плотника математического лингвиста Бабицкого, которого после того, как он отбыл ссылку за выход на Красную площадь в 1968 году в числе семерых смельчаков, протестующих против оккупации Праги советскими войсками, не брали в Москве на самую завалящую службу».
Глеб Анищенко. Олег пишет о «семерых смельчаках», вышедших на Красную площадь, но на самом деле их было восемь. Дело в том, что после ареста семь демонстрантов уговорили восьмого, самого молодого (21 год) – Татьяну Баеву – отказаться от дальнейшего участия в происходящем: она заявила, что находилась у Лобного места случайно, и была отпущена. Бабицкий и в Щелыкове, когда дело было уже давно закончено, и вроде бы ничего никому не грозило, свято хранил тайну: говорил только о семерых.
О самих же событиях Костя многое рассказывал. «Чехословацкая» история началась для него еще до Красной площади. В Институте русского языка АН СССР, где Бабицкий тогда служил, после ввода советских войск в Чехословакию устроили общее собрание, чтобы осудить «пражскую весну». Выступил тогдашний директор института Федот Петрович Филин (еще с начала 1930-х годов осуществлявший расправу с инакомыслящими в лингвистической среде) и заявил, что в Чехословакии действительно творится безобразие. Он там был и сам видел, как по улицам ходят молодые люди с расстегнутыми ширинками. Тут встал Костя: «А что, ширинку танковыми орудиями надо застегивать?».
Бабицкий стал целенаправленно искать способ, чтобы публично выразить свой протест против происходящего. Вышел на диссидентские круги, где уже витал замысел демонстрации. Задумывалась она как массовая, свое согласие дали многие люди. Однако в назначенный день – 26 августа 1968 года – явилось только 8 человек. Остальные по разным причинам уклонились (в том числе знаменитый бард Юлий Ким, автор многих «диссидентских» песен). Собравшиеся, увидев, что их слишком мало, решили демонстрацию отменить. Тогда Лариса Богораз заявила: «Я пойду одна». – «А я как мужчина не могу отпустить одинокую даму на такое дело», – сказал Костя и взял Богораз под руку. За ними двинулись остальные.
Этот эпизод отразился в одной главе моей поэмы «Площадь». Там Бабицкий фигурирует как «гусар», хотя внешне на гусара Костя не походил ни капли; зато поступок был гусарский.
Красная площадь
Мы выходим на площадь:
Там лузгают семя,
Тот же звон колокольный
И крик балаганных шутов…
Я опять перепутал
И место, и время:
Эта площадь другая,
Столетье – не то.
И не стоит вообще
Забираться далеко:
Клио – страшная Муза,
Не трогай ее!
За служение ей
Покарают жестоко,
И прямая стрела
Наведенного рока,
И комок пустоты
В настоящем твоем.
Точно бред полуночный –
Тупое желанье,
Как в параде, звенеть
По камням площадей.
Площадь – лобное место,
Плевки, поруганье;
Постучи хоть по дереву –
Будет верней…
Но случайная встреча –
Знакомая радость:
Здесь – моя Героиня,
А с нею – гусар.
Ах, зачем вы на площадь!
Не надо!
Не надо
Мимо речки свинцовой,
Чугунной ограды,
Мимо сладкого смеха
Гуляющих пар!
Ах, не надо, не надо,
Как полуденный ливень
Будоражить сгущенный
Задумчивый зной!
Только – строго и тихо –
Моя Героиня:
Оставайтесь.
Идти мне на площадь одной.
Но гусар смоляной
Передернул плечами,
Тронул ус ненароком
И руку подал:
Отпустить вас одну?
Не шутите, мадам,
В вашем смехе
Довольно печали.
И проносится пара
Через толщу народа,
Через ватную массу
Спрессованных лет:
«Пусть за вашу свободу
И за нашу свободу
Здесь, у Лобного места,
Прозвучит менуэт!»
В отделении милиции после разгона демонстрации Костю посадили вместе с рабочим Владимиром Дремлюгой (они до этого не были знакомы). «Все закончится, – сказал Дремлюга, – и уеду в Америку, женюсь на миллионерше». Косте это показалось похожим на бред. Дремлюге дали три года лагеря, а уже там еще три добавили. Потом… Потом он уехал в Америку и женился на миллионерше.
