Глеб Анищенко. Выбор и Путь. Главы 7-9.
Глава 7. Гусар (Александр Музылев)
Женя (безусловный лидер), Андрей, Туська Могилевская и я – такая сложилась команда в 10 «Б» классе школы № 16. Вся школа встала на уши. К счастью, стоять ей в этом неудобном положении приходилось не так часто, потому что мы появлялись на уроках редко. Главным образом, в университетский день: каждую неделю нам читали лекции лучшие профессора и преподаватели филфака. Уже в школе перед нами были легендарные личности русской филологии: Бонди, Тахо-Годи, Самарин, Либан, Турбин, А.Г. Волков, Г.Н. Поспелов…[1]
Но, как ни странно, еще больше, чем все эти звезды, нас привлекал простой школьный учитель литературы – Гусар. Такая кличка приклеилась к Александру Владимировичу Музылеву. И он ей как нельзя больше соответствовал: небольшого роста (как и положено легкому кавалеристу), с прокуренными черными усами щеточкой (из-под которых торчала, правда, не трубка, а папироса «Беломорканал»), да он еще и г-р-р-р-р-р-асси-р-р-р-р-р-овал. В общем, Лермонтов. Только стихов не писал, а был выдающимся филологом и преподавателем. Настоящему учителю, по-моему, надо обладать всего двумя свойствами. Во-первых, быть личностью и уметь показать ее, высветить то, что есть только у тебя: учащиеся это сразу схватывают. А во-вторых, иметь систему, методу, подход к материалу. Тем и другим Гусар был наделен за пятерых. Мне повезло, у меня были прекрасные учителя: уже упоминавшиеся Искра Андреевна Лизогубова, Ирина Петровна Кудрявцева и Полина Ивановна Овчарова, ярчайшее трио в Университете: Либан, Бонди, Прохоров. Но даже на их блистательном фоне Гусар выделяется особо. Никто не сделал столько для моего становления как литератора, как он, научив видеть текст и знать, куда именно в нем нужно смотреть. Учителем для меня он был и в педагогике: кода я сам стал преподавать, то пользовался (вплоть до прямого обезьянничанья) его приемами и навыками, им данными.
Позже, уже на моем последнем курсе, Гусар вел у нас на филфаке семинар по методике преподавания литературы. Появлялся он по разным причинам редко: всего, может, было 4-5 пар. Но именно эти 10 часов сделали из меня учителя. Например, зачеты Музылев принимал таким образом. Студента усаживал на место преподавателя, а сам располагался на студенческом и объявлял себя Ваней-дурачком. Нашей задачей было объяснять Ване до тех пор, пока он не поймет. А этот болван не понимал ни хрена. Ты, допустим, говоришь умные вещи: «С помощью художественных деталей автор расширяет образное пространство повествования». Ваня: «А это че?» – «Ну, – говоришь, – за счет новых вещей, сравнений с ними раздвигаются границы места, где происходит действие. Понимаешь?» – «Не-а». И так – до посинения. Я помню, тогда вынул из кармана пачку «Беломора» (тоже обезьянничанье с Гусара): «Ваня, здесь курить можно?» – «Не-а». – «А ты где куришь?» – «В сортире». – «Во, – говорю, – значит, ты находишься в аудитории, а после того, как я достал «Беломор», мысли твои перенеслись в сортир. Значит, к аудитории я присоединил сортир, и место, где происходит действие, как бы расширилось. Понятно?». Только тут этот идиот, кажется, начал что-то соображать и поставил мне зачет. (Может быть, разговор происходил не именно такой, но за суть ручаюсь).
Как и большинство людей того времени, Музылев не смог себя полностью реализовать. Как блистательный филолог, по крайней мере. Как преподаватель же Гусар реализовался вполне. Прославился он по всей Москве, задолго до нас, работая в знаменитой школе № 2 при Физтехе. Приведу воспоминания о Музылеве выпускника этой школы Александра Крауза (мы были мельком знакомы, о нашей встрече он рассказывает).
Александр Крауз. «Знакомство с Музылевым началось крайне нестандартно. В класс вошел молодой человек (если только такое определение подходит к учителю), говоривший по-русски идеально правильно, хотя и с легким, я бы сказал, «дворянским», грассированием. Первый же урок начался с огромного диктанта, и уже на следующий день Музылев огласил результаты проверки. Система выставления итоговой оценки была, в соответствии со специализацией школы, предельно формализована. Любая работа по русскому языку, в которой не было ни одной ошибки, оценивалась на «5». За любую орфографическую ошибку оценка снижалась на «1», а за пунктуационную – на «0,5». В результате такого «строго математического»[2] подхода лучшей оценкой в классе оказалась «2». <…>
Довольно быстро выяснился и достаточно нетривиальный способ повышения нашей грамотности. Музылев напомнил нам известный анекдот про «забудьте все, чему вас учили...», причем напомнил применительно к тем правилам русского правописания, которые мы, судя по полученным оценкам, «зазря» пытались усвоить в предыдущей жизни. Нам обещали, что если мы, как любители математики, сумеем усвоить ту математически точную систему грамматики русского языка, которую он разработал, и будем систематически выполнять те упражнения, которые он нам будет задавать на дом, то в скором времени мы все станем абсолютно грамотными людьми.
Для этого нам необходимо срочно приобрести сборник упражнений по русскому языку профессора Розенталя из МГУ. По непроверенным слухам, А. В. Музылев был одним из любимых учеников этого известного филолога и под его руководством готовил диссертацию по построению непротиворечивой теории русского языка, в которой не было бы случайных исключений.
Александр Владимирович МУЗЫЛЕВ (в первом ряду третий слева) перед призывом в армию; тут он еще без усов, а значит, еще не Гусар.
На дом Музылев задавал «всего одно» упражнение «из Розенталя». По результатам его проверки за каждую сделанную ошибку давалось еще одно упражнение. Ошибок, несмотря на проверку текстов родителями и даже бабушками, оказывалось немало. Если учесть, что среднее упражнение «из Розенталя» занимало примерно половину тетради «за 2 копейки», т.е. составляло около 6 страниц, то понятно, что уже через несколько недель объем домашних заданий по русскому языку, растущий в геометрической прогрессии, начал значительно превышать наши реальные возможности. А тут еще классные и домашние сочинения и диктанты, ошибки в которых приводили к аналогичным результатам.
