Виктор Аксючиц. Служение урсской литературы
Русская художественная литература XVIII века преисполнена подражания европейским образцам. После долгого ученичества литература в лице Пушкина обретает собственный голос. Персоналистическая революция духа в наибольшей степени продолжилась в художественной литературе. В этом сказались и сила русского духа, и его ограниченность. «Русская литература, как и русская культура вообще, соответствовала огромности России, она могла возникнуть лишь в огромной стране, с необъятными горизонтами» (Н.А. Бердяев). Помимо великих художественных достижений русская литература открыла новые измерения в душе человека. На художественную литературу русской судьбой была возложена духовная миссия: творческие поиски в России смогли выразиться более всего в художественном слове, по нему можно судить о достижениях и неудачах русского духа. Великая русская классическая литература была духовным служением, так она себя сознавала и так воспринималась обществом. В ней были сформулированы темы, актуальные и сегодня. Она ставила вопросы не только чистого искусства или культуры, но и трагического бытия человека и России. «Религиозная тема мучила великую русскую литературу. Тема о смысле жизни, о спасении человека, народа и всего человечества от зла и страдания преобладала над темой о творчестве культуры… Великие русские писатели XIX в. будут творить не от радостного творческого избытка, а от жажды спасения народа, человечества и всего мира, от печалования и страдания о неправде и рабстве человека. Темы русской литературы будут христианские и тогда, когда в сознании своём русские писатели отступят от христианства… Но основной русской темой будет не творчество совершенной культуры, а творчество лучшей жизни. Русская литература будет носить моральный характер, более чем все литературы мира, и скрыто-религиозный характер… Потрясающая сострадательность и жалость обнаружились в русской литературе и мысли. И она имеет огромное значение в истории нравственного сознания человечества. Миссией русского творчества и мысли было обнаружение исключительного человеколюбия, сострадания и жалости. Именно русские на духовных вершинах своих не могли вынести счастья при несчастье других» (Н.А. Бердяев). В пафосе духовного служения литература разворачивалась к национальным духовным истокам, расширяла и углубляла национальную психею, оттачивала русский ум. Художественная литература стимулировала становление русской философской мысли, задавала её нравственную, духовную, персоналистическую ориентацию.
Русские литераторы преодолевают чужеродную дворянскую культуру XVIII века. Русский язык и русская тема связывают светскую культуру России с православными истоками. Но образованное общество придерживается западного образа жизни и мысли. Отсюда конфликт творца и общества – поэта и черни. Русский писатель и мыслитель рвется к народной мудрости и к мудрости Православия, общество же видит его творчество сквозь иллюзии «русского Запада». Образованное общество не перерождается вслед за перерождением своих гениев, приговаривая себя к вырождению и, в итоге, к гибели в начале XX века. Это был трагический для творческих людей конфликт. Атмосфера неприятия ускорила гибель А.С. Пушкина, М.Ю. Лермонтова, Н.В. Гоголя, была источником страданий для И.А. Гончарова, Ф.М. Достоевского, Н.С. Лескова, Вл.С. Соловьева.
Духовный переворот в русской культуре вскрывал внутренний конфликт писателя. Творческая личность была выращена и воспитана в культуре «русского Запада». Движимый творческим и нравственным призванием, творец вырывался из удушливой атмосферы иллюзорной культуры и… оказывался в «безвоздушном» пространстве. Приходилось самому созидать новую атмосферу культуры. Творец был обречен на духовное одиночество, в котором он призван воссоединять разорванные сферы культуры. Неустойчивая и неопределенная экзистенциальная ситуация требовала непрекращающихся поисков, не давая опоры и вех. Обретенное на этом пути можно воплотить только в материи наличной, то есть неорганичной культуры «русского Запада». Отсюда срывы и ошибки творческого гения, за которые общество немилосердно мстило. И отсюда двойственность русской культуры XIX века: смешение нового и старого, органичного и искусственного, истинного и ложного. Оригинальная истина нередко проблескивает сквозь тяжеловесные построения по западным рационалистическим схемам. Таковы творения русских мыслителей – П.Я. Чаадаева, В.Ф. Одоевского, Н.Я. Данилевского, Н.Ф. Фёдорова. В некоторой степени это свойственно славянофилам и Вл.С. Соловьеву.
Болезненная двойственность формы усугубляется двоением тем и смыслов. Каждый писатель и мыслитель в России отдал дань господствующим заблуждениям. Нередко сокровенные пророчества произносились в кратковременных состояниях отвоеванной свободы. Творец огромным усилием освобождался от диктата общественного мнения, возвышался над толпой и чернью, произносил вещее слово и вновь погружался в вязкую атмосферу, разделяя общепринятые заблуждения. Таковы качания гения Достоевского из русской всечеловечности к национализму, антисемитизму, третьей мировой идее – славянской, призывам к завоеванию Константинополя. Слово истины нередко было не понято современниками и не вполне оценено самим автором. Но если рукописи не горят, то не исчезают и прозрения, формирующие новую духовную атмосферу, которая открывает возможности понимания грядущим поколениям.