Олег Мраморнов (продолжение). «Бабицкий курил “Приму”, ходил в ватнике и в сапогах-валенках, руки в застарелых ссадинах, ибо и в музейной мастерской и у себя в избе вечно что-то мастерил. Рукодел. Разделочную доску нам с женой вырезал и подарил (доска цела)[1]. В музей зимой на лыжах из своего Кудряева прикатит. Улыбается. Всегда с какой-нибудь задумкой-поделкой. С интересом к людям и к вещам».
Глеб Анищенко. Бабицкий вешнее выглядел затрапезно, именно так, как пишет Олег, но в способе себя вести, в манерах этого лысого человека в ватнике и в валенках на каждом шагу было видно что-то особенное. Скажем, на пути к музею был небольшой шлагбаум; идя на службу, все мы пролезали под ним. Костя – никогда. Всегда делал крюк и обходил. Не умел прогибаться.
У Бабицкого в Кудряеве была огромная дворняга Марик, везде его сопровождавшая. Отважный и вместе с тем ласковый пес. Увы, он смертельно заболел – рак прямой кишки. Бедняга гнил заживо. Костя возился с ним до последнего, категорически отказываясь усыплять, считая предательством отдавать друга в чужие руки. Когда страдания пса стали уже невыносимыми, Костя взял ружье и застрелил Марика. Мало кто может решиться на подобный шаг. Я, например, не мог: своих умирающих собак отдавал на усыпление, хотя и был с ними до последнего момента.
Олег Мраморнов (продолжение). «Костя купил себе старую избу в заброшенной деревне, огородничал. Из местных крестьян в деревне проживали неведомый мне дед и знакомая крестьянка, симпатичная Александра Сергеевна со взрослыми сыновьями, Бабицкого уважавшими. На зиму все уезжали. Бабицкий тоже иногда отъезжал на несколько дней в Москву. Но практически всю зиму жил в деревне один, если не гостил кто-нибудь, но он тяготился зимними гостями – их ему хватало летом: мать, дети, приятели.
Рассказывал про инфернальное видение у колодца, зимней ночью. Видение пристало к нему с разговором. Бабицкий тогда усомнился в рациональном подходе к мирозданию и все спрашивал: черт ли это был или не черт...
Потом рядом купил дом Анатолий Васильевич Куралин, с которым они познакомились в бытность в местах не столь отдаленных, где Куралин отсидел много лет за то, что мальчишкой по пьянке застрелил из пистолета офицера-однокурсника: они закончили военное училище и пошли выпить в ресторан, поссорились. Покойный Куралин любопытный был человек, сидел в камере смертников. Писал экзистенциальную прозу. Его помиловали, заменив расстрел двадцатью пятью годами. Несколько раз он пытался бежать. О нем можно отдельно рассказывать».
Глеб Анищенко. Куралин переехал в Кудряево уже после моего отъезда. А вот его первое посещение отлично помню. Поздно вечером в мою щелыковскую квартиру заглянул затрапезного вида мужичок. С порога заявил, что он – зэка и приехал к своему другу Бабицкому, чтобы передать тому его любимый напиток. Но экстравагантность этого заявления была ничто по сравнению с самим напитком. К а л ь в а д о с – яблочный коньяк, родом из Нормандии. Я о нем только у Ремарка и Хемингуэя читал. Что-то вроде Модильяни на Монмартре или корриды в Сан-Себастьяне. Не знаю уж, где его Костя раньше пил, но в СССР, мне представлялось, о таком и помину не было. Был, оказывается, помин: Толя где-то надыбал две бутылки этого кальвадоса молдавского производства. Естественно, распитие такого драгоценного напитка нельзя было откладывать, и я повел Куралина к Косте.
Ночь. Больше четырех верст. Глухой лес. Заплутали, конечно, и пришлось приложиться к заветной бутылке. Недавно прочитал, каким образом следует употреблять сей напиток:
«При подаче кальвадос должен иметь комнатную температуру. Его наливают в коньячные рюмки. Он является великолепной парой к фруктам, шоколаду и кофе. Кальвадос – король дижестива, идеальный напиток для завершения трапезы. Но если меню состоит из многих блюд, его можно пить и в перерывах между ними. Во всяком случае, на севере Франции есть вековая традиция “опрокидывать” рюмку кальвадоса при каждой смене блюд».
