Глеб Анищенко. Выбор и Путь. Главы 4-6.
Глава 4. Как меня сдавали в рекруты
Возвращаюсь к теме моей несостоявшейся военной карьеры. На одной из стадий кампании, проводимой КГБ в Щелыкове, и возникла светлая идея сдать меня и Олега Мраморнова в рекруты. После военной кафедры МГУ мы получили звание лейтенантов запаса и теоретически могли быть призваны в любой момент на два года. Хотя практически такого почти не бывало. А тут вот по инициативе КГБ пошла писать губерния: мы прошли уже полную медкомиссию и явились за назначением в военкомат районного центра Островское. Прежнее его название – село Семеновское-Лапотное. С Островским, правда, это лапотное село связано мало, зато там подолгу живал и работал Кустодиев.
Военком молча посмотрел на нас, а потом выставил за дверь. И вот из-за этой двери слышим, как он орет по телефону: «Что вам штаб дивизии – это лагерь? Если они такие опасные преступники, то сажайте их к себе за колючую проволоку, а не засоряйте штабы всякой дрянью». Дело в том, что мы окончили военную кафедру по специальности «спецпропагандист», а такая должность существовала не ниже штаба дивизии. Военком оскорбился за все вооруженные силы настолько, что решился схлестнуться с КГБ. Вероятно, смелости ему придавала железная логика: если мы неблагонадежны, то как можно таких типов засылать туда, где все документы идут с грифом «Секретно». Так или иначе, по поводу наших скромных персон столкнулись интересы Армии и КГБ. Две составные одной челюсти лязгнули. И нас выплюнули. Просидели часа два в приемной военкома и без всяких объяснений были отправлены восвояси – в Щелыково. Надо сказать, что если после школы я был не против пойти послужить, то в 24 года как-то не очень хотелось.
Еще менее хотелось в армию еще через четыре года, когда меня уже выдавили из Щелыкова и вынудили перебраться в Москву. История с КГБ потихоньку продолжалась. Маменьку мою постоянно вызывали и уговаривали наставить сына на путь истинный. Что та и пыталась делать исправно. Она, как честный советский гражданин, была, в частности, обеспокоена тем, что мне перестали приходить повестки из военкомата. Во время очередного вызова к гебистскому куратору задала ему этот вопрос. Через некоторое время он якобы навел справки и заявил, что я значился в списках на отправление в Афганистан, но ГБ не пропустило как неблагонадежного. Если это не вранье (кто его знает?), то ситуация заменилась на прямо противоположную. В Щелыкове Армия меня спасла от КГБ, а в Москве – КГБ от Армии. Второй случай был, конечно, гораздо более серьезным: в Афган я, скорее всего, не поехал бы по идейным соображениям, а это грозило лагерным сроком за дезертирство. К счастью, здесь моя воинская эпопея и завершилась.
Правда, на театре военных действий я все-таки побывал. Но уже как журналист: в 1995-м году летал в Чечню с Комиссией Государственной Думы («Комиссия Говорухина»). Ездил даже на передовые позиции напротив знаменитого села Верхний Бамут. Этот сверхукрепленный район (там в советские времена была ракетная часть стратегического назначения с подземными коммуникациями) наши войска в 1-ю Чеченскую два с половиной месяца брали у боевиков. Взяли с огромными жертвами. А потом после окончания кампании сами преспокойно отдали тем же боевикам, чтобы потом брать снова. Так вот, когда я был напротив этого самого Бамута, впервые увидел прибор ночного видения, и очень захотелось посмотреть в него. Сначала спокойно разглядывал позиции боевиков, а потом стало что-то плохо видно: какой-то зайчик солнечный запрыгал. Пожаловался сопровождавшему майору, а тот вдруг как схватит за загривок, на землю швырнул, да еще и вдавил в нее. Оказывается, «зайчик» прыгал от прицела винтовки снайпера с той, с чеченской стороны. Но не выстрелил. Не успел, наверное. Храни тебя Господь, майор!