И мы сами, и родители видели, что в «физико-математической» школе основное время занимают домашние задания по русскому языку. Этот, я бы сказал, «русскоязычный практический терроризм» проходил на фоне удивительно интересных уроков теории. Хотя конкретное содержание теории Музылева, к сожалению, забылось еще в школе, но наш восторг по ее поводу я хорошо помню и сегодня. Удивительное ощущение математической стройности и, главное, понятности правил, а также декларируемый им отказ от зубрежки очень подкупали. И все же назревал бунт, тем более обидный, что, несмотря на все «неприятности», класс полюбил Музылева страстно и нежно.
Однако никакого скандала не произошло. Ситуация разрядилась сама по себе и довольно грустно. Так как на филфаке МГУ, который закончил наш «любимый мучитель» (интересно, почему это слово лишь одной буквой отличается от слова «учитель»), не было военной кафедры[3], его выпускники подлежали призыву в армию. Правда, всего на год. Музылева призвали в армию, и он покинул школу и наш класс на год. <…>
Здесь же уместно рассказать и о дальнейшей судьбе Александра Владимировича Музылева, по крайней мере, в той ее части, которая мне известна. Как я уже писал, в конце 1965 года его призвали в армию. Служить ему пришлось где-то в Средней Азии. Для начала его загнали на какую-то «точку», как мне помнится, радиолокационную, в пустыне (или в степи). Служили там всего несколько человек. Народу не было вовсе, изредка забредали аборигены, у которых что-нибудь менялось на «всеобщий эквивалент», и по рассказам приехавшего в отпуск Музылева, это было единственной радостью в тоскливой жизни.
Однако вскоре все изменилось, как тогда казалось, к лучшему. Начальство округа откуда-то узнало, что у них служит известный преподаватель русского языка и литературы. Музылев был срочно переведен в город (совершенно не помню, где все это происходило), в котором располагался штаб округа, и назначен преподавателем русского языка и литературы на окружных высших офицерских курсах. Дело было в том, что офицеры, желавшие поступать в военные Академии, экзамены должны были сдавать в два тура: сначала в округе, а затем те, кто прошел «сито» окружных экзаменов – непосредственно в Академиях. Вот для предварительной подготовки офицеров и приема экзаменов первого тура и выбрали Александра Владимировича.
Для молодого амбициозного интеллектуала необходимость подчиняться полуграмотным старшинам и сержантам была крайне тягостна. Намучился за несколько месяцев Музылев «по самое не могу». Приятная возможность, оставаясь в солдатской форме, ставить «по стойке смирно» старших офицеров грела душу. А офицеры начали искать дружбы со строгим преподавателем. Ведь только от него зависело, удастся ли вырваться из серых будней в заштатном округе, попасть в Москву, получить очередное повышение. «Дружба» зарабатывалась очевидным способом – походы в местный ресторан, застолья в офицерских общагах, договоренности об увольнительных. За очень короткий срок его, что называется, споили. <…>
Когда закончился годичный срок, Музылев вернулся в школу. Правда, у нас он уже не преподавал. Музылев стал завучем школы. <…>
Вспоминается несколько забавных случаев воспитательных воздействий Александра Владимировича, оказавших на нас весьма сильное и долгосрочное влияние в те полтора года, что мы проучились в школе после его возвращения из армии.
История первая. Не помню, по какому поводу Музылев теоретизировал в своем крохотном «завуческом» кабинетике (по-моему, на 4-м этаже) перед небольшой группой 9-классников: »Пить без повода, а уж тем более в одиночку, может себе позволить только совершенно опустившаяся личность. Это неминуемо приводит к алкоголизму. Поэтому каждый, по-настоящему интеллигентный человек, обязан всегда суметь повод сформулировать. Ну вот, к примеру, сегодня... сегодня... последний (!) четверг на этой неделе».
История вторая. То ли прогуливая уроки, то ли в связи с «окном» в расписании (что, впрочем, весьма маловероятно), мы с Яшкой и еще несколькими друзьями в очередной раз оказались дома у Буса (Володи Бусленко), нашего старшего друга и коллеги по ЛТК[4] (выпуск 1966 года, класс И.С. Збарского). Бус уже был студентом, жил один в большой трехкомнатной квартире прямо на Ленинском проспекте, минутах в 15 хода от школы, и мы довольно часто бывали у него. У Буса оказалась открытая бутылка какого-то ликера, и мы все понемногу к нему приложились. Почему-то нам было нужно обратно в школу, и на входе мы встретили Музылева. На следующей перемене Яшку вдруг вызвали к завучу. В кабинете у Музылева состоялась воспитательная беседа. Музылев, строго, насупившись: «Скажите, Хейфец, каким должен быть ученик Второй школы?» – «Опрятным, чисто одетым...» – «Правильно. А еще?» – «Умным...» – «Правильно. Ну, а еще?» – «Грамотным...» – «Конечно. Но, Вы, Хейфец, все-таки, не договариваете...» – «А, Александр Владимирович, еще нужно, чтобы от него ничем не пахло...» – «Вот, наконец-то дошло до тебя, Яша. Можешь идти».
История третья. Мы с девчонками – с Наташкой Тетериной, Иркой Поповой и Симочкой – идем в театр. Достали билеты на «Сирано» в «Современник» (еще старый, маленький и уютный, на Маяковке). Заглавную роль блестяще играл Игорь Кваша. После спектакля, переполненные впечатлениями, мы, спускаясь с галерки по узенькой, тесной лестнице, закуриваем, не дожидаясь выхода на улицу.