А теперь представьте картину не на севере Франции, а на севере России: в ночном костромском лесу приставляешь бутылку кальвадоса, как горн, к губам, и «опрокидываешь» из горла без всякой там «смены блюд». Повторяю, чтобы не было искажения действительности: мы сначала заблудились, а уж потом почали бутылочку – не наоборот. А вот когда хлебнули, сразу и нашли Костин дом. Чудодейственным оказался напиток. Оставшиеся полторы бутылки дегустировали уже втроем.
Олег Мраморнов (продолжение). «Летом приезжал в Кудряево из Москвы владелец соседнего дома логик и языковед Саша Султанов[2], и Бабицкому было с кем поговорить на лингвистические темы.
Костя жил без хозяйки[3]. Музейные дамы его пытались обхаживать, но без заметного успеха. Печка-буржуйка, пшенная каша со шкварками. На топчане книжки лежат: “Остановка в пустыне” Бродского, “О нашем уповании” священника Дудко. Возьмешь, бывало, почитаешь.
Я помню – конец марта. Помниться, это был март. Нет, уже апрель. Весна света. Бабицкий навалил строевого леса на баню и попросил нас с Витей Славутинским[4], который тогда гостил, помочь рубить сучья и ошкуривать лес. Мы остались с ночевкой. Бездонное звездное небо ранней весны над глухой лесной деревушкой. Разговоры. Политической проблематики мы практически никогда не касались – все было и так ясно».
Глеб Анищенко. Я тоже помогал Косте валить лес на какие-то постройки и оставался на ночь. Вся мебель в доме была сделана его собственными руками. Огромный некрашеный обеденно-письменный стол в полизбы. За ним и сидели ночи напролет за чаем. У меня есть стихотворение об этом сидении после рубки леса:
В двуглавой сути ремесла
Горит нечаемое чудо…
Бормочет чайная посуда,
Не убранная со стола.
А чаепитье было ночью,
Нам лакомством казался свет,
Вопрос – ответ, вопрос – ответ,
Посуда чайная бормочет,
Не убранная со стола.
И сохранился вкус медовый,
Впервые найденный вне слова –
В двуглавой сути ремесла.
Мне, в отличие от Олега, далеко не все казалось ясным, и мы с Костей большей частью обсуждали как раз темы политические. «Я хотел бы жить в государстве, где президентом был бы Владимир Буковский, а премьер-министром – Сергей Ковалев», – помнится, говорил Костя. Не буду комментировать это высказывание в свете более поздней «государственной деятельности» этих людей. Тогда казалось так.
Олег Мраморнов (продолжение). «Бабицкий не выказывал особого интереса к политике, зато им очень даже интересовались. Знали бы они, что он всего лишь строил планы навсегда осесть на приютившей его земле, зажить хуторянином-однодворцем[5]. Мечтал о маленьком несбыточном толстовском счастье. Хотел опрощения: не выделяться, раствориться в народе и спастись в людском муравейнике.
Из активных диссидентов к нему кое-кто наведывался, хотя эти визиты, бывало, его тяготили. Он хотел отойти в сторону, заниматься научной проблематикой. Приезжала Татьяна Великанова, бывшая жена и боевая подруга, мать его троих детей.
Редко нам выдается досуг, Жизнь в борьбе протекает, звеня, Не спугнем же, испытанный друг, Тихой музыки этого дня... –
“Танина песня”, сочиненная Бабицким для подруги на мотив Баха. Мы однажды весело пировали в живописном Кудряеве, праздновали приезд Великановой и рождение Константина Иосифовича, а топтуны, может, где и прятались, да мы их не видали.
Застолья мы любили. Часто пели “Молитву Франсуа Вийона” Окуджавы, а сосед за стенкой настучал, что мы исполняем сектантские песнопения.
Господи мой Боже, зеленоглазый мой...
Секретарь по идеологии Костромского обкома партии мне указывал потом на то, что научный сотрудник советского музея, идеологического учреждения, сектантом быть не может.