Но все-таки в меня стреляли. То есть не в меня именно, а в вертолет, на котором мы возвращались из Чечни: вовсю палили из «зеленки»[1]. А это был, между прочим, вертолет командующего Объединенной группировкой федеральных войск в Чечне – генерала Романова. На борту вертолета мы отмечали его день рождения. Через несколько дней Романов вернулся в Чечню, и произошел роковой взрыв. У моего внука до сих пор хранится автоматный патрон, переданный для мальчика генералом. Анатолий Александрович произвел на меня очень сильное впечатление как вечный тип русского высшего офицера, что-то вроде «белого генерала» Скобелева. Увы, все мифы рано или поздно развенчиваются. Уже готовя эти записки, узнал, что именно Романов командовал расстрелом Белого Дома (который защищал, в том числе, и я) в 1993-м году. «Белые генералы» по своему народу не стреляют.
Посещение Чечни заставило вспомнить о моей военной специальности. Один мошенник – Мовлади Удугов – сумел создать мощнейшую пропагандистскую сеть, в которую поймал почти все население Чечни, журналистов и через них мировое общественное мнение. Герой России генерал-полковник Г.Н. Трошев в книге «Моя война» пишет об Удугове:
«Этот человек занимает особое место в галерее известнейших чеченских сепаратистов, его называют непревзойденным пропагандистом “чеченской национальной революции”. Стало расхожим утверждение, что ему удалось в одиночку выиграть информационную войну в 1994–1996 годах у целого полка российских военных идеологических бойцов. Последнее, замечу, не так уж далеко от истины. Хотя вернее было бы сказать, не столько он выиграл информационные бои, сколько мы их проиграли, особенно в начале первой чеченской кампании».
Действительно, наша спецпропаганда, то есть пропаганда на противника, отсутствовала вовсе. И это при том, что почва для нее была великолепнейшая. Приведу маленький, примитивный пример. Члены нашей комиссии встречались с простыми чеченцами. Те говорят: «Мы хотим независимости». Спрашиваю: «У вас есть родственники, например, в Дагестане или в Москве?». – «Да, – отвечают, – по всей России есть». – «А вы понимаете, что тогда придется для поездки к ним визы выправлять, деньги платить?» – «Не может быть!» – «Ну а чего же вы хотите? При независимости это будет заграница». – «Нет, – говорят, – такой независимости мы не желаем». Самых элементарных вещей людям не разъясняли доходчиво. А Угадов очень даже разъяснял то, что ему было выгодно. Мы же, тысячи специалистов спецпропаганды, на подготовку которых государство потратило немалые средства, оказались не востребованы. Идти в армию как в гебистскую ссылку я не хотел, но вот тут-то пошел бы обязательно. Мы приблизительно в это время собирались с ребятами нашего взвода (по военным сборам), и многие из них – журналисты-международники, дипломатические работники и т.д. – говорили то же самое, что и я: готовы пойти в Чечню, если позовут. Не позвали.
Итак, ни моряком, ни вообще военным я не стал. Хотя дома до сих пор хожу в тельняшке и болею за ЦСКА.
Глава 5. Литклуб
Вторая моя мечта – стать следователем – исчезла так же внезапно, как и появилась. Следователем-не следователем, а вот юристом мог быть вполне. К сожалению, слишком поздно осознал, что способностей к юриспруденции у меня больше, чем к филологии. Да и в смысле работы гораздо лучше: глядишь, был бы сейчас преуспевающим адвокатом. Ну да ладно.
Хотя определенный опыт в области юриспруденции имеется. Во-первых, служа сторожем, я охранял издательство «Юридическая литература». Правда, меня с позором оттуда выгнали. Мой друг и состорож Андрюша Пагирев (о нем ниже) подобрал ключи к шикарному кабинету директора издательства, и мы там посменно с комфортом ночевали. Просыпались с зарей, всё прибирали и бдительно встречали сотрудников издательства, бодрствуя на посту. В выходные поспать можно было подольше, чем я и пользовался. Но надо же было такому случиться, что как-то директору пришла в голову светлая мысль поработать во внеурочное время (а может, с женой поругался). Он долго звонил в дверь. Я, с заспанной рожей, через очень продолжительное время открыл. Он поднялся к себе в кабинет. А там – моя «постель, распахнутая настежь» (хорошо, что хоть «жена французского посла» в этот момент в ней не находилась). Естественно, дали пинком под зад. Как пел другой бард, «ну и, значит, правильно, что дали». Не в силах был помочь даже «свой» бригадир сторожей Виктор Бурдюг (о нем говорится в главе «Выбор»).