Не всегда и не вполне сознавая внутренний конфликт, творец чувствовал раздвоенность собственного экзистенциального положения, отсюда – раздвоенность чувств и мыслей. Душа болезненно тянется к привычным с детства пеленам культуры, но творческий взор обнаруживает в них уродливые маски. Это зрелище может загипнотизировать, как загипнотизировало оно Салтыкова-Щедрина, – и всё превратилось в шествие уродцев; безысходная гипертрофия зла – это срыв в творческом обличении реальности. От напряжения и боли внутреннего конфликта творец защищался бегством в другую иллюзорность, как пытался укрыться И.С. Тургенев в комфортной Лозанне, как надеялся найти в Европе праведную родину А.И. Герцен. Или пытался освободиться от врожденных коллизий образованного сословия, как Лев Толстой, у которого болезненное отталкивание от сословных предубеждений незаметно для горделивого ума перетекало в хулу на Вечную Истину (в попытке создания антихристианской религии – толстовства). Всё это сопровождалось муками просыпающейся творческой и нравственной совести. Осознание рокового конфликта русской культуры давалось титаническими усилиями, которые могли привести к преждевременной смерти (Н.В. Гоголь) или болезненно запечатлеться на личности творца, как у Достоевского: «Самый необычайный из всех, “человек из подполья”, с губами, искривленными как будто вечной судорогой злости, с глазами, полными любви новой, ещё неведомой миру, “Иоанновой”, с тяжелым взором эпилептика, бывший петрашевец и каторжник, будущая противоестественная помесь реакционера с террористом, полубесноватый, полусвятой, Фёдор Михайлович Достоевский» (Д.С. Мережковский). Поэтому редки цельные и гармоничные писатели вроде С.Т. Аксакова или А.К. Толстого.
Русская литература породила образы кающегося дворянина и лишнего человека, что выражало попытку искупить «первородный грех» русского дворянства. Писатели стремились осознать ложность социального статуса и роли думающего сословия, несправедливость закрепощения низовых сословий. Их литературные образы выявляли гипертрофированное чувство вины образованных сословий. Но недоставало осознания исторических причин сложившегося положения. Поэтому в образованном обществе формировались утопии (хождение в народ – для его защиты и просвещения) либо фобии (борьба с властью, обвиняемой во всех пороках). Не было понимания исторической миссии образованных слоёв и назначения культурного творчества. Была попытка выхода из старого при бессилии увидеть новое, был слепой бунт против исторической неправды при неумении обрести правду.
Вне внимания литературы оказались трагическая борьба за самовыживание и грандиозное историческое строительство русского народа. «Почему русская литература ничего не рассказала нашей молодежи о приключениях, о романтике и о героизме преодоления наших бесконечных просторов? Миллионными и миллионными тиражами издавалась иностранная “колониальная” романтика. О нашей – во много раз и более трудной, и более героической – не сказано, собственно говоря, ничего… Англосаксонская литература переполнена “ролью белого человека”. Почему в нашей нет “роли русского человека”? Вероятно, всё по той же причине – из-за отрыва правящего слоя от народно-национальных интересов?.. Литература казалась самым глубоким и самым ярким отражением русской души. Князья Мышкины, Раскольниковы, Карамазовы Достоевского, “лишние люди” Чехова, босяки Горького явились типичным олицетворением русской души. Такое скромное соображение, что на Обломовых, идиотах, лишних людях и босяках империю построить нельзя, – никому в голову не приходило. Остались без всякого литературного отражения именно те люди, которые эту империю всё-таки построили. Из внимания литературоведов и писателей совершенно выпал такой пустячок, как одна шестая часть земной суши. Но ведь не Обломовы же, в самом деле, исследовали Амур, не идиоты писали Свод Законов Российской империи, и никак не лишние люди пахали эту гигантскую территорию» (И.Л. Солоневич).
Литература правящего слоя – дворянства – отражала его душевное пространство со всеми болезнями, поэтому она обошла вниманием многие достижения русской цивилизации. Читающая публика судит до сих пор о типических характерах русской жизни по литературным персонажам, но для писателей литературные образы имели другой смысл. Литература изображала не реальные исторические конфликты и персонажи, а экзистенциальные конфликты эпохи. Литературные герои были не социальными типами, а отражали идеи национальной психодрамы.
Оба конфликта (врожденного ложного экзистенциального положения и драматического экзистенциального состояния) усугублялись тем, что творец сталкивался с основным конфликтом эпохи – нашествием новых духов мирового зла на православную Россию. Русской светской культуре, не успевшей окрепнуть и определиться, предопределено было принять мощный удар неведомых идеологий небытия. Чуткий русский гений уловил грозящую опасность при безоблачном горизонте, когда античеловеческие богоборческие идеологии имели в России немногих почитателей. Творческая интуиция обнаружила за умственным разбродом общества поступь духа небытия, духовной заразы, взращенной в лабораториях европейских интеллектуалов. Русские писатели сформулировали диагноз духовной болезни. Поэтому особая тема духовной революции в России – противостояние русского духа нашествию идеологий гипертрофированного рационализма, атеизма, материализма, позитивизма, социализма, коммунизма, марксизма.
Всеобъемлющий гений Пушкина уловил не только роковое значение тех вопросов, которые ставились и решались умозрительно, но он же впервые определил эту болезнь: «В поле бес нас водит, видно». Цвет образованного слоя России – декабристы – идеологически разбудили русскую интеллигенцию к восприятию ложных проблем. В «Борисе Годунове» поэт сполна отвечает на идеологическое требование некоторых декабристов принести в жертву ради будущности России царскую династию, то есть для блага миллионов лишить жизни нескольких. Это первый и центральный вопрос, который возникает в идеологически воспаленном сознании. Ответ на него означает – принять духовную заразу или отторгнуть. Пушкин за месяц до декабрьского восстания закончил «Бориса Годунова», в котором предрекал последствия насильственного пролития крови.