Наутро на первой перемене кто-то подбегает: Хейфеца и Крауза срочно к завучу. Совершенно недоумевая о возможной причине, идем на 4 этаж. Разговор с Музылевым: «Ну, уж этого (гневно) я от вас никак не ожидал!!! Вы что вчера вечером делали?» – «В театр ходили, на «Сирано». – «Это-то я знаю (первая реакция — интересно, откуда?), но я не о том. Вот когда вы из театра выходили, вы что делали?» – «Девчонок поехали провожать». – «Это, конечно, хорошо, ну... а до этого что делали?» – «Да вроде бы ничего, курили, кажется...» – «Вот-вот, курили... Как вы могли, нет, вы мне скажите, как вы могли закурить, не предложив сигарету дамам? Я думал, вы интеллигентные люди, а вы...» – «Александр Владимирович, да они же не курят!» – «Да какая разница, курят, не курят. Вы предложить обязаны, она пусть откажется, а уж потом, спросив, между прочим, разрешения и сами можете... А вы, как босяки какие-то, а не второшкольники... Идите, и чтобы такого больше не было».
К сожалению, проблемы с выпивкой привели, в конце концов, к тому, что вскоре после окончания нами школы Музылев был вынужден уйти из школы, и в течение нескольких лет мы о нем ничего не слышали.
Летом 1972 года моему сыну исполнилось 2 года, и мы снимали дачу в Валентиновке, неподалеку от Подлипок. Как-то раз мы с женой ехали на дачу и в электричке встретили Музылева. Оказалось, он живет в Загорянке, на даче какого-то своего приятеля. Был он абсолютно трезв и, как и в далеком 65 году, абсолютно обворожителен. Радостно трепались всю дорогу, Наташе он очень понравился и, как теперь выясняется, запомнился на долгие годы всего за одну встречу.
Он рассказал, что преподает литературу и русский в какой-то великолепной филологической школе при филфаке. Страшно доволен, однако ему сильно не хватает нашего «математического» скепсиса. В течение лета встречались еще пару раз, случайно, в электричках. Стало ясно, что он смог избавиться от проблем, связанных с последствиями армейской службы. И опять я надолго потерял его из виду.
В конце 70-х годов я оказался на дне рождения своей троюродной сестры. Надо сказать, что эти семейные сборища не доставляли мне особой радости. Хотя семья наша была большая и с прочными «традициями дружбы» (от самых ближайших родственников до «седьмой воды на киселе»). Поэтому на дни рождения ходили все. Было скучновато, и я пошел на балкон курить. Вскоре на балкон вышел Глеб, случайно оказавшийся на этом сборище приятель моего троюродного брата. Мы были мельком знакомы, встречались на днях рождения. Я знал, что он филолог, литературовед, работал он научным сотрудником в доме-музее А. Н. Островского в Щелыково. Не помню, каким образом, но разговор зашел про школу. Глеб начал взахлеб рассказывать о своей филологической школе и о любимом учителе литературы. Ни имени, ни фамилии его он не называл, а именовал его школьным прозвищем «гусар». Послушав его минут 20, я сказал: «А звали этого вашего «гусара» Музылев Александр Владимирович», — и попал в точку, вызвав у Глеба некоторый шок».
Глеб Анищенко. Уже после Щелыкова, занимаясь репетиторством, я отдавал Музылеву для подработки занятия своих учеников по Щедрину и Шолохову. Потом он резко исчез. Я думаю, что навсегда из этой жизни. Хотя, кто знает… Когда я только вернулся в Москву из Щелыкова, тоже пронесся слух, что Александр Владимирович умер. Вдруг звонит Гусар, а номера моего и знать не мог: «Я жив».
Так первоначально заканчивались мои записки о Гусаре. И вдруг, сверяясь в Интернете, нахожу заметку бывшей ученицы Музылева. Оказывается, она встречалась с Гусаром не так и давно – в 2008-м году! Долго жить будете, Александр Владимирович, если только я вас уже дважды похоронил!
Привожу заметку Лидии Скрябиной «О капитан! Мой Капитан!»:
Лидия Скрябина. «Был ли в вашей жизни первый учитель? Нет, был ли в вашей жизни хотя бы один учитель? Такой, как Джон Китинг из фильма «Общество мертвых поэтов»? Не только преподающий литературу (математику, иняз), но и жаждущий пробудить вашу личность?
Я в пятнадцать лет. Зародыш советского обывателя, законопослушная от малодушия и догматичная от невежества, с сухим, прямолинейным взглядом на жизнь, как на мертвую кристаллическую решетку – попала в руки человеку с живейшим умом и огромнейшей эрудицией.
За свое первое сочинение у него я получила «–15». Не трояк, не двойку, даже не кол, а убийственное «–15». Потом оказалось, что самой низкой оценкой было «–23»! А тема звучала так: «С кем провел ночь Чичиков, оставшись у Коробочки?» (Кто забыл: с тремя мухами).
Кумир моей юности – Александр Музылев с кафедры русского языка МГУ <…> параллельно преподававший литературу в школе. Сначала, в 60-е годы, в легендарной 2-й физмат школе в Москве. Потом в 70-е в 16-й экспериментальной гимназии[5], разделенной на гуманитарный, физико-математический и технический классы. Мы, страждущие юные гуманитарии со всей Москвы, слетелись к нему как мотыльки на огонь. Последний музылевский выпуск. Дима Врубель, Олег Вакуловский.
Важным было и то, что Музылев, прозванный в школьном народе «гусаром», излучал мощное мужское обаяние. То, что литературу читала не задерганная тетка в кримпленовом костюме и с начесом на башке, а сильный, молодой, усатый мачо, с низким голосом и уверенной походкой вразвалочку, со страстью отдающийся литературе как настоящему, важнейшему делу.
Три из девяти уроков литературы в неделю, он обязательно посвящал чтению вслух нам, оболтусам, хорошей русской прозы. «Конармия» Бабеля. «Отец Бени Крика был биндюжник. Среди биндюжников он слыл грубияном». Юрий Олеша. «Она прошуршала мимо меня, как ветка полная цветов и листьев». Иван Бунин. «Такая холодная осень. Надень свою шаль и капот…» «Приглашение на казнь» Набокова. «Шкаф пришел, захватив с собой собственное отражение зеркала…» «Собачье сердце» Булгакова. «Да, не люблю я пролетариата, – грустно сказал профессор…» (Цитирую по памяти). Все то, что было в брежневские времена запрещено и полузапрещено. Мы слушали, затаив дыхание, обжигались и плавились под его словами.