Во-вторых, я написал статью «Права человека в СССР», где проанализировал ключевые положения советской Конституции. В-третьих, был еще штрих в моей юридической карьере: работая в Комитете по Свободе совести Верховного Совета РСФСР, я стал одним из соавторов первого в России «Закона о вероисповеданиях»[2]. Но до следователя мне все равно далеко…
Третья детская мечта исполнилась: журналистом я стал. Хотя и против своей воли, и благодаря стечению обстоятельств. Однако я всё же возглавлял первые «перестроечные» христианские издания – журнал «Выбор» и газету «Путь». Собственно, как их бывший главный редактор, я и пишу эти заметки. В общем, с журналистики всё началось, ею же всё и закончилось.
В 9-м классе я записался в единственный тогда в Москве кружок юного журналиста – в Центральном Дворце пионеров на Воробьевых (Ленинских) горах. Занятия вели там две удивительные дамы – Ирина Петровна Кудрявцева и Полина Ивановна Овчарова. Правда, журналистами они никогда не были. Ирине Петровне было уже за сорок; о жизни ее мы мало что знали (я, по крайней мере); как-то она была связана с театром и литературными кругами, отец ее – писатель Петр Владимирович Кудрявцев, публиковавшийся под псевдонимом Петр Слётов, – входил в 20-е годы в литературную группировку «Перевал». В 75-м Ирина Петровна с мужем уехала в Америку и нарочито прервала все связи с нами. Полина Ивановна ей в дочери годилась, не так уж давно окончила тогда филфак МГУ. Была рьяной «турбинисткой»: так называли тех, кто посещал спецсеминар Владимира Николаевича Турбина – самого модного, либерального и в научно-литературоведческом смысле экстравагантного преподавателя тогдашнего филфака.
Литклуб поначалу был разделен на две группы, занимавшиеся порознь: младшую, собственно журналистскую, состоявшую из тех, кто пришел в этом году, и старшую – «двухгодичников», сплошь поэтов. Я был в младшей. Первым заданием было сходить на птичий рынок (тогда еще он располагался на Большой Калитниковской улице на Таганке) и написать репортаж. Сходил, принес что-то о рыбках, крысках и хомячках. На этом моя юношеская журналистская практика завершилась. Нет, ездил еще на несколько дней на слет юнкоров (юные корреспонденты): помню только, что у костра пели под гитару о том, как девушка пела в церковном хоре. Журналистики в кружке по сути не было, зато нам прививали художественный вкус, давали понять, что такое настоящая литература. Ирина Петровна хорошо поставленным голосом читала пьесы Евгения Шварца, «Дни Турбинных».
Тогда я вдруг записал стихи. В это же время обе группы слили в одну и занятия стали совсем другими: мы читали и обсуждали собственные стихи. «Королем поэтов» был Саша Васильев. Он тогда писал замечательные юношеские стихи в духе киплинговско-гумилевской романтики:
Люди уходили в абсолютный плюс,
Люди возвращались в абсолютный минус,
Годы отдавали люди кораблю,
Сердце принося в «Гамбринус».
На Больших Гаваях жизнь разорвана,
Где-то в Южной Африке дрогнула рука:
То, что раньше всем казалось здорово,
В кабаке одесском – чепуха.
И бросались люди в бездорожье,
Видно, в море нет дорог,
Если только скажет: «Можно!»
Им одесский старый бог.
Люди набивали странами
Синие свои пути,
Люди не казались странными:
Было им куда прийти.
Жизни дочитав папирус,
Даже иногда красиво,
Люди шли в седой «Гамбринус»,
Люди брали кружку пива,
Им дарил улыбку старую
Хитрый и пузатый бог,
Люди умирали в здравии…
Пить за смерть старик не мог.
И еще:
Если вы не видели гуманного винчестера,
Если вы оружие знали только в злом,
Приходите, выпьем вместе,
Третьим будет мой винчестер,
Третьим, равноправным, за столом.