Правление, основанное на крови невинно убиенного, обречено на саморазрушение. Талантливый Борис Годунов надеялся, что способен многое дать государству. Боярство и народ поддались соблазну и избрали на царство убийцу царевича Димитрия. Попрание божественных законов Годуновым (в нём персонифицировались господствующие веяния эпохи) и народом, всеобщее нераскаяние включают роковой фактор, который прервал органичный ход истории, привел к гибели царскую семью, ввергнул в духовное помутнение народ, вызвал смуту в русской земле. «Образ Годунова – ответ на концепцию “малой крови”. Кровь, пролитая Борисом, начала процесс, который Годунов не мог и вообразить. Она стала бесконечно множиться, обнаруживая свойства “цепной реакции”: царевич – “тринадцать тел” – “кровь русская” – семья Бориса. Эта кровавая цепь, начатая убийством ребенка Димитрия, как бы окольцовывает первоначального убийцу, замыкаясь на его сыне – ребенке Феодоре… Образ Григория – ответ на концепцию “суда мирского” над тиранами. Из судьи Отрепьев, помимо своего желания, влекомый неизбежным ходом событий, превращается в гораздо более кровавого преступника, чём тот, кого он хотел судить… Окончательным приговором Самозванцу становится молчаливый ужас народа… Пушкин сумел понять и показать в “Борисе Годунове” основные законы “многих мятежей”, а не только Смутного времени» (Г.А. Анищенко).
Это первое художественное пророчество о грозящей России духовной катастрофе. И декабристы, и Борис Годунов выражали дух эпохи. Как и Борис Годунов, многие декабристы обладали талантами, они стремились учредить в России справедливое (в их понимании) правление. Они не совершили убийства царя, но был маниакальный помысел меньшинства и согласие на это либо отсутствие протеста у остальных. Была пролита кровь (на Сенатской площади застрелен по «принципиальным» соображениям генерал Милорадович – восставшим нужна была жертва), и не было раскаяния в совершённом. Декабристы завели механизм идеологической мании и притупили общественную совесть и разум. Пушкин предупреждал о надвигающейся духовной болезни и сформулировал противоядие. Поэт предостерегал, что праведная власть не может быть построена на крови, ибо пролитая кровь вызывает потоки крови. В жизни Пушкин не поддержал ни ту, ни другую сторону: к царю он обратился с просьбой о милосердии, к восставшим – с предостережениями до трагических событий и с состраданием после них. Подспудно велась полемика с декабристами («Во глубине сибирских руд…»).
Пушкин развивает тему духовного помрачения в итоговом прозаическом произведении – в повести «Капитанская дочка»: «Вождь крестьянского бунта Пугачев показан в двух плоскостях. С одной стороны, это конкретная личность, которая может реализовываться то как жестокий “царь” (взятие Белогородской крепости), то как милосердный человек (разговоры с Гриневым). Здесь Пугачев недалеко отходит от Отрепьева, с которым дважды себя сравнивает: самозванец стремится заменить собой царя, то есть земная реалия подменяется земной же. Но есть и другая плоскость изображения Пугачева – символическая. В повести три таких момента, основанных на подмене: буран, сон Гринева и калмыцкая сказка… У самозванца пушкинской повести, кроме двух ликов (Пугачев и Пётр III), есть и ещё один – Вожатый… Описывая появление Вожатого из метели, Пушкин почти буквально воспроизводит в прозаической форме своё стихотворение “Бесы” (1830) … В стихотворении “вожатый” известен почти сразу: “В поле бес нас водит, видно, да кружит по сторонам”… Цепь подмен выстраивается следующим образом: отец – Мужик с черной бородою – Вожатый – Пугачев – Пётр III (реальность). Центральным здесь оказывается образ Вожатого: он соединяет мистические подмены сна с земными подменами пугачевщины. В кровопролитии междоусобной войны Пушкин видит (как и в “Годунове”) земную трагедию (“Не приведи Бог видеть русский бунт – бессмысленный и беспощадный!”). Но “Капитанская дочка” (в отличие от “Годунова”) обнажает в историческом событии также и трагедию мистическую: сон Гринева высвечивает в “русском бунте” призыв под новое, иное “благословение”. Если в историческом Пугачеве жестокий “царь” и милосердный человек поочередно подменяют друг друга, то в “Пугачеве” метафизическом человек подменяется бесом, который и становится Вожатым на кровавом пути» (Г.А. Анищенко).
Почти за столетие до века революций Пушкин описывает инфернальную метафизику революции. «В творчестве Пушкина Революция увидена с двух диаметрально противоположных позиций. В начале двадцатых годов поэт смотрит на явление изнутри, глазами революционера (или, по крайней мере, его единомышленника). При таком видении революционер предстает “праведником”, причащающимся “кровавой чаши” иного “Христа”. В позднем творчестве, прежде всего в “Капитанской дочке”, писатель смотрит на “насильственные потрясения” извне. В этом случае в бунтовщике просматривается бес, зовущий под кровавое “благословение”. Однако и в том, и в другом случае вырисовывается мистическая, прямо противоположная Христу природа Революции… Развитие революционной темы в русской литературе во многом определил Пушкин. Именно в его творчестве уже были намечены почти все направления, которые будут в дальнейшем развернуты другими писателями и наполнят собой литературный процесс XIX–XX веков. Однако граница, проходящая у Пушкина между разными этапами развития единой творческой личности, в новую эпоху оказалась выдвинутой вовне, разделяя уже различные группы писателей. Грубо говоря, позиция одних восходит к взглядам раннего Пушкина, и они будут видеть Революцию изнутри; другие же воспримут традицию Пушкина позднего и взглянут на то же явление извне» (Г.А. Анищенко).