А те самые тетки из РОНО в кримпленовых костюмах и с халами на головах крались за ним по пятам из урока в урок, пытаясь поймать его на каком-нибудь криминале[6]. Потому что чуяли вольнодумие, густо разлитое в воздухе. Они охотились на него, но Музылев каждый раз уходил от облавы. Потому что возмутительные слова, которые он говорил в классе, на поверку оказывались дословными цитатами из переписки Достоевского, Гоголя или самого певца революции Маяковского. Он мог цитировать страницы текста наизусть. Мы со страхом и восхищением следили за этой схваткой.
И все-таки ему пришлось уйти, прямо в разгар учебного года в десятом классе. И мы вслед за ним в знак протеста тоже почти все вернулись в свои старые школы. Думаю, это был первый гражданский поступок в моей жизни.
Коренной слом нашей жизни раскидал по свету даже близких людей, что уж говорить про учителей. Но во время многочисленных переездов с квартиры на квартиру я каждый раз бережно перекладывала лекции Музылева о Толстом, Достоевском и Чехове, толстые тетради, исписанные убористым почерком.
Этим летом я с друзьями нашла Музылева в подмосковной Загорянке, где он живет из милости у какого-то дальнего родственника, в одной комнатушке, заваленной книгами и рукописями. В крайней бедности, но с прежним насмешливым огнем в ясных глазах. Жив, курилка!
А ведь из-под его крыла (или усов?) вышли такие разные люди, как критик Андрей Немзер; писатель и публицист Глеб Анищенко (помните «Соблазн «православного сталинизма»«?); Евгений Кожокин – директор «стратегических исследований»; Алексей Песков[7] – д. фил. н., знаток русской литры 18-19 веков; Мария Слободская – отвечающий за развитие гражданского общества в Совете ОП РФ; Александр Кудлай – спец по индийской философии; Леонид Млечин – писатель и телеведущий; Евгений Шкловский – писатель и критик; поэт Николай Зубков; прозаик и поэт Елена Кантор; Андрей Обломский – д. и. н., археолог и автор многих книг… Простите, если кого-то забыла или перепутала».
Глеб Анищенко. С легкой руки Лидии Скрябиной я принялся разыскивать Гусара. И нашел в той самой Загоярнке, в маленьком чуланчике с маленькой кухонькой. В валенках даже летом и в каких-то теплых лохмотьях, но с тем же «Беломором» в зубах. В декабре 2011-го ему исполнилось 70, т.е. всего лишь на 11 лет больше, чем мне, а в школе казалось – возрастная пропасть.
Глядя на Музылева, особенно остро ощущаешь, что та эпоха, к которой мы все принадлежали, безвозвратно ушла. Говорит: «У меня нет российского гражданства». Какое же, думаю, есть? Сальвадорское что ли? Гусар и за границу никогда, кажется, не выезжал. Оказывается, дело вот в чем. Весной 2012-го его забрали в местную больницу с воспалением легких. Представьте изумление врачей, когда он предъявил им советский паспорт, выданный в 1968-м году (за год до нашей с ним первой встречи). Но все-таки с нынешним временем Гусар как-то связан: через бывших учеников. После больничного эпизода позвонил одному из них – полковнику ФСБ – и пожаловался на отсутствие ксивы, соответствующей эпохе. Через несколько дней – звонок из местного отделения полиции: «Будьте любезны приехать расписаться за новый паспорт». – «Не могу, – отвечает, – из дома не выхожу». Тут же подъехали сами, отвезли в Пушкино, расписали и вернули на прежнее место. Так Гусар стал, наконец, гражданином нынешней России через 20 лет после ее образования. Правда, еще в мои школьные времена Гусар по поводу «Стихов о советском паспорте» Маяковского говорил: «Радость пса, на которого надели ошейник».
Глава 8. Как я спас Анджелу Дэвис
Итак, я прервался на том, что школу мы посещали редко, да и эти посещения не приносили ничего хорошего никому: ни нам, ни учителям. Все остальное время бесконечные разговоры, чтение своих и чужих стихов. Литклуб официальное существование потихоньку прекратил. Но мы регулярно собирались по домам: в профессорской квартире университетского дома у Анечки Соколовой, потом и постоянно – у Андрюши Пагирева. Кроме того – по кабакам.
У нас было два излюбленных места. Первое – кафе-мороженое в начале Старого Арбата, на нашем языке – «Колдобина». Там кроме мороженого было еще и сухое вино. Случайно уцелело спертое оттуда меню: «Виноградные вина: Шампанское 100 гр. – 68 коп. Портвейн белый 100 гр. – 33 коп. Алиготе сухое 100 гр. – 31 коп.»).
Второе место – пивбар на углу Столешникова и Большой Дмитровки (тогда – Пушкинская; сейчас дом, где был бар, сломали), на общемосковском лексиконе – «Яма». Там кроме пива были еще и раки. Правда, до определенного времени: потом пропали и заменились своим карликовым подобием – креветками. Но вдруг, через несколько лет, заходим как-то и видим, что раки снова приползли. «Откуда?» – спрашиваем у официанта. – «А вы что, неграмотные? Газет не читаете? Идет съезд КПСС». Вот такие, бывало, подарки пьяндылам вроде нас делали коммунисты. А мы еще были ими недовольны! Правда, после закрытия съездов раки снова уползали.
Завсегдатаями этих заведений мы оставались вплоть до моего отъезда в Щелыково. Помню, как-то в Университете был жутко сложный день, и тут объявляют, что нужны представители от курса на собрание в защиту американской коммунистки-лесбиянки Анджелы Дэвис, которую в Штатах закатали в тюрьму за участие в террористической организации «Черные пантеры». Все правительства не любят террор внутри своей страны, а за ее пределами, напротив, горячо приветствуют. Вот и СССР тогда рьяно боролся за свободу этой самой Анджелы, как писал Высоцкий: «Я и в бреду все смотрел передачи, Все заступался за Анджелу Дэвис». В Москву приперлась ее сестрица, по сему поводу и проводилось собрание. Мы с моим приятелем Колей Репиным, как всегда не готовые к занятиям, быстренько поняли свою выгоду, вызвались добровольцами и поехали в Колонный зал бороться за дело мира. Посмотрев на приехавшую негритоску (пардон, афроамериканку), решили, что свою миротворческую миссию выполнили и имеем полное право отправиться в «Яму», благо она была в нескольких шагах от Колонного зала. Посидели там вполне достойно. А через несколько дней Анджелу Дэвис америкашки из тюрьмы выпустили – конечно, с нашей с Колей помощью.