Глеб Анищенко. Мы тогда много смеялись над темнотой «аборигенов» и «комуняк». А вот если подумать, так ли уж смешно и темно подобное мнение? Что должен решить, допустим, православный человек, услышав в костромской деревне наши распевы? Я, как понимаете, вовсе не собираюсь утверждать, что доносчик и секретарь по идеологии защищали Православие. Тем не менее, главный признак сектантских молитв (а Окуджава все-таки свою песню назвал «молитвой») состоит в том, что они не утверждаются канонически, а слагаются по велению сердца каждого верующего. Вот только так, «от души», и мог привидеться «боже, зеленоглазый мой...».
Олег Мраморнов (продолжение). «Тюрьма и ссылка Константина Иосифовича не сломили. Он на ссылку и на “комиков” (отбывал срок ссылки в Коми) не жаловался – научился там чему-то ремесленному и людей хороших повстречал. Умел ладить с людьми, применяться к ним. В характере имел мало авторитарности, напротив, прислушивался к советам и обстоятельствам. Нас, малоопытных, от политической опрометчивости предостерегал, подтрунивая при этом над Софьей Власьевной (советская власть) и Галиной Борисовной (КГБ). Предостерегал, но оставлял право на выбор. Никогда он не проповедовал и не учил».
Глеб Анищенко. Я, как и Костя, бывал в Коми. Правда, не в ссылке, а в геологической партии. И от «комиков» осталось самое неприятное впечатление: спившийся народец, кровно перемешанный с зэками. Да еще злобный. Там на реках сплошные перекаты, и когда едешь на моторке (основное средство передвижения), все время ломаются шпонки – такие закорючки из алюминиевой проволоки, которыми винт крепится к мотору. Они вечно заканчиваются. Если такое случается, останавливаешь моторку, ждешь, пока станет проплывать какая-нибудь лодка, и показываешь согнутый палец: шпонку дай. Так вот, когда едет русский, то он обязательно остановится, даст, если есть. А «комик» тоже остановится, выслушает тебя, засмеется, включит мотор и уплывет.
Правда, и любить им нас особенно не за что: пришлые к их тайге очень часто относятся варварски. Вот приехала как-то к нам на стоянку съемочная группа центрального телевидения. Поснимали, потом ружья попросили уток пострелять. Мы дали, но предупредили: не усердствуйте. Там охота на птицу только для ленивого. Подойдешь к болоту, кинешь в него корягу, утки поднимутся, а ты жди, когда они до сухого места долетят, и стреляй не глядя, не промахнешься – тучей летят. Уток стрелять надо ровно столько, сколько сможешь съесть за раз: холодильников в тайге нету. Возвращаются наши телеохотнички, а у них – лодка с верхом набита утиными трупиками. Два дня еще поснимали, целую лодку тухлых уток в реку скинули и уехали в Москву. Можно представить, как относятся к такому варварству «комики», которые только своей тайгой и живут.
Тем не менее, они мне очень не понравились. А Костя их яростно защищал. Объяснял он разницу восприятия тем, что мы видели разные группы этой народности: я жил среди комяков, а он – среди коми-пермяков. Говорил, что они здорово различаются. Не знаю, верно ли. У Кости в Коми и любовница была из местных.
Впрочем, у меня тоже. По этому поводу начальник нашей экспедиции Долгополов съязвил, составляя мне характеристику (она была необходима, чтобы работу с геологами мне в Университете зачли как «филологическую практику»):
«Анищенко Г.А, работая в геологической партии, проявлял и свои профессиональные качества: активно интересовался творчеством, бытом и нравами местного населения, вступая с ним в прямой контакт».
Олег Мраморнов (продолжение). «А вот ученых занятий и переводов Костя не бросал. До этого мужика настоящего графа[6] у нас в лингвистике не было, говорил о нем кто-то из коллег по структурной лингвистике: то ли Апресян, то ли Жолковский. Бабицкий имел цепкий, структурирующий ум, что не означает, что он пренебрегал содержательной стороной – совсем не пренебрегал содержательной стороной, был очень содержателен. В музее у него нашлись слушатели, и мы разбирали “Евгения Онегина” с помощью придуманной Бабицким лингвистической теории графа. Помнится, было увлекательно, хотя теперь теорию графа я, конечно, напрочь забыл.