Николай Васильевич Гоголь – первый русский писатель, который поставил вопрос о религиозной миссии искусства, о связи культуры и Церкви, о христианском преображении культуры: «Высшим – христианским воспитанием теперь должен воспитаться поэт». Н.В. Гоголь «впервые в русской мысли осознанно выдвигает идею “православной культуры”. На личном опыте пережив духовное “преображение”, он остро ощущает, что его творчеством руководит Бог, и видит задачи искусства в пробуждении душ человеческих для встречи с Богом, в нравственном очищении их, в теургическом опыте осуществления на земле божественной справедливости (“правды”). Жизнь истинного (то есть религиозного) художника представляется Гоголю близкой к монашескому подвигу, совершаемому в особо трудных условиях – в миру; его деятельность – молитвой… Гоголь с радостью неофита открывает для себя духовные горизонты христианства и в их перспективе переосмысливает своё творчество и понимание искусства (литературы)» (В.В. Бычков). Протоиерей Василий Зеньковский называл Гоголя «пророком православной культуры». В творчестве Н.В. Гоголя русская светская культура преодолевала трагический разрыв с Православием и народными традициями.
Вслед за Пушкиным Гоголь утверждает великий статус русского языка, возвращая образованные слои в стихию национального сознания: «Наконец, сам необыкновенный язык наш есть ещё тайна. В нём все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердых до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой, как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая, с одной стороны, высокие слова из языка церковно-библейского, а с другой стороны – выбирая на выбор меткие названья из бесчисленных своих наречий, рассыпанных по нашим провинциям, имея возможность, таким образом, в одной и той же речи восходить до высоты, не доступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанью непонятливейшего человека, – язык, который сам по себе уже поэт и который недаром был на время позабыт нашим лучшим обществом: нужно было, чтобы выболтали мы на чужеземных наречьях всю дрянь, которая не пристала к нам вместе с чужеземным образованием, чтобы все те неясные звуки, неточные названья вещей – дети мыслей невыяснившихся и сбивчивых, которые потемняют языки, – не посмели бы помрачить младенческой ясности нашего языка и возвратились бы мы к нему уже готовые мыслить и жить своим умом, а не чужеродным».
Жизненная драма Гоголя заключалась в том, что душа его тянулась к Богу, а творческий взор был направлен на инфернальные сферы. Ему был дан талант видения духов зла – «кто-то незримый пишет передо мною могущественным жезлом». Николай Бердяев определил духовную трагедию писателя: «Он не реалист и не сатирик, как раньше думали. Он фантаст, изображающий не реальных людей, а элементарных злых духов, прежде всего духа лжи, овладевшего Россией. У него даже было слабое чувство реальности, и он неспособен был отличить правду от вымысла. Трагедия Гоголя была в том, что он никогда не мог увидеть и изобразить человеческий образ, образ Божий в человеке. И это его очень мучило. У него было сильное чувство демонических и магических сил… Гоголя мучило, что Россия одержима духами зла и лжи, что она полна рож и харь и трудно в ней найти человека. Ошибочно видеть в Гоголе сатирика. Он видел метафизическую глубину зла, а не только социальное её проявление. Более всего проникал Гоголь в духи лжи, терзающие Россию. Гоголь пережил религиозную драму. Он был подавлен тяжестью воспринимаемого им зла, он нигде не видел добра, не видел образа человека». Подобный дар – величайшее бремя крестонесения. В ранних произведениях Гоголь как бы оглядывается вокруг – и окружающий мир видится ему достаточно гармоничным. Позднее за предметностью он обнаруживает некую движущую силу. Когда же он углубляется в созерцание этой силы – содрогается: повсюду снуют невидимые бесы, но все живут так, будто ничего не происходит. Мировым балом правит сатана: празднества у Гоголя – это провал в преисподнюю, где всё раздваивается, смещается с оснований.
В «Вечерах на хуторе близ Диканьки» человек ещё сохраняет неустойчивое душевное равновесие в противостоянии чертовщине: Вакула подчиняет черта, казак отнимает у бесов грамоту, колдун из «Страшной мести» наказывается… В «Миргороде» выведен один из немногих положительных типов в русской литературе – Тарас Бульба. Но это фигура из героического прошлого, ушедшего в эпос, в былину. А в реальности торжествует пошлая обыденность в лице Ивана Ивановича и Ивана Никифоровича. Нечисть не только противостоит человеку, но и становится влиятельнейшей силой мира сего – дьявольской скукой, пошлостью, всепоглощающим унынием. Жизнь искривляется и течет под наитием темной силы. Сказочные черти обретают человеческую плоть, становятся реальными характерами.
Последующее творчество Гоголя – это вопль ужаса от лицезрения духовного мора в России: «Уже душа в ней болит, и раздается крик её душевной болезни». За внешним благополучием идёт духовная брань: «Дивись, сын мой, ужасающему могуществу беса. Он во всё силится проникнуть: в наши дела, в наши мысли и даже в самое вдохновение художника. Бесчисленны будут жертвы этого адского духа, живущего невидимо, без образа на земле. Это тот черный дух, который врывается к нам даже в минуту самых чистых и святых помышлений». Невидимые духи внедряются в жизнь, разлагая её изнутри. Об этом повесть «Нос». Какая-то часть тела, вполне уместная и незаменимая в своей изначальной функции, противоестественно отделяется от тела, пытается существовать самостоятельно, приобретает гипертрофированное значение, возвеличивается во мнении окружающих и самомнении, и, наконец, часть занимает по отношению к целому господствующее положение. Такова фабула повести – и такова формула идеомании: гипертрофирование частной функции, абсолютизация частного смысла, когда нечто частичное воспринимается как универсальное и безусловное. Глобальное идолопоклонство превращает жизнь в инфернальный подиум. Гоголь в образах фантастических описывает сюрреалистическое.