Это мне потом здорово пригодилось. В какой-то момент в Университете ввели Ленинские зачеты. До того были Ленинские уроки (очередное изучение произведений вождя мирового пролетариата) и Ленинские субботники (ко дню рождения Ленина надо было бесплатно отработать выходной день на весенней уборке территорий и зданий). Субботники пошли с тех времен, когда красное правительство, испугавшись наступления белых войск генерала Юденича, бежало из Петрограда в Москву, в Кремль. Кремль же в 1917-м был разрушен самими большевиками, расстрелявшими засевших там юнкеров. И вот Ленин двинул свой партаппарат на уборку территории по выходным дням. Весь советский период везде красовалась картина, на которой вождь собственноручно тащит огроменное бревно.
Так вот, Ленинские уроки и Ленинские субботники существовали очень долго, а Ленинские зачеты ввели на какой-то краткий срок. Прямого отношения к Ленину они не имели: каждый студент должен был отчитаться в успеваемости и проводимой им общественной работе. Не сдавших зачет отчисляли из Университета. С успеваемостью у меня было более-менее, так как надо было зарабатывать стипендию, а с общественной работой неожиданно вышла заминка. Вообще-то, эта работа у меня была. Еще в самом начале первого курса меня решили перевести в другую группу: на филфаке всегда существовал крайний дефицит особей мужеского пола. А у нас в группе их было рекордное количество – аж три штуки сразу: Коля Репин, Саша Садецкий и я (потом прирос еще мужской интернационал: армянин Эдик Геворкян – ныне известный писатель-фантаст, словак Иржи Прокеш и сириец). Мы как-то быстро все сдружились, и переходить из группы очень не хотелось. Атаку учебной части легко отбил Коля Репин, задав элементарный вопрос: «А зачем Глебушку переводить?» – «Ну как же, – стала объяснять туповатому студенту инспектриса, – вот в пятой группе девочек много, а мальчиков вообще нет». – «А-а, – протянул Коля, – теперь понятно: Глебушка на племя пойдет». Смущенная инспектриса постаралась дело с моим переводом как-то замять. Но мы решили все-таки подстраховаться и быстренько избрали меня профоргом. На этой спокойной, ни к чему не обязывающей должности я и просуществовал весь институтский срок. Единственной моей функцией был собор профвзносов, что бывало очень кстати, когда деньги заканчивались задолго до стипендии (а это происходило всегда).
Но вдруг, на том самом Ленинском зачете, когда обсуждали мою персону, встает барышня по прозвищу Кляксик[8] и заявляет, что у нас профсоюзная работа вовсе не ведется. «А что такое профсоюзная работа, – спрашиваю, – ты, дорогая, знаешь?» – «Нет, не знаю, – отвечает Кляксик, – но она у нас не ведется». – «Как же, – говорю, – ты можешь так уверенно утверждать, когда сама не знаешь, что это такое? Может быть, она мной ведется очень даже активно, а ты просто не можешь ее опознать?» Но известно, что любая логика ни на одну женщину не действует. Вернее, действует, как на быка красное (вспомните хотя бы бессмертную гоголевскую Коробочку). «Все равно, – упорно твердит Кляксик, – работу Анищенко не ведет». И далась ей эта работа! Причем возникать Кляксик начал вовсе не из плохого отношения ко мне – мы с ней прекрасно ладили и до, и после этого – и не по злобе, а просто по глупости. И тут опять выручил Николаша Репин, вспомнивший наше посещение Колонного зала и «Ямы»: «Вот вы все языками чешете, а мы с Глебушкой реальный вклад внесли в продолжение дела Ленина: Анджелу Дэвис спасли из лап мирового империализма! Ее на следующий день после нашей борьбы выпустили. Мы собой жертвовали, а вы в это время чем занимались?» Тут уж ни Кляксику, ни кому другому крыть было нечем.
Надо честно признаться, что мне в юности пришлось не только спасать негров от американских расистов, но и самому поучаствовать в почти куклуксклановской акции. Это произошло еще в школе № 9. Был какой-то вечер у десятого класса, куда затесалось несколько человек мелких – нас, девятиклассников. И вот, возвращаемся довольно поздно; впереди на приличном расстоянии от основной группы идет несколько барышень. Вдруг раздаются крики. Как потом выяснилось, невесть откуда выскочили два негра (учились, наверное, в Петровской академии); один из них вытащил крошечный перочинный ножик и стал требовать не то, что обычно хотят от барышень, а деньги. Что тут началось! Я вклинился в эту историю, когда услышал дикий вопль нашего десятиклассника: «Мы вам покажем русскую Алабаму!!!» Тогда мы всей гурьбой бросились за трусливо удиравшими африканцами. Они бежали по направлению к пруду, где стоит тот самый нечаевский грот. «Бросай их в Гудзон!!!» – орал другой парень, размахивая в воздухе ящиком, который прихватил у продмага (эти ящики были тяжеленные: тогда их делали не из картона, а из досок). Нашим черным братьям, к их счастью, все-таки удалось смыться. Мы не были расистами. Но, во-первых, эти негритосы вели себя уж очень нагло. А во-вторых, мы были уж очень политически грамотные: проводились политинформации, нас заставляли читать газеты. А в этих газетах как раз и обличался расизм в США (особенно в южных штатах, в той самой Алабаме). Вот все эти слова и были на слуху. А советская пропаганда в мозгах независимых юнцов срабатывала от противного.