Был там еще Андрюша Чернов, писавший стихи о декабристах. Впоследствии он стал довольно известным литератором, сделал очередной стихотворный перевод «Слова о полку Игореве»; еще прогремел тем, что во времена «перестройки» ему наколотили физиономию литературные «славянофилы» в стычке с «западниками». С битьем физиономии у Андрюши и в мои времена были проблемы. Как-то другой литклубовец – Андрей Славолюбов – погрозился за что-то (кажется, из-за барышни) набить своему тезке морду и поджидал его после уроков (мы все тогда уже учились в школе № 16). Чернов вышел и заявил, что ему на следующий день где-то выступать, а потому личность портить нежелательно – лучше заменить мордобитие бегом: мол, кто первый прибежит, тот и прав. Спустя много лет свою физию Андрюша все-таки не уберег.
А вот политическую позицию литератор Чернов занимал весьма воинственную. Он был одним их 42-х «демократов», подписавших в октябре 1993-го года «расстрельное письмо» с призывом силой уничтожить всю оппозицию: «Эти тупые негодяи уважают только силу. Так не пора ли ее продемонстрировать нашей юной, но уже, как мы вновь с радостным удивлением убедились, достаточно окрепшей демократии?» (в число «тупых негодяев» входил и я).
Был еще Марк Зубарев – маленький толстый человек с багровым лицом, который сочинял стихи исключительно про войну («Тишина пискаревских могил Громче выстрелов тысяч орудий…») и читал их, почти маршируя. Была Леночка Володина, которая, по-моему, ничего не писала, но когда кто-то говорил, что ему понравилось или не понравилось стихотворение, она тоненьким голоском задавала всегда один и тот же вопрос: «А почему?».
Я тогда стихи писал отвратительные, поэтому обо мне говорить нечего. А вот самой яркой фигурой среди нас был Женя Поляков. Сидел он на занятиях, высоко задрав ногу, ходил, высоко подняв голову, зимой в помещении надевал солнечные очки, почти каждую фразу начинал с продолжительной звуковой увертюры: «-Э-э-э-э-э-э». Но все понимали, что это – поэт настоящий.
Вот стихотворение Жени приблизительно того периода (
ЗВЕЗДГЛОТ
Разговоры, разговоры до утра,
Легких рюмок мелодичный перезвон.
Роль таинственного йога не хитра:
Знай по звездочке хватай из-за окон…
Да засовывай с улыбкою их в рот,
Да похрустывай, потягивай вино.
Кто-то скажет: «Он и вправду звездоглот…»
Кто-то крикнет: «Старый трюк, двойное дно…»
А как сядете за праздничный пирог,
Не узнаете о том, что за углом
Мне придется на темнеющий сугроб
Окровавленным отхаркивать стеклом.
И более позднее:
Звезда заповедная, кудесница шустрая,
Тебя называет по имени-отчеству,
Но ты не спеши променять одиночество
На мнимые ласки, на розы сочувствия.
Ну что понимают наивные зрители
В терзаниях Гамлета, готового к худшему,
Немногим дается ценою минувшего,
Ценою отчаяния стать победителем.
Оно как лекарство, твое невезение,
Глоток животворный из ковшика медного…
Кудесница шустрая, звезда заповедная
Забудет к утру твое имя весеннее.
На следующий год, в 1969-м, впервые в СССР были созданы филологические классы при МГУ на базе московской школы № 16 на Донской улице. Совсем недавно, читая книгу известного литературоведа Вадима Кожинова «Россия. Век ХХ-й» понял, что, по-видимому, по инициативе ее автора и была выбрана именно эта школа: ее заканчивал Кожинов. А душой проекта был упоминавшийся мной Турбин. Через «турбинистку» Полину Ивановну наш литклуб (тогда мы уже с Воробьевых гор перебрались сначала в Дом пионеров в Миуссах, построенный на фундаменте снесенного большевиками храма Александра Невского; потом – на Новослободскую) и влился в новую школу: в 9-10 филологические классы поступило человек десять литклубовцев. «Турбинисты» и принимали у нас вступительные экзамены. До сих пор помню, что не ответил на вопрос, почему маленькие трагедии Пушкина несценичны. И до сих пор толком не знаю. Но я сыпал именами и стихами полузапрещенных тогда поэтов начала ХХ века и получил самый высокий балл.