«Мертвые души» – это не бытописание, не изображение типических характеров русской провинции, но обличение типов зла – людей, души которых смертельно поражены духовными бациллами. Творческое зрение Гоголя обнажает, а творческая фантазия развивает образы странных харь и морд не современных ему людей, а духов мирового зла, подступающих к России. Писатель – не реалист в привычном смысле слова и не сатирик, но он и не романтик, не фантаст. Его необычный взгляд на обыденную действительность объясняется не фантастичностью восприятия, а направленностью взора. Душа Гоголя жаждала гармонии. Гоголь-человек стремился к добру, но взгляду Гоголя-писателя открывались более всего маски зла. Как он ни мучился, не смог увидеть правду жизни, положительное в ней, не сумел явственно различить в жизни дух добра и света, хотя всеми силами стремился к этому. Рассудком понимал, а сердцем не чувствовал, не видел творческим оком. Поэтому он резонерствовал, когда его писательство выходило за пределы данного ему таланта. Когда он пытается оторвать взгляд от инфернальных явлений, его картину добра строит ум, но творческое сознание отказывает – отсюда ходульность его положительных персонажей и налет дидактичности в его нравоучениях. Большинство читателей видело в его произведениях обличение социальных пороков, только немногие, в том числе он сам, – обличение пороков человеческой души. Гоголь не вполне осознавал религиозную миссию своего творческого дарования, ибо не вполне понимал его природу. Он не хотел принимать назначения своего трагического дарования, стремился быть пророком добра, проповедником, в то время как был пророком-обличителем нашествия духов мирового зла. Если творчество Достоевского – это духовный реализм, то Гоголя – духовный натурализм. Он предметно и детально описывает элементарных духов, терзающих Россию.
Гоголь беззаветно любил Россию и остро чувствовал, что её спасение – в христианстве, что ей предназначена исключительная мировая миссия: «Зачем пророчествует одна только Россия? Затем, что она сильнее других слышит Божию руку на всем, что ни сбывается в ней, чует приближение иного царствия… Великое поприще, которое никому из других народов невозможно, возможно одному только русскому народу… Праздник Светлого Воскресения воспразднуется, как следует, прежде у нас, нежели у других народов». Он жаждал Пасхи для своей многострадальной Родины, но само его творчество свидетельствовало о том, что воскресению России предшествуют великий крестный путь и величайшие голгофские страдания.
Со вселенской грустью смотрел писатель-мистик в будущее любимого Отечества. Знаменитая Русь-тройка вовсе не оптимистический образ: «Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка несёшься? Дымом дымится под тобою дорога, гремят мосты, всё отстаёт и остаётся позади. Остановился пораженный Божьим чудом созерцатель: не молния ли это, сброшенная с неба? что значит это наводящее ужас движение? и что за неведомая сила заключена в сих неведомых светом конях? Эх, кони, кони, что за кони! Вихри ли сидят в ваших гривах? Чуткое ли ухо горит во всякой вашей жилке? Заслышали с вышины знакомую песню, дружно и разом напрягли медные груди и, почти не тронув копытами земли, превратились в одни вытянутые линии, летящие по воздуху, и мчится вся вдохновенная Богом!.. Русь, куда ж несешься ты? дай ответ. Не дает ответа. Чудным звоном заливается колокольчик…». Опередившая и поражающая всех тройка без седока и всадника наводит ужас. Движимая неведомой стихийной силой, чуткая к знакомым песням с высот, слитая в едином порыве оторванного от земли утопического полета, вдохновляемая подмененными Божественными образами, слепо целеустремленная, она не ведает, куда несётся. (Вместо традиционного на Руси набата или благовеста церковных колоколов чудным звоном заливается колокольчик – манит в неведомое: одно из значений слова «чудный» – «непонятный», «непостижимый»). Это не образ преображенной Родины, но апокалиптическое видение вихрей ложной духовности, которые обуревали Россию, и предощущение катастрофы в конце этого пути. Только с высоты Русской Голгофы XX века открылись бездны, в которые предстояло низринуться России-тройке.
В «Выбранных местах из переписки с друзьями» Гоголь пытался впрямую предупредить о нашествии духов небытия: «Диавол выступил уже без маски в мир. Дух гордости перестал уже являться в разных образах и пугать суеверных людей, он явился в собственном своём виде. Почуя, что признают его господство, он перестал уже и чиниться с людьми. С дерзким бесстыдством смеется в глаза им же, его признающим; глупейшие законы дает миру, какие доселе ещё никогда не давались, – и мир это видит и не смеет ослушаться. Что значит эта мода, ничтожная, незначащая, которую допустил вначале человек как мелочь, как невинное дело, и которая теперь, как полная хозяйка, уже стала распоряжаться в домах наших; выгоняя все, что есть главнейшего и лучшего в человеке? Никто не боится преступать несколько раз в день первейшие и священнейшие законы Христа и между тем боится не исполнить её малейшего приказанья, дрожа перед нею как робкий мальчишка. Что значит, что даже и те, которые сами над нею смеются, пляшут, как легкие ветреники, под её дудку? Что значат эти так называемые бесчисленные приличия, которые стали сильней всяких коренных постановлений? Что значат эти странные власти, образовавшиеся мимо законных; – посторонние, побочные влияния? Что значит, что уже правят миром швеи, портные и ремесленники всякого рода, а Божии помазанники остались в стороне? Люди тёмные, никому не известные, не имеющие мыслей и чистосердечных убеждений, правят мнениями и мыслями умных людей, и газетный листок, признаваемый лживым всеми, становится нечувствительным законодателем его не уважающего человека. Что значат все незаконные эти законы, которые видимо, в виду всех, чертит исходящая снизу нечистая сила, – и мир это видит весь и, как очарованный, не смеет шевельнуться? Что за страшная насмешка над человечеством?» Гоголь обличает не современные ему формы жизни, ибо не было тогда в России и в помине странных властей, образовавшихся мимо законных, не правили миром швеи, портные и ремесленники всякого рода, а Божии помазанники не оставались в стороне. По конкретному поводу писатель обличает журналистику, диктующую общественное мнение, но в мистическом измерении он разоблачает инфернальных духов, пронизывающих общественную атмосферу, их незаконные законы. Носителями духовной заразы оказывается новое, внесословное сословие людей тёмных, никому не известных, не имеющих мыслей и чистосердечных убеждений. Гоголь опознал новые формы помутнения рода человеческого в самом их зачатке, но описал в сложившихся формах. Мнениями и мыслями умных людей уже во многом правят идейные маньяки, поэтому читающая публика не понимает прямых предостережений, остается равнодушной к тому, о чем вопиет писатель, более того, обвиняет его в разного рода несуразностях. Он так и остался непонятым и непонятным для современников. В мистическом плане многое в судьбе Гоголя было результатом мщения тех сил, которые ему удалось разоблачить.