К какой-либо правозащитной оппозиционной деятельности мы никакого отношения не имели. Занимали нас не вопросы реформирования общественного строя, а как бы суметь пожить не по лжи и посмотреть, что из этого получится. “Долой КПСС” стали кричать потом, другие, через десять с лишним лет. Оградить жизнь, попробовать ее выстроить, застолбить свой участок, не впускать пришлых, взять верную ноту – этого хватало через край. В Константине Иосифовиче мы чувствовали верно взятый тон. Вот кто был подогнан к жизни, умел с нею взаимодействовать. Умел ее и ценить.
Бабицкий совершил поступок, вышел на Красную площадь. Воспринимал ли я его героем? Пожалуй. Но я-то видел его не в героическом, а больше в лирическом и в бытовом контексте. Для героической эпики дистанция была слишком близкой. Костя жил приглушенной жизнью. Вполне обычной. Протестно-героический ракурс не выпячивал. Хотел отойти на покой, в леса. И меня лично это нисколько не расстраивало.
Он отбыл срок наказания, думал, что в деревушке будет дальше от бдительных органов, но они были повсюду, искали продолжения. Непременно желали продолжения. Не оставляли в покое.
Он ведь научился ладить и с местными мужиками, и те им не пренебрегали, а уважали за мастеровитость, хозяйскую хватку. Чувствовали крепкого человека. Он достиг завидной психологической устойчивости: вполне мог жить в глухой деревне, да где угодно. Но выталкивали и с обочины жизни, травили как волка. Не хотели оставлять в деревне рядом с музеем, хотели – в канаву, в Тмутаракань. Распускали среди местных слухи о том, что рядом поселился вредитель-шпион и компания в музее у него подходящая. Тетя Катя Курочкина, наша заполошная молочница, сообщала с энтузиазмом и все на “о”:
– Косатики вы мои, слыхали, к кудряевскому то к этому, к вашему, к музейному, резидент из соседнего леса пришел. Их взять хотят, а они не даются. В дому засели, пулемет у них. Машины с нашими солдатиками идут и идут, а обратно – только мертвые... У-у, сколько наших солдатиков полегло... – Да откуда у него пулемет? – мы в полном обалдении. Верить, конечно, нельзя, но удручающе все выглядит. От придурковатой Курочкиной мы такого полета фантазии не ожидали.
Понеслись домой, сунули что-то ребенку и, прихватив недоумевающего Анищенко, с фонариками пустились через темный зимний лес за четыре километра по старой василевской лыжне в Кудряево. Диссидент, несмотря на поздний час, мирно стучал на пишущей машинке, а резидент сопел на печке. Костя растерялся: зачем музейные, в такой час? Сели пить чай. Гость так и не встал, и я теперь не припомню, кто это был. Приехал на несколько дней пожить к приятелю в лесу – его в резиденты произвели... Развеселились... А ведь гэбуха специально запускала утку, слухи по деревне. Каждый визит к Бабицкому отслеживала.
Полной неожиданностью явилась для нашей уже распадавшейся к тому времени музейной компании женитьба Константина Иосифовича на сотруднице музея Валентине Ивановне. Она не принадлежала к нашему кругу. Всегда курила в подчеркнутом одиночестве и посматривала то ли свысока, то ли искоса. Была местной, из Иванова. Наши незамужние дамы остались при своем интересе. А Бабицкий сделал как сделал. У Константина Иосифовича и Валентины Ивановны родилась дочь».
Глеб Анищенко. Мы, увы, сами сделали Валентину Ивановну Шанину изгоем в нашем кругу. Бала такая омерзительная привычка среди тогдашних инакомыслящих: любого человека, который почему-то не понравился, объявлять стукачом и агентом КГБ.