Однако экзамены – это полбеды. Самым тяжким было вырваться из прежней школы. Во-первых, категорически возражала мать, и я только после долгих, изнурительных боев вырвал у нее письменное согласие. Во-вторых, из прежней школы не отпускали. Девять лет я учился в одной из первых в Москве английских школ (№ 9) в Михалкове близ Петровской (Тимирязевской) сельскохозяйственной академии. На уроках физкультуры прыгали в академическом парке на лыжах с того самого грота (конечно, не подозревая об этом), где в свое время нечаевцы убили студента Иванова – из этого случая, как известно, родился роман «Бесы».
Из школы меня не отпускали вовсе не потому, что очень хотели сохранить у себя такую ценность. Совсем напротив: и я им, и они мне ой как надоели. Но мне (уже не в первый раз) поставили двойку в году по геометрии: пересдавать надо было осенью, и даже в случае удачного исхода вариант с новой школой отпадал автоматически. Спасительницей выступила наша завуч и литератор Искра[3] Андреевна Лизогубова, своей административной властью заставившая мою мучительницу математичку Ию Васильевну (тип классной дамы из дореволюционной гимназии) поставить вожделенную тройку: «Не нужна ему ваша геометрия, а нужна моя литература».
Глава 6. Андрей Пагирев
В десятом (выпускном) филологическом классе оказались три барышни из литклуба и мы с Женькой. Мы с ним так быстро и тесно сошлись, что через несколько недель уже складывалось впечатление, что выросли вместе. Из литклубовских барышень к нам примкнула одна – Туська (Татьяна) Могилевская.
Появился и новый персонаж – Андрей Пагирев. Это был высокий, темный, хмурый человек с очень грубыми, но очень привлекательными чертами лица. Он всегда молчал. Когда его вызывали на уроке, он поднимался из-за парты (Олеся Запальская, познакомившаяся с Андреем гораздо позже, говорила, что «он вставал и распрямлялся, как складная плотничья линейка») и молчал. Учителя упрашивали сказать хоть что-то, хотя бы то, что урок не выучен. Пагирев стоял и молчал. Только когда ставили двойку, Андрюша издавал какой-то торжествующий клич вроде «Эх-гей!» и удовлетворенный садился на место.
Пагирева, в отличие от нас с Женькой, администрация и учителя любили как сторожила школы (он учился в ней уже второй год, а мы – первый). Но его стоическое молчание пересилило даже учительскую любовь: Андрюшу вынуждены были выпереть где-то после первого полугодия. Заканчивал он вечернюю школу уже после армии. Вернее, после Дальневосточного флота, куда попал, пройдя курсы мотористов. Отец Пагирева был главным редактором журнала «Изобретатель и рационализатор», поэтому у них дома была довольно большая по тем временам редкость – пишущая машинка. Андрей отлично печатал. Когда это выяснилось в армии, его тут же откомандировали в штаб флота. Так три года он и стучал на машинке, в том числе напечатал приказ о присвоении себе звания старшины первой статьи.
Вообще Пагирев был авантюристом по натуре. После армии он работал в хранилище Ленинской библиотеки (в здании храма Климента, папы Римского, в Климентовском переулке), где находились книги, не входящие в основной фонд, многие из которых (в том числе Библии и другая религиозная литература) подлежали уничтожению. Так вот, Андрей их «спасал», то бишь утаскивал, рассовывая по всяким местам своего большого туловища и вынося из хранилища. К подкладке пальто он пришивал всякие петельки и крючочки, на которые подвешивались книги. Однажды Пагирев посягнул на книжный экземпляр таких габаритов, что при своем высоком росте стал практически квадратным. В этом виде уже на улице он встретился со своей начальницей. Дело могло завершиться очень скверно, но та отвернулась и сделала вид, что не заметила квадратного подчиненного. Скорее всего, не захотела заметить: редкая женщина могла устоять перед Пагиревым, хотя он и молчал всё время (или именно благодаря его молчанию). После сего случая Андрюша решил понапрасну не рисковать: купил в комиссионке широченную кавказскую бурку, под ней и «спасались» книги. Причем из всего этого книжного богатства себе он оставлял лишь малую толику, а всем остальным одаривал друзей. Мне, например, в Щелыково приходили целые ящики с редкостными изданиями: дореволюционные журналы «Весы», «Аполлон» и т.д. Однако не все его дары были столь серьезны. Андрей и шутил изрядно. Так, однажды выслал нашему общему другу Мише Байзерману бандеролью килограммы испорченных, деформированных грампластинок. Хотя, может быть, это была не совсем шутка, а своеобразная каверза, так как, кажется, именно в этот период Пагирев с Байзерманом собирались стреляться на дуэли из-за барышни (Тани Дмитриевой).