Гоголь был очень талантливым христианским мыслителем, но не в этом он достигает гениальности. В «Переписке с друзьями» Гоголь замечательно излагает некоторые вполне очевидные предметы, хотя для большинства его современников они не очевидны. Но только в художественном творчестве Гоголь создает то и так, что и как никто, кроме него, не создавал и не создаст. Вместе с тем Гоголь впервые ставит многие проблемы, поэтому можно согласиться с тем, что как пророк православной культуры он вполне состоялся. Но это другое служение, которое, по существу, не отменяет художественного творчества. О чем-то писателю необходимо высказаться впрямую, тогда он выступает как мыслитель. Но что-то можно высказать только через художественный образ, и тогда он выступает как художник слова. Экзистенциально одно не исключает другого, у Достоевского это сочеталось вполне органично. Но в душе Гоголя это не сомкнулось, поэтому Гоголь-мыслитель во многом противостоит Гоголю-писателю, а сам автор мог идентифицировать себя отдельно либо с одним, либо с другим.
Таким образом, духовное зрение Гоголя позволяло ему различать колыхания инфернальных теней явственнее, чем предметную реальность и дух добра. Он плохо ориентировался в реальной жизни и в людях, но отчетливо различал злых духов. В то время как никто не подозревал о нашествии тьмы в полдень жизни, он содрогался от ужаса увиденного: «Соотечественники, страшно… Стонет весь умирающий состав мой, чуя исполинские возрастания и плоды, которых семена мы сеяли в жизни, не прозревая и не слыша, какие страшилища от нас подымятся». Писатель считает долгом своей жизни предупредить об этом, но в отчаянии от всеобщего непонимания начинает сомневаться в реальности увиденного. Он ощущает свой непостижимый дар как бич судьбы, лишающий его душевной гармонии, всеми силам стремится к этой гармонии – и не обретает её. Гоголь чувствовал своё отличие от всех и страдал от этого. Но вместе с тем чувствовал собственное миссионерское и пророческое назначение. Тягостная роль пророка нарастающего зла ранила и искажала его душу. В самоощущении Гоголя возникает «один исполинский образ скуки, достигая с каждым днем неизмеримейшего роста… Черствее и черствее становится жизнь… Всё глухо, могила повсюду».
Гоголь взыскует защиты в вере, но не обладает сильным и ясным религиозным чувством, поэтому ищет властный авторитет, увлекаясь богослужением, постом, молитвой, церковными писаниями. Наконец, отдается во власть радикально настроенного священника, который был человеком ограниченным. Протоиерея Матфея Константиновского Гоголь воспринимал как Богом данного исповедника. Суровый отец Матфей резко осудил «Переписку с друзьями» – в светском сочинении неприемлемо рассуждать о религиозных вопросах. Более того, священник принуждал Гоголя оставить литературные занятия – как отступление от «закона Христа», всячески обличал и запугивал небесной карой, требовал от него «уклониться от мира», оставить мирскую суету и уйти в монастырь, где «искать внутреннего умиротворения и очищения своей совести». Он внушил Гоголю, что в художественном творчестве тот воспроизводит чудовищ, что это не православная позиция, поэтому он должен отказаться от литературных занятий и во имя собственного совершенствования посвятить себя монашеским подвигам.
Христианская вера очищает душу, но не выжигает творческую гениальность. Напротив, искренняя воцерковлённость развивает и углубляет таланты человека, требует исполнения своей творческой миссии (не зарывать свои таланты в землю). Реализация творческих дарований для христианина есть религиозное служение. Различные служения дополняют друг друга в соборном единстве. Поэтому для одних спасение только в монастыре, в молитвенном подвиге, для других спасение в реализации их творческой гениальности. Гоголь искренне доверился строгим наставлениям отца Матфея. Несомненно, что драма последних лет жизни и сожжение второго тома «Мертвых душ» во многом объясняются роковым влиянием прямодушного, но ограниченного священника, который был неспособен оценить глубинные духовные поиски в творчестве гения. Гоголь пытался оградиться духовными латами, но аскетизм его был надрывен и самоубийствен, поэтому лишил его творческой воли. В результате он творчески оскопляет себя – отказывается от своего дарования, но не обретает защищенности от грозного мщения духов. В этом душевный разлом, истоки религиозной и творческой драмы Гоголя.