Глава 9. Дорога к Alma Mater
Возвращаюсь к школе № 16. Близилась выпускная пора. С учебой дела обстояли хуже некуда: в марте 1970-го года, за два месяца до экзаменов, меня исключили из школы. Правда, неофициально и условно: могли восстановить, если сдам сорок три зачета по разным предметам. Сдал. Не сам, конечно. Все классные отличницы на это дело работали, а мы с Женькой лишь подсовывали учителям плоды их труда. Восстановили, но опять условно: уже после выпускного вечера пришлось пересдавать биологию и обществоведение. Прощай, школа!
А дальше – туман. Я по-прежнему хотел быть журналистом, но поступать на журфак уже расхотел: отсоветовали в литклубе. Особенно Полина Ивановна: она, как практически все университетские филологи, на журфаковцев смотрела свысока. Действительно, факультет журналистики в тогдашнем Университете был белой вороной, единственным, который не представлял собой конкретную науку. (Это сейчас в Университете кишмя кишат всякие «государственные управления», «инновационные бизнесы» и т.д., а раньше с этим было строго: конкретная наука – отдельный факультет).
Оставался филфак. Незадолго до окончания школы Гусар неожиданно (он не преподавал в нашем классе) предложил готовить нас летом к филфаковским экзаменам. Бесплатно! Это было, конечно, здорово. Но все равно, при нашем лоботрясничестве шансы поступить в Университет представлялись более чем призрачными. Гусар уехал в отпуск, назначив нам свидание через месяц. Этот месяц мы с Женей потратили, конечно, не на занятия, а на поиск вариантов пожиже. Сначала ткнулись в Институт военных переводчиков (сейчас – Военный университет ВС РФ). В школу приходил их офицер и так красиво все расписал, что мы сдуру туда и двинули. Вот еще один вариант моей несостоявшейся военной карьеры. Почти все уже было решено, но в самом конце выяснилось самое интересное: первые курсы надо жить на казарменном положении. С этим наши свободолюбивые души смириться не могли, и мы покатились уже совсем вниз по касательной: сдали документы в пединститут[9]. На тамошний филфак юношей брали практически без экзаменов. Тут уж можно было вздохнуть и вообще ничего не делать!
Но вернулся Гусар, узнал эту педагогическую новость, обложил нас последними словами, приказал немедленно забрать документы из педа и отнести на филфак. Делать нечего: уж очень Гусар был грозен. Начались занятия. Вкалывали мы по 18-20 часов в сутки в течение месяца: надо же было как-то компенсировать многолетнее безделье. Родители Туськи уехали на дачу, и у нас была «своя» комната в коммунальной квартире на Скатертном переулке. Гусар приходил каждый день часов на 8-10. Я уже говорил, что он был гений педагогики и сделал вещь фантастическую: за один месяц впихнул в нас всю программу по русскому языку. С литературой было, конечно, хуже: читать, увы, надо было самим. Гусар успел разобрать произведений десять. Но надо было слышать эти разборы! До сих пор помню!
И вот экзамены: первым шло сочинение. Темы: Пушкин – Лермонтов – Шолохов. «Мцыри» я читал в младших классах и ровным счетом ничего не помнил. «Поднятую целину» одолел лишь много лет спустя, когда занялся репетиторством. Выбора не было: «Жанр послания в лирике А.С. Пушкина». Этой темы я тоже не знал. Гусар стихами вообще не занимался. Про Пушкина сказал только, что тот любил осень, а весну терпеть не мог. Да приказал выучить два стишка из малоизвестных. Выучил. Самые коротенькие. И все. Правда, я прилично представлял себе биографию Пушкина, да и язык у меня (в том числе письменный) был подвешен туда, куда надо. Это были единственные плюсы. А дальше шли жирные минусы. Во-первых, я не знал текстов. Один из выученных по приказанию Гусара стишков уж никак не относился к посланиям:
Узнают коней ретивых
По их выжженным таврам;
Узнают парфян кичливых
По высоким клобукам;
Я любовников счастливых
Узнаю по их глазам:
В них сияет пламень томный –
Наслаждений знак нескромный.
Делать было нечего, пришлось плести словеса, чтобы доказать, что здесь есть «элементы послания к любовникам». Со вторым – проще: это действительно было послание – «Друзьям», близкое по содержанию к первому:
Богами вам еще даны
Златые дни, златые ночи,
И томных дев устремлены
На вас внимательные очи.
Играйте, пойте, о друзья!
Утратьте вечер скоротечный;
И вашей радости беспечной
Сквозь слезы улыбнуся я.
Разбор двух четверостиший я и вложил в половину сочинения. И только когда вышел из аудитории, понял, что подсознание дернуло написать вместо «пойте» – «пейте». Хотя и вполне в духе Пушкина, но все равно ошибка. Утешил Гусар: «Пройдет: на филфаке все, что касается «пейте», только поощряется». Действительно прошло: как бы не заметили. Ошибка вылезла в ином месте. Так как других посланий я почти не знал, то решил просто перечислить в качестве адресатов всех известных мне друзей Пушкина: Вяземского, Баратынского, Языкова, Дельвига, Кюхельбекера… Первые проскочили, а вот последний застрял. Вильгельм Карлович был человеком нескладным, нелепым, и фамилия у него была «кюхельбекерная и тошная», да я еще вместо двух положенных «к» третье в нее втиснул: Кюхельбеккер. Бог покарал за вранье: не читал я тогда этих посланий, а выдумывал (хотя, как выяснилось позже, такие стихотворения у Пушкина действительно есть).
Второй, и главный, мой минус состоял в полном невладении пунктуацией. Гусарово натаскивание дало приличное знание теории, а на практике… И здесь спас Гусар: «Не знаете, где ставить запятые, вот и не ставьте их вообще: пишите простыми предложениями». Я так и сделал. Тоже, как сейчас говорят, прокатило: ни одной ошибки в пунктуации, потому что этой пунктуации вовсе не было. В результате – почти немыслимые четыре балла за две грамматические ошибки (кроме этого самого Кюхельбекера, я еще «диалог» через «о» написал) и блестящая рецензия по литературе.
Туська получила три, Женька – два. Провалились, к всеобщему изумлению, и две литклубовские барышни из нашего класса – Оля Кабанова (сейчас известная журналистка) и Люда Сытова, – которые были весьма начитанными и прилежными.