Я уже писал, что после армии Андрей кой-как вымучил диплом вечерней школы, после чего отец запихнул его в Полиграфический институт. Институт был очень хороший и полностью соответствовал пагиревскому призванию. Андрюша был прирожденным издателем: он неизменно печатал, переплетал и «выпускал в свет» наши литклубовские журналы, сборники. Но учеба и Пагирев были две вещи несовместные: из института его выперли еще быстрее, чем из школы (в середине первого курса, кажется). Подозреваю, что, получая приказ об отчислении, он тоже произнес свое знаменитое «Эх-гей!»
Больше Пагирев никогда нигде не учился. Весь парадокс состоял в том, что Андрей был одним из самых образованных людей в нашем кругу. Хотя большинство из нас окончило лучшие институты. За всю жизнь я не встречал человека, который бы добился таких потрясающих результатов с помощью одного самообразования. Обычно на самообразованце всегда лежит печать какой-то провинциальности, что ли, самоделковщины. У Пагирева ничего этого и в помине не было. Его знание и понимание распространялись на самую широкую гуманитарную область. Уже совсем взрослым он ни с того ни с сего выучил французский язык. Делал переводы с него и с немецкого.
Но и совою образованность Андрей любил трансформировать в хохму. С серьезным видом утверждал, например, что живьем проглоченная медуза лечит от поноса или что ливийским солдатам портвейн выдают в таблетках.
Да, я забыл сказать, что Андрей был эстет и поэт. Вот его замечательные стихи.
* * *
Мое спасенье – говорить.
А Ваше – слушать, улыбаясь.
Усмешка Ваша голубая
Велит дар слова сохранить.
Не стоит этим дорожить,
Неизреченное прекрасней –
Прозрачный и случайный праздник,
Как ломкий свет сквозь витражи.
В молчаньи мы нежней дружны...
Придет останкинская осень,
И ни о чем она не спросит,
А только двери тишины
Откроет душам,
и скользя
Вдоль опадающего лета,
Немая лодочка рассвета
Плывет в ладонь,
да взять
нельзя…
В Начале
Так и было:
до правды,
до сжатья – мира –
в чистых и горьких глазах…
Ты как эхо:
оно разбежалось
и собрать его –
в чьих голосах?
Сколько вытерпеть
каменной боли, в пыль стереть –
чтобы чудом собрать
драгоценную
горсточку были
с неразменной крупицей
добра?
Невозможны
и втайне беззвучны
и обидчивы имена –
но цена – как звезды падучей –
человеческой жизни цена.
Оттого и во тьме этой встречи
не откликнется сад тишины,
угадавший бесплодие речи;
стынут звезды, укора полны.
1975, 1988
* * *
Сойдут на нет великие народы,
Как эллины и римляне прошли
В скороговорке лет, в круговороте
На перекрестке неба и земли...
Жизнь расслоила залежную глину
И, разрывая стяжки берегов,
Уносит наших идолов стремнина
В бездонный мрак истраченных веков.
Но за долги бескровному эфиру,
Рассеивая сердца немоту,
Труба судьбы взревет,
не зная мiра,
Не пробуя его
на пуcтоту.
Падут во прах великие победы…
Душа
останется.
И с небом наравне
Хранивший душу
преломляет хлебы,
Всей кровью слышит
истину в вине.
1976, 1988
* * *
Всё – еще бы! – образуется.
Смерть несолоно уйдет.
Будет праздник – будет улица.
Будет слава – и – народ.
Всё со временем появится:
Дети, песни, хлеб и свет...
Нежная надежды ягода,
У тебя и кожи нет…
* * *
Итак, «в недуге бытия
Истлело, гордое начало».
Ты никуда нас не примчала,
Уймись, кастальская струя.
В трясине слышно, немота,
Как ты пульсируешь недвижно...
И лишь Любовь – скоропостижна,
Одно начало навсегда.
Но что мы сделали с тобой,
Боль в запечатанном конверте?
Слова, слова... листок – пустой,
Как будто вынули бессмертье.
1983
* * *
После гулева ночного,
От беспамятства до слова –
Словно на морозце жизнь.