Многие таланты порабощались формами зла, которые они описывали. В начале XX века черные пласты жизни вскрывают уже люди с душой темной. Бесы не только изображались, но и владели ими. Увидеть зло и обличить его во всей глубине, но не отдаться самому злу – немногим под силу. Выведенный на свет, злой дух неумолимым роком отзывался в судьбе творца, во многом коверкал его жизнь. Это мщение зла особенно заметно на его разоблачителях.
Начиная с Гоголя сатира в России более, нежели сатира. Сатирический скальпель соскабливает налет мещанского быта и настроения, а под безобидными ликами скрываются чудовища. Смех и комическое в произведениях Гоголя срывали покрывала обыденщины, за которым и обнаруживалось страшное. Писатель сам испугался теней хаоса, которые ему удалось вывести на свет, поэтому он смешил всех, скрывая невидимые миру слезы. Сатирический взгляд принципиально заужен, ограничен разоблачением масок, он не освещает саму живую жизнь, духовные основы реальности, поэтому опасен. Обличительный пафос и здравый оптимизм плохо сочетаются в одной душе, отсюда душевный трагизм сатирика-обличителя.
С XIX века сатира в России пророчествует. Образы Волохова в «Обрыве» И.А. Гончарова и Базарова в «Отцах и детях» И.С. Тургенева некоторыми современниками воспринимались как карикатуры на нигилистов. Но впоследствии сама жизнь превзошла эту карикатурность: сейчас читаешь это с таким чувством, будто описано что-то до боли знакомое. Даже удивляет, почему тогда не видели и не хотели понять ясно выписанные и разоблаченные образы. Получается, чем карикатурнее, тем реалистичнее. Салтыков-Щедрин в «Истории одного города» вывел карикатуру на Аракчеева, а сейчас видится, что более похоже на образ Сталина. Художник схватывал в зародыше тенденцию, и гротеск позволял «забежать вперёд» в рассмотрении этой тенденции. Сатирический взгляд давал возможность заглянуть в реальность нереального, того фантастического, которое ещё не овладело жизнью, но уже клубится в атмосфере эпохи. В фантастическом образе писатель подсматривает ту сторону зла, которая присутствует в жизни потенциально. Поэтому гротеск – метод реализма, но реализма духовного, обнажающего реальность духов зла. Однако никакая творческая фантазия в XIX веке не предвидела ужасов века XX. Действительность оказалась фантасмагоричнее самой больной фантазии, и жизнь превзошла карикатуру на самое себя.
Историческим призванием русской литературы XIX века было разоблачение смертельной духовной опасности, грозящей России. «Русская литература – самая профетическая в мире, она полна предчувствий и предсказаний, ей свойственна тревога о надвигающейся катастрофе. Многие русские писатели XIX века чувствовали, что Россия поставлена перед бездной и летит в бездну. Русская литература XIX века свидетельствует о совершающейся революции. Весь русский XIX век, величайший по творческому подъёму век русской истории, был веком нарастающей революции» (Н.А. Бердяев). Высочайшего напряжения борьба с нарастающей духовной катастрофой достигает в творчестве Ф.М. Достоевского, пророчески разоблачившего сатанинские идеологии в «Бесах», в «Дневнике писателя» и в других произведениях. И.С. Тургенев в «Отцах и детях», И.А. Гончаров в «Обрыве» (Россия – на краю обрыва), Н.С. Лесков в «Некуда», «Соборянах», А.К. Толстой в «Порой веселой мая», «Потоке-богатыре» ставили диагноз заболевающему обществу и пытались обрести духовное противоядие.
Проницательно характеризовал духовную ситуацию христианской цивилизации Ф.И. Тютчев, определяя основной конфликт эпохи как «революция и Россия». «Для того чтобы уяснить себе сущность того рокового переворота, в который вступила ныне Европа, вот что следовало бы сказать себе. Давно уже в Европе существуют только две действительные силы – революция и Россия. Эти две силы теперь противопоставлены одна другой, и, быть может, завтра оне вступят в борьбу. Между ними никакие переговоры, никакие трактаты невозможны; существование одной из них равносильно смерти другой! От исхода борьбы, возникшей между ними, величайшей борьбы, какой когда-либо мир был свидетелем, зависит на многие века вся политическая и религиозная будущность человечества. Факт этого соперничества обнаруживается ныне всюду, и, невзирая на то, таково понимание нашего века, притупленного мудрованием, что настоящее поколение, ввиду подобного громадного факта, далеко не сознало вполне его истинного значения и не оценило его действительных причин. До сих пор искали его разъяснения в сфере чисто политической; старались истолковать его различием в понятиях о порядке исключительно человеческом. Поистине, распря, существующая между революциею и Россиею, зависит от причин более глубоких. Оне не могут быть определены в двух словах. Россия, прежде всего, христианская империя; русский народ – христианин не только в силу православия своих убеждений, но ещё благодаря чему-то более задушевному, чем убеждения. Он – христианин в силу той способности к самоотвержению и самопожертвованию, которая составляет как бы основу его нравственной природы. Революция – прежде всего враг христианства! Антихристианское настроение есть душа революции; это её особенный, отличительный характер. Те видоизменения, которым она последовательно подвергалась, те лозунги, которые она попеременно усваивала, все, даже её насилия и преступления, были второстепенны и случайны; но одно, что в ней не таково, это именно антихристианское настроение, её вдохновляющее, и оно-то (нельзя в этом не сознаться) доставило ей это грозное господство над вселенною. Тот, кто этого не понимает, не более как слепец, присутствующий при зрелище, которое мир ему представляет. Человеческое я, желая зависеть лишь от самого себя, не признавая и не принимая другого закона, кроме собственного изволения, словом, человеческое я, заменяя собою Бога, конечно, не составляет ещё чего-либо нового среди людей; но таковым сделалось самовластие человеческого я, возведенное в политическое и общественное право и стремящееся, в силу этого права, овладеть обществом. Вот это-то новое явление и получило в 1789 году название французской революции. С той поры, невзирая на все свои превращения, революция оставалась верна своей природе и, быть может, никогда ещё в продолжение всего своего развития не сознавала себя столь цельною, столь искренно антихристианскою, как в настоящую минуту, когда она присвоила себе знамя христианства: “братство”. Во имя этого можно даже предполагать, что она достигла своего апогея. И подлинно, если прислушаться к тем наивно-богохульным разглагольствованиям, которые сделались, так сказать, официальным языком нынешней эпохи, – не подумает ли всякий, что новая французская республика была приобщена ко вселенной лишь для того, чтобы выполнять евангельский закон? Именно это призвание и было приписано себе теми силами, которые ею созданы, за исключением, впрочем, такого изменения, какое революция сочла нужным произвести, а именно – чувство смирения и самоотвержения, составляющее основу христианства, она намерена заменить духом гордости и превозношения, благотворительность свободную и добровольную – благотворительностью вынужденною; и взамен братства, проповедуемого и принимаемого во имя Бога, она намерена утвердить братство, налагаемое страхом к народу-владыке» (Ф.И. Тютчев).