Далее следовал устный экзамен по русскому и литературе. Первый вопрос: «Белинский о Пушкине и Лермонтове», второй – «Вишневый сад». С Чеховым все обстояло великолепно. «Вишневый сад» – один из коньков Гусара. Для меня до сих пор не только Лопахин с Петенькой Трофимовым, но и Раневская с Аней говорят раскатистым грассирующим басом. (Еще интересней было, когда этот густой бас озвучивал Наташу Ростову: «Туже, как можно туже, натужиться надо, – и полетела бы». Создавалось полное впечатление, что говорит романтически настроенная ломовая лошадь). Итак, «Вишневый сад» я знал прекрасно. Поэтому имел наглость начать не с первого, а со второго вопроса. Когда же дошла очередь до Белинского, стало хреново: его я никогда не читал; так, слышал смутно. Начал что-то нести про Байрона. Потом заметил, что и Пушкин с Лермонтовым ему не уступят. Это длилась довольно долго. Чувствую, что экзаменаторше моего Байрона недостаточно, она, похоже, чего-то еще ждет. И тут я, как головой в омут, выпалил две единственные известные мне фразы Белинского. О том, что Печорин младший брат Онегина и про Онегу и Печору. Все. Путь назад был отрезан. После этого уж никак нельзя было возвращаться к Байрону. А больше я не мог произнести ни звука. Но хватило и этого. Пять. Позже узнал, что принимавшая экзамен Светлана Николаевна Лиманцева – автор книги о Белинском. Представляю, каково ей было слушать мою галиматью.
Дальше надо было переходить к русисту. Здесь отменная гусарова выучка вселяла полное спокойствие. И действительно, на высшем уровне ответил весь билет. Оставалась сущая ерунда: формальный дополнительный вопрос. Уже готовясь поставить пятерку, экзаменатор тычет в какой-то глагол и требует, чтобы я назвал его спряжение. У меня холодеет внутри: вообще не представляю, что это такое. Все объяснялось просто: единственный раз прогулял гусарово занятие, сбежав на свидание к свой тогдашней любве. Выяснилось, что за любовь пришлось заплатить тем самым треклятым спряжением глаголов. Ладно, делать-то что-то надо: «Ну, третье», – говорю. Сначала глаза экзаменатор округляются, а потом он начинает заинтересованно улыбаться: «Что именно вы имеете в виду?» – спрашивает. А я ничегошеньки в виду не имею: «Третье и все тут». Заинтересованность сменяется плохо скрываемым презрением: «А вам вовсе неизвестно, молодой человек, что в русском языке два спряжения?» Молодому человеку было вовсе неизвестно. «Тогда, – мямлю, – второе». – «Это ближе к делу, хотя глагол первого спряжения». Уже учась на филфаке я нашел объяснение этому эпизоду: русский у меня принимал славист, а в старославянском действительно было три спряжения. Поэтому я был заподозрен в глубочайших познаниях. И так шлепнуться! Это была не просто неудача, а полный провал. Если бы я хоть хуже ответил на основные вопросы! А то получилось, что со сложными вещами справляюсь нехотя, а об элементарных ни малейшего представления не имею. Отсюда прямой вывод: билет каким-то макаром был списан. Но все-таки сжалился славист Гудков, а скорее всего, замолвила словечко литератор Лиманцева. По русскому поставили тройку, а общая с литературой и вовсе – четыре.
Английский проскочил чисто: все-таки учился в английской школе, и можно было вообще не готовиться. А вот с историей началась очередная эпопея. История меня всегда интересовала, и я довольно много для того возраста читал. Но все как-то хаотически, кусками. Подготовки и к этому экзамену не было никакой. Вернее, она начиналась. Когда Гусар уехал отдыхать, я капитально сел за сочинения Сергея Михайловича Соловьева (благо несколько томов было дома). Принялся с самого начала: проштудировал все о различных восточных Урартах да о скифах с сарматами. Дальше, правда, не продвинулся. Каково же было мое разочарование, когда этих самых Урартов, скифов да и сарматов вывели, по их древности, из вступительной программы. Я остался ни с чем.
Историю, правда, прилично знал Женя Поляков (к тому времени уже завалившийся). И вот за день до экзамена он принялся меня готовить. Мать была в отъезде, и мы устроились в нашей комнате коммунальной квартиры в Лихоборах. Комната была перегорожена сервантом надвое, и у нас получалось по закутку. Договорились так: каждый ночью читает какую-то часть вопросов, а утром Женя впихивает в меня то, чего не достает. Поляков действительно читал добросовестно всю ночь. Я же мгновенно уснул. Наутро сели соединять его познания с моим нулем. Евгений по каждому вопросу говорил одну-две фразы, и гнали дальше. Доходим, помню, до Богдана Хмельницкого. «Ну, – говорит Женька, – ты в Киеве был, памятник видел, так что чего-нибудь наговоришь. А я тебе расскажу, как вся каша заварилась: у этого самого Богдана поляки отца убили, а мать изнасиловали. Вот и пошло-поехало…» На этом подготовка завершилась: надо было отправляться на экзамен.
Приезжаю. На впуске в аудиторию сидит армянин – маленький, важный, но общительный. Как потом выяснилось, второкурсник Миша Башаратьян таким образом отбывал практику. Но в моих глазах он был если не декан, то уж, конечно, его заместитель (потом Миша, действительно, был замдекана на факультете мировой политики). «Какие у тебя оценки?», – спрашивает. Отвечаю. – «Ну, молодец, теперь бы только не завалить историю, и ты – студент». Поверил я, салага, этому «замдекану».
Но не завалить-то тоже надо суметь. Тяну билет. Богдан Хмельницкий. Сажусь, начинаю вертеть исторический атлас, который выдавали на экзамене: оттуда ничего не выудишь. Вдруг смотрю, рядом сидит барышня, такая аккуратненькая, тихонькая, как мышка. А ей дали совсем другой атлас: там все сражения расписаны, все даты обозначены, отвечай – не хочу! «Пардон, – говорю, – барышня, разрешите на секундочку ваш расчудесный атлас, а вы пока попользуйтесь моим». Мерзость, конечно, с моей стороны: она-то надолго лишалась своего пособия, но что делать… Борьба за выживание! Мышка была интеллегнтненькая и отказать не посмела. Я содрал оттуда всю топонимику и хронологию, сам же атлас вернул Мышке, чтоб экзаменатор не открыл источник моих знаний. Интеллигентненькая Мышка меня еще и поблагодарила.