Впрочем, такой подход случался и раньше. Советский писатель Александр Фадеев, например, после освобождения Краснодона от немцев поехал туда и поговорил с матерью Олега Кошевого. Кошевой в молодежной антифашисткой организации (если маленькую группку «Молодая гвардия» вообще можно назвать организацией) играл второстепенную роль. А уж мать и подавно ничего не знала. Ей нужно было лишь выставить на первый план своего сына. Единственное, что до нее долетало от Олега, это школьные слухи. Слыхала она, что в школе не любили двух девочек – Вырикову и Лядскую. Вот и объявила их предательницами и немецкими подстилками. Фадеев все это увековечил, выведя бедных «предательниц» в романе «Молодая гвардия» под собственными именами и фамилиями. На самом деле, девочки вообще ничего не знали о «Молодой гвардии», не были знакомы друг с другом. Вырикова всю оккупацию пряталась, так как была комсомольским работником и боялась ареста. Лядская же была арестована немцами, избита, изнасилована; спас отец, выкупивший ее за бутылку самогона. Тем не менее, такова сила печатного фадеевского слова, что обе получили лагерные сроки и клеймо предателей (реабилитированы в «перестройку»).
Так вот, когда мы приехали в Щелыково, на Валентину Ивановну, служившую в музее библиотекарем, уже был наклеен ярлык «стукачки». Особых доказательств не требовалось: так, кому-то привиделось, что она что-то подслушивала у дверей рабочей комнаты. А что было подслушивать? Можно подумать, митинги там происходили. И разве человек подслушивает, только, если он «стукач»? Мне все это всегда жутко не нравилось и, проигнорировав многочисленные предупреждения, я пригласил Шанину (вместе со всеми другими сотрудниками) на свой первый щелыковский день рождения. В начале воспоминаний я писал, что на него же приехал Дима Марков с письмом от Хохлушкина к Бабицкому. Тут же появился КГБ. Все были убеждены, что виновность Валентины Ивановны полностью доказана: кто, как не она, «настучала». Бред, конечно. Будто бы без каких-то мелких «стукачей» КГБ не следило за треугольником «Хохлушкин – Марков – Бабицкий». Но эта репутация за Шаниной стойко закрепилась. Бочков, например, был совершенно уверен, что вся «гэбистская» история заварилась из-за злосчастного приглашения на день рождения. На самом деле «вина» Валентины Ивановны состояла лишь в том, что она была скромной, тихой, замкнутой в себе провинциалкой – человеком «не того круга».
Какова же была обескураженность всего «того круга» (а не только дам), когда «сам» Бабицкий женился на женщине с такой «общественной» репутацией. Меня, надо признаться, тоже несколько удивил Костин выбор (правда, по иным причинам). Но в этом был весь Костя: когда он считал нужным, то шел наперекор любому устоявшемуся мнению, где бы оно ни было сформировано: в недрах коммунистической идеологии, в традиционной науке, в среде диссидентов, в интеллигентском «кругу», либо где-то еще. Это и есть истинное, нутряное инакомыслие.
Олег Мраморнов (окончание). «Бабицкого заставили рассчитаться, мы через год тоже уехали и стали встречаться реже. Совсем редко. Зачем-то в Москве я заходил к нему, когда он в какой-то свой приезд из заповедника жил на квартире уже отъехавшего Петра Григоренко у метро “Парк культуры”, где-то в Хамовниках или на Комсомольском проспекте. Зачем заходил, не помню. Что-то заносил или брал. Когда мне рассказали, что он съездил за Волгу и окрестился в кинешемском соборе, я вспомнил историю с колодезным чертом.
А деревенские дома у нас были совсем рядом – через пахомцевское поле и две узеньких речки. Километра два, только надо знать, где кудряевскую речку Скородумовку перейти, где лавы. Можно было бы ходить друг к другу в гости, но долго не пришлось – в семьдесят девятом или в восьмидесятом его дом сгорел. Приезжаю в деревню, а мне говорят: у Бабицкого дом сгорел в Кудряеве. Он был дома, что не исключает поджога. Успел вытащить пишущую машинку, один или два каталожных ящика своей картотеки с карточками, на которых была записана лингвистическая теория графа. Книги и бумаги ушли в огонь.
