Никита Брагин. Снежный ноктюрн
Петушок
Петушок, петушок, золотой гребешок,
что тобой в это утро воспето?
Может, неба цветок, может, меда глоток?
Или радость любви, голосистый дружок,
возвещаешь в минуту рассвета?
Кто-то в небо летит, кто-то ищет покой,
кто-то делится светом и словом,
но не видят они, как за дальней рекой
облака набухают небесной тоской
воспаленно и дымно-багрово.
Там в огонь превращаются струи вина,
и текут проливными дождями
из горячей смолы, и грохочет война,
и кровавая чаша до края полна,
и ладони пробиты гвоздями…
Скольких там обезглавят, удушат, распнут,
чтоб не слышать ни вздоха, ни крика.
Там и словом, и делом командует кнут,
и стада человечьи в траншеях пасут,
сберегая для бойни великой.
Только ты все поешь, все куражишься ты
на скаку у тевтонской границы!
Или сердце твое прикрывают кресты,
или пули боятся лихой красоты,
облетая тебя, словно птицы?
Не тебе умирать у Мазурских болот,
как ни бей пулемет из фольварка,
и ни хворь, ни увечье тебя не берет,
и в разливе реки открывается брод,
а в стене – триумфальная арка…
А в России, на месте расстрельного рва
(что предсказан твоими стихами)
лебеда, одуванчики и мурава,
а над ними плывет и плывет синева,
провожая века за веками…
Африка
Крикнул из последних сил
исполинский слон,
словно ангел вострубил
о конце времен…
Три ствола, двенадцать ран,
алая заря…
Колыхнулся океан,
дрогнула земля.
И закатные лучи
хлынули в потир,
закатили палачи
абиссинский пир,
оставляя за собой
прокаженный тлен,
чередуя пьяный вой
с хохотом гиен.
Красоту прожечь дотла
серостью свинца,
обрубить крыло орла,
удавить певца,
осквернить разливы рек,
хлевом сделать храм –
научил двадцатый век
дьявольским делам.
Мы не льем горючих слез,
покидая дом,
мы не видим больше звезд
в небе городском,
нас уже не поразят
символы времен,
мы забыли, кем был взят
гордый Илион!
Где же дивный мир стиха,
на какой земле?
Это песня петуха
в предрассветной мгле,
зарево весенних гроз
в кружевах ветвей
и огни огромных звезд
Африки твоей!
Купол неба голубой,
как Сикстинский свод,
оглушительный прибой
океанских вод!
Негасимый Божий свет
счастья и добра,
совершенный, как сонет
Дантова пера.
Снежный ноктюрн
Как много ночь крадет у старика!
Спешит и спотыкается строка,
мечты летят, ее не дожидаясь,
и, расстилая саван для стиха,
поземка веет, призрачно тиха,
холодная, и ведьмовски седая.
Скрещением Чукотки с Колымой,
что издавна рифмуется с тюрьмой,
рождаются пласты сухого снега.
Они хоронят побледневший юг,
и тонут острова Антильских дуг,
и тучи разрываются с разбега!
Мучительно вползают ледники
на города, и страшно далеки
заливы угасающей Эллады,
Леванта помертвевшие моря,
и догорает черная заря
в заиндевевших колоннадах…
Как горько истощение Земли,
чьи ландыши и лотосы в пыли,
чье будущее, стертое забвеньем,
лежит, как бесконечный белый лист,
и осыпаются под вой и свист
веков и стран ржавеющие звенья…
А ночь идет, и плещут волны снов,
и поднимают паруса стихов
несовременной юности фрегаты, –
наш бедный мир услышан и прощен,
и океан души пересечен
судьбой поэта, странника, солдата.
И удивишься, как они просты,
мелодии любви и красоты,
почти забытые в бумажном вздоре…
Молчи, душа, и горе не пророчь!
Как много подарила эта ночь,
седая, словно раненое море…
Миры огромных звезд и снежных гор
переполняют сердце, словно хор
стихий и ангелов небес и тверди.
Тебя он слышит, и тебе поет,
и музыка свершает свой полет
быстрее сна
и выше смерти.
***
Поручику Тенгинского полка
была в эпоху конных экипажей
дорога до Кавказа далека.
Её в строку не уложить и даже
всей пролетевшей жизнью не замкнуть…
Воронежская пыль чернее сажи, –
по тучным землям пролегает путь, –
а купола и шпили колоколен
лазорево чисты… Земная суть –
прикосновенье Бога к дольней боли.
Песчинка обретает высоту –
страдание и жизнь. Никто не волен
от праха отряхнуться на лету,
и это небо, что оно без нивы?
И чистота бумажному листу
даётся ненадолго. Под обрывом
уснула речка, тишь её хранит
плакучая клонящаяся ива, –
как нежен этот пасторальный вид,
в каком контрасте к ледникам и скалам,
во чрево туч вонзающих гранит!
Ты с детских лет высокого искала,
суровая и нежная душа,
раскалена до белого накала,
как вечный контур звёздного ковша
в холодных и немых ночных провалах…
Предчувствуя, и выразить спеша
огромное, когда осталось мало
и мёда, и вина… И вдруг найти
исток любви и родины начало
в спокойствии кремнистого пути,
вдоль спящего зубчатого отрога,
где суждено его словам взойти!
Слеза блеснула на щеке у Бога,
звезда летит, оборвана строка,
кончается последняя дорога
поручика Тенгинского полка.
***
А вы меня не дождались,
покинули и умерли,
и ваших строф лихая рысь
уходит в шепот сумерек,
у вас и пламенем вино,
и заревом пророчества,
а мне остаться суждено
в холодном одиночестве…
Но память горькая моя
из вашего бессмертия,
как золотая колея
от горла до предсердия.
***
На светлом небе светлые огни,
и вечер долог, словно ожидание,
а мы идем по улице одни,
и холод обволакивает здания.
Морщинистый путиловский плитняк
еще скрывает ветхие фундаменты,
промокший тротуар изрыт и наг,
а годы далеки и незапамятны.
Здесь мертвых слышишь лучше, чем живых,
они летают рифмами и листьями,
их голоса сквозь камень мостовых
бессонно шепчут горести, да истины.
Лети мой ангел, маленький трубач!
Белей весенним облаком над городом,
а если не поется, то заплачь, –
твои слезинки, как они им дороги!
***
Когда коснется одиночество
изломом высохших ветвей,
и отзовется только отчество
из горькой памяти твоей,
тогда ты все увидишь заново,
как в детском радужном стекле,
предутреннее, первозданное,
единственное на земле.
Увидишь, словно не утрачены
в десятках прошуршавших лет,
в быту и беготне горячечной,
в дыму дешевых сигарет
ни муравы прохлада дивная,
ни темных елей тишина,
ни восхищение наивное
смешной девчонкой у окна.