Не падай, маленькой, держись…
Вот бы нам
не зарекаться,
Оглядеться, отоспаться
Да прочистить очи смехом,
Чистым смехом, как росой,
Глазом взять,
как длится эхо
Над лесною полосой…
Калуга, 1981 – Москва, 1983
* * *
...И славу дальнюю пророчат.
И чистый свет горит над полем.
Да не становится короче
Дороги подвиг подневольный.
Горька звезда, молчит страница,
До разворота – дольше жизни ...
И студит праведные лица
Холодная вода отчизны.
* * *
Н.П.
Потемнела судьба, как монета,
Проведи по ней легкой рукой,
Чтобы сердце, прожившее лето,
Зазвенело, как лист золотой,
И кружась незаметно летело –
И не знало куда –
за тобой,
Пели очи, и жаждало тело,
И сияла ответная боль,
И когда, истомленное светом,
Приближаясь к земле, замолчит,
Чтобы только об этом,
об этом
Легкий шепот остался в ночи.
10 августа 1983
* * *
Н.П.
Над портретами ушедших
Плачут лютня и труба...
Спит вино, горюют свечи,
Слезы тают на губах,
Дождь усталый еле точит
В час по капле на стекло...
Кто бы знал,
сквозь сито ночи
Сколько времени прошло...
В золотом окне столетий –
Все, кто здесь, и кто ушел,
Мы с тобою,
в горнем свете
Не сгоревшие еще.
14-20 августа 1983
* * *
Уже летят, еще живут
И дышат гаснущие листья…
Еще зачем-то берегут
Свой цвет,
Как прошлые событья
Страницы книги берегут,
Хотя прочитанная книга
Уже забыта,
И бегут
Все дальше мысли…
* * *
Прости, что я не позвонил вчера.
Я был немного не в своей посуде.
Так было лучше: все имеют люди
Своей лиловой грусти вечера…
Я часто думаю: мы не умеем жить.
Взгляни – везде молчанки, жмурки, прятки…
…Дни разобрать, как спутанные прядки,
Речь растолкать и глаз расшевелить…
Вот ересь: будто жизнь уже не та.
Нет, видно, ей нужны теперь иные
Законы, не изведанные в мире,
Бегущие
не где-то по пятам…
И я, оставшийся в каком-то из «вчера»,
Чтоб не шагнуть пустым
Еще в одну неделю,
Бесценнейшее правило имею:
Прожить один такие вечера.
ЗАВЕЩАНИЕ
Сколько я цветов когда-то
Раздарил. И не срывал.
Забывал названья. Прятал.
Открывал. Любил. Гадал
На ромашках… (Было дело…)
Все прошло, все отлетело,
Словно розы лепестки…
И прошу – не от тоски –
А для пользы, назиданья:
В час последнего прощанья
Положите мне на гроб
Лучший из цветов – укроп.
Я исполнил его желание. Андрей умер 30-го декабря 1999-го года, не дожив до пятидесяти. Похоронен на сельском кладбище в деревне Малое Софрино около железнодорожной станции «Ашукинская»: там он жил в последние годы, работая церковным сторожем. Пагирев умер первым из нашей кампании и вторым из литклубовцев (раньше ушел Саша Гериш). Нет в живых Ирины Петровны и Полины Ивановны.
[1] Лес, кустарник (военный жаргон).
[2] Кое-что об этом я рассказываю в комментарии к статье Виктора Аксючица «Христианская демократическая инициатива».
[3] Столь странное имя объясняет подруга Искры с таким же необычным именем – Граната Назарова:
«В 1944 году я поступила в Московский университет на филологический факультет, где встретилась с Искрой Андреевной Лизогубовой, ставшей моей самой близкой подругой. Все, кто нас знал, удивлялись, а иногда и не верили тому, что нас в самом деле так зовут: Искра и Граната! Но в этом была своего рода закономерность. Судьба родителей Искры была схожа с судьбой моих родителей: ее отец и мать, участники Октябрьской революции, также служили в Красной Армии, там стали мужем и женой. Мать Искры Евгения Михайловна с юмором рассказывала, как во время родов дочери ей было жарко и, за неимением веера, ее обмахивали газетой, а она приговаривала: – “Машите, машите на меня „Правдой”!” Брата Искры назвали Спартаком».