А что осталось у меня? Писем не было, мы не переписывались. Была переводная с английского лингвистическая книга с его дарственной надписью – друзья в Москве помогали ему подрабатывать переводами. В выходных данных воспроизводилась его фамилия в качестве переводчика. Переводы Даниэля из Байрона печатали под псевдонимом Юрий Петров, а фамилию Бабицкого удалось тиснуть в специальной переводной книжке. Как называлась книга, кто автор? Не помню, хоть убей. Пробовал ее листать, когда еще читал лингвистические книжки…
Будут доходить скупые слухи. На рубеже восьмидесятых-девяностых будут какие-то публикации о нем, воскрешающие подробности демонстрации 1968 года, процесс, имена участников. Вряд ли как лингвист он успел сделать собственные крупные научные публикации. Впрочем, точно не знаю, не следил. Его поразило нечто вроде рассеянного склероза, но он сразу узнал меня при нашей последней встрече в середине восьмидесятых на Садовом кольце, сказав, что буквально вчера перебирал бумаги и видел мою фотокарточку, но посетовал, что совершенно забыл, за чем его послали в магазин и что ему нужно купить.
Его отпевали у Ильи Обыденного осенью 93-го, накануне событий вокруг Белого Дома. Поехали на кладбище. Говорил речь представитель посольства Чехии – Константина Иосифовича за несколько лет перед смертью сделали почетным гражданином Чешской республики (и хоронили на деньги, которые выделило чешское посольство – покойный был не из тех, кто сытно кормился западными грантами). “Такой он был, наш Костя”, – смахнула слезу у гроба Лариса Богораз, вспомнив о том, как надежно он вел себя в их отважной компании, учинившей демонстрацию, поразившую мир. Она читала вслух письмо Бабицкого из ссылки, где он узнаваемо, в своей неторопливой манере рассуждал, говорил о чем-то бытовом, житейском, о людях, об обстоятельствах, в которые всегда входил и которые учитывал.
Поехали на поминки. Познакомились с выросшей дочкой. Говорили с Валентиной Ивановной, забыв старые недоумения.
Они после сгоревшего в Кудряеве дома купили себе в восьмидесятые годы другую избу в окрестностях музея, но уже значительно дальше от нашей. Я там у них никогда не бывал – далеко. Константин Иосифович хворал, оставил мысли навсегда поселиться в деревне, жил с семейством по преимуществу в Москве, но летом они иной раз перебирались в дом в Твердове. Бумаги Бабицкий в том доме едва ли держал, памятуя о любителях пустить красного петуха».
Глеб Анищенко. Я тоже ходил в храм прощаться с Костей. Это было время предельного политического размежевания. Когда мы с Виктором Аксючицем в конце 90-х начинали журнал «Выбор» и партию РХДД, то еще могли как-то общаться с «демократическими кругами» в рамках общих пресс-конференций, «Демократической России», «Мемориала» (хотя и тогда почти каждый раз – со скандалом). После развала СССР это было уже невозможно. На нас была поставлена несмываемая печать «красно-коричневых».
На отпевании же Кости собрался весь диссидентский бомонд. Ко мне подошел известный правозащитник Александр Подрабинек и – с подчеркнутым изумлением: «Глеб, а вы-то что здесь делаете?» Понятно, моя красно-коричневая физиономия бросала тень на «демократические» святыни. А Бабицкий таковой для них, несомненно, являлся. Дабы не смущать приличную публику, на кладбище я не поехал. А зря. Только недавно узнал, что Костя похоронен не просто на одном кладбище (Головинском) с моим дедом, но даже на соседнем участке. Удивительное совпадение!
[1] У меня тоже хранятся настенные подсвечники, сделанные и подаренные Костей.
[2] Тоже странная история. С Сашей мы учились на одинаковых курсах, только на разных факультетах (он – на философском) и были хорошо знакомы. Каково же было наше взаимное удивление, когда столкнулись нос к носу в костромской глухомани. Оказалось, Султанов за несколько лет до нашего приезда купил дом в Кудряеве.
[3] Бывшая жена Кости – известная правозащитница Татьяна Великанова – в это время уже была замужем за еще более известным Сергеем Ковалевым.
[4] С Виталием Славутинским мы познакомились на военных сборах. Он тогда учился на истфаке, писал стихи. Потом часто приезжал к нам в Щелыково. Позже купил там дом, пытался (правда, безуспешно) заниматься сельским хозяйством. Умер Виталик в 1999-м году. Его очерк о «Доме Соболева» привожу ниже.
[5] Думаю, отлично знали: Костя ничего не скрывал. Просто если ему этого хотелось – значит, им – автоматически – не хотелось.
[6] Термин, заимствованный лингвистами из математики.