Трагически пророческим оказалось суждение Ф.М. Достоевского о грядущей революции: «Европейская революция начнётся в России, ибо нет у нас для неё надежного отпора ни в управлении (правительстве), ни в обществе… Безбожный анархизм близок: дети наши увидят его… Интернационалка распорядилась, чтобы европейская революция началась в России… И если нигилистическая пропаганда у нас столь безуспешна, то это по крайней глупости и неопытности пропагандистов». Но после Достоевского новые пропагандисты «умнели» и набирались «опыта» …
Антиномичный взгляд Достоевского проницал духов зла, терзающих Россию, и видел духовные превращения, дающие основания для веры в великую будущность русского народа. От России Достоевский ждал «нового слова», ждал «воскресения и обновления всего человечества». Вера эта была основана на глубинной укорененности русского народа в христианстве: «Русский народ ведёт всё от Христа, воплощает всё своё будущее во Христе и во Христовой истине». Это даёт основания писателю говорить «о величайшем из величайших назначений, уже сознанных русскими как назначение общечеловеческое, как общее служение всему человечеству». Достоевский убежден, что России принадлежит решающая роль в судьбах европейской христианской цивилизации: «Будущее Европы принадлежит России… Европу и её назначение окончит Россия». Идеология ложной социальности паразитирует на качествах русского характера, воспитанных Православием, но в них пробиваются ростки нового социального идеала: «Всё это давно уже есть в России, по крайней мере, в зародыше и в возможности и даже составляет сущность её, только не в революционном виде, а в том, в каком должны эти идеи всемирного человеческого обновления явиться: в виде Божеской правды, в виде Христовой истины, которая когда-нибудь да осуществится же на земле и которая всецело сохраняется в Православии».
Некоторые русские мыслители вслед за писателями смогли приблизиться к пониманию российской трагедии. К.Н. Леонтьев сделал роковое предсказание: «Русское общество, и без того довольно эгалитарное по привычкам, помчится ещё быстрее всего другого по смертному пути всесмешения… и мы неожиданно из наших государственных недр, сперва бессословных, а потом бесцерковных или уже слабо церковных, – родим антихриста». Он предвидел, что революция приведёт в движение вековые инстинкты повиновения и в России будет установлено рабство. О смертельной опасности разнообразных «измов» писал В.В. Розанов: «Позитивизм – поган, атеизм – поган, революция погана, социализм поган, потому что, хотя он, может быть и “мудр” и “абсолютно уверен”, как “абсолютно верна задачам своего устройства ящерица”, но он – амфибия, липкое, холодное существо, которое “гадко взять в руки”. Эти-то амфибии окружили несчастное человечество и, высовывая двоящиеся языки, быстро произносят всякие “хорошие слова” и заманивают “к себе” – обещаниями. И позитивизм “обещает”, и атеизм “обещает”. Все “обещают”: приди “к нам”, прими “нас”. Тепленькие старые дома растворяются и амфибию впускают. Амфибия вползает на стол, на стул, лезет в детскую, лезет в спальню. Всех лижет. И всем холоднее, и весь дом становится холоднее, “непонятно от чего”, – “потому что ведь ласковый зверек всех лижет”. Но в него вошло новое существо, с новою душою и новым законом жизни. Это смерть. Позитивизм есть смерть. Атеизм есть смерть. Социализм есть смерть. Смерть и только».
Нашествие на Россию инфернальных духов впоследствии описывал А.И. Солженицын: «Это – смертельная болезнь: помутнение национального духа… Это уже были – не мы, нас подменили, какое-то наслание злого воздуха. Как будто в какой-то бездне кто-то взвился, ещё от нашего освобождения крестьян, – и закрутился, и спешит столкнуть Россию в пропасть. Появилась кучка плешивых рожистых бесов – и взбаламутила всю Россию. Тут есть какой-то мировой процесс. Это – не просто политический поворот, это – космическое завихрение. Эта нечисть, может быть, только начинает с России, а наслана на весь мир? Достоевскому довелось быть у первых лет этого наслания – и он сразу его понял, нас предупредил. Но мы не вняли».