Отвечаю с умным видом, но чувствую, выходит как-то суховато: кроме дат и названий хохляцких селений, взятых из атласа, я ж ничего не знаю. Решаюсь и выкладываю свой единственный аргумент: «А заварилась вся эта каша из-за того, что у Богдана Хмельницкого поляки отца убили, а мать…» – «Довольно, довольно, – перебивает экзаменатор, – переходите ко второму вопросу». Убедил я его все-таки (с Женькиной помощью) в глубине своих познаний! По вопросу из советской истории еле-еле тоже что-то наговорил. Ну, думаю, на тройку-то хватит, а мне больше и не нужно. Принимал аспирант истфака: «Если хотите оценку повыше, то задам дополнительный вопрос». Неужели, думаю, даже на трояк не натянул? – «А без вопроса что будет?» – «Четыре». Вот это да, спас меня Богдан Хмельницкий. И все-таки наглость взяла верх: «Задавайте вопрос». Задал. Ничего не знаю. Даже выкручиваться не стал: «замдекана» же сказал, что и трояка хватит, а тут аж четверка. Выхожу, открываю экзаменационный лист. И происходит чудо. Там стоит «пять». Хоть какое-то более-менее реальное объяснение этому я так никогда и не нашел.
Самое любопытное было после. Этот мерзавец, «замдекана», все наврал: мне не то что тройки по истории не хватило бы, но даже чудесной пятерки было недостаточно. Мои 18 баллов (из 20-ти) оказались всего лишь полупроходными: часть абитуриентов поступало, а на остальную мест не хватало. Я оказался в последней части. Для отсева «полупроходников» тогда применяли так называемый «территориально-социальный принцип»: в первую очередь принимали людей из провинции и из семей рабочих, колхозников. Ни по одному показателю я не подходил. И все-таки отправился отстаивать правду к заместителю ректора (к настоящему, конечно, а не к Мише Башаратьяну). В чем состояла эта моя правда, сам толком не знал, но надо было биться до конца. Замректора долго разъяснял этот самый «территориально-социальный принцип», а я даже не предполагал, что тут можно возразить. Провинция уж точно не проходила: и родился, и жил в Москве. Социальный? Матушка – инженер… Отец… За секунду до этого я ни о чем таком и не думал, а тут вдруг как понесло: «Так, – спрашиваю, – принцип и социальный?» – «Да», – отвечает и начинает опять про рабочих с колхозниками. – «Почему, – говорю, – только рабочие да колхозники? Я вообще вырос в ненормальных социальных условиях, в неполной семье: я н е з а к о н н о р о ж д е н н ы й». Слово это тогда было стыдное (хотя в моем свидетельстве о рождении стоял не прочерк в графе отец, как теперь делают, а прямо было написано «незаконнорожденный»), но жалостливое. И действительно, замректора как-то засмущался, что-то замямлил вроде «мы подумаем». Как ни странно, недели через две, уже после начала занятий, меня зачислили на факультет. Хоть здесь помог отец (Раков Александр Александрович), которого я никогда не видел.
Шел я на первую лекцию торжественно, стараясь не расплескать благоговение перед святилищем науки. Расплескал. И прямо в стаканы. На лекцию, при всем пиетете к святилищу, все-таки опоздал, тихонько поднялся на самую галерку поточной аудитории. По-моему, было введение в языкознание. Внимаю благоговейно. Вдруг меня кто-то в бок толкает. Смотрю, парень (даже не помню сейчас, кто это был) горлышко бутылочное из сумки показывает, а потом вытаскивает «White Horse» (виски – неслыханная редкость по тем временам) и маленькие железные стаканчики. «Давай отметим поступление!» Как же это, думаю, прямо в святилище? Ну да ладно, Пушкин же писал (правда, в моей интерпретации): «Играйте, пейте, о, друзья!..» Так закончилось мое благоговение, и наступила нормальная студенческая жизнь. Но это уже другая песня…
[1] О них я пишу в главах «Песни и байки филфака», «Мои учителя».
[2] Никакой особой математической специфики здесь нет: это – официальная система выставления оценок (по русскому языку) за сочинение на вступительных экзаменах в Московском университете.
[3] В мое время уже была.
[4] ЛТК – Литературно-театральный коллектив – самодеятельный театр школы №2.
[5] Анахронизм: гимназий в семидесятые годы в СССР не было. Учебные заведения типа нашего – специализированные по предметам – назывались «спецшколами». По иронии советской бюрократии точно так же именовались и школы для умственно неполноценных детей. Именно такая школа находилась бок о бок с моей первоначальной – английской. Когда меня, маленького, спрашивали, где учусь, и я отвечал – в спецшколе, люди смотрели сострадательно и удивленно: с виду, вроде, нормальный.
[6] Лидия Скрябина училась в 16-й школе значительно позже меня. В мое же время никакой травли Музылева не было.
[7] Леша Песков, единственный, кого я знал из этого списка, учился на класс ниже и был, с гусарской точки зрения, самым талантливым среди девятиклассников. Умер не так давно.
[8] Прозвище вымышлено.
[9] Тут вообще мистическая история. Московский педагогический институт им. Ленина (ныне МГПУ) находился на Малой Пироговской улице (бывшей Малой Царицынской), д. 1. До революции в этом здании размещались Московские высшие женские курсы. Именно их в 1918-м г. окончила воспитавшая меня двоюродная бабушка Галина Михайловна Архангельская (тогда я этого не знал). После революции Высшие женские курсы были преобразованы во 2-й МГУ. Так вот, не поступив в «бабушкино» здание я все-таки, в итоге, окончил тот же, по сути, факультет и то же самое отделение, что она: только раньше оно называлось «славяно-русское отделение историко-философского факультета МВЖК», а у нас «русское отделение филологического факультета МГУ». Для меня это совпадение очень значимо.